Журнальная полка Сергея Белякова
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2004
Россия — зона рискованного садоводства
Фридрих Горенштейн. Маленький фруктовый садик. Повесть. Публикация Дана Горенштейна. // Дружба народов, 2003, № 10.
Литературный мейнстрим всегда однообразен. Однообразие говорит не о кризисе, не о тупике. Это естественное состояние литературы: течет и течет себе поток, иногда мутный, иногда не очень. Но то и дело встречаются в нем особые течения, то тут, то там выглядывают островки — вершины подводных вулканов. Не переводятся авторы, в мейнстрим не вписывающиеся. Почти каждый месяц на страницах литературных журналов появляется нечто такое, что нельзя пропустить, пролистать. Так не мог я пропустить повесть Фридриха Горенштейна, напечатанную в “Дружбе народов” год спустя после смерти автора.
Повесть не вписывается в мейнстрим даже хронологически. Она датирована осенью 1987 года, действие же ее происходит еще раньше — в брежневскую эпоху. Не вписывается в общий поток она и потому, что принадлежит не просто человеку одаренному и писать умеющему (таких, слава Богу, немало), но и оригинальному, тонкому мыслителю.
Итак, в благословенные брежневские годы жили-были три еврея — Апфельбаум, Бирнбаум и Киршенбаум. В русском переводе их фамилии звучали бы примерно как Яблоков, Грушин и Вишнев (а еще точнее — Яблочное дерево, Грушевое дерево, Вишневое дерево). Отсюда и общее их прозвище, данное сотрудниками НИИ, в котором они работали: “наш фруктовый садик”. “Фруктовый садик” не только тянул на себе работу отдела, но и писал диссертацию директору НИИ, который, ценя плоды “садика”, до поры до времени не давал его в обиду. Но в том-то и дело, что до поры до времени. А время пришло для евреев тяжелое: неофициальная “процентная норма” стала закрывать перед ними двери институтов и учреждений, им прочно был перекрыт путь во власть (не только в Политбюро, но часто даже на должности директоров заводов и НИИ). Евреи внезапно осознали себя чужаками в еще недавно благоволившей им стране. Еврейскую боль (а с ней — обиду на несправедливость и чувство беззащитности перед грядущим погромом) Горенштейн раскрывает через метафору зубной боли, внезапно поразившей главного героя книги, Веню Апфельбаума. Врачи не могут помочь герою, болезнь признали неизлечимой. Единственная надежда на излечение — эмиграция, ведь болезнь Вени лечат только в Америке и “еще в одной стране”. Значит, спасение в репатриации. К этому выводу раньше Вени пришли Рафа Киршенбаум и его дядя Иван Ковригин (он же Иона Киршенбаум). Антисемитизм соседей превращает музыканта Иону Киршенбаума в еврейского шовиниста. “Ничего, я им музыкальные бомбы приготовлю”, — грозит обезумивший Иона-Иван. Действительно, он не только клянет “гоев”, но и сочиняет издевательские, антирусские песни, частушки и даже мюзикл “Варя-Варечка”. “Зубная боль” доводит Веню Апфельбаума до сходного состояния: “…я ожесточился не менее дяди Ионы… В одну из ночей, в полубреду, я даже написал заявление: “Прошу разрешить мне выезд в Израиль для лечения зубов”. Эта же зубная боль постепенно начинает превращать законопослушного Веню в противника режима. Он знакомится с русским диссидентом Пашей, начинает читать запретную литературу. Свою “болезнь” и “болезнь” Ионы-Ивана Веня называет синдромом Апфельбаума: “когда больно, смешно и страшно, это порождает самую черную ненависть, которая тем черней, чем безысходней”. Но свершается чудо — “болезнь” излечима! Веня наконец-то находит хорошего доктора. Тот объяснил Вене, что причина “болезни” — неправильно поставленная пломба, сдавившая нерв. Извлекая пломбу, он спасает героя от боли и от грозившего ему заражения крови. Символика прозрачна, еврейский вопрос можно решить, стоит лишь найти правильный подход. Зубная боль прошла, Веня отказывается от репатриации. Но еврейский вопрос решен лишь для одного человека, да и надолго ли? В конце повести автор отбросил иносказания: “О еврейском вопросе поговорить, больной вопрос… Хуже того, пломба на больном вопросе, отсюда и воспаление, заражение всей жизни, моральной духовной жизни России”. И нет доктора, способного от этого заражения спасти. Впрочем, повесть была написана шестнадцать лет назад, сейчас, говорят, еврейский вопрос решен, государственного антисемитизма больше нет, а антисемитизм бытовой вытеснен чеченофобией, кавказофобией, китаефобией. Не знаю, не мне судить. Только еврей чувствует, что такое антисемитизм, только еврей может решить, исчез антисемитизм или нет. А вот “садик” еврейский, судя по данным статистики, постепенно иссыхает, с каждым годом он все меньше и меньше. А жаль, еврейский “фруктовый садик” принес России столько сладких плодов, что рубить или спокойно наблюдать за его гибелью может лишь преступник, которого назвать патриотом можно разве что по недоразумению. Берегите этот садик!
Забавные приключения иностранца на Руси XV века
Игорь Ефимов. Новгородский толмач. Роман. Часть первая: Лазутчик. // Звезда, 2003, № 10.
Исторический роман — жанр благодарный, читателем любимый. Не детектив, конечно, но все-таки. Есть в этом жанре свои классики, есть авторы элитарные (такие, как Алданов, как Мережковский), а есть и, выражаясь словами Андрея Немзера, “бестселлермахеры” (такие, как, несомненно, талантливый и трудолюбивый, но не всегда добросовестно относившийся к историческому материалу Валентин Пикуль). Жанр не устарел и в наше время. Напротив, современная проза толстых журналов, с бесконечными сюжетами из современной интеллигентской жизни, с нескончаемыми подражаниями Набокову, Борхесу, Кастанеде, проза “хорошо сделанная”, но предельно скучная, читателю поднадоела. На ее фоне исторический роман с князьями и боярами, с еретиками и палачами, с кольчугами и саблями выглядит как яркое, пусть даже и несколько безвкусное, украшение на фоне элегантного, но чересчур скромного костюма. Он способен заинтересовать читателя, преодолеть его лень к чтению, побороть скуку, да еще и просветить, ведь мало кто после школы вспомнит об Иване III, о присоединении Новгорода, объединении Руси.
“Новгородский толмач” Игоря Ефимова не просто исторический роман, это роман в письмах. Герой романа, немец из Любека Стефан Златобрад (прозванный впоследствии русскими Степой Многоязыким), прибыл в августе 1467 года в Новгород под видом переводчика для ганзейских купцов. На самом деле он занимается сбором сведений о русских землях. Свои письма-отчеты Стефан посылает епископу Любека. Судя по его первым письмам, цель толмача-лазутчика в том, чтобы своими сведениями помочь организации будущего крестового похода против русских схизматиков. Кроме деловых писем, адресованных епископу, он пишет приемной матери и сестре. По ночам Стефан-Степа ведет дневник, сперва по-готски, а затем по-эстонски. Сей редкий язык он выучил специально для дневника, дабы никто не мог разобрать его крамольные записи. О характере “крамолы” можно судить по тому, что герой в первую очередь выучил следующие слова: люблю, хочу, женщина, грешить, грех, страх, суд. Вообще, автор неплохо показал процесс постепенного изучения языка: сначала дневник состоит из отдельных слов, затем из неуклюжих, косноязычных фраз, потом язык становится все более свободным. Правда, само словосочетание “эстонский язык” применительно к языку эстов XV века не что иное, как анахронизм. К тому же у эстов еще не было письменности. Значит, герой записывал эстонские слова латиницей? Но автор разъяснений здесь не дает. Может, и впрямь считает, что в XV веке у эстов был письменный язык, а то и литература. Что ж, поздравляю с научным открытием. К тому же автор по ходу дела забывает содержание предыдущих глав. Сначала он пишет, что в “эстонском нет еще слова читать”, а затем преспокойно употребляет этот глагол в “эстонском дневнике”.
Из писем и дневника мы узнаем следующее: Стефан сначала переводил ганзейским купцам, а затем свел знакомство с богатым псковским купцом Ермолаем Лукичом Алольцевым. Последний в изобилии снабжал немецкого толмача заказами на переводы и переписку книг. В жену Алольцева немец вскоре влюбляется. Его дневник в основном и посвящен описанию мук соблазна.
И все же главное в историческом романе не любовная история, а история России. Не то чтобы описываемый в романе период был обижен вниманием романистов. Вспомним хотя бы “Марфу-посадницу” Владимира Балашова. Но по сравнению со временем буйно помешанного изверга Ивана Грозного, время правления его действительно великого деда Ивана III, носившего, кстати, то же прозвище, осталось для рядового читателя малоизвестным. Спасибо Игорю Ефимову за то, что через наблюдения внимательного иноземца он дал читателю увидеть борьбу Новгорода с Великим княжеством Московским, не только ставшую исключительно важным этапом централизации Руси, но и погубившую самобытную русскую демократию. В сватовстве племянницы последнего византийского императора Софии Палеолог к Ивану III Стефан сам играет важную роль. Он выдвигает идею брака между Великим князем Московским и вроде бы преданной католикам византийской принцессой, а затем, приглашенный на встречу посольства уже как переводчик, видит крах надежд католиков: София вернулась к православию. В этой истории, автор, конечно, несколько вольно обращается с историческим материалам, но что не позволено историку, то позволено писателю.
А вот что писателю совсем не позволено, так это стилистические ляпы. Исторический романист вынужден имитировать язык той эпохи, о которой он пишет, иначе историческое повествование превращается в фарс. Если автор пишет роман, скажем, из времени царствования Александра III — он еще может прибегнуть к стилизации. С XV веком дело обстоит, конечно, хуже. Стилизация возможна лишь частичная, если же автор попытается написать роман языком той эпохи, то сей подвиг вряд ли найдет сочувствие читателя. Правилен, очевидно, путь Владимира Балашова: язык современный, но с умеренным использованием исторических терминов, архаизмов и полным исключением тех фраз и оборотов, что откровенно выдают год написания книги. Так вот, многое можно простить Игорю Ефимову за оригинально выбранную форму повествования, за увлекательность, за интересные этнографические описания (повествование от лица иноземца дает возможность показать повседневную жизнь народа: где жили, как одевались, работали, торговали и т.д., все это оживляет роман), но нельзя простить вопиющих стилистических ляпов и анахронизмов. Дочитав до эпизода, в котором София Палеолог топнула ножкой и закричала: “Что значит “уговорились”? Кто-нибудь спрашивал моего согласия? На протяжении всего путешествия вы привыкли распоряжаться мною, как послушной школьницей. “Вставать во столько-то, надевать то-то, здесь молиться, там кланяться, тут улыбаться…” Довольно!”, — признаюсь честно, я рассмеялся. Вообще, роман получился веселый. Пишет автор, например, о “русской охоте на бизона”, которого “здесь называют зубром”. И невдомек, очевидно, господину Ефимову, что никаких бизонов в Европе не водилось, ибо жили они и живут в Северной Америке, к тому времени еще не открытой, что касается зубров, то, насколько мне известно, это слово также в источниках того времени не упоминалось. Вместо него использовалось другое слово — тур. Вот войско Великого князя застряло во Пскове из-за слякоти, сделавшей непригодными дороги. По этому поводу жена Алольцева в шутку предлагает “посадить войска на лодки и насады, а князей объявить адмиралами”. Увы, слова “адмирал” в русском языке тогда не было. Более того, даже и понятия такого на Руси быть не могло, ибо даже Господин Великий Новгород не имел военного флота, тем более не могло быть его у Московии, выхода к морю не имевшей, если не считать почти неосвоенного побережья Белого моря. Вместо широко распространенного в то время на Руси и в Европе слова “татары” автор упорно пишет “монголы”. Да если б Игорь Ефимов при помощи машины времени сумел попасть в описываемую им эпоху и сказал бы слово “монголы”, его бы просто никто не понял. Говоря о дарах, полученных в Новгороде Иваном III, автор восклицает: “Никакой Санта Клаус в этом году ему не нужен”. Да, действительно, если автор пишет о XV веке, Санта Клаус не нужен. Странно, что Стефан Златобород не танцевал рэп и хип-хоп, после Санта Клауса это уже вряд ли бы кого-нибудь удивило. Много еще мы узнаем из романа Игоря Ефимова, например, что на Руси при Иване III, оказывается, уже существовала метрическая система (автор не признает иных мер, кроме километров и килограммов), что добрые католики уже были знакомы с буддизмом.
Историческими ляпами дело не ограничивается. Избранная автором композиция (письмо к епископу, письмо приемной матери, позднее — сестре, затем дневниковая исповедь), на мой взгляд, очень удачна. Жаль только, что автор не смог последовательно соблюдать правила придуманной им же игры. Разница между деловыми письмами и письмами личными постепенно стирается. И вот уже наш толмач пишет матери о политике, а епископу о приватных делах. Иногда дело принимает забавный оборот. Пересказывая в письме к епископу попавшую в его руки рукопись “Хождения за три моря”, Стефан оговаривается, что старается передать ценную информацию для будущих христианских миссионеров на Востоке. При этом он почему-то подробнейшим образом пересказывает приводимые в труде Афанасия Никитина расценки на услуги индийских проституток. Видимо, с его точки зрения, именно эта информация обладала для католических миссионеров особой ценностью.
Несомненно, одним из основных исторических источников для романиста были записки иностранцев, посетивших русские земли в XV—XVI веках (Барбаро, Контарини, Меховского, Герберштейна и других). Так вот, в начале романа автор охотно использует характерные для этих записок антирусские клише. Но довольно быстро тон толмача-лазутчика меняется, даже такие вроде бы неизбежные штампы, как “схизматики” и “вероотступники”, из текста исчезают. Герой обрусел? Вроде бы еще нет, или автору трудно оставаться на позиции недоброжелателя-иноземца? Впрочем, роман еще не окончен. О судьбе Стефана Златобрада мы узнаем, очевидно, из 11 номера “Звезды”. Те же, кого интересуют не чувства немецкого толмача к Людмиле Алольцевой, а русская история, могут воспользоваться монографией или хорошим учебником.
Старые и новые мифы о Главном
Наталья Иванова. Новый агитпроп: в “правом” интерьере и “левом” пейзаже. // “Знамя”, 2003, № 10.
Идет, идет времечко. Вот уж и четвертый год нового века настал. По Григорианскому календарю, конечно, а по российскому уже пятый год путинской эпохи. Началась она 31 декабря 1999 г., за десять минут до Нового года. Новая эпоха приносит надежду на лучшую жизнь только тем, кому прежде жилось несладко. Для остальных — это время тревожное. Хорошо, конечно, бомжам — им не о чем волноваться: количество пивных бутылок на улицах не убавилось. Хуже олигархам: не принял новые правила игры — и летишь белым лебедем либо в хмурый Лондон, либо в солнечный Магадан. Плохо пришлось и отечественным либералам (пишу это слово без тени иронии, напротив, с уважением). После историй с НТВ, ТВС, Березовским и Ходорковским стало ясно, что новая власть шутить не любит, а приход во власть людей из ФСБ, празднование сталинского “юбилея” и недавний авиапарад над Красной площадью и вовсе мрачные мысли навеяли. В октябрьском номере “Знамени” появилась статья Натальи Ивановой, вдумчивого, талантливого критика и, судя по ее статьям, убежденного либерала-западника. Вкратце, суть статьи такова: автора тревожит возрождение советских символов, элементов советской эстетики. В стране растет ностальгия по советскому: вновь зазвучали советские песни, которые, с точки зрения Натальи Ивановой, ни много ни мало “навязываются малоосведомленному поколению” (кем навязываются, она не уточняет); началось “очеловечивание (и одновременно — героизирование) советских знаковых фигур”. Более того, новая буржуазная эстетика, как ни странно (если вдуматься — то совсем не странно), ориентируется на эстетику советскую. В этом смысле “знаковым” событием стал выпуск издательством Ad Marginem серии “Атлантида” (переиздание советских бестселлеров). Что уж говорить о возвращении александровско-михалковско-эль-регистановского гимна, о том же пятидесятилетии со дня смерти Сталина, которое шумно отметили чуть ли не все газеты и все телеканалы; и, добавлю от себя, об идее возвращения памятника Дзержинскому на Лубянскую площадь. Символом этих перемен стал День России, проведенный в лучших имперско-советских традициях: Путин на трибуне Мавзолея, шествие представителей областей и республик под звуки “суперпатриотической” песни “Широка страна моя родная”, салют и, наконец, впервые со сталинских времен — авиапарад. Все это, по мнению Натальи Ивановой, означает принятие новой идеологической парадигмы: “откат к советскому, отказ от российского”.
Но посмотрим, к чему же мы откатываемся и от чего отказываемся. Да, откат к советскому, после десятилетия его тотального отрицания, видимо, неизбежен. За революцией всегда следует реакция, за реформацией контрреформация. Это один из немногих законов, открытых историками.
Кроме того, вспомним, что те, кто сейчас составляют российскую элиту (и политическую, и финансовую), были воспитаны еще при советской власти. Бывшие партбоссы и комсомольские работники оказались гораздо лучше приспособлены к новым временам, чем правозащитники, посвятившие жизнь борьбе с властью, или завсегдатаи кухонных посиделок, вытащившие из кармана давно припасенный кукиш, но не сумевшие адаптироваться в новых условиях. Пока интеллигенты сотрясали воздух на митингах, люди практического склада поделили собственность.
Известно, что идея погибает под хохот циника. Тогда, в начале девяностых, советское можно было либо гневно обличать, либо высмеивать. Бесконечные пародии превратили Ленина из полубога в комического персонажа. Помню, как один зритель, посмотрев, очевидно, впервые в жизни фильм “Ленин в Октябре”, сказал: “Какой замечательный комик играет Ленина”. Ленин уже воспринимался не иначе как в комическом контексте. Наконец священных коров зарезали, героев осмеяли, мифы развенчали. Но общество не может жить без мифов! Не только российское общество, любое! Миф лежит в основе национального самосознания. Он скрепляет, цементирует общество, придает его существованию цель и смысл. Убить миф можно, но это не благое деяние, а преступное! Дезориентированное общество — лучшая добыча для фанатика или беспринципного авантюриста. Слава Богу, в России тогда не нашлось достойного претендента на роль нового фюрера!
Разумеется, либералы пытались предложить обществу новые символы, создать новые мифы. Но им оказалось не на что опереться. В России не было своего Джона Лильберна или Томаса Джефферсона, не было прочной демократической традиции. Истинный “отец русской демократии” Павел Николаевич Милюков мало кому известен. Если рядовой гражданин и вспомнит его имя, то только потому, что Киса Воробьянинов в очках был “вылитый Милюков”. Краткий период российской демократии между двумя революциями (март—октябрь 1917 г.) запомнился как время новой смуты, период тотальной анархии, развала государства, растущей нищеты. Попытка сделать символом демократической России Петра I (даже на эмблеме “Выбора России”, помнится, был Медный всадник) стала шагом отчаяния. Более неудачный выбор трудно даже представить: символом демократии стал царь! Да не просто царь, а деспот и самодур, более того — человек с явными задатками тоталитарного лидера. Идеологию демократической России, так же как “национальную идею”, создать не удалось. В этом отношении показателен провал нового гимна, к которому так и не удалось написать слова. Показателен и провал, а теперь, судя по Дню России 2003 года — трансформация новых праздников — Дня независимости и Дня (ельцинской) конституции. Те же государственные символы новой России, что прижились, были, как ни крути, заимствованы из России имперской. А раз так, то почему бы и не дополнить их символами советскими? Ведь даже юридически Россия стала правопреемницей Советского Союза. Но для Натальи Ивановой советский период — абсолютное зло, обращение к советским символам для нее равнозначно обращению к символам нацистским. Хотя она и оговаривается, что в советское время были и замечательный кинематограф, и литература, и музыка, но все это “не благодаря, а вопреки обстоятельствам”. В остальном же это черная дыра, страница, которую необходимо поскорей перелитснуть, по возможности не вспоминая ее содержания.
Я не стану спорить с Натальей Ивановой “по всем пунктам”, доказывая, что Советский Союз вовсе не был одним большим ГУЛАГом, что советское время — это не только КГБ, доносы, коллективизация, но и полеты в космос, строительство наукоградов, торжество советского спорта на Олимпийских играх. Коснусь только одной темы — Великой Отечественной войны. Представление об этой войне не только как о величайшей трагедии, но и как о свидетельстве мужества советских солдат, мощи и величия державы, разгромившей фашизм, спасшей славян от рабства, а евреев и цыган от гибели, занимало прочное место в самосознании народа. Герои войны почитались почти как святые-мученники, сама Победа стала незыблемым авторитетом. Развенчание мифа о Великой Отечественной войне в конце восьмидесятых — начале девяностых было, на мой взгляд, тягчайшим преступлением. Расследование этого преступления еще впереди. Сейчас для нас важнее другое. Бесконечные разоблачения в конце концов сотворили новый миф. Миф этот заключается в следующем: воевали советские солдаты плохо, страна к войне была не готова, советские военачальники были все сплошь тупоумными мясниками, бросавшими солдат не в бой, а на убой; победили же мы немцев только потому, что “трупами закидали”. Я не стану здесь опровергать этот миф с точки зрения историка, для этого потребуется целая монография, хотя не могу не удержаться от совета: господа, когда вы в следующий раз будете сочинять цифры потерь — сверьтесь хотя бы с данными переписи 1939 г., а то ведь иные журналисты, говоря о военных потерях, называют цифры, превышающие взрослое мужское население Советского Союза.
Так вот именно этот миф и защищает Наталья Иванова. На робкие попытки вернуть прежнее отношение к войне автор отвечает гневной тирадой: Победу она называет “кровавой” и советует перечитать романы Георгия Владимова и Виктора Некрасова для того, чтобы узнать как “бессовестно жертвовали военачальники” жизнями солдат. Но разве историю изучают по романам? Я не сомневаюсь в искренности Виктора Астафьева, Виктора Некрасова, Василия Гроссмана, Георгия Владимова, но взгляд художника на войну лишь один из возможных. Его нельзя считать окончательной истиной, истиной, в которой не надлежит сомневаться. То же свидетельство Астафьева — лишь одно из миллионов свидетельств, только сумма этих свидетельств приближает нас к истине.
Наталья Иванова не одинока. Попытки преодолеть новый миф о войне и вернуться к мифу старому встретили решительный протест либералов. Так, киновед Марина Тимашева упрекнула фильм “Звезда” в том, что он де создан в рамках тоталитарной эстетики (очевидно, за то, что герои фильма показаны храбрыми и умелыми воинами, а не агнцами, обреченными на заклание).
Хотим мы того или нет, но возвращение части старых, еще советских, мифов неизбежно. И если и можно в наше время что-то принять безусловно и безоговорочно, так это возвращение к старому мифу о войне. Дело не в том, что миф этот куда ближе к исторической правде, чем тот, что создан перестроечными разоблачениями. Просто нельзя считать своих предков безвольными существами, беспрекословно шедшими на убой. Унижая своих предков, мы унижаем себя. Без гордости за своих отцов, без уважения к героям, без почитания святынь жить нельзя.