Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2004
В минувшем году в Екатеринбурге возродился Всероссийский фестиваль фантастики “Аэлита”. Авторы из разных регионов России представили свои произведения на конкурс. Журнал “Урал” начинает публикацию лучших сочинений.
Жизнь нас ничему не учит; так говорят, но какая же это глупость.
Сегодня очень чистое небо. Надо сказать, редкость для этих мест: ни облачка, не говоря уж о тучах. Солнца, впрочем, тоже нет, но как раз это неудивительно. Здесь его никогда не бывает.
Я выхожу во двор, на ходу поднимаю воротник плаща, по-прежнему смотрю на небо. Странное небо, до чего же странное. Нет, я уже давно перестал воспринимать подобные мелочи как счастливое предзнаменование. Смешно, раньше я любую ерунду принимал за благоприятный знак. Не сразу, конечно: только когда здешняя зараза въелась в меня до мозга костей. Черт, да тут ведь все верят в предзнаменования. И, что характерно, только в хорошие. Они зерно сеют, только если его черная курица поклюет. Я как-то спросил мамашу Эклиф, отчего так, а она только плечами пожала. Понятное дело: сила привычки. Вот и со мной так же. С чего я взял, что ясное небо — это хорошо? Может, потому что это бывает нечасто? Ну хоть изредка, хоть время от времени можно давать мне шанс? Настоящий шанс, а не ту иллюзию, которой ты пичкаешь меня уже… не надо, не надо, прекрати, я не знаю, какой уже год.
Так о чем это я? Жизнь нас ничему не учит? Чушь. Она учит тому, что мы никогда не захотим учиться. Это слишком больно. И физически — тоже. В моем случае.
— Тпрру, скотина, пошла! — хрипло горланит старина Патрик, нещадно пиная вьючную кобылу. Бедняжка тужится из последних сил, налившиеся кровью глаза вылезают из орбит, пена клочьями свисает с оттопыренной губы, от надсадного хрипа разрывается сердце, сбитые копыта загребают землю. Патрик лупит ее с усердием, достойным похвалы. Я могу его понять. В последнее время бедняга совсем сдал. Он очень много пьет. Порой я составляю ему компанию, мы надираемся на пару под старым предлогом “кто кого перепьет”, и меня приносят к Нерине тепленького и размякшего, чтобы она меня утешила или высекла — в зависимости от настроения. Сечь она любит, это правда. У нее есть небольшая склонность к садизму, но моя девочка очень стесняется этой слабости, и мне приходится самому давать ей повод. Так безопаснее.
— Да пшла-а же ты! — надрывается Патрик, и кобылка надрывается следом, и вот так они надрываются вдвоем: старик-извозчик и вьючная лошадь, вместе, в унисон. Это тоже своеобразная гармония. Я немного завидую им: мне не дано даже такой.
В этой части замка сейчас тихо: после полудня активность челяди перемещается под крышу, в кухню, мастерские, пыльные душные залы… нет, что это я — в ослепительные великолепные залы, сверкающие блеском тысяч начищенных плиток, зеркал… что еще, канделябров? Да… Нет. Нет, нет. Черт подери, один только раз Нерина имела неосторожность показать мне, как все обстоит на самом деле, а я не могу забыть. Этой пыли, паутины, могильного холода, веющего из продуваемых сквозняком коридоров…
Залы, светлые залы. Пышность и великолепие, тепло и уют. Старина Патрик, мамаша Эклиф, вьючная кобылка, мучительно кряхтящая в пяти шагах от меня. Протяну руку, коснусь теплой шелковистой морды, влажный нос ткнется мне в ладонь. И я снова подумаю — с изумлением, с восхищением: чертова ведьма!
Ведь ничего этого нет.
Интересно, неба без облаков нет тоже?.. Хотелось бы верить, что она еще не сумела дотянуться так высоко. Хотелось бы верить, что хотя бы это она мне оставила.
Но черт с ним. Каждый раз я говорю себе: черт с ним, каждый раз встряхиваю головой, поднимаю воротник плаща (а плащ настоящий? да? ты так думаешь?), хмурюсь, твердым шагом пересекаю двор, иногда не удержваясь от соблазна перекинуться парой фраз со слугами, которых, я знаю, не существует вне моего воображения — вне иллюзии, которая заменила мне настоящий мир. А иногда…
— Рэндал!
Она одна умеет так произносить мое имя. Я понял это, как только она сделала это впервые — много-много лет назад; оно спорхнуло с ее губ, как мотылек, пугливо срывающийся с цветка за миг до того, как вы сжимаете его тонкие крылышки грубыми мозолистыми пальцами. И вам остается только смотреть на лениво колышущуюся головку цветка. Смотреть до тех пор, пока вы не поймете, что это мак.
Поэтому — именно поэтому — я останавливаюсь, хотя, казалось, уже решил: черт с ним! — останавливаюсь и оборачиваюсь, и смотрю вверх, щурясь от нестерпимо яркого света. Ну, что на этот раз?.. Как всегда или…
Я вижу Нерину в окне ближайшей башни, на самом верху. Она высунулась в окно по пояс, наклонилась вниз, белые, как иней, волосы струятся по опрятной каменной стене. Я щурюсь сильнее, словно близорукий, стискиваю зубы, с силой кусаю себя за язык — не так давно я обнаружил, что внезапная острая боль помогает на миг сбросить оковы ее чар, — и действительно долю секунды вижу хищно изогнутый, обугленный скелет готовой обрушиться башни, вижу изломанные ветки мертвого плюща у окна, вижу четкий оскал обтянутого тухлой кожей черепа… Или не вижу. Вот, уже и не вижу. И кто разберет, не было ли это плодом моих… не фантазий (здесь все свои, не надо эвфемизмов) — галлюцинаций. Да, назовем вещи своими именами. Давно пора сойти с ума, давно пора.
— Рэнда-ал! — отчаянно зовет она и тянет вниз белоснежные руки. Я сухо улыбаюсь, посылаю ей воздушный поцелуй, она всплескивает голыми руками, сердито качает головой.
— Ты опять?!
— Опять, душа моя, опять, — говорю я сквозь зубы и отворачиваюсь. Услышала, не услышала, не важно. Она всегда говорит “Рэндал, ты опять!”, и всегда я отвечаю одно и то же, только разными словами.
— Ну перестань! — доносится до меня ее низкий, бархатистый альт, когда я уже шагаю к замковым воротам. — Это уже становится просто смешно! Слышишь?!
В этом она, пожалуй, права. Мне не уйти. Я прекрасно это понимаю, но нет в мире силы, которая могла бы заставить меня прекратить попытки. Я все надеюсь: вдруг… вдруг настанет день и я…
— И ты что? — кричит Нерина из окна; кажется, она всерьез сердится. Почему, непонятно, я ведь не уходил почти неделю.
Мне тоже это надоело, Рин, хочу сказать я. Ей-богу, так надоело. Ну, отпусти ты меня. Просто — позволь мне наконец уйти. Ты же знаешь, что я тебя ненавижу. И я не верю, что тебе настолько нравится мое тело. Так зачем же ты мучаешь нас обоих? Ты ведь страдаешь тоже, я вижу. И не испытываю к тебе ни малейшего сочувствия. А от этого еще больнее. Что же ты за человек, что ты за женщина, хоть и ведьма, если способна терпеть такое?
Я очень хочу сказать ей это. Но не говорю. Потому что ей и так известны мои мысли. Это самое малое из того, на что она способна.
На что еще способна моя Нерина? У вас богатая фантазия? Ну так прикиньте, каким — примерно — может быть могущество ведьмы, два тысячелетия живущей в полном одиночестве на самом северном краю мира. Я подчеркиваю: в полном одиночестве. В глубине души она очень, очень стеснительна. И никогда не стала бы демонстрировать свое могущество глупому и грубому миру. Пускать пыль в глаза — это не в ее духе. Вот и живет одна уже сколько столетий. Вы спросите: а как же я? А я не в счет. Порой я сомневаюсь, не выдумала ли она меня.
Впрочем, если верить Нерине, я не первое ее увлечение. (Она это так мило называет — увлечение. Страшно подумать, что бы она вытворяла, если бы влюбилась по-настоящему.) Раньше у нее было несколько пассий. Все они, как я понял, закончили свою дни плачевно. По правде говоря, она их попросту замучила. Может, запытала в своих уютных подвальчиках, а может, заездила до смерти на шестиспальной кровати, которую я в последние годы ненавижу почти так же сильно, как саму Нерину. Но с ними она упорно пыталась опровергнуть народную мудрость “Насильно мил не будешь” и, как это всегда бывает в стычках с народными мудростями, потерпела поражение. Мне повезло больше. Я всего лишь не могу уйти.
Или могу?
Да, я могу. Вот и сейчас, оставляя за спиной ее обиженные гортанные выкрики, я подхожу к воротам. Иствик, неуклюжий полноватый привратник с вечно тупой алебардой под мышкой, привычно клюет носом, крепко сжимая в кулаке связку ключей. Я дружески хлопаю его по плечу, он мгновенно открывает глаза, говорит: “А! Милорд! Вы снова…”, и я только усмехаюсь в ответ, хотя внутри все холодеет от жалости, скользящей в глазах старика. Это тоже иллюзия, не правда ли, Нерина? Ты специально поставила его сюда, чтобы помучить меня еще больше перед самым выходом… Хотя я знаю, что даже будь Иствик настоящим, живым, я видел бы в его глазах все то же едва уловимое, несмелое сострадание.
Не надо, старина. Я самый несчастный человек в этом проклятом месте. Знаю и без тебя.
Он вздыхает, кряхтит, отпирает свою кибитку, приводит в действие незамысловатый механизм. Ворота со скрипом опускаются. Густая коричневая пыль медленно вздымается клубами, тянется к непривычно, подло ясному небу.
Я выхожу на свободу.
Здесь другой воздух. Еще не свободный, но уже — почти… Слева море, бездны воды, проклятой воды, по которой много лет назад мы прибыли в это кошмарное место. Спереди и справа горы. Сизые, неимоверно высокие. Где-то за ними — настоящий мир. Мир живых людей, живого солнца. Где-то там осталась Гвиневер. Но она, наверное, давно уже умерла. Наш сын давно умер, и его дети, и его внуки тоже. Здесь, по эту сторону гор, нет времени. Здесь нет смерти, нет жизни, только умирание. Я когда-то слышал, что эти места называют Зимней Агонией. Зимы здесь, впрочем, тоже нет. Когда я впервые рассказал об этом Нерине, она засмеялась, но это был странный смех. Никогда больше она так не смеялась.
Я иду быстро, подняв голову, не сводя глаз с гор. Ни одному человеку не удавалось их перейти. И даже если случится чудо, даже если я дойду до них на этот раз, мне их не одолеть. Там страшный холод, и снег, и ветер, и нет воды, и не растет даже чертополох. Я умру в этих горах. Но лучше там. Господи, лучше бы там. На свободе.
Что? Да, я тоже думал, что это глупости, чертовы сентиментальные глупости. Первые десять лет.
Чем дальше, тем холоднее, тем свежее воздух, тем сильнее запах моря, хотя на самом деле я от него удаляюсь. Но еще даже близко не то щемящее, почти пробивающее на слезы чувство, когда начинает казаться, что да, да, ДА, я смог, слышишь, гребаная ты стерва, я все-таки СМОГ! Восхитительное чувство — наверное, оно даже в некоторой степени стоит того, чем я за него неизменно расплачиваюсь. Иногда оно приходит позже, иногда раньше, но ни разу мне еще не удавалось достичь гор. Однажды подошел почти вплотную. Странный случай, кстати, — тогда я сильно болел, от кашля просто легкие разрывались. Сразу после того, как я бросился в море, хотел… да нет, не утопиться. Не даст она мне утопиться. Хотел вплавь добраться до людей. Разумеется, птички-сестрички вытащили меня, но к тому времени я успел основательно нахлебаться ледяной воды. Провалялся с лихорадкой недели две. А потом, едва смог подняться, ушел. И надо же, выдержал как никогда долго. Но все равно — не до гор.
Я никогда не выдерживаю до гор.
Я никогда не могу уйти.
Потому что рано или поздно, как бы я ни спешил, как бы ни держался, у меня на ладонях открываются стигматы.
Я останавливаюсь, круто оборачиваюсь, вскидываю голову. Они уже тут… Милые-милые, птички-сестрички… Мизариэль и Патоэль, сволочные твари, чья внешность и нрав полностью отображают натуру их создательницы. Полуженщины-полуптицы, с человеческими лицами, с торсом и руками первобытных людей, с мощными обвислым крыльями за накачанными плечами. У них очень милые улыбки. Они всегда улыбаются. Когда тебя хватают за шкирку и пихают мордой в твое собственное дерьмо, конечно, гораздо приятнее видеть на лице того, кто тебя унижает, ласковую и дружелюбную улыбку. Нет, правда. Они очень меня любят. Нерина очень меня любит. Просто любовь у них такая же, как они сами.
Зимняя Агония… Красиво, да?
Мизариэль и Патоэль парят надо мной, пока еще вдалеке: ведь я прошел совсем мало. А они никогда не торопятся. Они дождутся, пока ладони у меня треснут ровно по линии жизни, изрыгая теплую яркую кровь, они двинутся по алым следам, которые я оставлю на твердой серой земле. Они будут лететь, паря надо мной неспешно, задумчиво, словно стервятники, пока я не упаду без сознания, вконец обессилев от потери крови, а потом возьмут меня своими сильными мускулистыми руками и отнесут к нашей повелительнице — обратно. Она наложит заживляющее заклятье на мои раны, споет мне песню про лорда Рэндала и вытрет мои взмокшие от пота виски.
Потом я отдохну немного. И все повторится сначала.
И сначала.
И сначала.
Так хочется добавить: до самой смерти, но смерти здесь нет. Одна только агония.
Если задуматься, это очень удобно. Мне кажется, она давно придумала этот способ — задолго до того, как корабль, на котором я плыл, прибило бурей к ее берегам. Она убила всех, кроме меня. Чем-то я ей понравился. И никогда, ни одной минуты я не думал, что мне повезло — даже в самом начале. Ее дружелюбие и любезность меня не обманули. Я сбежал в тот же день и, помню, страшно удивлялся, что за мной не было погони. Только эти птицы, не пытавшиеся напасть — просто спокойно парившие чуть в стороне, пока я, задыхаясь, мчался по скалистой пустоши к морю… В тот раз я прошел совсем немного. Никогда мне не забыть ужаса, который охватил меня, когда из моих ладоней начала сочиться кровь — сама по себе… Я застыл, глядя на истекающие кровью руки, а птички-сестрички уже были рядышком, ласковые, улыбчивые — ну, нагулялся? Они отвели меня обратно; я был так шокирован, что и не думал сопротивляться. А кровотечение прекратилось, лишь только я ступил в замковые ворота. Теперь оно прекращается совсем быстро — иногда птички даже не успевают приземлиться. А я уже знаю. Она опять победила.
Рэндал, опять?!
Опять.
И опять, и опять — я иду по серой пустоши, сначала глядя прямо перед собой, потом низко пригнув голову под порывами ветра, тянущего с гор. Я затылком чувствую их желтые глаза без зрачков, их ядовито-простодушные улыбки. О чем они говорят, когда остаются одни? Им-то это еще не надоело? Им хоть что-нибудь в мире может надоесть? Их хотя бы двое… Попросить, что ли, Нерину вылепить мне из тумана брата-близнеца? А впрочем, было уже. Она быстро начинает ревновать, а меня бесит ее ревность. Фантом все равно умрет страшной нарисованной смертью в камере пыток, я напьюсь со стариной Патриком, а она меня высечет. По причинным местам. А потом будет плакать, жалеть, говорить: бедный мой, бедный…
Стоп, что это я?! Я не вернусь! Надо думать так: я не вернусь. На этот раз все у меня получится. Небо-то ясное, правда? Небо ясное… Птички-сестрички в ясном-преясном небе… Здесь никогда не бывает других птиц. Интересно, а чем питаются наши канареечки?
Я останавливаюсь снова, снова оборачиваюсь: птички уже ближе, а прошел я даже больше, чем думал. Горы, правда, еще далеко, но силуэт замковой стены уже подернулся сумраком. На таком расстоянии иллюзия не действует, во всяком случае, полно, и я вижу Зимнюю Агонию такой, какова она на самом деле: заброшенный заплесневевший склеп, населенный разложившимися трупами. Здесь это не так пугает. Как ни крути, лучше быть на таком от нее расстоянии. Никак не ближе. Вырыть тут землянку, что ли?
Я чувствую влагу в ладонях. Уже?! Ах, нет, это только пот… пока. Ну да, в самом деле. Землянка — это не то… Это конура для любимой собачки. Это не свобода. Свобода дальше. Еще немного дальше. Там, где я начинаю почти верить: я смог… на этот раз я смог …
На этот раз я смог пройти столько же, сколько проходил обычно в последние несколько лет. Примерно треть расстояния до хребта. Один раз глотнул пронзительного, обжигающего горного воздуха. Стало холодно, свежо. Птички сохраняли дистанцию, но такая тактичность с их стороны была излишней.
Я поворачиваюсь лицом к замку, сажусь на землю, вытираю ладони о камни, не сводя взгляда с подернутого дымкой силуэта моей далекой тюрьмы. Камни быстро становятся красными, ладони — грязными. От заражения крови я тоже не умру; пробовал. Я никогда не умру.
Я никогда не умру. Теперь это уже не пугает меня так, как раньше. Наверное, я привык к этой мысли. Нерина все только смеется: “Как говорили древние, трудно только первую тысячу лет…” А я еще и сотни здесь не пробыл. Господи, сколько же моей крови выпила эта земля? Что могло бы вырасти на ней, если бы…
Мысль я закончить не успеваю: Мизариэль и Патоэль плавно пикируют на землю, пригибаются в прыжке, распрямляют стройные спины, идут ко мне, улыбаются. Прогулка окончена. Теперь, мальчик, умыться, и — спать…
Спать…
Может, мне стало бы легче, если бы я сумел убить кого-нибудь из них. Но я и этого не могу.
— Что так по-оздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын…
Голова раскалывается. Всегда она раскалывается, словно с перепоя. Тело подрагивает от иссушающей, испепеляющей слабости. Нет сил даже руку поднять, а уж тем более сказать “Заткнись”. Но придется. Долго я этого не выдержу.
— Что так по-оздно вернулся, о мой паладин…
За… за-мол-чи-же.
— Я охо-отился, мать, постели мне постель, я уста-ал на охоте и креп-ко ус-ну-у…
— Заткнись же ты! — кричу я, стиснув веки: плотно-плотно, чтобы ни одни луч проклятого мертвого солнца, которого даже нет, не просочился сквозь этот заслон и не сжег мне глаза.
Что-то мягкое касается моего лба. Батист. Уже успевший вымокнуть насквозь. Я осторожно прижимаю подрагивающие от усталости пальцы к ладоням, нащупываю вечно живые, вечно свежие шрамы, уже много лет заменяющие мне линию жизни. Не больно. Но пока еще холодно. Нехорошо мне что-то…
Пока меня тошнит, Нерина заботливо придерживает мою голову. Потом помогает лечь, оправляет задравшееся одеяло, поднимает с пола золоченый таз, придерживая его перед собой, как прачки держат корзины с бельем. Только на моей Рин зеленая парча, а не выцветший хлопок, и в руках у нее золото, а не пенька. Правда, в емкости отнюдь не пахнущее морозной свежестью белье. Очень символично, кстати: парча и золоченый таз с блевотиной. Чертовски символично.
— Почему ты так не любишь эту песню?
— Она у меня уже в печенках сидит!
— Мне кажется, очень подходит.
— Иди ты…
Она заливается грудным смехом, очень сексуальным. Первое время мне даже нравился этот смех. Разговоры у нас всегда одни и те же: из года в год. Почти ритуал: ничего не меняется. Наверное, это бесит меня больше всего. Все еще. До сих пор.
Нерина отдает таз служанке, розовощекой дурнушке с пухлыми губками и бородавкой над бровью (порой изобретательность моей девочки просто умилительна!), снова садится рядом со мной, скрывшись в тени балдахина, берет мою руку тонкими холодными пальцами. Они всегда остаются холодными. Мне кажется, это та малая толика правды, которую она не может спрятать даже от себя.
— Рэндал, ну зачем ты?
— Что — зачем я? Что — зачем?
— Зачем ты уходишь?
— Я всегда уходил. И всегда буду.
— Зачем, зачем? — она уже почти плачет. В такие минуты мне ее немного жаль. Но это только потому, что, пока кровь не заструится по сосудам в привычном объеме, на злость просто нет сил. — Ну что такого есть там? Что из того, что не могу дать тебе я?
Это тоже часть ритуала. Я давно ответил ей на этот вопрос и давно понял, что ответа она просто не слышит. Он выпадает из ее сознания, из ее памяти — он вне сферы ее восприятия. И это, наверное, тоже можно понять. Я стараюсь…
Гвиневер? Да нет, я уже почти не думаю о ней. Как не думаю о земле, которую считал своей родиной. Вспоминается почему-то колодец вo дворе дома, где я вырос. В детстве я любил спускаться в него днем, забравшись в кадку (младший брат всегда стоял наготове и вытаскивал меня по первому крику). Говорят, днем из колодца видны звезды.
Я когда-то попробовал рассказать об этом Нерине. Она ужасно растрогалась и долго плакала. А я после этого не мог вспоминать о том колодце без отвращения. Странно, что я раньше не понимал, какая все это глупость.
Знать бы, что надо вспоминать. К чему надо хотеть вернуться.
— Я же даю тебе то, что никто никогда не даст, — шепчет она, прижимая мои пальцы к своей щеке. — Вечную молодость, вечную жизнь… Ты бы уже давно умер в том… в том мире.
— Я и так давно умер, — отвечаю я и, отняв руку, отворачиваюсь к стене. Нерина вздыхает (слезы сегодня будут? нет? из года в год она становится все плаксивее), сидит еще немного, несмело гладит меня по голове, поднимается. Вот сейчас скажет… сейчас…
— Ничего. Когда-нибудь ты привыкнешь.
Все. Ритуал завершен. Теперь она даст мне выспаться. Эти вечно безуспешные попытки побега отнимают чертовски много сил. Интересно, жаль ли ей меня хоть немного? Или ей на самом деле нравится наблюдать, как я тупоголовой мухой бьюсь о стекло, не замечая непреодолимой преграды? Она умеет черпать в этом одной ей ведомое наслаждение? Почему-то мне с трудом в это верится. Мне кажется, она была бы по-настоящему счастлива, если бы я просто любил ее, как она того хочет. Она ведь пыталась показать мне настоящую себя. Просто не учла, что нет человека, способного выдержать это и не сойти с ума.
Нерина не уходит; я слышу ее дыхание. Вот ведь дрянь, отошла и села в углу, думает, что я не замечу. Ну ладно, к черту. Хотя я все равно не могу заснуть в ее присутствии, особенно если она сидит у меня за спиной, глядя мне в затылок глазами птичек-сестричек, улыбаясь мне в спину их сладкой безжалостной улыбкой. И мне остается только лежать, и смотреть в стену, и вспоминать, как давным-давно она пыталась открыть мне часть той правды, которой смертный вынести не может.
А ведь я сам упросил ее. Меня снедало болезненное любопытство: хотелось знать, как она выглядит, как выглядит место, которое она называла моим новым домом, и которое на самом деле было моей тюрьмой, кто приходит к ней вечерами, когда она закрывает восточную часть замка и оттуда до утра доносится странная, очень медленная музыка, словно идущая из-под земли… Она отпиралась долго, ломаясь и жеманясь, хотя я видел, что ее ужасно взволновала эта идея. До сих пор не понимаю, как можно прожить без малого две тысячи лет и быть такой наивной. Впрочем, это, наверное, моя вина. Не знаю, почему, но Нерина вообразила, будто я в самом деле люблю ее. А я понял это слишком поздно. Ведь не могла же она принять за изъявление нежных чувств яростную страсть, с которой проходили наши первые ночи?.. Как оказалось, могла. Глупо было с моей стороны не понимать этого: почти любая женщина воспринимает секс как форму объяснения в любви. И почти любой мужчина слишком эгоистичен, чтобы раскрыть ей глаза раньше времени.
Нерина сказала, что устроит бал в мою честь. Это звучало очень торжественно, подготовка была соответствующей. Суматоха, которую она подняла вокруг этого события, меня раздражала: не слишком приятно быть представленным высоким гостям в качестве новой любимой собачки. Впрочем, когда все началось, мне было не до того.
Я помню, как вошел в зал, но не помню, как спала пелена. Я словно пропустил момент, когда Нерина сняла иллюзию и меня опрокинуло в чадящий котел тошнотворного смрада, выплеснувшего мне в лицо реальность, о которой я успел забыть. Я увидел осыпавшиеся стены давно разрушенной крепости, изломанную, прогнившую мебель, изъеденные молью портьеры, блеклые синие свечи в канделябрах из человеческих костей. Услышал запах затхлости, разложения — такой доносится из разрытой могилы. Увидел ее слуг, гостей…
Увидел ее саму.
К рассвету на моей голове не осталось ни одного темного волоска. Нерина тут же исправила ситуацию, и сейчас, глядя в зеркало (которое, я знаю, на самом деле затянуто паутиной и заляпано мушиным пометом), я вижу человека, которому не дашь больше тридцати лет — если не заглядывать в глаза. У этого человека черные волосы. Я уже давно отвык считать его своим отражением.
Мы никогда не говорили о той ночи. Мне было проще считать ее дурным сном. Вполне вероятно, она и была сном — ведь уже на следующий день вокруг меня снова оказались светлые стены, изящная меблировка, а рядом — под боком, под моей рукой — Нерина собственной персоной, свежая, душистая, прекрасная… Да только я так и не смог отделаться от чувства, что, обнимая ее, я на самом деле обнимаю отлично загримированный набальзамированный труп. Думаю, она это понимала. И ненавидела себя за неосмотрительную, романтичную глупость, толкнувшую ее на этот опрометчивый шаг. Она хотела, чтобы я любил ее такой, какая она есть. И думала, что я смогу это принять. Вот к чему приводит столь ожесточенное затворничество. Бедняжка совершенно не знает людей.
Я стараюсь дышать ровно: возможно, мне удастся убедить ее, что я сплю. И в самом деле: Нерина встает, слишком громко шурша юбками, испуганно замирает. Я дышу ровно и глубоко: мне хочется, чтобы она поскорее ушла. Она попадается на уловку и неслышно выходит. Дверь не запирает. Зачем? Ей нет нужды применять силу. Заклятье удерживает меня надежнее любых замков. Сколько уже раз я спрашивал ее, как она додумалась до такого, а она только улыбается. Иногда говорит что-то бесстыдно-кокетливое вроде “Ты не сможешь жить без меня”. Однажды я ударил ее, когда она это сказала. Сильно ударил — она отлетела чуть не к противоположной стене. Был период, когда я пытался превратить ее жизнь в ад, но чем можно вывести из себя существо, живущее две тысячи лет? Она только улыбается, мочит розги в растворе крапивы и сечет ими иллюзию горничных, а иногда — меня (так хочется добавить: иллюзию меня). И нет из этого выхода — круг начинается и замыкается ее улыбкой. “Ты не сможешь жить без меня”.
Несколько сотен шагов к свободе — и всегда, при любых обстоятельствах, неумолимо, неизменно я начинаю умирать. Не знаю, не понимаю, почему…
Почему?
Почему?..
Странно… Я никогда раньше об этом не задумывался.
Почему?
— Рэндал, ты опять?
Нет, не опять. Я не верю в этот раз, что смогу дойти — как не верю никогда, но сегодня осмеливаюсь признаться себе в этом. В данный момент мною движет исследовательский интерес. Поэтому я не оборачиваюсь на крик Нерины (он доносится с нижней террасы), не думаю: к черту, не поднимаю воротник плаща, не перешучиваюсь с челядью. Я просто выхожу из замка, заложив руки за спину и глядя в землю. Пальцы правой руки стискивают ладонь левой, вжимаются в шрам. Он разойдется через несколько минут, самое большее — через несколько часов…
Почему?
Я привык воспринимать это как должное, как иррациональную логику магии, понять которую невозможно в принципе. Несколько сотен шагов — и на моих ладонях открываются стигматы. Но сколько сотен? Всегда ли равное количество? Нет, разумеется. В первые дни я едва успевал отойти от ворот. В иные — забирался очень далеко. Значит, не в расстоянии дело. В чем же?
Не знаю, чего я хотел добиться. Даже если у заклятья Нерины есть определенный механизм, вряд ли точное его знание поможет мне это заклятье разрушить. Но, черт подери, чем мне еще заниматься? Я же и так тут подыхаю от скуки. Пусть она примет это как одно из невинных развлечений, которым я время от времени придаюсь.
Значит, не расстояние, думаю я, а за спиной уже четверть мили, отделяющие меня от замковых стен, и птички-сестрички уже взмыли со своих жердочек в низкое небо… Сегодня не ясное, но это не важно. Все это ерунда. Небо никогда не имеет значения. Но что же, если не расстояние? Время? Тоже нет: я иду всегда примерно с одинаковой скоростью. Или она привязала меня магией к какому-то предмету в замке, удаление от которого вызывает кровотечение?.. Нет, нет, это тоже расстояние, оно ведь всегда разное… Не предмет, не в замке, нет…
Не в замке?
Тогда где?
Я останавливаюсь, прислушиваюсь к гулкому биению сердца. Оно всегда бьется немного сильнее, чем обычно, примерно на этом участке пути к горам: ничего я не могу поделать со своим телом. Нерина говорит, что я романтик. Глупая сука. Хрен останешься романтиком, черт знает сколько лет проведя в украшенном цветочками гробу без малейшей надежды вырваться. Я не романтик. Я идеалист. Я всегда беру в расчет идеальные условия. Теорию, черт ее подери. Чувствительные женские мозги плохо приспособлены для таких вещей: Гвиневер только вздыхала, когда я пытался ей объяснить, что нельзя сажать ее любимые хризантемы в каменистую почву, даже если она перед этим освящена водой из источника святого Лодвига. Она их все равно сажала, цветы не всходили, и Гвиневер считала, что святой Лодвиг на нее сердит. Женщины, даже любимые, почти всегда дуры в таких делах. Но я-то четко знаю, что, пока я жив (то есть — вечно), теоретически есть вероятность, что однажды стигматы не откроются. Иногда ведь они открываются чуть позже… почему бы этому “чуть позже” в один прекрасный день не оттянуться до бесконечности?
Потому что… потому что. Нет, Нерина не глупая сука. Она весьма умна. Она сделала так, что у меня не осталось ни малейшей лазейки. Почему? Где может находиться то, от чего я никогда, никогда, никогда не смогу убежать?
“Что так поздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын…”
“Лучше поздно, чем никогда, ма”, — вот как надо было ответить лорду Рэндалу из этой песенки, тогда и песенки бы не было, и остался бы жив дурак.
Конечно. Лучше поздно, чем никогда.
Во мне, вот где это находится. Удивительно, как долго порой не замечаешь самой очевидной вещи.
Нерина привязала меня к самому себе. Это самый верный способ: от себя-то я сбежать не смогу, вне всяких теоретизирований. Что-то происходит со мной, когда я покидаю Зимнюю Агонию. Что-то, вызывающее стигматы. Что же?..
Я замираю, уже почти машинально проверяя, далеко ли птички-сестрички, и отшатываюсь, когда Мизариэль взмахивает крыльями прямо у меня над головой и тут же взмывает выше.
— Какого черта? — кричу я им и поднимаю ладони, пересеченные косыми линиями вечно свежих рубцов. Видите? Рано еще, валите пока! Но они не улетают, тревожно кружат над головой, словно коршуны, готовые напасть. Кажется, они чем-то взволнованы…
А ведь в самом деле. Так далеко я не заходил уже пару лет. Странно… Задумался, не заметил, как прибавил шагу. Замок почти утратил очертания, расплылся сплошной черной громадой, зато с гор сошла дымка, уже видны контуры нижних пиков… Когда же я видел эти контуры в последний раз?.. И воздух совсем другой, морем больше не пахнет, стал острее, прохладнее… давно я им не дышал, да, это приятно… это почти как…
Ну вот. Не зря мои птички беспокоились. Долго им ждать не пришлось. Кровь потекла по пальцам, закапала в сухой песок, выедая в нем маленькие темные кратеры. Почему? Почему? Что произошло — только что, секунду назад? Я почувствовал запах… увидел очертания скалы… подумал о перевале, о том, что я сделаю, когда доберусь до него… Когда — а не если.
Когда — а не если.
Я уже действительно думал, что на этот раз удалось — я всегда так думаю. И всегда именно в этот момент мои ладони начинают кровоточить. В тот момент, когда я начинаю чувствовать себя свободным.
Вот оно.
— Ну что вы там возитесь?! — круто развернувшись, кричу я и яростно машу птичкам окровавленными ладонями. — Мне надо назад! Быстро!
Когда они снижаются, на их продолговатых улыбчивых лицах читается удивление. Обычно я иду, пока не потеряю сознание. Теперь же мне не терпится вернуться. Не хочется тратить лишние силы, не хочется потом долго их восстанавливать.
Они мне скоро понадобятся.
Ну а где ты обедал, лорд Рэндал, мой сын?
Ну а где ты обедал, о мой паладин?
У любимой моей. Постели мне постель,
Я устал на охоте и крепко усну…
Нерина думает, что очень хорошо играет на арфе. Я не раз говорил, что играет она паршиво, дергает струны, да и вообще у нее нет чувства ритма, хотя голос довольно приятный. Но когда она поет эту песню — а она всегда поет ее после моего возвращения их очередного “загула”, — я забываю даже о ее бездарности. Как правило. Сегодня я не слышу не только рваных аккордов, которыми она мучает арфу, но и до смерти надоевших слов, коими моя девочка терзает меня уже столько лет. Я думаю. Я стараюсь понять.
— Что ты ел за обедом, лорд Рэндал, мой сын, что ты…
— Это свобода, не правда ли? — спрашиваю я, и Нерина немедленно умолкает. В ее взгляде замешательство: давно уже я не выдерживал до третьего куплета.
Я лежу на кровати, закинув руки за голову и глядя в потолок, она сидит на резной скамеечке чуть в стороне, положив руки на струны, уже не играя. Мне почти не интересно, что она ответит. Я просто решил на этот раз заткнуть ее каким-нибудь другим способом.
— Что? — переспрашивает Нерина, словно не понимая.
— Чувство свободы. Ощущение свободы. Ты на нем построила заклятье? Стигматы открываются, как только я понимаю, что свободен. Поэтому в самый первый раз это произошло так быстро. Я же тогда еще не знал, какая ты дрянь. Думал, от тебя просто уйти.
— Перестань! — говорит она и чуть не плачет.
— Чего ты? — искренне удивляюсь я. — Разве это что-то меняет? Почему ты так долго мне не говорила?
— В самом деле, — с внезапной жестокостью в голосе произносит она и поднимается. — Это ничего не меняет. И ты это прекрасно знаешь. Чем дальше ты пройдешь, тем вероятнее, что ты подумаешь… подумаешь, что сбежал от меня. И именно поэтому сбежать не сможешь.
— Ну да, — я перекатываюсь на бок и, подперев голову рукой с еще розоватым после недавней вылазки шрамом, смотрю на Нерину с восхищением. — Так и есть. Ты просто умница.
У нее начинают дрожать губы, но плакать она явно не собирается.
— Я же…. я просто люблю тебя, — шепчет она, и в этом шепоте столько ярости, сколько наберется не во всяком крике.
— Это я уже понял.
— Почему тебе плохо со мной?
— Потому что ты вечно поешь эту чертову песню про лорда Рэндала.
— Хочешь, я никогда ее не буду петь?!
— Хочу.
— Ты же… — ее руки безвольно падают вдоль тела, отчаянно теребят складки несуществующей юбки. — Так было бы проще для нас обоих.
— Нерина, ответишь мне на один вопрос? Только правду.
— Какой?..
— Правду, Нерина!
— Ладно, ладно! Какой?
Я пристально смотрю ей в глаза: почему-то зеленые, хотя мне всегда нравились карие. У Гвиневер карие глаза. Были. Она никогда не опускала их, когда я на нее смотрел. Зеленые глаза Нерины с трудом выдерживают мой взгляд.
— Сколько лет я уже здесь?
Она круто разворачивается, хлопает дверью. Я ложусь на спину.
Чувство свободы. Пьянящее, легкое, головокружительное: как от вина, впрочем, от вина так никогда не бывает. Его начинаешь ценить, только когда долго его лишен. Мне кажется, в моем случае прошло достаточно времени. Я рад, что не знаю точно, сколько именно. Если бы я думал, что Нерина ответит мне, я бы никогда не спросил ее об этом.
Вечером того же дня мы лежим в чертовой шестиспальной постели. Я жалею, что не прибыл к берегам Зимней Агонии немощным восьмидесятилетним стариком. Тогда она, наверное, убила бы меня, а если нет, я, во всяком случае, не смог бы удовлетворять ее ненасытную плоть. И, главное, никакой изобретательности. Уже столько лет, и все одно и то же. Только к кровати иногда привяжет, и то пугливо так, смущенно, а потом извиняется. Это довольно-таки отвратительно.
— Разве у меня некрасивое тело?
— Красивое, красивое.
— Я тебе совсем не нравлюсь.
— Ага.
— Ненавижу тебя!
— А говорила, любишь.
— Ненавижу!
— Так дай мне уйти.
— Никогда!
— Я спать хочу.
Вот такие постельные беседы. С Гвиневер мы вообще ни о чем не говорили, и это было замечательно. Гвиневер молчунья, за это я ее и любил. Никто не умел так молчать, как она.
Я хотел бы вернуться к ней. В наш дом. Набрать горсть тяжелой сырой земли иссеченными руками. Может быть, съездить туда, где я родился. Заглянуть в колодец, крикнуть в него какую-нибудь глупость, послушать эхо. Внутрь уже не заберешься: мой брат умер, а я больше никому не доверяю настолько, чтобы спускаться туда, вниз, и смотреть днем на звезды.
Это — свобода?
Но разве об этом я думаю, когда у меня начинают кровоточить ладони?
Разве я вообще думаю в эти мгновения?
Нерина лежит рядом, теплая, душистая, податливая. Она очень хочет, чтобы ее любили. Наверное, хочет любить меня, надо просто ей позволить. Если задуматься, разве мне так уж плохо здесь? Она действительно может дать мне все. И Гвиневер, если очень попрошу, и колодец в доме моего отца. Я смогу потрогать их руками. Свобода — это право обладать тем, чем хочешь? Или возможность взять это самому? Когда я начинаю думать об этом не как о мечте — как о завтрашнем дне, как о времени, которое придет очень быстро — я становлюсь свободным? Да? Почему же сейчас, в эту минуту, когда я лежу с моей маленькой ведьмой в теплой постели на измятых нами простынях, у меня не открываются стигматы?
— Отпусти меня, — говорю я одними губами, не глядя на нее, — отпусти.
— Не могу.
— Отпусти.
— Я не могу, Рэндал! Правда! Даже если бы хотела. Это заклятье нельзя снять. По крайней мере, я не знаю, как это сделать.
— Ты просто умница. В такие минуты я тебя почти люблю.
— Ох, ты…
Она засыпает быстро, ткнувшись маленьким острым подбородком мне в плечо. Я осторожно глажу ее длинные густые волосы. Такие же белые, как мои настоящие волосы, те, которых я давно не вижу. Может быть, мне не хотелось бы уйти так сильно, если бы я мог это сделать. Но я не могу — а потому не перестану пытаться. Муха бьется о стекло, пока не погибает.
Или пока не исчезает стекло.
С донжона видно море.
Я стою на самом верху, у открытого люка, скрестив руки на груди, и смотрю на белые гребни, с неслышным здесь ревом обрушивающиеся на прибрежные скалы. Птички-сестрички сидят на замковой стене, невдалеке. Мизариэль чистит перья Патоэль, та блаженно жмурится, не сводя с меня хищного улыбчивого взгляда. С тех пор, как я пытался сброситься с этого донжона, они ни на минуту не оставляют меня одного. Но сегодня я просто вышел подышать морем. Спертый воздух замка плохо на меня действует.
Нерина беспокоится. Я не сбегал уже больше месяца. Сначала она радовалась, теперь разволновалась не на шутку. Ну что ж, хоть какое-то обновление отношений. Я не напивался ни разу за этот месяц, не бил ее, не позволял ей бить себя (у нее порой случаются истерики, и их безопаснее молча терпеть — скорее успокоится). Семейная идиллия, одно слово. Она ежедневно пристает ко мне с расспросами, ахает, вздыхает, читает вслух рыцарские романы, быстрее насыщается в постели и не подходит к арфе. И — надо отдать ей должное — не поет про лорда Рэндала. Но это и не нужно. Дурацкая песенка засела у меня в голове, прокручиваясь снова и снова, будто нож в ране. Что так поздно вернулся, лорд Рэндал… Что так поздно?
Это все, что мне осталось. Нерина права: выхода нет, и это даже не ее вина. Скорее моя. Все мое чертово свободолюбие. Я не умею жить без этого чувства. Я ухожу снова и снова не потому, что надеюсь сбежать из Зимней Агонии, а для того, чтобы ощутить его. Сначала я надеялся, что смогу просто заставить себя забыть об этом. Мне казалось, что это не так трудно. Я старался не думать, я уходил из замка с завязанными глазами, спасаясь от манящего зрелища далекого хребта, брел ощупью, твердил в уме таблицу умножения, гнал от себя это чувство, лишь только его первые искры вспыхивали в моей душе. И только вытирал мокрые ладони. Не знаю, от чего.
Бесполезно. Глоток горного воздуха, лишний десяток шагов — и все начинается снова. Круг замыкается. Я становлюсь свободным, и это снова отнимает у меня свободу. И так — до бесконечности.
Остается донжон и рваные клочья серой пены далеко внизу, под ногами. Крыша круглая, как колесо, как порочный круг моего заточения. Я меряю взглядом расстояние до земли, потом до птичек-сестричек. Нечего и мечтать: реакция у малышек отменная. Я не успею пролететь и половину пути. Эта свобода мне тоже не дана. Хотя она другая. Может быть, лучше той, первой, которую — пора признаться себе в этом — мне никогда не вернуть. Круглая башня — шаг за нее — кремневый пол. Стены заклятья — шаг прочь — другая свобода. Что там, за теми воротами — мне все равно. Что-то другое, этого достаточно. И ведь всего лишь шаг, черт подери, всего лишь шаг! Только не по кругу, не в круге этого чертова донжона. В сторону, туда, где не будет опоры под ногой… И быстро, быстро — вниз, пока не успели подхватить… Сбежать, пока не успели догнать и вернуть обратно. Но у птичек слишком хорошая реакция. Если я упаду, они ринутся ко мне мгновенно. Выручить меня могла бы разве что неожиданность, которая выиграет мне несколько секунд. Но что может удивить птичек-сестричек? Ха, разве что если бы я упал вверх, а не вниз… Не рухнул наземь — а раскинул руки и взлетел.
Замкнутый круг. Шаг за него… И — взлететь, а не падать.
— Что так по-оздно вернулся…
Я вздрагиваю, содрогаюсь всем телом, как будто меня ударил скат, хватаюсь за крышку люка в попытке удержать равновесие. Птички поднимают головы, тут же успокаиваются. Звуки арфы льются из окна подо мной, из-под моих ног, из-под земли, из могилы. Играет кто-то другой, Нерина поет. В голосе тревога и насмешка; не знаю, чего больше. Не знаю, зачем она поет. Я ведь еще не уходил.
Я только собираюсь.
А кидал ли собакам, лорд Рэндал, мой сын?
А кидал ли собакам, о мой паладин?
Да, подохли они. Постели ж мне постель,
Я устал на охоте и крепко усну-у…
Шаг из замкнутого круга — и взлететь, а не падать.
Переброситься парой слов с привратником, выйти из замковых ворот, поднять воротник плаща, упрямо топтать истертыми подошвами сухую землю, не сводя глаз с далеких горных вершин — и не думать о свободе, не думать, не думать, не думать!..
Остаться в этих стенах.
Расшнуровать воротник рубашки.
Молчать.
Слушать песню про лорда Рэндала, слушать, улыбаться, любить эту песню, любить ту, кто ее поет. Она ведь красивая. Песня и певица — они обе красивые. На самом деле.
Я боюсь, ты отравлен, лорд Рэндал, мой сын,
Я боюсь, ты отравлен, о мой паладин…
Да, отравлен я, мать. Постели ж мне постель.
Я устал на охоте и крепко усну…
Слушать.
И… нет, не думать о свободе.
Ощущать ее.
Здесь ведь дует ветер, правда? С моря. За горами мир, но он и за морем также. Здесь можно думать о Гвиневер. Можно думать о местах, в которые хотел бы вернуться. О них можно думать где угодно. Место не делает свободным. Возможность вернуться тоже. В отличие от возможности не возвращаться — и ничего не терять при этом. Потому что на самом деле из колодца не видно звезд. Так говорят. Но это неправда. Романтическая чушь, а я не романтик. Никогда им не был.
Гвиневер это всегда расстраивало.
Нерина плачет. Она говорит: что я не могу дать тебе, Рэндал? А ты можешь дать все, девочка. Все. Беда в том, что мне ничего не нужно. Ни от тебя, ни от мира, который ты у меня украла.
Мокро в ладонях… У меня последнее время часто мокро в ладонях: издергался совершенно. Измучила ты меня, Рин. Что, ты больше не поешь? Уже допела? Спой еще. Это ведь очень красивая песня. Она про меня. Я устал на охоте и крепко усну.
Птички-сестрички бросаются ко мне с каменных зубьев, словно ожившие горгульи, в панике треплют крыльями, сгущая насыщенный солью воздух. Их железные руки впиваются мне в предплечья. В чем дело, родные? И не надейтесь, я не собираюсь прыгать с донжона. Я не умею летать. В отличие от вас. Давно хотел спросить: вы-то летать умеете, почему же вы отсюда не улетите? Я знаю, что держит здесь меня — что держит вас? Тоже заклятие? Или неумение осознать себя свободными? Осознайте, вы еще можете. Вы еще успеете… Это проще, чем кажется. Вы, главное, запомните: свобода — это не возможность пойти туда, куда вы хотите. Это возможность признать, что вам некуда и незачем идти. Потому что днем в колодце не видно звезд. Может быть, видно ночью, но я никогда не проверял.
Топот внизу, под ногами, из-под земли, из могилы… Грохот крышки люка, паутина тонких белых волос, полные ужаса глаза. Зеленые. А мне всегда нравились карие.
Почему-то так мокро в ладонях.
— Что ты… сделал?.. Рэндал, что ты сделал?!
Я беспомощно поднимаю руки, на которых повисли птички-сестрички. С ладоней что-то капает… с них что-то капает.
— Как ты… прекрати! Останови это! О Боже, ты ведь истечешь кровью!
Да? Но кого в этом винить, Рин? Это ты, а не я привязала стигматы к чувству свободы. Ты думала, его невозможно ощущать в этих стенах. Я тоже так думал. И до той поры нам ничто не угрожало. До той поры мы были почти счастливы. Ты и я. А теперь мои ладони треснули, и из них быстро вытекает жизнь, которую ты так долго держала на цепи. Я не могу остановить ее, не могу, правда же. Пусть уходит. Если ты можешь, останови.
— Боже, Рэндал… Боже, Боже! Как же ты так, как же ты! Ну прекрати, прекрати, пожалуйста!
Ты опять плачешь? Перестань. Я ненавижу, когда ты плачешь. Лучше спой мне. Про лорда Рэндала. Про меня. Я устал.
И когда ты хватаешь вечно холодными пальцами мои руки, из которых по-прежнему течет кровь, когда твои уродливые творения, так похожие на тебя саму, отступают, отворачиваются, взмывают в небо, когда внизу раздается истошное, умоляющее “Пшла-а!”, вырывающееся из сухой глотки поломанной куклы, когда струны арфы рвутся где-то очень, очень далеко, мне на лоб падает первая капля дождя. Я хочу думать, что это дождь. Это мое право — решать, чьим слезам течь по моему лицу.