Роман (Начало)
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2003
Александр Николаевич Чуманов — родился в 1950 г. в Тюменской обл. Учился в УПИ. Работал на разных работах. Печатался в журналах “Урал”, “Уральский следопыт”, “Проза Сибири”, в альманахе “Завтра”. Автор пяти книг стихов и прозы. Живет в г. Арамиле Свердловской области.
1.
Старый сквер, возможно, с самого детства, пришедшегося на эпоху бурного государственного, а также прочего строительства, мечтал стать лесом. А ему все не давали — только обретал он едва приметные признаки одичания, тут же нагоняли неквалифицированную рабсилу, и начиналась безжалостная стрижка ради придания форм и ранжиров, подчистую убирался мусор, вывозилась старая листва, свежим песочком посыпались дорожки, ремонтировались и красились скамейки, а также наносился на них щедрый розовый либо голубой макияж.
Тогда как весь город без особой фантазии был наскоро засажен тополями — уж очень ходко тянулись ввысь и вширь эти деревья, наделенные всеми классическими признаками сорняка, наш сквер изначально имел другую флору, пусть не экзотическую, как в дендрарии, но все же более респектабельную, начисто исключающую вульгарный тополь, чья вульгарность, как и у людей, выражается главным образом в неукротимости и неразборчивости при размножении.
В этом сквере произрастали боярышник да клен, яблоня да акация, а также березы и елки, которые, вероятно, в молодые свои годы слегка искушали окрестное население, поскольку годились на банные веники и для новогодних увеселений, однако все же смогли они более-менее благополучно пережить критический возраст, хотя и не без некоторых, приметных до сих пор увечий.
Впрочем, окрестное население, особенно на начальном этапе, принадлежало, пожалуй, к городской элите пусть и не самого первого сорта, а следовательно, стеснялось слишком уж пакостить в собственном, считай, сквере, во-первых, в силу повышенной сознательности, а во-вторых, ведь наверняка им был здесь отработан не один субботник-воскресник, в коих тогда, на благословенном этапе, не брезговало посильно участвовать даже довольно высокое начальство, движимое примером наиглавного вождя.
Теперь-то уже из первоначального окрестного населения почти никого не осталось. Иначе разве бы пришел в такой упадок бывший элитный жилфонд, построенный с размахом, но явно не на века по причине дефицита сборного железобетона. Тогда много подобных строений навозводили по всей России, в результате чего нынче почти любой городской центр дешевле снести и отстроить заново, нежели ремонтировать.
А коль скоро пришел в упадок бывший элитный жилфонд, то прилегавший к нему сквер и подавно остался без надлежащего догляда. Только он в результате этого не зачах, а совсем даже наоборот, получил возможность осуществить давнюю мечту и стал безудержно дичать. И если какие-то отжившие свое деревья выбывали из того строя, куда некогда определил их человек, то это шло на пользу остальной экосистеме, которая лучше человека знает, чему и где комфортней всего произрастать.
2.
Алевтина Никаноровна хотя и поругивает нынешнюю власть из чувства классовой стариковской солидарности, но довольно вяло. Потому что она как-никак человек здравого рассудка и твердой памяти, которые не позволяют одни, не вписывающиеся в общее настроение моменты, отбрасывать, а другие, вписывающиеся, напротив, выпячивать, как выпячивает попрошайка на паперти свои увечья, уродства и болячки.
Алевтина Никаноровна в каждый момент помнит, что пенсия у нее, бывшей детсадовской воспитательницы, такова, что не всякий работяга на строительстве постиндустриального общества заработает, а вдобавок — бесплатный проезд и коммунальные льготы. Она помнит, что живет в самом центре огромного города, имея в собственности трехкомнатную квартиру хоть в старом доме, зато комнаты большие, потолки высокие, кухня просторная, и в случае крайней нужды все это можно обратить в приличные по любым меркам деньги, за которые легко купить новенькую однокомнатную, допустим, в Арамили, и еще останется столько, что ей, старухе, ни при каких обстоятельствах не прожить, если, конечно, в этой стране не наступят очередные “форс-мажорные” обстоятельства.
А кроме того помнит бабуля, будто вчера это было, как везли ее, семилетнюю, в холодном ужасном вагоне нескончаемо долго и неведомо куда, какими подавленными и словно неродными были во время этого крестного пути прежде веселые и ласковые родители. Помнит, как в смрадном, переполненном чужими и тоже подавленными людьми вагоне она впервые в жизни увидела смерть — сперва одну, а потом еще много-много, так что, когда рельсы в конце концов кончились, она успела привыкнуть к смерти, и маленькое ее сердце, окаменев, перестало расти, отчего в нем уже с тех пор мало места для излишеств, хотя главную свою функцию этот орган до сих пор выполняет на редкость ответственно.
Алевтина Никаноровна — потомственная крестьянка, но сама никогда не крестьянствовала, давным-давно обосновалась в Екатеринбурге, а раньше тоже в городе жила, правда совсем маленьком, по названию Арамиль.
Однако в двадцати километрах от Екатеринбурга у нее имеется четыре сотки земли, где почтенная женщина проводит почти все лето и, если дочь в данный момент по какой-либо причине садом не увлечена или находится в длительной отлучке, почти всю работу делает своими руками, хотя, конечно, иной раз приходится соседей на помощь звать. А те, тоже пенсионного возраста мужчины, никогда не отказывают, потому что соседка менее всего склонна принимать, тем более выклянчивать благотворительность, чем сильно выделяется из основной массы российского старчества.
Она расплачивается с наемными работниками исключительно щедро, при этом зачем-то брезгливо поджимает губы, словно недобитая столбовая дворянка.
Данная брезгливость аналитическими методами не доказуема, но когда спрашивают: “Никаноровна, что-то много даешь, может, ты “новая русская”?”, она неизменно и с неподражаемым высокомерием роняет: “Новые русские”, если приглядеться, это такая дешевка… А я — из настоящих русских, я — кулацкое отродье. И мы были кулаками настоящими, не то что некоторые бедолаги, пропавшие вообще не за понюх. И мы знали, к чему может привести жадность, а потому батракам всегда платили хорошо, девкам давали приданое. Если б все так — черта с два бы у большевиков выгорело, однако они знали, на чем сыграть…”
Но на исходе седьмой десяток, и все идет к тому, что скоро прервется у бабушки последняя связь с землей, прервется навсегда, в смысле до того момента, как она сама, во исполнение непреложного закона, сделается землей.
Уже не первый год, отмучившись осенью, говорит Алевтина Никаноровна соседям: “Ну, все, больше я сюда ни ногой, пусть дочь одна пластается или продает. Нет больше сил горбатить. Да и нужды — никакой”.
Нo наступает весна, и она снова на “даче”. Тело, за зиму отвыкшее от работы, скрипит, хрустит и ноет, отказываясь совершать опасные усилия, но куда оно денется от команды, которую подает все еще беспокойная голова.
Однако не нынче, так на будущий год бабушка все же исполнит давно созревший замысел. Как только наступит окончательное отвращение к этим грядкам и кустам. Ведь и впрямь, нужды никакой. Сколько старухе нужно тех овощей и фруктов, да и какие они, те овощи-фрукты.
Ей нужны сахар, хлеб, чай да маленько колбаски. А оно на грядках не растет, поэтому весь урожай в конечном счете достается посторонним людям — частью Никаноровна раздает плоды своего труда бесплатно таким же городским старушкам, как она сама, а частью реализует за деньги, примостившись неподалеку от своего дома прямо на тротуаре.
Торгует дешево, поскольку, во-первых, вырученные деньги ничего не решают, а во-вторых, любит, чтобы торговля весело шла. Однако заработанное бабушка скрупулезно суммирует, получившейся цифрой гордится. Это ж не пенсия, которую государство дает из жалости, это заработано собственным трудом — самый верный способ оправдаться перед своей щепетильной совестью за потребленный общественный кислород и занимаемое естественное пространство.
А когда товар иссякает, становится грустно, что было его так мало — уже привычной стала компания уличных торговок, уже не полной кажется жизнь без этих многочасовых непринужденных общений, во время которых порой доводится слышать такие откровения, какие никогда не услышишь от близкого знакомого и даже родного человека.
3.
Работы на “даче” — больше никакой. Поэтому с осени до весны главное бабушкино занятие — гулять с Билькой по скверику. Бильке тут раздолье. Он хоть и коккер, а все же спаниель, и охотничьи инстинкты не так глубоко запрятаны в его причудливой генетике — даром, что ли, этот старый квартирный лежебока, баловень и, увы, как это часто случается с городскими псами, страдающий ожирением импотент, сроду не имевший личной жизни, оказываясь среди деревьев и никогда не кошенной травы, неузнаваемо преображается, делается озабоченным и переполненным решимостью ревностно служить, имея самое смутное представление о том, в чем эта служба должна состоять.
Правда, с некоторых пор бабушка придумала ему службу. И они оба пристрастились собирать среди листвы, травы и зарослей пригодную для сдачи стеклотару. И опять же — не столько в деньгах дело, сколько в статистике, потому что бабушка и тут скрупулезно считает, на какую сумму собрано бутылок, и неизменно оказывается, что пес кормит себя сам…
Примечательно, что в молодости да и зрелом возрасте, пока еще не иссяк интерес к людям как таковым, Алевтина Никаноровна на дух не терпела какую бы то ни было квартирную живность — собака или таракан, все едино.
Но когда умер последний муж, дочь Эльвира, обретавшаяся в однокомнатной квартире вдвоем с дочкой Софочкой, вдруг подкинула матери щенка — серебристого дога женского пола, обещавшего вырасти в свирепого охранника беззащитных душ, а также и тел.
Щенка определили к бабушке временно, чтоб только подрос и научился манерам, бабушка поначалу заартачилась, но ее убедили, мол, веселей будет, мол, своевременное обеспечение животного пропитанием гарантируется.
И Алевтина Никаноровна уступила. Раз временно. Обмолвилась лишь, что, если вдруг маленькая сучонка будет плохо поддаваться воспитанию, если начнет слишком уж докучать профессиональной, хотя и отставной воспитке, так теперь, кажется, детишки говорят, чтобы скотину по первому требованию забрали, иначе она будет либо непринужденно утеряна в ходе очередной прогулки, либо забыта в трамвае, либо даже отдана бомжам на пропитание.
А Радка, так поименовали породистую собачку, не выказывая и намека на свирепость, стала расти не по дням, а по часам, все больше и больше непривычных радостей доставляя одинокой старой женщине. Конечно, когда Эльвира привозила обещанный провиант, бабушка не упускала возможность поворчать, посетовать на неудобства, но всякий, даже не знающий ее прежде, мог легко распознать нарочитость, обильно приправленную забавными и трогательными мелочами щенячьего бытия.
И уже безо всяких сетований отправлялась Алевтина Никаноровна с Радкой в дальние поездки по городу, когда требовалось делать щенку прививки от болезней, повсюду подстерегавших нежный организм — такой с виду крепкий, а на самом деле такой уязвимый по причине неизбежного для чистой породы кровосмешения.
И уже мало-помалу, незаметно для самой себя приобретала бабуля черты и замашки истовой собачницы, испытывающей тихое презрение, а то и откровенную неприязнь к прочим людям, не ведающим привязанности к меньшим родственникам.
И постепенно отношения догини Радки, нет, лучше дожихи Радки с Алевтиной Никаноровной зашли так далеко, что уже было для всех очевидно — их разлучит лишь смерть.
— Все, — сказала однажды мать Эльвире, — заводи себе другую собаку, а Радку я не отдам. Это единственное существо на свете, которое меня любит.
Бабушка хотела добавить, что и она, говоря начистоту, ни в ком на свете особо не нуждается, да не стала развивать тему.
А дочь и без того все поняла и чуть приметно усмехнулась. Эльвира, в сущности, не слишком отличалась от родившей ее женщины. Но пока в ней были живы кое-какие иллюзии относительно окружающего мира, а больше относительно себя самой. Она до сих пор не потеряла способность чем-нибудь периодически увлекаться, утрачивая чувство меры, — то мужчиной, то художниками-импрессионистами, то религией. Да и отношения с дочерью Софочкой тогда еще казались ей гармоничными, искренними, полными истинного чувства. Впрочем, относительно мужчин тоже, видимо, пора было подводить черту…
4.
А Радка подхватила-таки чумку. Как ее ни берегли, как ни избегали контактов с прочим собачьим контингентом.
Разумеется, для нее не пожалели никаких лекарств, заставляли глотать дорогие антибиотики и даже коньяк, пару раз вызывали посреди ночи собачью “скорую помощь“, один визит которой стоил целой бабушкиной пенсии, но все было тщетно, собачка умерла в страшных мучениях прямо на руках Алевтины Никаноровны, которая испытала такое горе, какое не испытывала, вероятно, никогда.
Покойницу погребли со всеми мыслимыми почестями, Алевтина Никаноровна сама чуть было не слегла, хотя от переживаний заболело опять же не сердце, а дали себя знать камни в печени, причем сильней, чем когда-либо…
Дочь же с внучкой использовали момент, чтоб воплотить в жизнь свою давнюю затею, которая родилась в день смерти последнего бабушкиного мужа. Они с удвоенной энергией стали обрабатывать старуху, и та наконец сдалась. Делайте, мол, что хотите, все равно от вас не спастись.
Сколько-то времени ушло на поиск “варианта”, а в результате три однополюсовые женщины оказались на общем жизненном пространстве. При этом из двух “хрущоб” в центре — однокомнатной и трехкомнатной — получилась одна трехкомнатная с высокими потолками и просторной кухней. И каждая из трех сторон была искренне убеждена, что именно она поступилась суверенитетом ради удобства ближних.
Эльвира говорила:
— Мама — женщина немолодая, мало ли что может случиться в любой момент. А я тоже не девочка, чтоб в ночь-полночь гонять через весь город. А так-то она будет у меня на глазах — и покормлю, и обихожу, и выслушаю, и капризы старческие удовлетворю. Не то что чужой человек.
Алевтина Никаноровна говорила:
— Домаюсь как-нибудь, не впервой терпеть, всю жизнь терпела, знать, доля моя такова. А они потом — как хотят. Может, еще и мужиков найдут. Хотя, конечно, нынешнее мужичье — полное дерьмо, так ведь и мои мегеры — упаси бог…
А Софочка, скорей всего, никому ничего не говорила, потому что всегда была себе на уме, однако на роль осчастливленной двумя волшебницами золушки, это совершенно очевидно, не согласилась бы ни за что и никогда.
И стали они жить втроем. Сперва — довольно дружно. Это пока все трое помнили о данном себе обязательстве наплевать на принципы. Однако легче раз принести себя в жертву целиком, чем ежедневно отщипывать по кусочку от своей кровоточащей индивидуальности.
И постепенно стали жить всяко. Порой неделями не разговаривая, избегая встреч в местах общего пользования, заключая и нарушая сепаратные пакты друг с другом и друг против друга. Разумеется, напряженная до предела тишина то и дело нарушалась бурными перепалками вполголоса.
Да, надо отдать должное волевым женщинам — соседи по лестничной площадке никогда или почти никогда не слышали громких голосов за стеной, что само по себе — почти фантастика.
5.
Однако первый период сожительства трех однополюсных личностей, как мы помним, был почти благостным. Все еще убитой горем бабушке был незамедлительно куплен новый породистый песик, тот самый коккер-спаниель мужского пола. Разумеется, сразу заменить бесценную дожиху ему не удалось, более того, новая хозяйка поначалу встретила его весьма прохладно, но время никогда не забывает о своей обязанности врачевать разбитые сердца.
Песика нарекли Билькой в честь тогдашнего американского президента, что, по замыслу, должно было гарантировать ему беспроблемную жизнь, как минимум, на восемь лет. Так оно, между прочим, и вышло.
Билька тоже поначалу, как и его предшественница, был со всеми ласков и добродушен, а когда впервые проявил дурные наклонности, это уже не могло на его судьбу всерьез повлиять — он стал полноправным членом однополой прежде семьи, единственным, если можно так выразиться, “мальчиком” в ней и бабушкиным тираном.
Дурные наклонности, наверное, отчасти объяснялись генетическими особенностями породы. Но больше, вне сомнения, повлияли изъяны воспитания да вынужденное воздержание. Как бы там ни было, войдя в зрелость, Билька все чаще стал выказывать далеко не ангельский нрав, а порой и замашки отъявленного негодяя. Причем переход из состояния щенячьей игривости совершался иной раз не только мгновенно, но и совершенно немотивированно, так что домочадцы рисковали быть укушенными в самый, казалось бы, неожиданный момент.
Разумеется, такая эволюция розового щенка никого не радовала, хозяйки пытались поправить ситуацию разными способами, пробовали, что называется, кнут и пряник в различных пропорциях: телесные наказания и урезания рациона чередовались с попытками подыскать мальчику соблазнительную и доступную подружку, но он либо комплексовал, либо уже действительно не способным был утешить особь противоположного пола, знакомство оборачивалось безобразной дракой и постыдным бегством представителя сильного пола, а лишение лакомств еще больше озлобляли четвероногого деспота, внушить же ему страх перед существами высшего порядка и таким способом добиться покорности оказалось делом абсолютно невозможным.
Однажды, когда Билька в очередной раз крепко цапнул Алевтину Никаноровну, было принято решение избавиться от него раз и навсегда, при этом Софочка высказалась за “нулевой вариант” — умерщвление неблагодарной твари в специальном учреждении посредством электрического тока, Эльвира предложила более гуманный путь — оставление животного где-нибудь подальше от дома, чтобы у Бильки была хоть видимость выбора: либо понравиться какому-нибудь доброму человеку, либо угодить на шашлык вольным охотникам городского дна.
Но Алевтина Никаноровна сделала по-своему. В одно из воскресений, накормив Бильку повкуснее и надев парадный с блестящими заклепками ошейник, бабушка отправилась на “птичий рынок”, встала среди собачьих заводчиков, цену назначив символическую, чтобы сразу всем было ясно, в чем тут дело.
И сразу стали докучать покупатели совершенно определенного сорта — упоминавшиеся уже вольные стрелки, истинные помыслы которых явственно читались на колоритных рожах.
Разумеется, отдать Бильку им было бы делом вернейшим. Но во-первых, бабушка имела самые гуманные намерения, а во-вторых, этот сообразительный розовый подлец словно бы в один момент переродился — он преданно заглядывал хозяйке в глаза, жался к ногам и так жалобно скулил, что не каждый бы выдержал.
Но Алевтина Никаноровна нашла в себе силы не купиться на банальный, откровенный подхалимаж. Она возвысила цену — не так, чтоб значительно, однако достаточно для того, чтобы любители собачатины отстали; отказала нескольким интересовавшимся, которые не отвечали заранее намеченному ею внешнему стандарту, и наконец уже на пределе морально-физических сил сдала пса некоему интеллигентному с виду господину. Но помимо поводка, вручила господину бумажку с телефонным номером…
Интеллигент целую неделю мужественно, но безуспешно внушал животному любовь к себе, а также к своим домочадцам, коим и купил Бильку в подарок на день, кажется, энергетика.
Две недели отбыл Билька на холодной лоджии, никого к себе не подпуская и не притрагиваясь к еде, а когда к нему пытались приблизиться с самыми добрыми намерениями, он устрашающе рычал, и глаза его горели лихорадочным блеском.
Когда раздался судьбоносный звонок, бабушка, удивительным образом угадав, что звонят насчет Бильки, кинулась к аппарату, продемонстрировав поразительную для ее возраста и комплекции удаль. И даже не поломавшись для порядка, рванула на другой конец города вызволять из узилища несчастного заключенного. На том конце провода изъявляли готовность привезти песика к подъезду на автомобиле, но только утром, на что бабушка высказалась в том смысле, что для нее в удовольствие лишний раз прошвырнуться на трамвае по слякотному и плохо освещенному городу, подышать свежим городским воздухом, потому что за прошедшие две недели она ни разу не выходила из дома.
Конечно, Алевтина Никаноровна рассчитывала, что переживший столь сильное душевное потрясение нехороший мальчик осознает свою неправоту и проникнется наконец подобающей благодарностью к ней. И разумеется, она ошиблась. Пес оказался ничуть не лучше людей, среди которых тоже редко попадаются экземпляры, способные помнить добро, тем более благодеяние.
Встреча двух любящих сердец была, однако, бурной и трогательной, Билька скакал, выл, из глаз его катились крупные слезы, хозяйка, правда, не выла и не скакала, но слез тоже не могла сдержать.
А уже на следующий день Билька чуть не откусил бабушке палец, когда она пыталась отнять у него варежку, с которой ему приспичило поиграть. Было очень больно, кровь долго не могли унять, бабушка от дикой боли громко проклинала себя, но ни дочь, ни внучка ей не посочувствовали, наоборот, высказывали удовлетворение, мол, поделом тебе, глупая старуха.
6.
Софочка сперва казалась совершенно обычным ребенком, но когда ее папа, бросив семью, вернулся к родителям, словно ветхозаветный блудный сын, с девочкой что-то произошло. Незаметное на первых порах.
Возможно, что в том нежном возрасте девочка приняла исключительно важное решение либо даже несколько взаимосвязанных решений, во исполнение которых у нее стал неуклонно формироваться своеобразный характер, который потом здорово помогал в суровой жизни, хотя подчас и осложнял ее.
Не исключено, что сама Софочка эти осложнения таковыми отнюдь не считала, потому что поступки, из-за которых многие люди рано или поздно раскаиваются, у нее ничего, напоминающего раскаяние, отродясь не вызывали, правда, характер у девочки получался очень скрытным, так что судить о каких бы то ни было движениях ее души — занятие довольно неблагодарное.
Когда муж с Эльвирой развелся, в помощь несчастной покинутой женщине была откомандирована мать Алевтины Никаноровны бабушка Матрена, приходившаяся Софочке, соответственно, прабабкой. Старая Матрена честно исполняла обязанности няньки широкого профиля до самого конца, Софочка уже в шестой класс ходила, а прабабушка все была при ней, наверное, была бы и дальше, кабы не смерть.
И эта повидавшая много страданий женщина, никогда никому ни на кого не жаловавшаяся в полном соответствии с правилами всех российских репрессированных, человек, щедро наделенный от природы бесконечной добротой и невероятной склонностью к самоотречению, словно бы ей одной досталось душевности за всю родню, умирая, произнесла совершенно отчетливо: “Я всех за все прощаю. Только Софью простить не могу. Хоть она и ребенок…”
С тем бабушка Матрена отправилась в другой мир. А последние ее слова сделались самой большой семейной загадкой. Однако абсолютно ясно одно: чтобы так обидеть ангельской кротости существо, надо проявить особые способности. В некотором смысле — гениальные…
Но вообще-то отсутствие второго родителя не было сопряжено со сколь-нибудь существенными лишениями. Как и ничто не заставляло думать, что его присутствие обеспечивало бы некие дополнительные радости и блага. Безотцовщина — это никакая не редкость в любые времена, а мать не жалела для Софочки ни ласки, ни денег, ни трудов, замуж больше ни разу не выходила, перебиваясь все последующие годы случайными и непродолжительными утехами, компенсируя бабью неутоленность трудовыми порывами и социальной активностью, которые давали сносное материальное удовлетворение, а также посильную благодарность общества.
Софочка, едва начав обучаться в школе, сразу обратила на себя внимание ответственным отношением к учебе и плохо скрываемым презрением к окружающим. То есть способности у девочки были хорошие, однако вряд ли выдающиеся, но полное отсутствие стадного инстинкта приводило в замешательство повидавших многое на своем веку “стажистов”. С одной стороны, конечно, им в институтах читали, что проявление личности ребенка должно всемерно приветствоваться, а с другой стороны, коллективизм еще никто в ту пору не отменил — так и торчали эти Сцилла с Харибдой посреди бурного океана развитого, на глазах разваливающегося социализма — впрочем, советский коллективизм, как символ и рычаг давления, уже имел только видимость нерушимой твердыни, а сам стремительно разрушался посредством процесса выветривания. И если кто-то противопоставлял себя коллективу, то зачастую у коллектива уже недоставало темперамента, чтобы пригвоздить отщепенца к позорному столбу.
Однако за десять лет пришлось сменить четыре школы, и один год Эльвире пришлось провожать да встречать свою отличницу, что было крайне обременительно для служилой женщины, как раз в те поры достигшей пика своей карьеры.
Школу Софочка закончила на одни пятерки, но зловредные интриганы медаль ей не дали. Мотивировали недостаточной общественной активностью, что наверняка имело место, однако и медалисты у них, по свидетельству опять же Софочки, не больно-то активничали. Так что, можно считать, святая месть коллектива состоялась.
Разумеется, тут маху дала Эльвира. Ведь была она не последним человеком в городском пищеторге, а чего стоит перед таким влиятельным советским учреждением какая-то весьма средняя школа?
Но Эльвира частой гостьей в школе не была, нужды в общении с унылой педагогической серостью не ощущала, время упустила… Так что на медаль пришлось попросту плюнуть.
В конечном счете случай с медалью послужил Софочке полезным уроком. Не в том смысле, конечно, что научил впредь уважать мстительное большинство, а заставил считаться с объективной реальностью, уразуметь жизненную необходимость компромисса.
И в дальнейшей жизни Софочка вела себя более зрело. Нет, она не стала убежденной поклонницей принципа “Один — за всех…”, она уступила вездесущему коллективу лишь самую минимальную толику своей внутренней территории, но уже формально к ней стало невозможно придраться. Все вокруг понимали, что эта девушка с открытым лицом и широко распахнутыми, как бы наивными глазами в глубине души всех и все презирает, но она со всеми была ровна в обхождении, предельно вежлива и даже, могло показаться, благожелательна, однако ни о какой любви, тем более дружбе речи быть не могло. И не стоило ни о чем Софочку просить. У нее всегда находились причины вежливо, но категорически отказать.
Забегая вперед, скажем: что такое любовь, Софочка хотя и с большим опозданием, но все-таки, кажется, узнала; а вот насчет дружбы можно утверждать категорически — нет, это уж слишком…
И разумеется, Софья сама старалась никого ни о чем не просить, а если все же приходилось — она вкладывала весь свой специфический талант, все доступное обаяние и достижимое красноречие.
Таким образом, получалась не просьба, а хорошо подготовленная и блестяще проведенная атака, которая почти всегда приводила к успеху. Но изредка — не приводила. И тогда в глазах этой сопливой девчонки с косичками да веснушками, в этих телячьих, казалось бы, глазах вспыхивала такая ненависть, что она хоть какой предмет испепелила бы, если бы глазами впрямь возможно было испепелять, однако это, к счастью, лишь потрепанный и безнадежно устаревший литературный образ.
После школы Софочка без затруднений поступила в Рижский институт гражданской авиации на экономфак, хотя прежде не проявляла повышенной склонности к скучной цифири, тем более к самолетам. Наверное, ей было все равно, какую профессию штурмовать, лишь бы многого и быстро добиться, а в какой области — малосущественно.
Зато само слово “Рига” завораживало. И давно. И сильно. Конечно, слово “Париж” завораживало еще сильнее, но Париж в те годы еще продолжал оставаться полюсом комфортной недоступности, отправиться же в Ригу наоборот было до смешного просто. Причем, что удобно во всех отношениях, вступительные экзамены принимались в Кольцово, от которого до “маленького Парижа”, как в Советском Союзе иногда называли Ригу, три часа лету на TУ-134.
Разумеется, ни мать, ни тем более бабушка Софочкиных амбиций и претензий на некий аристократизм, мягко говоря, недопонимали. Бабушка принципиально гордилась своим крестьянским происхождением, в Свердловске она очутилась исключительно по воле случая и теперешним званием екатеринбурженки ничуть не дорожила, тем паче не гордилась. Сложись особым образом обстоятельства, она бы бестрепетно переместилась в самую захудалую дыру, по сравнению с которой та же Арамиль — сущая столица, лишь бы в квартире было тепло, и не требовалось ходить по воду, да чтоб поблизости находились магазины и собес, в котором от нынешних пенсионеров почему-то постоянно требуют какие-нибудь новые справки.
Бабушка, к тому же, свободно владела как минимум тремя русскими языками, так что “белой вороной” нигде бы не была.
Эльвира же — ярая патриотка именно этого конкретного города, она и родилась-то в городе, правда, это была Тюмень — “столица деревень”, и пожить ей там довелось лишь полтора месяца, а потом ее грудным ребенком из областного центра увезли и аж до самого окончания школы возили по селам да поселкам. Высшим достижением этого “броуновского” движения стала Арамиль, тоже именовавшаяся тогда поселком. А потом Эльвира обосновалась в студенческой общаге и больше ни в какие веси не погружалась с головой. И вообще, волевым усилием она отбросила всякую связь с ними и теперь досадливо морщилась, когда мать ехидно про них напоминала.
Однако обеих Софочка повергла в изумление, когда годов этак десяти от роду вдруг безапелляционно заявила: “Мама, не спорь с бабушкой, бабушка в данном случае абсолютно права: твой Свердловск — такая же дыра, как и ваши поселки, переполненные пьяницами да уголовниками. И вся разница — трамваи да более высокий уровень художественной самодеятельности”.
Они тогда даже не нашлись, что ответить умной деточке, но потом бабушка предложила Софку как следует выпороть, а мать не согласилась, найдя подходящее объяснение: “Ребенок обладает феноменальной памятью, так что однажды он может огорошить и более парадоксальной сентенцией, услышанной где-то и от кого-то, но чтоб самостоятельно сформулировать…”
Однако у обеих осталась тревога — а вдруг загадочное дитя уже само до всего додумалось?
Таким образом, решение учиться и жить вдали от родни было вполне логичным. Энтузиазма оно не вызвало, мама плакала, бабушка саркастически ворчала и мрачно пророчествовала, уверенная, что внучка абсолютно не подготовлена к автономному плаванию по житейскому морю, экологически сомнительному и финансово нестабильному, ведь Софка — ни суп сварить, ни постирать, ни что самое тревожное, в четырехместном общежитском пенале ужиться. И обе талдычили уже навязшее в зубах: “В Свердловске одиннадцать вузов, три академических театра, которые ты, еще ничего в жизни не сделавшая, презрительно именуешь “художественной самодеятельностью”, картинная галерея, музеи всякие — какого рожна?! Да эта Рига в подметки нашему Свердловску не годится! К тому же — латыши…”
На что Софочка отвечала тоже испытанным: “Зато там — Европа! Ев-ро-па-а-а! Мама, ну ты-то должна меня понять! И что латыши?! Что вы, две коммунистки-интернационалистки, имеете против латышских братьев и сестер?”
Да, по всем внешним признакам Софочка была изнеженной, не приспособленной к суровостям жизни маменькиной дочкой. Но, с дрyгой стороны, как уже говорилось, — очень загадочным ребенком. И в общаге как-то она прижилась, и латыши, не скрывающие сочувствия нацизму, не изнасиловали ее посреди готической архитектуры, стирать-варить — дело плевое.
Правда, когда Софочка спустя длительное время снова очутилась на одной территории с мамой и бабушкой, она словно бы разом утратила житейские навыки, приобретенные в автономном плавании, сохранив лишь один — приготовление фантастических, ею лично разработанных салатов, способствующих сохранению вечной молодости. В сущности, она этими салатами и питалась всю жизнь. А в остальном, при бабушке и маме, она моментально вернулась в удобное состояние капризной избалованной девчонки. Но до этого ей еще предстояло через многое пройти…
Софочка стала обучаться в “Европе”. Судя по письмам, “Европа” ее ни в чем не разочаровала, хотя как оно было на самом деле, уже никогда никому не узнать.
Письма приходили часто, в них содержались обычные студенческие новости, согласно которым будущая гордость гражданской авиации шла уверенно от победы к победе: охи-ахи по поводу культуры-архитектуры, а также загадочно-влажного дыхания Балтики, этой северной колыбели цивилизации.
И еще содержались в письмах типично девчачьи сантименты о том, как одиноко на чужбине без мамы, а также бабушки, кои бабушка воспринимала неизменно скептически, a мать неизменно — за чистую монету. И на этой почве они перманентно ссорились. Правда, тогда было проще — еще раздельно жили, еще у бабушки здравствовал ее последний муж, перед которым она трепетала. Поэтому ссора не разрасталась — женщины вовремя расставались, а когда проходило время, встречались вновь как ни в чем не бывало.
А что, может, Софочка впрямь изредка меланхолично грустила по оставшимся дома удобствам, и внушить самой себе, что это грусть по близким — не столь уж трудное дело…
Однако начисто отсутствовали в письмах новости, касающиеся области сердечной. Девке уже за двадцать перевалило, а она, похоже, все оставалась нецелованной. И ни одной даже самой пустяковой влюбленности за нею до сих пор не числилось.
Конечно, в ином аналогичном случае был бы повод усомниться в полноте информации, но тут — вряд ли. Потому что всякий, мало-мальски знавший Софочку, мог сказать, ни мгновенья не колеблясь, что абсолютно не представляет ее в кого бы то ни было влюбленной, тем более страдающей от любви. Да ей хоть самого Аполлона к ногам кинь!
Разумеется, любовь порой и не с такими шутит свои шуточки, за что ее иногда называют злой, однако для этого должны так сложиться обстоятельства, как они складываются лишь в денежно-вещевой лотерее, где вероятность настоящего выигрыша исчезающе мала…
Набравшись в институте всевозможных полезных, а также и, как водится, абсолютно бесполезных знаний да навыков, Софочка ни в какую гражданскую авиацию служить не поехала, а отправилась в Москву учиться еще. Она, опять же без проблем, сдала “минимум” и зачислилась в аспирантуру, без особых приключений одолела ее, написала диссертацию…
Но с защитой вышла заминка. Покидать столицу Евразии, притом без кандидатской степени, Софочке показалось не с руки. И она решила ее не покидать. О чем намекнула своему научному руководителю. А тот оказался сообразительным, недаром же числился едва ли не самым ведущим в своей узкой области. Он, не слишком мешкая, познакомил ушлую и достаточно соблазнительную аспирантку со своим великовозрастным обалдуем, который к тридцати годам стал кандидатом папиных наук, но стать мужчиной в чисто физиологическом смысле не удосужился. Хотя такое отставание в элементарном и не требующем обычно даже минимальной теоретической подготовки позволительно, пожалуй, списать на большую исследовательскую нагрузку.
Однако жизнь другой раз бывает беспощадна. И плевать ей на ученые степени, а также на количество печатных трудов и публикаций в академических журналах. Более того, она другой раз особенно жестоко мстит тем, кто недооценивает связь школы с жизнью, манкирует простым в угоду сложному, телесным ради духовного…
Конечно, ученый папик должен был пойти дальше. Ведь сам-то он каким-то образом сотворил своего несмышленыша-кандидата. Растолковал бы парню кое-что из технологии, а лучше отдал бы его в краткосрочное ученье какой-нибудь профессионалке, коих, правда, в те времена было на Москве существенно меньше, нежели теперь, однако не столь мало, чтобы страждущий не добыл…
7.
Любовь у застенчивого катээна вспыхнула незамедлительно и ярко, как какая-нибудь “сверхновая”. Так вспыхнула, что ему, ученому, даже в голову не пришло проанализировать свое чувство, что заставляет усомниться в крупном масштабе научного дарования, ибо тот, кто до мозга костей научный сотрудник, без анализа и шагу не ступит.
Пацан влюбился без памяти с первого взгляда, хотя, скорее всего, таким образом пробило себя достигшее критического состояния половое влечение, оно же, как мы смутно догадываемся, “либидо”. Может, если бы папик промедлил, парень вскоре попросту взорвался от действия фрейдистских сил…
Нa удивление легко состоялось объяснение в любви. И получилось оно обоюдным. Бог весть, как оно звучало, если ни у того, ни у другого не было ни малейшего опыта говорения таких слов. Но, во-первых, одному время, а другому пожирающая душу страсть не позволяли рассусоливать, а во-вторых, все же оба были основательно образованны, чтоб легко найти какие угодно слова.
Сразу назначили день сочетания и, соответственно, свадебного банкета, непритязательную кафешку откупили, музычку, то-се. И телефонировали обо всем этом в провинцию.
Конечно, эта весть потрясла обеих женщин до печенок. Обе вынуждены были признаться себе — каждая независимо от другой, что, прожив на свете немало, они поняли, выходит, еще далеко не все.
Однако весть, вне всякого сомнения, была благой. Так что собрались они по-солдатски, чего им, самолеты тогда не намного дороже трамваев обходились. Эльвира накопления по укромным местам рассовала, Алевтина Никаноровна тоже свои излишки на две неравные стопки разложила — меньшую спрятала обратно на известный крайний случай, который каждой уважающей себя старухе нужно поминутно иметь в виду, большую сунула в потайной карман.
Правда, муж Алевтины Никаноровны что-то прихворнул как раз, но он ее не удерживал, даже — наоборот, лети, мол, святое дело — внучка единственная…
Прилетели, как и оговорено было, на пару дней раньше. Чтобы, как полагается, в хлопотах поучаствовать. Много же хлопот. Невесту, главное, кому обряжать, как не матери да бабке.
Прилетели — их встречают. Но не жених с невестой, а какие-то спецпредставители. Везут. И привозят, да только не в квартиру к новой родне, как предполагали дремучие провинциалки, а в казенный отель. Удивились женщины, но промолчали, не стали свой провинциализм выпучивать.
Бабушке велели отдыхать с дороги и ждать, но мать все же забрали с собой, укатили дальше на таксомоторе. А бабушка и не устала вовсе, когда уставать-то — привозят, увозят. Даже не разболакалась — сидела, ждала, когда в ней надобность возникнет.
Так и просидела на краешке казенной кровати до глубокой ночи. Потом кипяточка у “девушки” попросила, напиталась взятыми из дома припасами, спать прикорнула, сняв только верхнее.
Двухместный гостиничный номер Алевтина Никаноровна оценила высоко — случалось ей по молодости ночевать в “Золотом Колосе”, там существенно хуже было.
Следующий день не принес разнообразий. Однако хорошая все же вещь телевизор. Припасы домашние кончились, бабушка спустилась бы куда-нибудь в столовую или ресторан, она ж, как мы помним, с деньгами обращалась легко. Бабушка бы с удовольствием пo Москве прошвырнулась — чего бояться, не деревенщина лапотная, тоже в столице живет, хотя и уральской.
Но как уйдешь из номера — вдруг позвонят или приедут?
Впрочем, аппетит особо не докучал — так только. Однако терзало Алевтину Никаноровну все разрастающееся беспокойство: “Что случилось? Господи, ну что произошло?! И вообще, куда и кто увез доверчивую Эльку?!”
И приходили на ум, как обычно, самые душераздирающие варианты — машина попала в аварию, все, кто в ней ехал, погибли, а будущая родня не знает, что и подумать, в Свердловск звонят, но там — никого… Это были никакие не спецпредставители, а обыкновенные бандиты, Эльвира давно уж лежит с камнем на шее в Москва-реке, а они, может, теперь квартиру ее в Свердловске без помех очищают, а до старухи им и дела никакого нет, старухе из Москвы самой не выбраться, сама сгинет на какой-нибудь помойке…
И не утерпела бабушка, как утерпишь, поделилась своей душевной мукой с горничной — ”горнишной” по-местному, — когда та под вечер убираться пришла. Даже прикинулась Алевтина Никаноровна ради такого случая малограмотной и деревенской, чтоб жальчее вышло, язык соответствующий вспомнила.
А девушка такая хорошая, ни за что б не подумать, что такие в Москве водятся — прибирать-то нечего, а все равно, пока пылесосом не пожужжала, не успокоилась. И успокоила старуху, как могла:
— Да брось, бабуля, не психуй попусту. Тебя просто-напросто забыли. До чего ж вы, старики, любите всякую жуть сочинять. Вот и моя мама такая же.
Сказала “горнишная” так и ушла. А бабушке сразу сделалось легче — а что, весьма возможный вариант, что забыли ее, хотя, конечно, крайне возмутительный.
И сразу вернулась способность мыслить аналитически, для чего потребовалось легкое переключение умственного аппарата.
— Тьфу! — сказала бабушка и стукнула себя кулаком по лбу, — у меня ж телефон есть. И визитка свата. Элька по ошибке в мою сумку сунула вместо своей. Как же я запамятовала…
Алевтина Никаноровна не спеша нацепила на нос очки, примерилась пальцем к непривычным тогда еще кнопкам, да и набрала длинный семизначный номер, означавший, помимо прочего, десятикратное превосходство официальной столицы над неофициально-провинциальной.
— Алло, — сказал незнакомый и, кажется, слегка раздраженный мужской голос.
— Здравствуйте, — Алевтина Никаноровна вдруг отчего-то снова начала волноваться, — это квартира Кузнецовых? Я звоню на квартиру доктора наук Кузнецова Валентина Петровича…
— Я — Кузнецов Валентин Петрович, — голос в трубке сразу существенно смягчился, — а что вам угодно, кто вы?
— Да я — бабушка, Софочкина бабушка! — возликовала Алевтина Никаноровна. — Это вы берете замуж мою внучку Софочку?
— Мы, мы берем замуж вашу внучку! — голос сразу сделался радостным и даже елейным. Обладателям таких голосов бабушка с детства не доверяла, но в этот момент она любила весь мир.
— Слава богу! — бабушка чувствовала, как сваливается с ее плеч пресловутая гора, — я уже вся извелась, позовите скорее Софочку, нет, лучше Эльвиру Николаевну, ее маму!
— Эй, крикните кто-нибудь Эльвиру Николаевну! — послышалось в трубке приглушенно, а потом опять отчетливо. — Вы не представляете, как я рад вас слышать, уважаемая… м-м-м… простите… бабушка, Софочка так много про вас рассказывала, про вашу непростую судьбу, что нам будет очень приятно с вами познакомиться, думаю, нам найдется, о чем поговорить, когда эта суматоха закончится, потому что мои родители тоже… И зовите меня попросту Валентином, нет, лучше Валей… А теперь передаю трубочку…
Пожалуй, Алевтина Никаноровна была всю жизнь несправедлива к елейным голосам, ведь вообще-то голос становится елейным, когда один человек хочет понравиться другому человеку, а что в этом плохого…
И тут наконец в трубке послышался голос дочери, уверенный, как всегда, веселый более, чем обычно, хотя, кажется, виноватости в нем, приличествующей ситуации, не было, а звучала вместо нее явная озабоченность, что вообще-то понятно.
— Мам, прости ради бога, совсем замоталась. Но я надеялась, что ты раньше сообразишь позвонить. Мы ведь номер твоего гостиничного телефона не знаем, а ехать специально — сама понимаешь… Нo ты все же позвонила. Молодец… В общем, расклад такой: мы решили, что ты у нас будешь как бы “свадебной генеральшей”, и всякая суета тебе ни к чему. Тут и без тебя есть — кому. Тут вообще много всяких-яких… Регистрация и свадьба — завтра, будь готова к вечеру, а до вечера можешь гулять, где хочешь. Ты у меня женщина энергичная, самостоятельная, умная, так что я за тебя спокойна. Главное, уясни: ты — в Москве. Может, больше не доведется. Все. Некогда. Звони, если что…
И — гудки. Даже слова не дала вставить. Вот порода. Разве такой должна быть женщина? Неудивительно, что ни один любовник за столько лет не прижился насовсем. Нe баба, а конь с яйцами, прости господи…
А сват-то, кажется, мужик нормальный, доктор наук, а уважение к возрасту имеет…
Успокоившись, Алевтина Никаноровна ощутила зверский аппетит. И не мешкая, заперла номер и отправилась на запах еды. И оказалось, что ни спускаться, ни подниматься не нужно, потому что общепитовская точка располагалась прямо на этаже. И там давали безо всяких ограничений сосиски — продукт весьма дефицитный в Свердловске той поры.
Но бабушка, сглотнув слюну, решила не мелочиться. Имеет право человек обстоятельно покушать раз в сутки, да притом после стольких треволнений? Тем более что на человеке весьма приличный даже для столицы костюм, прическа сделана в парикмахерской и еще почти не повредилась, глаза подведены не броско, но со вкусом — вполне можно сойти за делегатку какого-нибудь пленума или всесоюзного совещания передовиков, кои каждый божий день либо начинаются, либо заканчиваются в этом необыкновенном, что ни говори, городе.
Да просто захотелось вдруг Алевтине Никаноровне похлебать супчику под музыку!
И она поехала в лифте куда глаза глядят. Вниз поехала, уверенная, что если где-то здесь кормят супчиком, то это должно быть непременно внизу.
И не ошиблась. Внизу действительно ей сразу попалась на глаза вывеска “Ресторан”. Правда, в него не пустили. Он был полон бездельниками, которые считают прием пищи высококультурным и даже аристократическим времяпрепровождением. Зато ее проинформировали о других ресторанах, которых в этой гигантской гостинице, оказывается, было несколько.
И бабушка методично объехала их все, убедилась, что и там для нее места нет, а уж тогда, удовлетворенная полнотой охвата, вернулась на исходный рубеж. То есть в буфет с ненормированными сосисками.
Там она терпеливо отстояла очередь и взяла аж пять штук, а также одну бутылку пива, заодно подговорила буфетчицу, что та, в порядке исключения, продаст ей потом пару килограммчиков холодных.
Бабушка сидела, неторопливо поглощая сосиски и запивая их ”жигулевским” — стаканы-то в этом буфете были не граненые, а тонкие, — тихо радовалась тому, как легко удалось договориться с дородной теткой в белом переднике и кокошнике, с такой по виду вредной, а на деле — нормальной женщиной, видать, в Москве все же не одни стервы проживают.
А буфетчица впрямь выполнит обещание, хотя, разумеется, подобающе обвесит и сдерет по цене готового блюда, правда, это уж не ее вина. И бабушка не узнает никогда, что подобную неформальную услугу оказывают любому желающему, поскольку она хоть и не поощряется начальством, однако и не воспрещается.
Кстати говоря, сосиски в те времена были не в пример вкуснее нынешних, как, впрочем, и остальное все. У нас ведь всегда количество и качество ходят порознь…
Нa следующий день Алевтина Никаноровна встала, как и накануне, по свердловскому времени — хотела полежать в постели эти бесполезные два часа, однако не вышло — побулькалась маленько в ванне, стараясь не замочить прическу, хотя голова настоятельно требовала своего — чтобы ее как следует намылили да поскребли ногтями.
Московская горячая вода оказалась существенно лучше свердловской, желтой и в нужный момент недостаточно горячей. И вообще, ощущения здесь были какие-то иные. Впрочем, это, скорее всего, оттого, что в столь ранний час бабушка обычно не прибегала к большим водным процедурам, но ближайший вечер для этого дела не годился — некогда будет размываться, повезут подарок молодым дарить да наказы давать, как старшей по званию…
К утру желание попасть в ресторан притупилось, но совсем не ушло. Бог с ним, с супчиком, но в другой раз — непременно, а пока она позавтракала теми самыми сосисками, получив удовольствие почти такое, как накануне. Вместо пива попила кофе.
В столь ранний час она оказалась в заведении единственным посетителем, кажется, она помешала буфетчице чутко дремать за стойкой, из-за чего испытывала легкие угрызения.
Буфетчица хмуро глядела на странную гостиничную постоялицу, пытаясь угадать, каким ветром занесло провинциальную старуху в этот вертеп блатных, деловых и творческих, вяло и привычно изумлялась, как люди могут поедать эти невозможные сосиски да еще с неподдельным удовольствием. Конечно, сосиски, прошедшие через руки изможденной лимитчицы, если их сложить одну к одной, достали бы до Луны, а ведь буфетчице едва за сорок.
А бабушка размышляла о своем извечном, то есть обо всем сразу, и только одна отчетливая мысль блуждала в ее голове: ”Небось, этой бабе дико видеть, как мы, заезжие пошехонцы, пожираем в несметном количестве сосиски, на которые ей тошно глядеть. Но лично я могла бы, пожалуй, с неделю запросто продержаться на таком рационе…”
Потом Алевтина Никаноровна гуляла по Москве, не удаляясь от гостиницы больше чем на километр. Но не потому, что боялась заблудиться, а потому, что уже далеко не так, как раньше, интересовали ее магазины, а что до архитектуры и панорам, то они ее не волновали никогда, просто в иные времена обстоятельства требовали имитировать интерес к данным предметам, и теперь бабушка абсолютно уверена, что прочие люди тоже лишь имитируют, дабы создать о себе впечатление, что ей уже, слава богу, совершенно ни к чему.
Конечно, если бы круг старухиного общения был шире, она, возможно, не судила бы о людях столь категорично. Однако этот круг, и прежде-то широтой не отличавшийся, теперь вовсе сузился до предела. У дочери и внучки имитация была второй натурой, да и последний муж Алевтины Никаноровны, носивший звонкую фамилию Преображенский, изо всех сил старался своей фамилии соответствовать, хотя всю жизнь подвизался на ниве “Минмонтажспецстроя” и почти до последнего вздоха вел от победы к победе некий камнещебеночный завод.
Нет, искусство, богема и все такое прочее было глубоко чуждо этому человеку, и происхождение он имел весьма загадочное. Но порода из него буквально выпирала, а зажигательные, изнурительные для слушателя монологи, да еще широкие, рассчитанные на публику жесты, составляли органическую сущность “заслуженного строителя СССР” и “почетного члена общества охотников-рыболовов России”.
Забавно, заполняя самую последнюю в жизни анкету, что происходило на просторах сороковой больницы, Преображенский в графе “образование” твердой рукой вывел: “Вышее”. Благодаря чему Алевтина Никаноровна и Эльвира, пришедшие навестить смертельно больного, имели несколько минут оздоровительного веселья, скрасившего тягостные ощущения, вызванные ознакомлением с роковым диагнозом.
8.
Отведав в какой-то забегаловке паршивых пельменей, Алевтина Никаноровна вернулась в “меблированные номера”. Прогулка по чужому городу ее сильно утомила, тогда ведь бабушка еще не была привычной к длительным бесцельным хождениям, поскольку собаки в ее жизни появились позже.
Тем не менее, она сумела принять к сведению и Василия Блаженного, смотревшегося на фоне гостиницы театральной декорацией и оправдывавшего, таким образом, свое прозвище; издали, криво улыбаясь, посмотрела на мавзолей и придурков, томящихся в очереди, но все это лишь с тем, чтобы сказать самой себе: ”Ну вот, я и опять побывала в столице нашей Родины”.
Алевтина Никаноровна вернулась в номер, ставший почти родным, и легла набираться сил перед грядущим свадебным бедламом, где присутствовать ей, прямо скажем, — как серпом по сердцу, потому что все старухино веселье осталось в далеком прошлом, да и хватило его совсем ненадолго, причиной чему не столько трудная жизнь — а у кого она легкая, — сколько природные особенности характера, крайне мало склонного к оптимизму — этому непременному спутнику непринужденного ликования.
То есть тащиться невесть куда по необъятному мегаполису, потом до глубокой ночи сидеть за столом на жестком сиденье, улыбаться и в чем-то участвовать, еще заставят, упаси бог, говорить слова и, следовательно, нести прилюдно несусветную, вековечную, избитую пошлость, потому что придумать свежее и оригинальное — это ж не бабушкина специальность, так, оно, может, и профессионалу не под силу — сколько народу переженилось на Руси за всю историю!
А не исключено, что дело обстоит еще хуже, и от дремучей старухи, в незапамятные времена закончившей тобольское дошпедучилище, научные и околонаучные люди ждут не дождутся матерных частушек и прибауток, коими славится да и всегда славилось российское и отнюдь не только деревенское застолье…
Нo вот она возьмет и примет бесповоротное решение — молчать в присутствии этой публики, отделываясь лишь улыбками и однозначными ответами в самых крайних случаях, молчать, чтобы не было ни малейшего повода для зубоскальства у этих пожирателей бесталонных сосисок и колбас!..
Откуда, спрашивается, у старухи такой провинциальный шовинизм, такое предвзятое отношение ко всей “столичности”?
Да, наверное, с молодости еще, когда она работала в детском доме и пыталась воспитывать сперва питерских блокадных деточек, а потом и московских, не блокадных, но лишившихся семьи и крова по милости того самого усатого отморозка, из-за которого юная воспитательница и сама хлебнула лиха.
Конечно, поговорить в открытую об этом с воспитанниками было абсолютно невозможно, но она чувствовала общность судьбы, а они нет, не чувствовали, хотя были порой моложе ее совсем чуть-чуть. Зато явное столичное высокомерие сквозило во всяком жесте, слове, взгляде.
И тогда еще уяснила себе Алевтина Никаноровна навсегда — вся российская мерзость родом из столицы. И в первую очередь начальство там. И оно все затевает. И сквозь пальцы глядит на проделки провинциальных “элит”.
9.
В конечном итоге все вышло так, как даже старухе, начисто лишенной оптимизма, не предвкушалось. В назначенный час не приехали за Алевтиной Никаноровной. Она-то вся заранее причепурилась, оделась-причесалась, припудрилась-подкрасилась, на два раза пересчитала купюры в красивом конверте — их там было немало, ведь бабушка всерьез намеревалась утереть нос всему научному миру Москвы уральской широтой натуры. Она была уверена, что, во-первых, Софка остро нуждается в ее презенте, а во-вторых, что столичные скупердяи скорей удавятся, чем столько отстегнут, хотя их-то наверняка не обижают зарплатой, чтобы не смотрелись оборванцами рядом с черножопыми студентами из развивающихся стран.
И через час за Алевтиной Никаноровной не приехали, и через два. Телефон молчал тоже, а когда бабушка снимала трубку — мало ли, вдруг отключили или ветер порвал провода, — он гудел успокаивающе и даже как бы сочувствующе.
Конечно, ничего не стоило набрать номер сватов самой — несмотря на суровость характера гордыней бабушка не отличалась — но мероприятие уже началось и проходило неизвестно где.
Таким образом, вчерашние самые черные фантазии были опять тут как тут: за ней поехали, попали в автокатастрофу и теперь лежат в легендарной больнице имени доктора Склифософского — в “Склифе” по-местному, — хорошо, если за ней отправили тех самых ребят, что встретили в аэропорту, а если Эльку?
Когда минуло три часа, телефон зазвонил, паразит. И это была Элька — живая, невредимая, пьяная. Сперва она рыдала — бабушка успела опять струхнуть — жива ли сама невеста, но тут Эльвира враз успокоилась, и голос ее сделался деловитым.
— Мам, я не виновата, это все — Софка. Она вдруг, представь себе, решила, что мы своим плебейским видом унизим ее в глазах коренных москвичей. Она бы и меня с удовольствием сплавила в гостиницу после того, как я выложилась по полной программе, но — фигу ей. А между тем, мам, женишок-то огребает в месяц, страшно сказать, сто тридцать целковых, — в последнем слове Эльвира сделала ударение на первом слоге, конечно же, не случайно, — его папа с мамой уверены, что осчастливили не только невестку, но и нас с тобой, хотя, в общем-то, надо признать — люди они не до конца испорченные, меня приняли прекрасно да и тебя искренне хотели видеть, потому что явно огорчились, когда наша мегера вдруг заявила, что бабушке нездоровится и она просила обойтись без нее. А Софка, представляешь, какая дрянь, меня даже не предупредила, знала, что я взбунтуюсь, и поставила перед фактом, у меня даже нет слов… В общем, завтра с утра они с Димкой за тобой приедут. Так, во всяком случае, она сказала. И ты будешь представлена ко двору. Но ты, мамочка, поломайся хоть для порядка, чтоб поуговаривали, ведь твой-то конверт Софка ждет как манны небесной, потому что здешние-то не больно “намусорили”, она уверена, что бабушка ради единственной внучки последнюю рубаху снимет, а ты не выкладывай подольше, а можешь и вообще сказать: накося выкуси. Хотя, понимаешь, ведь характер у этой ведьмы наш, мы это чудовище породили и воспитали…
Тут Эльвира на мгновение умолкла, чтобы перевести дух, и Алевтина Никаноровна получила возможность впервые за последние дни высказать вслух что-то вроде собственного мнения:
— Это ты брось, доченька. Не приплетай меня. Нe вали с больной головы на здоровую,— ты родила и ты воспитала, да бабушка твоя, царствие ей небесное, поспособствовала…
Потом бабушка еще с полчаса прохаживалась по казенным, но весьма уютным коврам, разговаривала сама с собой. Пожалуй, ей было даже весело.
— Ну, Софка, ай да Софка! И это у нее точно — психическое. Нe иначе. И что характерно: с одной стороны, своего не упустит, хватка, когда надо, зверская; но с другой стороны, иной раз словно бы изо всех сил старается напакостить себе. Онa ведь знает, что я, если меня довести, могу на принцип встать. Вот не дам завтра ни копья, и пусть она хоть… Упрусь, как…
Впрочем, бабушка и сама не очень верила своим словам. Испытывала ли она обиду на внучку? Вряд ли. Скорей, это была досада, что опять провели. И досада-то — так себе…
Нет, Алевтина Никаноровна никогда не скажет ничего подобного тому, что сказала, умирая, ее мать. Поскольку лишь оскорбленная и униженная любовь способна на смертельную обиду. Здесь же никакой любви не ночевало. Ни с той, ни с другой стороны.
И вообще, Алевтина Никаноровна, протрубив долгие годы на воспитательной ниве, никогда ни к одному ребенку не питала самозабвенной привязанности, даже единственную дочь при первой же возможности целиком препоручила матери, а внучку впервые увидела упитанной трехлеткой с уже наметившимся норовом.
Она попыталась с ребенком самую малость посюсюкать — видела же не раз, как это делается, но либо она делала это слишком неумело, либо девчонка учуяла противоестественность такого поведения… Однако, решительно отстранившись, деточка произнесла внятно и громко: “Ди, бака такая!”
Алевтина Никаноровна инстинктивно замахнулась, чтоб подобающе шлепнуть по мягкому месту, она и при исполнении служебных обязанностей нередко прибегала к этому испытанному методическому приему, из-за чего пару раз имела неприятности, и хорошо, что потом ей удалось выйти в заведующие, а то — Алевтина Никаноровна сама признавалась — она рано или поздно кого-нибудь обязательно убила б…
Она замахнулась, но суровый взгляд дочери, а больше взгляд внучки, пронизавший с головы до пят неким, возможно, ведьминым огнем, остановил руку карающую.
Алевтина Никаноровна сама себе потом удивлялась, ибо ни во что сверхъестественное никогда не верила, банальный гипноз и то очень неохотно признавала, притом считала, что он действует лишь на слабые личности, а это к ней отношения не имеет.
Нo факт остается фактом: она не шлепнула дерзкого ребенка, хотя даже по самым либеральным оценкам он заслуживал примерной порки. И никогда прежде с Алевтиной Никаноровной подобного не происходило.
Не происходило и потом. Потому что в отсутствие матери Софке все-таки порой влетало от педагогически подкованной бабки. И чаще бы влетало, если бы они вместе жили. И больше иррациональный взгляд на бабушку не действовал.
“Будешь так смотреть — еще получишь”, — сулила бабушка, и взгляд становился нормальным — непокорным, ненавидящим. А страха в нем не было никогда. Как у Бильки, который появился в жизни Алевтины Никаноровны существенно позже…
На следующий день Софка, хитрая лиса, позвонила рано-рано, но бабуля уже успела позавтракать.
— Бабушка, ты на меня, наверное, очень обиделась, — затараторила она, не давая Алевтине Никаноровне опомниться и перехватить инициативу, — но ты ради бога меня прости, я хотела как лучше, я ведь знаю, с каким напряжением ты переносишь веселые компании, а там была такая толкучка, чужие люди, накурено, полежать совершенно негде… Словом, я боялась за твое здоровье, но сегодня другое дело, теперь мы дома, и здесь только свои, всем не терпится с тобой познакомиться, я их заинтриговала, рассказала, какая ты у меня с виду суровая, а внутри добрая и щедрая, настоящая уральская бабушка, вынесшая на своих плечах… Нy, и так далее… Нy, что, не очень обижаешься, ба?
— Много чести, — отозвалась Алевтина Никаноровна невозмутимо, однако убедительной невозмутимости у нее, пожалуй, не вышло. Да мне ваша Москва драная…
—Правда, машину, которую нанимали, пришлось отпустить — сколько можно деньгами сорить. Но мы бы с Димой за тобой на метро подъехали… Ты — как? Уверяю тебя, на метро — классно! Но если тебе тяжело, мы можем, конечно, такси возле гостиницы поймать.
— Обойдемся. Я еще пока, слава богу, не парализованная. Приезжайте, что уж с вами делать…
И Алевтина Никаноровна первой положила трубку. Несмотря на суровость тона, ей опять было весело. Хотелось смеяться над собой и над ситуацией, которая нормальному человеку, имеющему нормальную родню, должна, пожалуй, казаться бредовой. И еще старушку занимал один вопрос — все фокусы на сегодняшний день продемонстрированы или что-то еще имеется в рукаве на “бис”?
Через минуту выяснилось, что у внучки в запасе, как минимум, одна реприза. Потому что телефон зазвонил снова.
— Слушаю, — сказала Алевтина Никаноровна, готовая ко всему.
— Это опять я, ба, — донеслось из трубки, — голос при этом был несколько неуверенным, но после первых слов непобедимая уверенность вернулась к нему, — баб, мы тут подумали…
И внучке пришлось выложить свою последнюю инструкцию. А бабушка, чтобы хоть как-то поквитаться с несносной девчонкой, пусть и делать было решительно нечего в осточертевшем апартаменте, еще ровно полчаса просидела одетая перед телевизором, телефон в этот промежуток времени звонил еще раз, как видно, на всякий случай, но она, собрав волю в кулак, трубку не подняла. И наверное, зря. Наверное, внучке удалось бы ее вконец разозлить, так чтоб старуха “встала на принцип”. Но и при таком раскладе Софочка свалила бы все на старуху…
И вот наконец историческая встреча произошла. Алевтина Никаноровна увидела своего молодого зятя. Как выяснится несколько позже — первый и последний раз.
Внучка с мужем приехали на назначенную станцию все-таки десятью минутами позже Алевтины Никаноровны, но они так радостно летели к ней навстречу, лавируя в потоке людей, такую мощную и взаимную любовь излучали на всю “Баррикадную”, что не только бабушкино лицо преобразилось в этих лучах, но даже и непримиримые металлические лики членов скульптурной группы словно бы слегка помягчели.
Когда молодые приблизились, от бабушкиного наметанного глаза не ускользнуло, что лицо новоиспеченного мужа лучилось любовью вполне искренней, а лицо новоиспеченной жены не вполне. Впрочем, сказать, что оно лучилось стопроцентной фальшью, было бы несправедливо. Скорей, это было желание любви, попытка убедить всех, но в первую очередь себя, что случившееся — именно любовь, только любовь, и ничего кроме нее.
“Интересно, насколько продуктивно прошла первая брачная ночь?” — мелькнул у бабушки в голове обязательный в таких случаях вопрос, который никогда воспитанными людьми напрямую не задается, однако это не значит, что он их не посещает.
Бабушка напрягла зрение и чутье, но ничего определенного различить и понять не смогла. Хотя потом, спустя время, клятвенно уверяла, что сразу заметила в облике зятя некую придавленность, легкую панику в глазах. Заметила, но отнесла это на счет общей непривычности положения и внутреннего состояния.
А к ней подлетели, лихо затормозили, подхватили под руки, новый зять, потешно хлопающий ресницами, был представлен на ходу, Софка тараторила без умолку, всем видом своим и сбивчивой речью доказывая бабушке полноту и подлинность захлестнувшего ее счастья, она то преданно заглядывала в глаза старухи, то столь же преданно и, одновременно, зазывно-нежно — в глаза мужа, ни на мгновенье не отпуская его поразмышлять о своем, то и дело заставляя издавать утвердительные звуки в ответ на ее беспрестанные: “Да, Дима? Правда, Дима? Скажи, Дима!”
А когда сели в какой-то поезд, выяснилось, что едут они вовсе не к родителям Дмитрия, тo есть, выходило, что по замыслу неутомимой Софочки это в конце концов неизбежно предстояло, но — позже. После как бы культурной программы, в ходе которой бабушке надлежало получить эстетическое наслаждение от знакомства с достопримечательностями столицы нашей Родины. Это ведь общее место в книгах, кинофильмах и песнях — коренной москвич, как радушный хозяин, демонстрирует туземцу лучший город земли.
Оказалось, что Алевтину Никаноровну везут восхищаться каким-то выставочным комплексом — самой свежей в те дни достопримечательностью столицы. И старуха, в душе на чем свет стоит проклиная судьбу и внучку, а также себя, дуру старую, безропотно покорилась.
Они достигли пункта назначения — это была конечная станция новой, совершенно незнакомой бабушке линии, поднялись на поверхность земли и оказались посреди огромного пустыря, который неопровержимо доказывал — есть окраина даже у Москвы.
Потом пришлось долго лезть на одну из стратегических высоток Смоленско-Московской возвышенности — за такие высотки очень любили проливать солдатскую кровь советские генералы, пустырь был захламлен не слишком — столица как-никак — зато зарос буйной травой, причем не унылым бурьяном, а хорошим разнотравьем с преобладанием представителей семейства бобовых, так что бабушке вдруг вспомнилось ее деревенское прошлое, и она подумала совсем, казалось бы, некстати: “Сколько же покосов пропадает! Конечно, чего им, на них вся страна работает… А людям косить негде…”
А вот наконец и он, комплекс, архитектурную неповторимость которого бабушка, как мы помним, оценить не в силах, но если бы даже она имела соответствующее эстетическое чувство, вряд ли оно нашло применение в данной ситуации.
Ну, побродили по необъятным залам и широким, почти стерильным галереям, чего-то посмотрели, чего-то даже потрогали руками. Вероятно, потом бы подались на какой-нибудь вернисаж.
Но тут Алевтина Никаноровна все же решилась. Пересилила свой провинциальный комплекс, запрещающий в присутствии чужого обнажать разногласия с родным человеком.
И когда они вышли на вольный воздух, а с бугра открывалась и впрямь великолепная панорама московских окраин, которую даже бабушка способна оценить, она, взбодренная увиденным простором, сказала:
— Ну все, ребята, с меня довольно. Устала. Хочу в гостиницу. И не нужно меня провожать, замечательно доберусь сама.
— Бабушка, да ты что?! — вскричала внучка, имитируя глубокое потрясение, — Тебе не понравилась наша Москва? Ты не хочешь познакомиться с Димиными родителями?!
А Димка лишь потупился. Он все прекрасно понял. Господи, подумалось бабушке, кого ж это мы повесили на шею ни в чем не виноватому мальчику?!
— Я уже никого и ничего не хочу. Ни Москвы, ни родителей чьих бы то ни было. Ни вас, милые деточки. Так что поздравляю вас с законным браком, вот вам мой скромный подарок на первоначальное обзаведение, не обижайте друг друга, любите по возможности…
С этими словами Алевтина Никаноровна извлекла из сумочки заветный конверт, сунула его внучке.
— И пошла я на метро. А вы давайте — своей дорогой. Тем более что молодым у нас пока еще — “везде дорога”. Успевайте…
Но они не бросили бабушку одну. Они проводили ее, посадили в голубой вагон, а пока шли, внучка всю дорогу нервно и бестолково щебетала, перескакивая с пятое на десятое, заставила бабушку несколько раз повторить, что она ничуть не сердится, хотя бабушке было невыразимо трудно даже языком шевелить…
Вернувшись в гостиницу, Алевтина Никаноровна все-таки набралась мужества, отстояла в бесконечно медленной очереди полтора часа и попала в ресторацию, где заказала не только супчика — только супчика ей вряд ли бы дали, — но еще какой-то замысловатый салат, а также ростбиф, а также минералку и сто пятьдесят граммов коньяку “Наполеон”, вызвав явное уважение и сочувствие к себе не только официанта, но и соседей по столику.
Бабушка прекрасно знала, что последствия кутежа будут ужасными, что все ее органы пищеварения будут страшно возмущены таким произволом, но она запретила себе думать о последствиях. Правда, запретить чувствовать себя глубоко несчастной и оскорбленной она не смогла. Все-таки Софочка доконала ее, добила. Уж очень старалась.
Алевтина Никаноровна поела, выпила граммов сто напитка, больше не осилила — расчувствовалась вконец и неожиданно для самой себя вдруг рассказала соседям по столику — двум видным мужчинам и дамочке неопределенного статуса — про внучку, про дочку и про себя, в конце рассказа расплакавшись нетрезвыми, легкими слезами.
И люди выслушали ее сочувственно — видать, история показалась им впрямь нетривиальной.
Затем Алевтина Никаноровна перестала плакать и, хотя ей было непривычно хорошо в компании чужих людей, расплатилась, потому как всегда помнила, что противнее всего назойливый человек, а еще не хотела отвечать на возможные дополнительные вопросы. Расплатилась, не забыв отказаться от сдачи, поблагодарила всех за внимание и понимание, откланялась с достоинством. И приятный мужчина лет сорока пяти, чем-то неуловимо похожий на спецкоменданта из далекой, даже как бы неправдоподобной юности, проводил ее до лифта…
Ночь, как Алевтина Никаноровна и предполагала, выдалась ужасной. Сперва она моментально уснула, наверное, под наркозом “Наполеона”, но скоро разом заболели все кишки. И хотя многократно выручавший фармкомплект был под рукой, слаб он оказался и против альдегидов безусловно паршивого императора, и против хорошего, но трудно перевариваемого ростбифа. Да и причудливый салат аукнулся бабушке в полной мере.
Только под утро стало более-менее сносно, и бабушка наконец умиротворилась. Но прежде, чем погрузиться в спасительный сон, вспомнила совершенно не к месту первого мужа, брошенного ею ради второго, когда уж было всем троим под пятьдесят, скончавшегося два года назад на руках чужой женщины.
Слов нет, директор Преображенский и красивей был, и денежней, и породистей, благодаря чему его неизменно любили женщины и начальство, иначе б за какие таланты его поставили директором.
И тут вдруг Алевтина Никаноровна со всей отчетливостью поняла, что единственным по-настоящему родным человеком, не считая, разумеется, мамы, был для нее тот, первый муж и первый мужчина. Хотя и недотепа, и хлюпик, и ростиком так себе…
Ее счастье, что она никогда не казнилась по поводу однажды содеянного, легкое ностальгическое сожаление другой раз посещало ее, но не более того…
А утром примчалась Эльвира. И с порога — в слезы.
— Мамочка, я не виновата, это все — она! Я там чуть со стыда не сгорела — ведь не знаешь, что сказать, как ступить. У нее, ей-богу, явный сдвиг, хотя сваты наши — сами-то москвичи в первом поколении — но все, что они скажут и сделают — мило и аристократично, а все, что я — глупо, грубо, провинциально! И главное, они-то все прекрасно понимают, им неловко, они уже пытаются осторожненько эту свою невестку урезонить, а она в ответ глазищами коровьими хлопает, непосредственность изображает, но через минуту опять украдкой шипит: “Ма-ма, ну, ма-ма-а!”
— Да ладно, — бабушка еще не вполне оправилась от вечернего загула, а потому все прочее было далеким, несущественным, благополучно пережитым, — плевала я на нее, да и на них. Хоть какие они распрекрасные — мне с ними не жить. И вообще, я, можно сказать, безмерно счастлива — если наше сокровище здесь приживется, может, протяну несколько лишних годиков. Сон нехороший про Преображенского позапрошлой ночью снился, будто вся морда у него коростами покрылась… Знала, что ничего путного не будет, но все надеялась лично удостовериться — где он, предел-то. Удостоверилась и теперь на носу зарублю: никакого предела нет у Софкиного сволочизма. Сомневаюсь только, что приживется она в чужом дому. Нет, что ни говори, а наследственность — это наследственность…
— Ну, опять, — Эльвира уже давно уняла слезы и успокоилась, только бесконечная усталость была во всем облике отчетливо видна.
— Да я про нашу наследственность. Но к ней еще еврейского прибавилось, вот и вышла адская смесь. A что до твоего бывшего мужа, то я, если хочешь знать, давно убедилась: самый лучший русский — это еврей да немец. Ну, может, татарин еще. И еще я давным-давно сообразила, только случая не было сказать: твой мужик тебя не за “пятую графу” бросил, а за предательство! В душу ты ему плюнула, мила дочь!
— Мама, как ты можешь — такое?!
— А что — не правда? Истинная правда! И хватит уж, ведь мы обе — старухи, хотя признать тебе это, конечно, тошно. Но ничего, привыкнешь, я давно привыкла и замечательно себя чувствую. А что до Софки, так я, чтоб ты знала, только на еврейские гены и уповаю. Евреи умеют выживать и приспосабливаться, потому что тысячи лет этим в основном и занимаются, а мы вот-вот выродимся. И Софка, может быть, уживется со свекровью, умерит гордыню, зачем ей бесконечная война против всех и везде…
А Эльвира между тем уже опять беззвучно плакала, не находя даже сил на то, чтобы дальше спорить с матерью. Слезы были близко, а силы для спора не подтянулись из резерва. Но мать с дочерью еще поговорят на больную тему не раз, еще наспорятся яpo и непримиримо, хотя насчет истинной причины давнего развода Алевтина Никаноровна нимало не ошиблась — это парень один подгадил, из-за которого Элька еще в школе с ума сходила, после пути их разошлись, а встреча вышла случайной, однако безумной. Но Эльвира имела одно счастливое свойство характера — она умела так ловко обманывать себя, что потом даже во внутренние монологи не допускалось преданное забвению, будто списанный и уничтоженный по акту документ.
— Да ладно, кончай реветь, — сказала Алевтина Никаноровна примирительно, — сколько можно, все у нас не как у людей, надо радоваться, а мы ссоримся да ревем. Ты ж и меня пойми, меня вовсе, как какую-то прокаженную, даже издали продемонстрировать не пожелали. Она небось думает, ну как же, у такой изысканной мамзели и такая мужеподобная, грубая, неотесанная бабка! Ох, эта молодежь, все мнит себя умней да красивше нас, а того не возьмет в толк, что дурак рождает дурака, урод — урода. Кандидаты наук, а простой закон природы не понимают…
Но если я тебе обидное сказала, так прости и учти, что я ведь и себя в образцы добродетели не зачисляю, чего уж, тоже отцу твоему Николе рога наставляла, прости господи, и не раз, если на то пошло…
И Эльвира плакать перестала, оценив материно откровение по достоинству. Мать, кажется, впервые высказалась в таком духе, и оно, конечно, слегка царапнуло по сердцу запоздалой обидой за покойного отца, но именно слегка и молниеносно.
Разумеется, дочь в общих чертах еще в детстве догадалась про озорства матери, потому что тоже была ребенком не по годам развитым да проницательным, кроме того, многое происходило тогда, когда она уж большенькая была, и происходило довольно шумно со сценами и даже небольшими драками, после которых отец не однажды ходил в сарайку вешаться понарошку, а теща Матрена его не понарошку спасала…
Но Эльвира про это разговор никогда не заводила не столько по причине деликатности, сколько из-за банального равнодушия. Наплевать ей было на родительские взаимоотношения даже в детстве, ибо на количестве сладостей, гостинцев и взлетов ремня это никак не отражалось…
Эльвира плакать перестала, высморкалась, утерлась да и стала доставать из объемистой сумки свадебные объедки, сиречь ”гостинцы” — куски богатого торта, очень дорогую колбасу, а также нечто совершенно чуждое такому комплекту, однако по-своему трогательное — пирог с капустой.
— Колбасу-то мы, может, до дому довезем, это ведь, кажется, твоя колбаса, которая даже в Москве — дефицит, — стала вслух размышлять бабушка, — а остальное? И охота тебе было переть, лично я ни крошки сегодня в рот не возьму, вчера в кабаке весь вечер пировала, теперь кишки неделю будут болеть, дорвалась, старая дура, за свои же деньги…
— Да ты что, мама, это ж московские торты, у нас такие не делают!
— И эта туда же, заразилась, видать… Да плевала я на все столичные штучки, не пробовала и не буду — из принципа!
— Но пирог-то, мама! Его сватья сама пекла. Сама и мне в сумку затолкала, бабушке, говорит, бабушки, говорит, любят домашнюю стряпню!
— Ишь ты! Неужели знает слово “стряпня”? — Алевтина Никаноровна отщипнула крошечный кусочек теста, кинула в рот. — Ладно, коли не врешь, пирога поем. Несколько позже. А пока — в холодильник… И дай бог здоровья твоей сватье. И моей… И за что только мы им подкинули наказание…
Эльвира с аппетитом поела принесенных самой же объедков, попила чайку — видать, ей, бедняжке, тоже в последние дни не до регулярного питания было.
— Домой, мам, увы, только завтра утром. Может, нам пока по Москве?..
— Мне хватило. А ты прошвырнись. Твое дело молодое. Вдруг тоже москвича подцепишь. Только из очереди к мавзолею не бери. От тех толку не будет. Впрочем, там и не москвичи.
— Прошвырнусь. Может — и впрямь. А из очереди в ГУМе брать?
— Вообще из очередей не бери. Лучше уж негра посреди улицы поймай, тот хоть может наследным принцем оказаться…
— Хорошо, что предупредила, — откликнулась уже почти из-за двери дочь — и только ее видели.
Дочь ушла, но почти тотчас появилась “горнишная”, уже как бы добрая знакомая Алевтины Никаноровны, и они непринужденно проболтали часа два. Девушка вернулась после выходных дней, и ей были интересны бабулины новости, она слушала, боясь пропустить даже слово.
Когда бабушка закончила свой рассказ, который в ее исполнении звучал уже скорее комично, а ничуть не трагично, горничная прокомментировала его кратко и безапелляционно:
— Вот стерва так стерва!
И не понять было — либо возмущения больше в этой оценке, либо восхищения. Может — поровну.
Эльвира погуляла по Москве недолго — денег-то было уже в обрез, а еще за двухместный номер расплачиваться, черт бы подрал того, кто его заказал. Вечером они еще раз покушали свадебных “гостинцев” — здоровье и аппетит вернулись к бабушке раньше, чем она предполагала, — собственно, они съели все, что не подлежало длительному хранению, благо “горнишная” тоже хорошо помогла — умяла два здоровенных кремовых куска, ничуть не переживая за сохранность пропорций.
Они употребили все и были этим чрезвычайно довольны — так проявляло себя происхождение — питаясь в общепите, они могли что-то не доесть, но дома не должно было пропадать ни крошки.
Вечером же расплатились за проживание, переночевали, а утром чуть свет — в Домодедово, нa электричке. Пришла пора возвращать двухчасовой долг, который образовался при перелете из Свердловска в Москву.
Из Кольцово поехали на автобусе, слава богу, в Свердловске не такие концы, как в столице, сошли с автобуса — пересели на трамваи, каждая — на свой. Дочь поехала отлеживаться в своей однокомнатной хрущевке, мать — в своей трехкомнатной, трепеща от мысли про своего директора — не сердится ли, все ли у него в порядке на работе и в быту — Преображенский, как настоящий “красный директор”, был на своем боевом посту до конца, и только жестокая болезнь вырвала его из рядов. Но в этом и счастье — не довелось номенклатурному мужчине познать ужасов российского капитализма.
10.
А дома Алевтина Никаноровна вместо директора обнаружила записку, в которой муж уведомлял, что находится на излечении в сороковой больнице, куда его увезла прямо из рабочего кабинета “скорая помощь”.
Разумеется, не переодеваясь даже, но позвонив дочери и пригласив ее с собой, встревоженная Алевтина Никаноровна кинулась на поиски своего последнего сокровища такого рода.
Директор пребывал в бодром, как всегда, расположении духа, видать, ему только что наставили уколов да промыли трубку, навсегда соединившую мочевую систему со специальной бутылочкой. Жить ему оставалось пару месяцев, но в реальность своей смерти он, кажется, не поверил до самого конца, во всяком случае, многие его высказывания указывали на то.
Алевтина же Никаноровна и Эльвира, еще не успевшие поговорить с лечащим врачом и, следовательно, также находившиеся пока в неведении, красочно рассказали ему смешную историю про шизанутую внучку и приключения бабушки в столице, после чего история приобрела законченную форму — хоть в печать отдавай.
Но Преображенский, слушая женщин, все больше мрачнел, оскорбление жены воспринимая как личное оскорбление, что, как ни зубоскаль, выдавало в нем мужчину редкой по нынешним временам достоверности. А вот что касается юмора, то его мужчина, увы, ни в малейшей степени не воспринимал. И поэтому его резолюция получилась следующей: “Ну, все. Пока я жив-здоров, чтоб ни ты к ней, ни она — к тебе”.
Сам он, следуя своим непоколебимым принципам, давным-давно расплевался с троими детьми, рожденными предыдущими женами, а следовательно, ошибочными, но дети ему все же периодически названивали — не потому, что скучали, конечно, а потому, что директор, несмотря на огромные алименты, выплаченные им в процессе жизни, все-таки был по тем временам довольно зажиточным мужчиной.
Сам Преображенский неизменно демонстрировал несгибаемую волю, к телефону не подходил, и приходилось за него отдуваться Алевтине Никаноровне, которая суровостью все же существенно уступала мужу, тем более в отношениях с его детьми.
С ней же — последней папиной женой — дети были исключительно приветливы, даже милы, что доказывало их наследственную особенность, а больше ничего не доказывало, дети знали — папа не вечен, и очень рассчитывали, что после его неминуемой смерти им что-нибудь может перепасть, если правильно строить отношения с будущей вдовой.
Забегая вперед, скажем, что после смерти отца им изменит выдержка, и они незамедлительно, притом в категорической форме, станут требовать долю. И Алевтина Никаноровна, более всего не терпящая бесцеремонности со стороны совершенно чужих людей, ответит категорическим отказом, хотя прежде, думая про них, предполагала проявить свою обычную широту.
Таким образом, детишкам директора не достанет терпения совсем чуть-чуть, однако данное “чуть-чуть” и решит все дело.
Обездоленные сироты — к тому времени, разумеется, вполне взрослые люди — даже попытаются судиться с “циничной и коварной старой ведьмой”, да ни черта им не выгорит, несмотря на юридические дипломы да должности в соответствующих органах. Вот же были времена…
Конечно, рано или поздно Алевтине Никаноровне пришлось бы тайком нарушить строгий запрет мужа, но нарушать ничего не пришлось. Бравый директор со злокачественной болезнью боролся недолго и вскоре отошел в мир иной.
Алевтина Никаноровна похоронила его по высшему разряду того времени — высокое мраморное надгробье с большим портретом и двумя датами, правда, без банальных приписок-памяток живым, а также литая чугунная оградка, а также, само собой, скамейка и столик — место для преданной подруги “красного директора”.
Какое-то время шла своеобразная война между ней и обиженными сиротами, своеобразное состязание — кто пуще скорбит. Если Алевтина Никаноровна навещала могилку после них — она тщательно изничтожала следы их пребывания, выкидывала цветы, пусть даже свежие совсем, а взамен ставила свои. Если же дети появлялись чуть позже — ведь дни посещения были для всех общими — аналогичную пакость проделывали они.
Впрочем, довольно скоро им эта глупая война, кажется, надоела. Поскольку ничего, кроме морального удовлетворения, дать не могла. Окончательной победы в обозримом будущем не сулила, а вдобавок требовала известных материальных затрат, что совсем уж глупо в отсутствии даже символического наследства.
Алевтина Никаноровна восприняла победу как нечто само собой разумеющееся, она ни минуты не сомневалась в конечном итоге, ведь если она заполучила этого мужчину живым и полным административного ресурса, то мертвого тем более ни с кем делить не станет, жаль только, что поздновато встретили они друг друга и не смогли завести ребеночка, ведь славно было бы иметь теперь в квартире паренька Софкиного возраста, который благодаря маминым генам уже закончил бы какой-нибудь институт, а благодаря папиным — сумел пробиться куда угодно. Конечно, он уже был бы женат, ребеночек уже имелся хоть один, и быть бы Алевтине Никаноровне горячо любящей бабушкой, как мама-покойница, а то ведь не пришлось — внучка есть, а нянчить ее не довелось из-за работы, но больше из-за поздней любви, захватившей тогда, как пятнадцатилетнюю, свету белого не видела и плевать было на всех — на маму-старушку, на дочь неприкаянную, на детеныша ее вечно болящего и неизвестно какого роду-племени…
Все же Алевтина Никаноровна да и дочь ее Эльвира, желая того или нет, были типичными русскими женщинами даже и в том смысле, что, яростно открещиваясь от национальных предрассудков, где-то в глубине души их явно имели, а следовательно, при определенном развороте обстоятельств эти предрассудки вполне могли развиться.
Неспроста же, когда Эльвира вышла замуж, мать, рассказывая об этом кому-либо, непременно сообщала про национальность зятя. Ей, как, впрочем, и собеседникам, виделось в этом нечто как минимум пикантное. И сама Эльвира всю жизнь данным обстоятельством гордилась, фамилию сменила на исходную только тогда, когда ударилась в православие. Гордилась, даже будучи давно и бесповоротно отвергнутой…
Да, а что вы думаете, порой национализм может проявляться и столь причудливым образом.
И помимо того, во всяких разговорах женщины, касаясь кого-либо из третьих лиц, обязательно упоминали национальность этих лиц, ежели она отличалась от русской. И звучало это, в общем, довольно даже мило: “татарочка”, “цыганенок”, “хохлушка”, “мур-мур”…
Когда Софочка записалась в “Кузнецовы”, в ее речах вдруг стали мелькать отчетливо антисемитские сентенции. Хоть и не самые оголтелые. Возможно, ей казалось, что фамилия к этому обязывает?
А пожалуй, потому, что после, когда наименование, обусловленное, как показало время, ошибочным замужеством, отпало, отпал и явно искусственный шовинизм, даже ни малейшего следа от него не осталось. Впрочем, мы тут опять несколько забежали вперед…
Утомленные вояжем в столицу, а позже — похоронами Преображенского, женщины стали жить дальше, каждая своей жизнью, изредка встречаясь, но чаще перезваниваясь, не испытывая потребности видеться.
А от Софьи стали приходить полные восторгов письма, также она часто звонила, разумеется, только матери. Все у ней в жизни складывалось замечательно, защита диссертации состоялась и прошла, само собой, блестяще, новые родственники в ней души не чают, она от них тоже без ума, кроме того, у Димочки наметились перспективы с отдельной жилплощадью, это, помимо прочего, значит, что Димочка вовсе не такой размазня, как может показаться на первый взгляд.
В письмах и телефонограммах Софочка никогда не забывала передавать приветы дорогой бабушке от себя и всех домочадцев, из чего бабушка могла заключить, что ее щедрый подарок оценен по достоинству, а также имеется расчет на перспективу.
Однако ничего такого, что можно было бы назвать раскаянием за свинское поведение в отношении той же бабушки, в передаваемых приветах не содержалось. Может быть, таков закон жанра?..
Алевтина Никаноровна лишь неопределенно хмыкала в ответ на ретранслируемые дочерью приветы, а дочь отписывала своей дочке: “Бабушка так рада за тебя, так рада, она тоже передает всем привет, особенно Димочке, который ей с первого взгляда понравился, ждет не дождется вас в гости и каждый вечер плачет, потому что скучает и мечтает понянчить правнука или правнучку…”
А через год Софочка вдруг свалилась как снег на голову. Насовсем!
Только-только матери с бабушкой стало мерещиться — все, перебесилась девка и не сможет их больше ничем потрясти. Они уж и плевали трижды через левое плечо, и по “дереву” стучали, когда такая надежда нечаянно прокрадывалась в разговор. Эльвира даже крестилась — она как раз тогда начинала это дело тайком от своей партии осваивать — не помогло.
И ведь не писала ничего такого Софочка, по телефону не обмолвилась ни словечком, правда, когда мать пыталась очень-очень деликатно вызнать об интимных делах деточки, то неизменно натыкалась на тщательно выверенное непонимание. А спросить напрямик — язык не поворачивался и перо, потому что в Софочке невероятным образом сочетались повадки расчетливой хищницы с ужимками манерной курсистки, и это не было имитацией, иначе разве б случилось то, что случилось.
В общем, вернулась Софочка уже с прежней фамилией и без столичной прописки. Но потрясло суровых женщин не это. И даже не сам развод. Их потрясло — да это ж кого угодно потрясет, — что после года супружеской жизни осталась девушка девушкой. Ну, натурально — девственницей!
Мать-то, может, хоть подозревала неладное по письмам и телефонным недомолвкам, а бабка-то вовсе — ни сном, ни духом.
— Но — почему! — утратив самообладание, возопила в крайнем возбуждении Эльвира.
— Он не смог найти дорогу, — ответила дочь с максимальной для нее прямотой.
— А ты сама — не могла?!
— Чего?
— Указать эту чертову, прости Господи, дорогу!
— Как?!
— Да рукой же, горе мое!.
— Ты что, мама? Как у тебя язык поворачивается говорить такое?
— Тьфу!..
Потом была немая сцена, оживляемая обоюдными всхлипываниями. Потом мать, слегка успокоившись, с болью в голосе молвила полувопросительно-полуутвердительно:
— Стало быть, из-за этого ты с ним развелась.
— В основном.
— Ну и ладно. Наплевать. Молодость твоя еще не прошла. Это я во всем виновата. Я не подготовила тебя к этому аспекту жизни. Я думала, что оно — само собой… Ведь пять лет в общаге… Господи, деточка моя единственная, ты же такая умная, такая способная, пойми, что с любимым человеком ничего не стыдно!
— Ты-то откуда знаешь? Да любила ли ты кого-нибудь? А — тебя? Что ты знаешь о любви, мама?!
— Софочка, как ты можешь говорить такое?! И — кому?! Матери, которая в тебе души не чает, которая всю свою жизнь только ради тебя…
— Да в себе вы обе “души не чаете”! А я — “яблочко от яблоньки” — чего ты хочешь!
И Эльвира безутешно разрыдалась, и Софочка безутешно разрыдалась, а потом они еще сто раз подобным образом ссорились да рыдали. Но если б в разговоре участвовала Алевтина Никаноровна, она б слезинки не проронила. И когда ей все это было передано, она посочувствовала не Софке, а тому почти незнакомому мэнээсу.
— Бедный мальчик, — сказала Алевтина Никаноровна, — как же ему дальше жить, он ведь может теперь что угодно выкинуть: удавиться, запить, научный секрет разведслужбам продать. Ведь что он — после этого?.. Софке-то проще. Она девка. А мужику — после такого фиаско?!
— Он импотент, мама, о чем ты говоришь? Как он вообще смел жениться, урод! — взвыла Элеонора, которой невыносимо было слышать, как бабушка расходует жалость в неправильном направлении.
— Импотент — тоже человек. И он не виноват, что такой. И как бы он мог это знать, не испробовав… — сказала бабушка задумчиво.
— Давай хоть мы не будем ссориться, мама… — вздохнула Эльвира примирительно, — я тоже ей говорила, но это ж такая утонченная натура…
— Это точно. Я почувствовала ее утонченность, когда трое суток в Москве…
— Сколько можно ворошить…
11.
К этому моменту Алевтина Никаноровна уже несколько месяцев томилась одна в трехкомнатной, и только дожиха Радка скрашивала одиночество. Директор Преображенский, ничего не зная о переменах, подступивших вплотную к его стране и его заводу, безмятежно полеживал под массивной мраморной плитой на Сибирском кладбище неподалеку от тещи.
Преображенский обосновался в престижном ряду, тогда как безропотная и безответная бабушка Мотря истлевала среди никому уже не нужных мощей безродных стариков и старушек, а также неосилившего жизнь молодняка.
Поначалу это казалось Алевтине Никаноровне неудобным — две могилки в противоположных концах погоста — но потом она решила, что — наоборот. Ведь если бы близкие ей, но бесконечно чуждые друг другу люди лежали рядом, мамина скромная могилка смотрелась бы немым укором.
Постепенно Алевтина Никаноровна даже в разные дни стала сюда приезжать. В соответствии с индивидуальными датами. Времени свободного хватало, автобус возил бесплатно. И настраивалась она по-разному: с мамой беседовала как провинившаяся, но в целом примерная девочка, с мужем — как преданная жена.
Беседовала мысленно, тогда как Эльвира, время от времени составлявшая ей компанию, делала это вслух да потом еще взяла моду креститься напоказ, так что матери случалось испытывать неловкость за нее перед чужими людьми.
А однажды дети покойного “Заслуженного строителя СССР”, уже почти забытые Алевтиной Никаноровной, все-таки придумали, как одержать им над ненавистной старухой сокрушительную и бесповоротную победу. Случай им представился “счастливый”. Словом, когда умерла мать старших троих детей — а все жены Преображенского были Преображенскими — ее подхоронили к директору!..
Пожалуй, такой оплеухи Алевтина Никаноровна даже от внучки не получала. И другого кого-нибудь столь изощренная месть сразила бы наповал. Но наша старушка приняла ее с редким самообладанием. Нет, было ей, разумеется, в первый момент очень кисло, когда она увидела такое страшное надругательство над родным захоронением. Уж очень неожиданно вышло.
Она сразу кинулась прочь с кладбища. Но уже в автобусе уязвленная в самое сердце женщина взяла себя в руки и улыбнулась собственным мыслям: “Господи, сколько еще раз эта жизнь будет делать вот так — мордой о стол?!”
И опять вспомнился первый муж — недотепа и романтик. Вспомнилось, казалось бы, совсем некстати, что первый муж даже трусы свои стал безропотно стирать сам, когда она, в молодости еще, выразила лишь легкое неудовольствие. Впрочем, не деликатничая, конечно.
Конечно, если бы он парировал, дескать, не нравится — не разглядывай и вообще не выворачивай наизнанку, а просто кидай не глядя в машину, всего-то и делов — она бы не стала настаивать.
Нo муж и полусловом не возразил, покраснел, как маленький, не обиделся, а наоборот, страшно смутился. И последние лет двадцать украдкой жулькал под краном свое исподнее сразу после помывки…
Алевтина Никаноровна однажды не утерпела, сказала, как ни в чем не бывало: “Да брось, Никола, это дело, дай-ка сюда…” А он вдруг непривычно заартачился: “Нет уж, Алинька, нет уж!” И она сама стушевалась вдруг, что было вовсе уж странно…
А между тем, когда ей случалось работать по две смены, да еще маленькая настырная Элька тянула силы, муж несколько раз, бывало, стирал по собственной охоте. И перерабатывал все подряд, хотя в те времена еще никто не слыхивал про тампоны ”Тампакс” и прокладки “Кэфри”. Вот уж чудак так чудак…
Эти воспоминания, пожалуй, более всего помогли Алевтине Никаноровне в трудную минуту. Спасти — не спасли, но выручили, заставили взглянуть на проблему с противоположной стороны, поговорить с собой начистоту: “Что, Алевтина, больно? А ведь поделом тебе. Ты когда-то увела чужого мужика, теперь увели у тебя — мужайся. Да имей в виду — мертвого увели, считай, совершенно бесполезный предмет украли, так что, если всерьез подойти — освободили от лишних забот-хлопот…”
А еще, когда уж к дому подъезжала, сверкнула в голове дикая мысль: “Может, наказать Эльке, чтоб, когда сдохну, закопала меня в Арамили рядом с Николой? И пусть тогда Преображенский со злости в гробу перевернется, все-таки был он деспот, невежда и хам, да мне, дуре, хотелось самца боевого, а не тихого, пускай и честного исполнителя супружеского долга…”
Алевтина Никаноровна даже рассмеялась из-за своей вздорной идеи, которая была абсолютно неисполнима, потому что в Арамили еще многие помнят Алевтину Никаноровну, знают их с Николой историю, потому что фамилия другая, а больше уже никакой не будет, потому что, самое главное, есть Любовь Ивановна, которая была с Николой до его последнего вздоха, за что ей от Алевтины Никаноровны — низкий поклон…
Таким образом, воспоминания и размышления привели к тому, что, когда Алевтина Никаноровна вернулась домой, от сильной душевной деформации, как обычно, осталась лишь горькая ирония по поводу причудливости судьбы…
А между тем, если бы она высказала дочери такое посмертное желание, Эльвира, несмотря на все нарастающую религиозность, исполнила бы в точности и с охотой. Хотя и не без удивления. Ей это было бы бальзамом на сердце, потому что директора она на дух не переносила. А тот-то кобель этого не понимал, масляными глазками пялился, задницу поглаживал будто бы невзначай, ворковал: “Эличка, Эличка!..”, деньги давал, подарки дарил — она брала, но презрения не скрывала, а его было так много, что и матери доставалось сполна, будто сама Элька не мечтала всю жизнь о большом, надежном, настоящем и красивом начальнике…
12.
Едва Софка выпала из Москвы, как снег на голову, стали бабушку обрабатывать с особым напором вдвоем, дескать, надо немедленно съезжаться, нечего трем женщинам биться поодиночке.
Конечно, Эльке с Софкой в одной комнате было совершенно невыносимо, но бабушка-то в трехкомнатной ощущала себя неплохо. Oт скуки и одиночества она не помирала, здорово выручал телевизор, в котором с каждым днем становилось все больше программ; а если что, всегда можно было посидеть с соседками в уютном тенистом дворике, прошвырнуться по Центральному рынку, гордо и независимо пройтись по большому городу в сопровождении огромной собаки…
Тогда, кстати, бабушка начала приобщаться к вольной торговле, она, может, и гораздо раньше познала вкус мелкого негоциантства — садовые излишки всегда было некуда девать, да покойный муж был лютым врагом свободного, а заодно и несвободного рынка.
Начала Алевтина Никаноровна с широкой распродажи вещей покинувшего ее Преображенского. Конечно, ношеные рубахи, белье, полуботинки, побывавшие в употреблении, Алевтина Никаноровна раздала просто так самым бедным из советской бедноты. Но ценные вещи — полушубки, штиблеты, костюмы, пальто — она решила реализовать за сколько-нибудь.
В те времена “блошиный рынок” в городе был единственный на Вторчермете — потом его вовсе на станцию Шувакиш перенесли, но ездить и туда, и туда — совершенно не с руки. Так что торговки вроде Алевтины Никаноровны пристраивались где попало. Их прогоняли милиционеры да дружинники, гонимые безропотно покидали свой насест, а через минуту их можно было видеть снова в другом или этом же самом месте.
Первый костюм Алевтина Никаноровна понесла, совершив над собой значительное усилие. И потребовалось немалое мужество, чтобы выстоять под презрительными, как ей казалось, взглядами первые полчаса. И если бы в первые полчаса у нее не купили, то так бы, возможно, и пропало несметное директорское достояние. И — понеслось! Оказалось, что торговля — дело очень живое, веселое и даже, в некотором смысле, творческое. Особенно когда торгуешь своим и волен устанавливать какую угодно цену, а то и задарма под настроение отдавать, горделиво поглядывая вокруг — мол, знай наших!
Быстро среди вольных торговок подружки у бабушки завелись, все это были исключительно приличные женщины, торговля шла безо всякого разделения на промышленный и продовольственный секторы, в ней эпизодически даже один настоящий писатель участвовал — да точно настоящий, потому что всегда при нем был красный членский билет общества писателей, он его брал с собой, чтобы милиционерам показывать — действовало в ту пору безотказно, — а торговал писатель картошкой со своего огорода; а также грибами, которые здорово умел искать; а также рыбой, которую он ловил исключительно любительским способом в свободное от основной деятельности время, и времени этого, судя по всему, было навалом.
Увы, бабушке никогда не попадали в руки книги этого человека, а то бы она их непременно прочла. Нo когда она, набравшись храбрости, напрямую спросила художника слова, где бы его почитать, он ничего определенного не ответил, только пошутил невесело, что вообще-то среди советских писателей не один такой, и знают его в основном лишь подобные ему безвестные бедолаги…
Когда директорский гардероб иссяк, а на “даче” еще ничего не успело вырасти, бабушкина жизнь опустела, как в день смерти мужа. Какое-то время она по инерции еще посещала торжище — жалко было разом рвать сердечные отношения, однако все равно пришлось — ежедневное торчание неторгующего среди торгующих, как ни крути, неуместный нонсенс. Таким же глупым и жалким смотрится в компании азартных игроков тот, кто уже давно проигрался до “без штанов”, а теперь изображает бескорыстного болельщика. Но с той поры Алевтина Никаноровна, не задумываясь, тащит на продажу любую, ставшую ненужной, вещь и вообще всякий избыточный продукт, добытый в поте лица.
И как раз тогда, ранней весной, померла дожиха Радка, еще усугубив бабушкину меланхолию и авитаминоз. А Эльвира в аккурат очередной вариант подыскала — две их хрущевки — на одну трехкомнатную с высокими потолками и просторными подсобными помещениями.
Дочка с внучкой наперебой талдычили о том, какой неусыпной заботой и какой бескорыстной любовью окружат они бабушку, в какой радости-комфорте она будет помирать. Алевтина Никаноровна, разумеется, прекрасно знала цену их посулов, но она сдалась, поверив лишь в одно обещание: хлопотами, связанными с переездом, ее не обременят.
Бабушка не стала даже никаких условий выдвигать — ничуть не сомневалась, что любое условие будет принято, а потом с легкостью нарушено, как только возникнет желание его нарушить, рассчитывала лишь на себя — в случае чего, у нее пока еще достаточно сил и ума, чтобы не позволить вытирать о себя ноги.
Но вообще-то одно-единственное условие бабушке хотелось поставить. Насчет мужиков. И если бы не было Софки, она его поставила бы, не колеблясь. Тем более что у дочери уже начинался, так сказать, “переходный возраст”, чему она яростно сопротивлялась, с чем ни за что не хотела мириться, но разве природа спрашивает этих, не желающих глядеть правде в глаза, чудаков.
Так что Эльвира уже постоянно копала в лесу возле “дачи” корень травы, именуемой “кровохлебкой”, порой трагически заламывая руки, объявляла матери — Софки, видимо, стеснялась — что завтра же пойдет и ляжет на стол хирурга, пусть ей разом вырежут все, “что в ней осталось бабского”, сколько же можно мучиться, и ради чего, ради кого… Однако было абсолютно ясно, что это самое “бабское” дочери дороже самой жизни, что она очень хотела бы и впредь пользоваться органами специального назначения…
Но время лечит, и Эльвира никуда не денется, рано или поздно смирится с объективностью судьбы, а поэтому условие относительно “мужиков” ей было бы выполнить сравнительно легко.
А внучку — жалко… Впрочем, даже и не жалко — ведь она-то никого никогда не жалела и не пожалеет, но просто — поставить ей такое условие по-житейски несправедливо да и глупо…
Таким образом, соглашаясь на обмен квартир и не желая видеть на своей территории особей противоположного пола, бабушка заранее готовила себя к тому, что эти особи все равно будут, пo крайней мере — эпизодически. И они в самые неподходящие моменты станут занимать туалет, а также ванную, с ними просто так не разминешься в прихожей, и придется что-то изображать лицом да голосом, но главное — не погуляешь по квартире непринужденно, как привыкла она после кончины мужа, в старомодной комбинации с оборванной бретелькой, а то и просто в бюстгальтере и панталонах с выцветшим, даже маленько дыроватым середышем…
А куда денешься — не в богадельню же, да и в богадельне-то, поди, еще больше неудобств…
И вот так в подробностях размышляя о предстоящем бытие, Алевтина Никаноровна еще не знала, что через некоторое время, когда Эльвира в очередной раз посетит медицинское учреждение, гинеколог не найдет у нее никаких опасных патологий, подлечит несчастную плоть, а заодно и душу. И то “бабское”, что дочь уже готовилась потерять, останется при ней, будет еще какое-то время служить достаточно исправно, правда, почему-то доставляя с каждым разом все меньше радости.
Справедливости ради нужно сказать, что дочь и внучка не станут слишком злоупотреблять бабушкиным терпением, не столько уважая ее развившуюся под конец жизни “мужефобию”, сколько из-за собственных предрассудков и комплексов.
Стали жить втроем. Не считая появившегося почти сразу Бильки. Софочка устроилась работать в некую авиафирму с одним самолетом, стала получать в ней хорошую зарплату, но, видимо, не слишком была там обременена, потому что еще приспособилась преподавать в УПИ на специальном факультете, где получали второй диплом приспособившиеся к политическим и экономическим новшествам “красные директора“, а также первый настоящий диплом — респектабельные гангстеры, озабоченные необходимостью положить начало будущим знатным российским родам…
13.
Да-да, уже начинался капитализм, уже Свердловск именовался Екатеринбургом, уже Алевтина Никаноровна и Эльвира Николаевна по несколько месяцев не платили партийные взносы и не посещали собраний, бабушке-то, конечно, все до лампочки, она на пенсии, а Эльвира тогда еще вовсю советским магазином заправляла, правда, магазин стремительно уходил из ее рук, а у нее, как оказалось, не было врожденной цепкости его удерживать, а парторганизация райпищеторга не только не вмешивалась, но уже и не подавала признаков жизни.
И все же гром еще не грянул, Эльвира казалась сама себе пусть и потрепанной, но акулой, дочка преподавала не ублюдочную политэкономию социализма, даже не экономику гражданской авиации, а менеджмент и маркетинг.
Таким образом, в самые переломные годы Эльвира и Софочка успели ознакомиться с Парижем, отдохнуть пару раз на “Золотых Песках” Болгарии, Эльвира, помимо прочего, в предчувствии явственно подступающей нищеты, вдруг увлеклась ”дачей”, то есть взяла значительную часть садовых забот на себя, заявив, что, побывав в “столице мира”, уже готова ко всему, в частности, готова “жить с земли”, хотя пока понятия не имеет, как это делается, но кулацкие гены сами подскажут и научат, если что.
И капризная Софочка со временем обнаружит в земледелии положительные для себя моменты. Хотя, разумеется, нет в мире такой силы, которая бы заставила изнеженную кандидатку от экономики портить кожу рук неквалифицированным трудом, но производимая в саду продукция упоминается во всех патентованных диетах, необходима для приготовления так называемых масок, а маски да диеты — это как раз то, что вкупе с умом и врожденной привлекательностью составляет основу любых упований да надежд.
Нo что, однако, любопытно: Софочка, никогда не евшая хлеба или почти не евшая, боявшаяся углеводов пуще яду кураре, вдруг однажды повела себя весьма странно. Это когда мать урвала у насквозь прогнившего социализма целый пак просроченной “Нутеллы” — продукта, которым, по слухам, кормят в специальных европейских лагерях бывших наших, ставших соискателями ихнего гражданства.
Мать волокла шоколадную пасту и ругала себя за людность до халявы, непобедимую, как пристрастие к табаку, она думала, что надрывается напрасно, ибо жрать такое в доме абсолютно некому, но бросить груз посреди дороги все равно не могла.
А вскоре ей пришлось пожалеть, что не урвала два пака. Или три. Потому что Софочка вдруг с фантастической прожорливостью накинулась на непредусмотренный никакими диетами продукт, ела его почти безостановочно, пока не съела весь.
Мать с бабушкой тихо ужасались, не смея перечить Софочке, недоумевали и строили, как обычно, апокалипсические предположения, но вскоре все объяснилось само собой — у Софки вспыхнул бурный роман с одним потрепанным коммерческим директором, студентом ее, татуированным с ног до головы, роман, увенчавшийся потерей опостылевшей девственности.
Перспектив на выгодный брак не было никаких, Софочка это прекрасно осознавала — на жирных пальцах студента, помимо соцветья массивных печаток из желтого металла, всегда красовалось не менее убедительное обручальное кольцо, которое в моменты интимных контактов с любовницей демонстративно не снималось, а как бы поминутно подчеркивало отсутствие серьезных перспектив у “госпожи доцента”.
А впрочем, Софочка все равно в душе осталась ему чрезвычайно признательна и на последнем зачете, помимо прочего подводившем итог отношений, поставила ему трояк ни за что, тогда как прочее студенчество за аналогичные “знания” имело бы верный “неуд”. Потому что мужчина дал ей наконец ту свободу, о которой она так долго мечтала. Теперь-то она, если б все вернуть, показала верную дорогу несчастному столичному мэнээсу.
Итак, к тридцати годам Софочка уже решила для себя, как ей казалось тогда, окончательно, что вся эта наука и все эти должности — полное фуфло, когда нет самой банальной бабьей доли. И она, продолжая по инерции сочинять всевозможные курсы лекций, продолжая публиковать глубокомысленные статьи в научных журналах об экономике переходного периода — а ей не составляло большого труда это делать, потому что сама она была на сто процентов существом промежуточным и переходным, вот только однозначно не скажешь — откуда и куда, — усиленно искала тот единственно необходимый вариант, который сделает ее счастливой женой, а затем и матерью, освободит от необходимости день и ночь держать умное лицо и проникновенный голос ради презренной и никогда не достигаемой окончательно цели — быть незаменимым элементом процесса достижения наивысших благ…
Однако затем последовало еще несколько летучих, стремительно сменяющих друг друга связей, когда заниматься расширением кругозора приходилось пусть и не в самых экзотических, но все же весьма экзотических местах. Это были прокуренные офисы не первого сорта, а однажды — насквозь продуваемый садовый домик, где, разумеется, была печка-буржуйка, и ее предварительно, не жалея дров, протопили, но разве могла она обогреть все околоземное пространство?
Так что только жар всепоглощающей страсти спас тогда любовникам жизнь, но до утра они не вынесли, покинули “дачу” среди ночи, и Софочка потом дня два-три не могла как следует согреться даже дома.
Эти связи дали возможность понять, что слепой поиск, скорей всего, бесперспективен, что без научного подхода не обойтись и здесь. И Софочка опять нырнула в болото компьютера, правда, с новой для себя целью…
А бабушка и мать об этой изнурительной духовной, умственной, а также физической работе могли только догадываться. И они о ней догадывались, хотя, конечно, не вполне, ибо после коммерческого директора, ночевавшего на их территории четыре раза, Софочка больше никого им не предъявляла, а что она делает часами за компьютером, так это для обеих сплошной “темный лес”.
А девушка то становилась веселой и жизнерадостной, то угрюмой, замкнутой и раздражительной без видимого повода, то подлизывалась к своим старухам, правда, это реже всего.
И бабушка иной раз, понимая томление внучки, хотя не могла совсем отделаться от капли злорадства, все же сочувствовала ей и сожалела, что не пришлось бедняжке стать матерью, пока она числилась Кузнецовой. Ибо, будь она сейчас матерью, то есть живи сейчас здесь, в Екатеринбурге, не одна, а с ребенком, возможно, вся жизнь в доме была бы иной, ведь ничто так не смягчает нравы, как присутствие в доме маленьких детей да собак…
Впрочем, Билька подобных надежд явно не оправдывал. Пока он был поменьше, хоть швабры побаивался, но потом смекнул, что швабра — предмет неодушевленный и в своих действиях несамостоятельный, совершенно распоясался.
Он много раз кусался, и много раз принимались решения об его аннулировании — один такой случай мы уже рассматривали, а потом произошел другой: бабушка угодила в больницу, и там ей чуть было не ампутировали палец.
И опять, пока Алевтина Никаноровна находилась на излечении, Билька, будто раскаивающийся грешник, ничего не ел, выглядел убитым горем, поэтому с окончательным решением по его устранению вновь вышла заминка.
Когда бабушка из больницы вернулась, Билька проявил буйную радость и прослезился, на что в ответ прослезилась Алевтина Никаноровна, твердо сквозь слезы молвив: “Эта сволочь будет жить столько, сколько буду жить я. А помру — тогда и поступайте с ним по вашему усмотрению…”
После возвращения Алевтины Никаноровны из больницы в квартире установились следующие отношения: Билька стал спать с бабушкой, с остальными домочадцами как бы заключив договор о ненападении. Внучка однажды под настроение весело предположила, что бабушка с Билькой занимаются любовью, иначе их странную близость ничем невозможно объяснить; бабушка, услышав такое, расщедрилась на звонкую оплеуху излишне грамотной внучке, но, как интеллигентные женщины, они не разодрались, то есть до таскания за волосы и оглашенных матерных воплей дело не дошло, ограничилось слезами и месячным взаимным бойкотом, который постепенно сошел на нет, однако слов примирения не было произнесено и через годы.
Словом, совершенно очевидно, если глядеть со стороны, что тот гипотетический мальчугашка, о котором вздыхала Алевтина Никаноровна и против которого ничего бы не имела Эльвира, мало что смог бы изменить в том порядке вещей, который сам собой утвердился. Ведь пес, кусающий хозяина, а чужому человеку представляющийся бесконечно милым и совершенно безобидным существом, это, согласитесь, — нечто.
14.
Между тем Эльвира после обнадеживающего визита к гинекологу тоже на себе, как на женщине, не имела оснований ставить крест. Хотя и произошел некий очевидный надлом.
А всерьез заразившись садоводством, она сразу же ощутила нехватку в хозяйстве самого существенного для процветания звена. Иначе говоря, чтобы “дача” была дачей, требовались мужские руки, которые отдельным предметом в хозмаге не купить. А без мужских рук все дело обрекалось если не на погибель, однако — на бесперспективное прозябание.
Вдобавок, выращенное непосильным трудом из-за транспортных расходов сильно обесценивалось. Если посчитать — может, результат выходил даже минусовый.
И вот с благословения бабушки — а вскоре это для обеих сделалось увлекательной игрой — стали сочиняться деловые объявления и размещаться в различных газетах, которые таким образом хотели нажить миллионные тиражи.
Тексты поначалу были суховатые и без претензий на оригинальность: “Познакомлюсь с солидным, хозяйственным, добрым мужчиной для серьезных и продолжительных отношений…”
Нo скоро стали прорываться мотивы, не лишенные известной игривости: “ Секс желателен, но не обязателен…”
И начали звонить мужчины, некоторые из них даже приглашались на дом для визуального осмотра, правда, ни один ни разу не был допущен дальше кухни, и дело, как правило, ограничивалось дипломатическим чаепитием.
А впрочем, твердого намерения получить большее никто, как ни странно, и не обнаруживал.
Но чаще всего солидные мужчины выглядели столь экзотично, что дальше прихожей их было немыслимо пустить, не говоря уж про тех, чей голос в трубке сообщал всю необходимую информацию.
Кстати, один звонок иначе, чем сущим курьезом, никак не назовешь. Тот мужчина, явно испытывая терзания, не только сознался, что своей жилплощади у него нет, а на чужую он идти боится, а на нейтральную — стесняется, потому что у него, по чистому совпадению, как раз в данный момент — ”глубокий кризис гардероба и внешности”, а также именно сейчас он “маленько как бы импотент, но это, возможно, еще пройдет, а если не пройдет, то на работе в саду отрицательно не скажется”.
Нa это Эльвира, кое-как на минуту пересилив душившее ее гомерическое рыдание, со всей непреклонностью ответила, что нет, импотент, к сожалению, не требуется, так как огуречные завязи в его присутствии не будут достаточным образом опыляться…
Однако этот стеснительный еще долго не отставал, звонил и звонил, обнажая все новые и новые достоинства: “ч/ю, в/о, отсутствие в/п”, а также любовь к животным и тещам, верность и преданность, высокий уровень культуры и творческие наклонности, в связи с чем в трубке то звучали самодельные стихи, то песни советских композиторов, исполняемые под аккомпанемент невидимого, но звучного баяна. Наконец дело дошло до пылких признаний в любви, хотя о личной встрече речь уже вовсе не заводилась, захотелось, пройдя все хлопоты, сменить телефонный номер, но тут, к счастью, все разом и без всяких предварительных договоренностей оборвалось. Либо нечто роковое приключилось с беднягой, либо поселили его вдали от телефонных аппаратов, либо ему самому надоело придуривать…
И еще нельзя не упомянуть случай, нечаянно согревший душу Алевтины Никаноровны как последний закатный луч — тогда весьма приличный по всем статьям мужчина, правда, на бесплатного батрака совершенно не походивший, вдруг огорошил, перевернув вверх дном опорожненную чайную чашку: “Должен признаться честно, вы нравитесь мне обе. Но Алевтина Никаноровна — больше. И мне очень жаль, Эльвира, что ваша мама, как я понимаю, совершенно не расположена…”
Он вежливо простился и ушел, а у бабушки был момент, когда она тайком от всех чуть не набрала оставленный мужчиной номер…
Таким образом, за период, если можно так выразиться, “свободного виртуального поиска”, женщины с удивлением выяснили, что мужчины, оказывается, в целом более забавные, занятные и трогательные существа, чем казалось прежде, что мужской мир гораздо многообразнее, нежели всегда думалось, что, наконец, среди мужчин гораздо больше романтиков-идеалистов, чем требуется для выживания института семьи, а также самого российского государства.
А Эльвира, кроме того, обрела душевное равновесие, какого не имела никогда: “Был бы мужик — пускай бы себе был, а нету — не очень и надо. Дачные проблемы явно не стоят того”.
Напоследок заметим, что ни один маньяк, ни один мошенник не польстился на “свежий воздух и экологически чистые овощи-фрукты”. Были чудаки, остряки, шизики да недотепы. Были бедолаги, явно потерявшиеся после измены или смерти жен. А злодеев — нет. Может, по чистой случайности…
— Ну что, — спросила однажды Софочка ехидно, — наприкалывалась, мамуля?
— Наприкалывалась, — ответила мать, ничуть не колеблясь.
— Тогда я начну.
— Что? — не сразу сообразила Эльвира.
— Мы пойдем другим путем, несколько другим, — высокомерно обронила дочь, раскавычивая избитую цитату, — мы все будем делать с холодной головой, холодным сердцем и не боясь запачкать руки…
Это она раскавычила еще одну цитату, слегка ее переделав мимоходом, — раскавычила, будто вскрыла жестянку с ананасом.
— …И будем широко использовать методы научного поиска, а также личный естественный ресурс. Так что — поглядим…
Что конкретно следовало понимать под “личным естественным ресурсом” — внешность, ум, коммуникабельность, способность непреклонно внушать окружающим мысль об уникальности и незаменимости представляемого объекта, осталось непроясненным. Однако замечено давно — даже самые сообразительные из женщин всегда склонны преувеличивать собственное обаяние и красоту, что, наверное, во многих случаях просто спасительно…
Да, Софочка, конечно же, не опустилась до пошлейшей “Яpмарки”, до вульгарнейшей “Из рук в руки”, она свой поиск повела избирательно, поставив перед собой суперзадачу, многократно превосходящую сложностью разработку полезнейшей для народного хозяйства докторской диссертации. А докторская диссертация, которую Софочка уже начала оформлять, была разом и без всякой жалости заброшена, как некая несерьезная забава. Тем более иссяк фонтан научных статей, информирующих мир о событиях на передовых рубежах познания…
В общем, девушка решила сыграть ва-банк и выйти замуж за иностранца. Притом не за абы какого.
Софочка не могла уповать на слепой случай. Вероятность выигрыша в эту денежно-вещевую лотерею ее категорически не устраивала — ей нужна была гарантированная удача, ради которой можно и за ценой не постоять…
В один прекрасный день на пороге старой квартиры, каких только чудиков не повидавшей, появился австралийский принц. Ординарная, но не лишенная приятности внешность европейца, костюм, рубаха, полуботинки, букет цветов местного происхождения, пакет с традиционным набором, необходимым и достаточным для того, чтобы отметить предварительное, однако обязывающее знакомство; возраст — порядком за тридцать.
А в общем, встретишь такого парня на улице Екатеринбурга, ни за что не заподозришь в нем лихого обитателя “зеленого континента”.
Ну, — посидели, пообщались, насколько это было возможно. Джон знал несколько слов по-русски — обычный комплект “здравствуй”, “хорошо”, “Ельцин”, “не понимаю”. Эльвира владела английским неплохо и при случае была не прочь щегольнуть “аглицким” словцом, а также украинским, чешским и французским.
А Софочка в школе, потом в институте зубрила немецкий, но когда в науку пошла — пришлось браться за англо-американский, ибо язык Шиллера и Гете в мировой науке почему-то не пришелся ко двору. Как и прочие языки.
Алевтина же Никаноровна на протяжении всего раута лишь хлопала глазами, которые были у нее, как говорится, “по семь копеек”, и внучка унаследовала их, да бесцеремонно-насмешливо пялилась на нормального с виду мужика, не сумевшего за свои немалые годы в двадцатимиллионной Австралии бабу себе сыскать.
Ладно бы он был вождем какого-нибудь австралийского племени, королем кенгуриных консервов, сбесившимся с жиру киномагнатом, зажравшимся попсовым акыном или, боже упаси, съехавшей с катушек и поменявшей пол богатой уродиной!
Но это был обыкновенный парень, явно дурными долларами не избалованный, прибывший в нашу тьмутаракань в одиночку, без всякой челяди и прихлебателей, что нередко показывают по телевизору…
А Джону все понравилось. И водка фирмы “Алкона”, инициатива выставить которую принадлежала бабушке и сопровождалась категорической мимикой других хозяек, но нужно же выяснить самое главное — не пьяница ли этот Джон, потому что, если пьяница, прочее — не важно.
Понравились Джону выращенные в открытом уральском грунте помидоры — такой восхитительной кислятины в Австралии, конечно же, днем с огнем не сыскать; соленые грузди со сметаной, если верить восторгу, обозначенному энергичными жестами, но больше похожему на ужас, так что, проглотив один груздок под стопку водки, гость ни к тому, ни к другому яству больше не прикоснулся.
К водке, нужно заметить, вообще больше никто не прикоснулся — не было, выходит, за столом пьяниц, — а вот принесенное женихом шампанское выпили мигом — чего там пить-то, — конфет шоколадных из коробки попробовали — редкостной суррогатной дрянью оказались австралийские конфетки, — апельсинов поели, бутербродов с чем-то.
А горячее Софка подавать категорически запретила. Возможно, она боялась, что бабушка принесет суп из рыбных консервов, хотя у бабушки для такого случая томилось в духовке прекрасное жаркое.
И разумеется, понравились высокому гостю все без исключения обитатели квартиры: бесконечно радушный Билька, учуявший, возможно, нечто родственное в представителе свободного мира; будущая теща, такая молодая да коммуникабельная; бабушка избранницы, на первый взгляд суровая, будто вдовствующая королева Великобритании Елизавета, занимавшая престол империи, куда входила и Австралия, на рубеже девятнадцатого-двадцатого веков, благодаря чему известная Джону по картинке в школьном учебнике, но королева и впрямь была суровой, а бабушка очень добрая, как и подобает любой почтенной представительнице любого народа мира.
Нo на ночь чужеземец не остался. То есть, было видно по всему, эта идея к нему даже в голову не заходила. А то б его запросто оставили. Жалко, что ли? Чем он хуже коммерческого директора-бандюги.
Однако сами предлагать не стали. Вряд ли такое даже в Австралии заведено. Да и посидел гость совсем чуть-чуть. Ровно два часа пробыл. Минута в минуту. Видать, в их стране это этикетом предусмотрено. А потом перецеловал все руки, какие нашлись в доме, и откланялся. Пошел в отель ночевать.
— Скажите ему, чтоб позвонил, как придет в номер, а то мало ли, вдруг наркоманы нападут — дикая ж страна, — неожиданно дальновидно сказала бабушка.
И все на нее удивленно уставились. В том числе — Джон. Ему — перевели. И он энергично закивал головой — только после этого удалился. А женщины почти час сидели как на иголках, сами себя запугав до полусмерти, что, наверное, свойственно российским женщинам.
Когда зазвонил телефон, Софочка пантерой кинулась к нему и враз просияла всем лицом — Джон благополучно преодолел опасности и добрался до отеля ”Екатеринбург”, где был им заранее забронирован замызганный апартамент размером три на четыре с туалетом, но без ванны, за который содрали столько, сколько в родной Австралии не содрали бы за всю пустыню Виктория, вздумай он ее зачем-нибудь арендовать сроком на двое суток.
Хотя, возможно, это и нормально — кто уж так особо рвется сейчас в ту Австралию, где дурных денег для вольных гастролеров не наготовлено, а начальство да и обыватель почти любого гостя из России, кроме, может, великого боксера Кости Цзю, как нежелательный элемент воспринимает, но то невдомек, что Костя Цзю хотя и коренной уралец, а не русский, так что если он вдруг всех полусредних австралийцев переколотит, то пусть они в Россию со своими меморандумами даже не суются…
А наш австралиец не заинтересовал екатеринбургских грабителей и в следующий вечер. А потом он появился лишь на минуту, оставив внизу работающий таксомотор, и в течение этой минуты успел три раза поглядеть на часы, что указывало на явную несклонность к расточительству, но, может, и на временную стесненность в средствах.
Впрочем, Софочка его ждала наготове, и они вместе отправились во все ту же Москву — такая гигантская у нас страна, а податься, кроме Москвы, ей-богу, некуда — отправились, непонятно кем приходясь друг другу. У Алевтины Никаноровны крутились в голове занесенные туда “мыльным” ветром два слова — ”конфирмация” и “помолвка”, — но она не была уверена, имеют ли они отношение к данному случаю, спросила у дочери, но та лишь досадливо отмахнулась: “Ах, мама, что за ерунда, мы ж современные люди, они — тем более. К тому ж давно совершеннолетние”. Из чего Алевтина Никаноровна заключила, и уже не в первый раз, что дочь ее вовсе не так много знает о цивилизованной жизни, как себе воображает…
И больше старухе опять не суждено было видеть молодого зятя. Опять знакомство вышло шапочным. После официального раута ей внучка много наговорила — мол, и не так смотрела бабушка, и не тем угощала, и не к месту хихикала, и не с того конца чистила апельсин. Словом, хватит таить старые обиды, что не допустила ее Софочка в свое время к бывшей столичной родне…
Таким образом, и на прощанье без свары не обошлось.
15.
А до окончательного прощания было еще так далеко! Потому что чуть не год тянулась эпопея исхода Софьи из “российского плена”. Наша-то Россия вполне охотно отпускала свое чадо на все четыре стороны, она, по причине патриархальной деликатности, даже не подумала намекать, мол, я тебя учила-учила, общагу предоставляла-предоставляла, аборты бесплатные делала-делала, хоть и без наркоза… Катись!
Зато Австралия выпендривалась, будто ей подсовывали незнамо что, будто самый никчемный предмет пытались тихой сапой через забор перекинуть. Будто, в конце концов, не из каторжников вышли самые старинные роды австралийской республики!..
Погуляли молодые по столице ненавязчивой Родины, напиталась Софочка на прощанье родной культурой и искусством, суженого напитала в меру его восприимчивости, а потом отправила. Одного. Сама же временно вернулась к маме и бабушке. Чтобы уладить последние дела и дожидаться назначенных инстанциями сроков.
Девушка, так много уже знавшая про жизнь, до последнего момента работала, что-то преподавала, какую-никакую добычу в клювике приносила, обращала ее в компактную иностранную наличность, чтобы, значит, не с пустыми руками — потом ведь приданое в виде подушек и перины через такое пространство не потащишь, а более удобного ей не наготовили.
Телефонные разговоры с Южным полушарием оплачивали мама с бабушкой — раз с приданым так вышло — мама к тому моменту возглавляла свой магазин, как говорили в старину, “на общественных началах”, бабушка, как всегда, получала пенсию и маленько приторговывала — то есть с деньгами российскими у них было в тот период совсем неважно.
Эльвира титул директора еще не сложила с натруженных плеч, но именовалась так словно бы уже в насмешку, потому что магазином теперь фактически владела некая “общественная” организация инвалидов афганской войны, хотя ни одного инвалида Эльвира в своей уходящей вотчине ни разу не видела, а те, что порой являлись за “налом” — от этого словечка у заслуженного работника прилавка переворачивались внутренности, — меньше всего напоминали обездоленных калек.
А Софочке еще раз-другой пришлось смотаться в Москву, хотя было не до культуры с искусством — торчала в изнурительных очередях возле посольств да генеральных консульств — пес их всех разберет, улаживала еще что-то где-то, возвращалась домой злющая или наоборот ликующая, докладывала в Австралию о проделанном и получала, очевидно, какие-то новые инструкции от возлюбленного. Правда, кроме инструкций, с родины кенгуру поступали и доллары. А это уже очень серьезно…
Нo — вода камень точит. Все преграды преодолели два любящих сердца. И последнюю разлуку с честью перетерпели. И Джон в свою австралийскую коллегу не влюбился. И наступил-таки день окончательного улета.
А это — опять же через Москву. Потому что екатеринбургский аэропорт еще такого не достиг, чтоб во всякую дыру летать. В Таборы и Гари — пожалуйста, а в Австралию — вот еще! Нo и от Москвы не очень-то — в столицу государства еще можно, а в город Перт — на бабушкином ехидном диалекте “Перть”, где и предстояло строить очередную счастливую ячейку, — только с пересадкой в некоем Сингапуре.
А Софка-то уж в положении. Вот вам и обитатель свободного мира — в изолированной камере трехкамерной сталинской общаги, видите ли, побрезговал, а где-то в московской гостинице ничего, снизошел, осеменил. Впрочем, нам же неизвестно, кто из двоих первым пошел на поводу страсти и второго затащил…
И сама-то какова — враз, как понадобилось, забеременела, тогда как прежде, в моменты отчаяния, которые изредка у нее все же случались, ныла: “Хоть бы ребеночка бог дал, хоть бы от кого-нибудь родить, и замуж не надо, одна бы вырастила…”
Имитировала, как обычно…
Так и улетела. В ”эконом—классе”, одиннадцать часов без посадки. Смертельный, между прочим, трюк для тех, кто не особо здоров. Но Софочка все выдержала и ребеночка во чреве благополучно доставила на его Родину.
И там, в Перте, молодые незамедлительно обвенчались в католическом храме, и стала Софочка с того момента, как и мать, писать, а также произносить слово Бог с прописной буквы.
Но австралийского гражданства вновь обращенной католичке предстояло дожидаться еще долгих пять годиков. У них с этим строго. Ребеночек родится, ему — сразу. А маме — “ноу”! Доживет ли когда-нибудь баба-Россия до такого самоуважения?..
Алевтина Никаноровна едва дождалась, пока внучка наконец отчалит от родного берега навсегда. Их отношения под конец были вообще хуже некуда, они почти не разговаривали, а если начинали говорить, сразу вспыхивала ссора. И Эльвира все чаще оказывалась меж двух огней. Душой она, как правило, была на стороне дочери и таким образом получала дополнительное право числить себя скорей молодой, нежели старой, но мать добивать не видела необходимости и заступалась за нее иной раз, когда обстановка накалялась до последней степени. Однако эти попытки заступиться были вялыми и неискренними, ибо ни разу не говорилось по существу разногласий, мол, ты, Софочка, сегодня не права, потому что наоборот права бабушка, а говорилось приблизительно так: ты, Софочка, конечно, права, но бабушка у нас старенькая, многого недопонимает, и ты должна ей уступить.
Так что Эльвире, наверное, было бы правильнее вовсе помалкивать. Потому что бабушка из-за разногласий только с внучкой никогда б не позволила себе слабины, но осознание своего полного одиночества в этом замкнутом пространстве всеобщего отчуждения, то и дело переходящего в откровенную ненависть, оказывалось совершенно непереносимым.
Да и возраст давал себя знать. Раньше в словесных баталиях, несмотря ни на какое численное превосходство, бабушка всегда твердо держала удар. А потом стала все чаще пропускать…
Нo вот Софочка улетела — дальше некуда, дальше только Антарктида — однако ожидаемой гармонии в доме не наступило. К тому времени Эльвира уже не работала несколько месяцев, по счастью, шел как раз пятьдесят пятый год ее жизни, до гарантированного государством куска хлеба оставалось дотерпеть совсем чуток, хотя, пожалуй, несколько месяцев — не такой уж “чуток”, если с утра до вечера не живешь, а маешься — что б такое предпринять, чем бы скрасить изнурительное прозябание, в котором прежде то и дело возникали хоть какие-то просветы, хоть ожидание просветов, а теперь — сплошная серая мгла…
Вот когда особенно пригодилась “дача”. И не пропитания ради — угрозы настоящего голода не возникало даже в эти времена, но ради утешения мятущейся души.
Так Эльвира увлеклась садоводством в зоне рискованного земледелия, стала читать специальные книжицы, а в них чего только не вычитаешь — такой подчас захватывающий и правдоподобный бред попадается, что можно и самому незаметно сбрендить, уверовав, что, как поется в одной старинной песне: “И на Марсе будут яблони цвести”.
Она читала эту макулатуру запоем, как своеобразный детектив, просто руки чесались незамедлительно все перепробовать, и горькое сожаление об ограниченности возможностей терзало душу, как может терзать ее только бесконечность космического пространства, усугубляемая теорией Эйнштейна, которая безжалостно указует на непреодолимую пропасть между скоростью света и скоростью мечты.
Тем не менее, многие садовые эксперименты — самые простые — Эльвира все же провела, результаты их, само собой, с обещанными не совпали, но иногда кое-что все-таки получалось, и в таких случаях радости не было предела.
Что доказывает, как минимум, одно теоретическое положение, правда, не из области садоводства, а из области психологии: жизнь почти во всех грустных обстоятельствах нет-нет да и проявляет к нам снисхождение, даря маленькие радости там, где их уже не ждешь либо вообще никогда не ждал.
А побочным продуктом Эльвириных опытов явилось то, что порядка на участке стало больше, появилась какая-то изысканная ухоженность грядок и насаждений, дающая право хозяевам называться “рачительными”. И урожайность некоторых культур заметно выросла, хотя некоторых, пожалуй, упала, но, в общем, это дело такое, что никакой отдельный результат сам по себе не показателен, потому как — погодные условия и все такое…
Наступала затяжная непогода, потом затяжная зима, и в сад ездили все реже, реже, да и ненадолго. Печку хворостом да гнилыми досками протопить, посидеть возле нее в задумчивости, дождаться, пока остынет, а остывала она очень быстро, и — до дому.
А кроме того редкие зимние поездки больше огорчали, чем утешали, потому что было сначала в хозяйстве много разных алюминиевых предметов, а потом не стало ни одного. Улетел крылатый металл. И эти садовые “старатели” — сволочи — нет бы разом утащить все кастрюльки, сковородки, раскладушки, лопатки и дуги для теплиц, делали свое дело поэтапно — сперва уперли дуги, потом настала очередь лопаты для снега и раскладушки, только после этого отправилась во вторсырье кухонная утварь, совсем даже не заслуживающая такого названия.
Но дополнительно бесило то обстоятельство, что большая часть предметов еще могла долго-долго использоваться по назначению, то есть стоила, по любым меркам, гораздо дороже утиля.
Счастье, что не имелось на “даче” погреба с припасами, а то ведь нынче пожилые садоводы несчетно гибнут от инфарктов-инсультов в результате утраты банок с солеными огурцами и вареньем из крыжовника.
16.
Когда пришла зима, тоска взяла за горло со всей свирепостью. Чтоб не наложить на себя руки или не свихнуться, Эльвира предприняла несколько попыток устроиться в жизни по-новому. В духе проклятого времени, нaчала, разумеется, с наиболее знакомого — подалась в так называемые “реализаторы”, кои пришли внезапно на смену советскому продавцу и разом заткнули его за пояс, потому что не были избалованы ни дефицитом, ни “Кодексом законов о труде”, хотя, может, слабее владели техникой взвешивания, списания пришедшего в негодность товара, слово “пересортица” было для них пустым звуком, а не волшебной музыкой, на счетах же умели в лучшем случае складывать-отнимать, но делить-умножать — ни в зуб ногой.
Эльвира приходила по объявлению и с подчеркнутой скромностью, с иронией даже демонстрировала потенциальному работодателю красный диплом “товароведа продовольственных товаров” и пристально глядела, какое это впечатление производит.
Красный диплом впечатление чаще всего производил, нa некоторых — довольно сильное. Впрочем, если бы Эльвира предъявила еще партбилет, бережно хранимый до сих пор не из-за пиетета, а на всякий случай, выходило бы то же самое. Потому что оба красных документа — в основном лишь экзотика, но почти никогда не повод для заведомого уважения предъявителя. Ведь не чековая книжка, не сберегательная даже.
Во всяком случае, никто ни разу не крикнул, а именно на это и надеялась в глубине души женщина: “Да вы что, Эльвира Николаевна, да с вашими знаниями, с вашим опытом организаторской работы — в реализаторы?! Нет-нет, даже не думайте, мы не можем так нерационально использовать кадры, вот если бы вы оказали нам честь стать коммерческим директором — наш-то бандюга бандюгой — тогда другое дело!..”
А работодатели “кавказской национальности” — до чего ж их, оказывается, много за границами своих родных стран — на красную книжицу с тиснением вовсе пялились как на предмет купли-продажи. Порой из-за слабого знания местных обычаев и языка они, завидя диплом, вообще какое-то время не могли взять в толк, что эта поблекшая женщина пришла наниматься на работу, но вовсе не пытается всучить им свою последнюю реликвию за сходную цену.
Работодатели начинали лениво торговаться, предлагая цену совершило унизительную, потому что диплом СИНХа им был не нужен, а если б понадобился, то они немедленно приобрели и гораздо красивше. Кажется, они даже не подозревали, что некоторые чудаки за эти корочки действительно несколько лет занимаются делом почти фантастическим — учебой…
В общем, за короткое время Эльвира успела поработать в самых разных местах. Торговала бижутерией и косметикой, едой и презервативами, желтыми газетками и фиолетовыми цветами, книжками и пивом. В итоге с изумлением обнаружила, что никакой существенной разницы между товароведением продовольственных товаров и товароведением промышленных товаров нет. Есть только разница в расстоянии от дома до места приложения таланта и опыта, а также в наличии или отсутствии биотуалета.
Везде заработки получались примерно одинаковые, везде поощрялся обман государства и не поощрялся обман покупателей —хозяев тем более. Но Эльвира не хотела обманывать никого, поэтому нигде долго не задержалась и скоро почувствовала полное отвращение к делу, которое отняло, считай, всю жизнь.
После этого она подалась в гувернантки. В смысле — няньки.
Алевтина Никаноровна, доработавшая в воспитательной системе до ненависти к детям как таковым, изо всех сил отговаривала дочь, но та уж если что решит, так хоть кол ей на голове теши. Хотя это, конечно, наследственное.
— Элька, послушай меня, — вразумляла мать, — уж я-то в этом деле кое-что смыслю, твоя работа кончится тем, что ты убьешь чужого ребенка. А за него убьют тебя. Ведь ты не представляешь, какие бывают дети. А тебя ждут именно эти, особенные, потому что нормальные люди гувернанток не нанимают. Тебя ждут до крайности изнеженные, избалованные маленькие чудовища, исчадия ада, которые с нежного возраста знают, что они — существа первого сорта, а всяк, кто им прислуживает, — второго…
— Пеpeстань пугать, мама, — раздраженно отмахивалась дочь, — я — не ты. Я очень люблю детей, я буду самой лучшей нянькой на свете, потому что во мне погибает невостребованная бабушка. Что делать, со своими внуками водиться — не судьба, повожусь с чужими!
— Господи, ну откуда ты можешь знать, какая ты нянька и какая бабушка, если ни разу не пробовала! Думаешь, ты умеешь любить детей, потому что всю жизнь — Софочка, ах, Софочка! — баловала и нежила, и вырастила на свою голову?! А ничего подобного — потому что не дочь ты любила, а себя в ней, мало ли про такое в книжках пишут да по телевизору показывают! Свое самолюбие тешила, тоску по мужику глушила, доказывала всем, что прекрасно обходишься одна и дочка твоя без отца замечательно растет. Софочка — в Ригу, а будто ты сама — в Ригу, Софка — кандидат наук, а будто ты — кандидат наук…
— Эх, мама, все меряешь и меряешь на свой кривой аршин, хотя я уже сто раз тебе объясняла — я — не ты, у меня — больше от папы, чем от тебя, я мягче и тоньше!..
Таким образом выходила очередная ссора. Вообще, чуть не каждый день приводил к размолвке, и воцарялась тягостная, порой многодневная тишина. Счастье, что ни одна из женщин не умела слишком долго выдерживать характер, а то б они вовсе разучились говорить.
Мрачные прогнозы Алевтины Никаноровны не сбылись. Дети, попадавшиеся Эльвире, чудовищами не были, как не были чудовищами и родители. Нe исключено, что о своих трудовых буднях Эльвира рассказывала матери не все, кое-что утаивала, но вряд ли она утаивала что-то существенное, иначе оно непременно читалось бы на ее лице.
Так что никто почтенной “гувернанткой с высшим образованием” не помыкал, как рабой бессловесной, никто даже не хамил. Наверное, ей все-таки везло — работой не перегружали, к мелочам не придирались, платили в срок и порой довольно щедро, а также дарили подарки и вещи, не подходившие по какой-то причине хозяйке.
Oт вещей Эльвира поначалу категорически отказывалась, ей это казалось унизительным — потом гордыня стала потихоньку отступать, Эльвира все-таки была разумной женщиной и умела, когда хотела, трезво глядеть правде в глаза.
Она стала принимать “обноски” сперва снисходительно, мол, может, мама когда наденет, мол, для работы в саду все сгодится, но быстро смекнула, что, пожалуй, дешевый этот снобизм неприятен чистосердечному дарителю, сделалась проще, даже пыталась изображать радость по поводу подарка, но тут ей мастерство изменяло. Радость же по поводу списанной “Нутеллы” была в свое время вполне натуральной…
И опять за сравнительно небольшое время Эльвира сменила несколько рабочих мест. Хотя со всеми вверенными ей детишками она легко поладила, со стороны родителей пользовалась неизменным уважением, отовсюду ее не хотели отпускать, но причины увольнения всегда получались объективные — далеко ездить, заболела мама, нужно работать в саду и тому подобное. А на самом деле соображения были чаще иные, оглашать которые не хотелось.
Эльвира сразу взяла за правило: не привязываться к чужому ребенку так, чтоб иметь потом психологическую травму; никаких требований, помимо оговоренных сразу, работодателю в процессе трудовых отношений не выдвигать, вообще не выражать никакого неудовольствия ни по какому поводу, а просто уходить под каким-либо не обидным ни для кого предлогом.
Благо, безработица в данной отрасли пока не грозит, тем более почтенной, доброй, образованной, знающей профессию женщине, которая, помимо простого ухода, может дать ребенку еще и какие-то знания, а также, по крайней мере, не ухудшит его манер.
За сравнительно короткое время Эльвира поработала в доме банкиров, студентов, имеющих состоятельных родителей, и даже в доме цыган. И ушла от них ни на копейку не обманутой, более того, молодая хозяйка даже всплакнула, расставаясь с ”милой тетечкой”.
Потом, правда, Эльвира признавалась, что, несмотря на благоприятные чаще всего ощущения, она у цыган всегда испытывала некое повышенное напряжение, которое к вечеру подчас доводило до полного истощения морально-физических сил; и что пойдет в услужение к цыганам еще раз только в случае реальной угрозы голодной смерти.
Студентов же она покидала наиболее мучительно, потому что их ласковая да смышленая деточка так проникла в душу сдержанной вообще-то женщины, что отрывать ее от себя пришлось, если можно так выразиться, “с кровью и с мясом” — шло уж к тому, чтобы работать бесплатно и даже от себя приплачивать за возможность лишний раз увидеться с бесценным существом. Да и мама-студентка начинала испытывать отчетливую тревогу, потому что чужая наемная тетка делалась явно дороже ее ребенку, чем она, и ребенок уже не радовался приходу мамы с учебы, а наоборот плакал, зная, что няня теперь уйдет…
Слушая рассказы дочери о работе, Алевтина Никаноровна скептически кривила губы да отпускала ироничные, если не ехидные, реплики, но в душе завидовала, что дополнительно злило. Конечно, Эльвире бы этих милых ребяток не одного, а штук двадцать одновременно. Да в придачу столько же стервозных мамаш. Она б сразу другую песню запела.
А еще бабушку злила ее собственная злость, мол, нашла, старая дура, на что злиться, да пусть Элька тешит себя хоть чем, хоть каким иллюзиям умиляется, лишь бы ей от них было хорошо и она не вымещала на матери свои обиды на судьбу. Однако и эти мысли не смогли растворить в себе саднящую зависть.
17.
Кроме того, в описываемый период Эльвира искала и находила себе иные занятия, уже не связанные с ее материальной частью, но связанные с частью духовной, притом исключительно с нею. Так при помощи одной не близкой подруги, имеющей в чем-то схожую судьбу, Эльвира и приобщилась однажды к церкви. Впрочем, религиозным человеком она стала называть себя существенно раньше — с того дня, как прикрыли КПСС, но еще долго не было случая, чтобы пустые слова подкрепить делом — чисто партийная установка, ведь чтение Библии вечерами еще не есть дело, а лишь преддверие его.
А подружку безбедно содержал преданный сожитель-работяга, ей не было нужды искать заработка, поэтому по части веры она продвинулась очень быстро и уже как-то свысока поглядывала на Эльвиру, которая в прошлой жизни была для нее не столько подругой, сколько начальницей. Смотрела свысока, хотя про тяжкий грех гордыни была, разумеется, наслышана, но какая женщина откажется от возможности уязвить другую женщину, тем более ту, с которой связывают кое-какие отношения?..
Так, по совету подруги, стала Эльвира ревностной прихожанкой ближайшего православного храма. Ну да, сразу же ревностной. Пo-другому она и не могла никогда. Научилась бестрепетно креститься, ничуть не стесняясь посторонних, вызубрила “отче наш” — чего там зубрить-то — еще пару-тройку самых ходовых молитв, “Псалтирь” стал ее карманной книжкой вместо записной, она не пропускала теперь ни одной службы, а однажды всю ночь проторчала на паперти, но не как банальная побирушка, а как душа, взыскующая непосредственной божьей благодати, то есть встречала очередную чудотворную икону, совершающую гастрольное турне по городам и весям вторичнообращенной России, местами явственно впавшей в особенный православный фундаментализм, а также и другие, порой довольно причудливые фундаментализмы, между которыми вовсю уже разворачивалась изнурительная, богопротивная грызня.
Самолет из-за погодных условий где-то подзадержался, а потом, когда икону везли из аэропорта, сломалась машина, которую чинили аж до утра. Словом, к торжественному моменту на паперти осталось лишь несколько прихожан из числа наиболее твердых в вере. Среди них были Эльвира с подругой.
Подруге-то потом — ничего, ее сожитель своевременно отхлестал в бане каким-то целебным веником, а Эльвиру аж на неделю свалил в постель страшенный бронхит, усугубленный неодолимой привычкой к табаку.
Мать ходила за ней, как за малым дитем, давая волю сарказму, который давно не находил столь лучезарного выхода. Подружка, надо отдать ей должное, таскала лекарства и рассказывала о своих многочасовых молениях за здравие рабы божьей Эльвиры.
А также о том, что епархия наградила ее, как одну из лучших активисток, бесплатной поездкой в Верхотурье, и скоро она туда поедет припадать к нетленным мощам святого Симеона.
Само собой, подруга обещала замолвить там словечко за Эльвиру — оно ведь и в светской жизни так, чем большему количеству чиновников глаза намозолишь, тем выше вероятность того, что тухлое твое дело хоть когда-нибудь хоть кто-нибудь рассмотрит положительно. А еще сулила сувенирчик из святых мест.
И не обманула. Вернулась переполненная впечатлениями, а также преподнесла миленький, явно ширпотребовский образок Богородицы, притом истово уверяла, что образок сей, несмотря на неказистый вид, силу чудодейственную огромную имеет.
— Ты, Эльвира, — с напором говорила подруга, беспрестанно размашисто крестясь, — отбрось сомнения и верь. Ты смотри, смотри на пресвятую Деву и еще смотри. И в какой-то момент она тебе мигнет. Знаешь, какую сразу благодать почуешь! Я это по нескольку раз в день проделываю, сперва, честно сказать, не получалось, вера слабая была, но теперь — запросто…
Дослушав до этого места, стоявшая в дверях Алевтина Никаноровна как-то подозрительно всхлипнула и поспешно удалилась. А Эльвира сильно раскашлялась…
Оклемавшись от болезни, она несколько охладела к религии, а заодно ко всему прочему трансцендентному. В церковь стала ходить пореже, публичные моления прекратила, креститься стала смиренно и лишь в подобающих случаях, поститься не перестала, однако делала это без прежнего изнурения, порой позволяла себе скоромное, склоняясь к расхожей ереси, что господу богу навряд ли нужна подобная ерунда.
А между тем в процессе болезни как-то само собой удалось победить курево, избавиться удалось от порока, преследовавшего еще со студенчества и отвратившего, вероятно, не одного мужчину — кому же, как говорится, доставит удовольствие поцелуй ”пепельницы”. Что подруга, не скрывая зависти, расценила как неоспоримое доказательство чудодейственной силы иконки с подмигивающей Богородицей, Эльвира возражать не стала, но к прежней религиозной активности больше не вернулась все равно.
18.
А вскоре стали у нее намечаться новые перспективы, о которых она, разумеется, мечтала и о которых нередко молилась, однако старалась не терзать себя несбыточным.
Но тут в очередной раз позвонила Софочка со своей практически недосягаемой планеты и произнесла магические слова: ”Мамочка, кажется, у нас с Джоном появились материальные возможности, чтобы принять тебя в гости. Конечно, быстро не получится, да оно и не нужно, но вот Кирюша немного подрастет, и придется нанимать няню, потому что меня, кажется, берут на работу… Словом, будем надеяться и ждать. Я о тебе ужасно соскучилась, часто вижу во сне, сны иногда тяжелые, просыпаюсь в слезах, тревожусь, здорова ли ты?”—“Здорова, здорова!” — заорала что есть мочи Эльвира, словно безо всякого телефона хотела докричаться до Австралии, но тут в трубке запикало, и, кинув ее на рычаг не глядя, Эльвира побежала скорей делиться с матерью радостной вестью, а трубка еще долго взывала жалобно в пустое пространство.
Как обычно, Эльвира приврала Алевтине Никаноровне насчет приветов, как обычно, Алевтина Никаноровна пропустила вранье мимо ушей, но, уловив суть, искренне обрадовалась. Правда, сдержанно. Все равно же она им — не враг. Как и они — ей.
Позабавило бабушку, хотя, возможно, Эльвира присочинила и тут, что Джон все вспоминает бабушкины грузди, собирается, как выпадет свободный денек, отправиться в австралийский лес за грибами.
И весь этот день получился у них каким-то на редкость хорошим. Вообще, мало у них было таких дней и в текущей, и в предыдущей жизнях, пока они существовали в раздельности…
С этого дня начались сборы на край света. Хотя взять с собой в самолет разрешалось лишь двадцать кило багажа да сумочку. Но, с другой стороны, чем строже отбор — тем мучительней выбор.
Эльвира собиралась, пока окончательно не собралась, и ни разу ей не стало скучно этим заниматься, ни разу она не страдала от отсутствия все новых и новых вариантов комплектации своего скарба…
Нo тут вдруг случилось событие, чуть было не разрушившее все планы. У Алевтины Никаноровны в очередной раз начались печеночные колики, бабушка, заглушив боль анальгетиками, пошла показаться врачу. На приеме сидела какая-то новая девка, и она, нетерпеливо выслушав бабушку, но к ней даже не прикоснувшись, огорошила:
— У вас в родне от рака кто-нибудь умирал?
— М-муж, — промямлила Алевтина Никаноровна, подрастерявшись.
— В родне-е! — повторила нараспев докторица.
— Мама…
— Так что ж вы хотите! — обрадовалась мадама своему дару прирожденного диагноста и для пущей убедительности ручками развела.
Разумеется, бестактность такая повергла Алевтину Никаноровну в еще большую растерянность. “В институтах теперь так, что ли, учат, в ординатурах?” — думалось старухе тоскливо.
А та назначила два каких-то анализа, чтоб подтвердить свой летучий диагноз, и выпроводила пациентку вон…
Пока бабушка добралась до дому, ее смятение и растерянность потихоньку улетучились, вернулось обычное спокойствие, а также наметилось нечто, напоминающее как бы удовлетворение. Собственно, чего-то такого Алевтина Никаноровна давно поджидала. Тем более, что ее нынешний возраст уже вплотную подошел к тому рубежу, который ее мать не преодолела.
Особого внешнего, а тем более внутреннего сходства между ними никогда не было, но все равно приближение конкретной цифры Алевтина Никаноровна поджидала как некоего, по меньшей мере, этапа.
И теперь ее даже радовало, что вот и напоследок она оказывается всесторонне права, потому что в собственных болячках разбирается лучше любого профессора. А кроме того — все равно уже никаких удовольствий от жизни не предвидится, лучшие годы давно позади, всякие праздники да увеселения вызывают лишь отвращение, осточертело все, осточертели все, никакого бога нет, рая и ада — соответственно, и это, если имеешь на свою беду мозги, легко уразуметь, и нечего мучиться догадками — как оно будет там, поскольку там будет никак…
И пришла Алевтина Никаноровна домой, веющая окончательным душевным холодом, отчего была несколько бледней обычного.
— Ну, — встретила ее Эльвира буднично, — что сказали?
Так ведь всегда спрашивают приходящих из больницы, с чем бы они туда ни уходили.
— Рак, — ответила Алевтина Никаноровна так, будто у ней признали грипп.
Эльвира аж села на расстегнутый баул, в котором опять что-то меняла местами, всею душой пребывая далеко-далеко.
— Мама, ты что? Ты — шутишь?
— Разве этим шутят? Нет, та сикуха в больнице вполне уверенно сказала.
— Но в подобных случаях пациентам правду не говорят!
— Выходит, теперь говорят. Им же небось за врачебную этику не приплачивают…
— Нет, так прямо и заявила?!
— Прямей — некуда. Хотя для верности велела два анализа сдать. Я — уже. Нa той неделе готовы будут. А пока… Видать, дочь, и мне надо собираться. Только я дальше полечу. Или, наоборот, ближе?..
— Мамочка, Господи, да как же…
— Перестань, нормально все. Надо же отчего-то русскому человеку помирать, если у него ни сердце, ни сосуды… “Экология переходит в онкологию — закономерно…“
— Еще и — психология… — добавила дочь, уже почти переварившая тяжкую новость.
— Да уж не без того, — легко согласилась мать, — может, психология похуже любого канцерогена будет…
— Но мамочка!.. — еще вырвалось напоследок у Эльвиры.
— Сказала — прекрати! — Алевтина Никаноровна изобразила лицом сердитость, хотя на самом деле не видела, на кого б ей сердиться в такой момент, разве что на докторицу — да пес с ней!
— Бери пример с меня, — продолжила бабушка уже как бы покровительственно, — видишь — я совершенно спокойна. В истерике не бьюсь, к шарлатанам не бегу. И ты не поднимай волну. Что толку. И мы обе прекрасно понимаем — нет никакого смысла продлевать бесконечно эту тягомотину. Освобожу тебе жизненное пространство, будешь одна, с “дачей”, с трехкомнатной в центре, без “в/п”… заживешь!
— Мама!
— Да все, все, доченька, покончим с этим, лучше поговорим спокойно о делах, ведь, как-никак, мать-старуху похоронить забота не шуточная, а кроме того… Словом, если ты готова к разговору, то — давай, а — нет, так я спать пойду, набегалась по этажам, устала, честно сказать, смертельно…
— Нy и отдохни… После уж…
Алевтина Никаноровна не спеша удалилась в свою комнату. И действительно легла спать. И вскоре захрапела. И Билька рядом с ней захрапел. Оба они, становясь старше, храпели все громче и громче, раньше — только лежа на спине, теперь — в любом положении, так что даже Эльвира из-за них порой к утру не высыпалась.
А когда Алевтина Никаноровна часа через два отдохнула и захотела чайку, Эльвира тоже вполне успокоилась и к разговору приготовилась.
— В общем так, мама, — заговорила она деловито, — не будем раньше времени паниковать.
— Никогда не будем паниковать.
— Хорошо, никогда не будем. И не будем раньше времени планировать похороны. Подождем хотя бы результатов анализов. Сама знаешь, чего стоят наши лейб-лекаришки, да еще в юбках, им бы только возле мэрии митинговать. Короче, я решила: если диагноз подтвердится — ни в какую Австралию я не поеду. Тебя не брошу. Австралия, в конце концов, не уплывет. Словом, я сделаю все, что подобает и как подобает. И “старуху похоронить”, как ты сама выразилась, сумею достойно, ничего хитрого нет, только деньги гони… Ты красную звезду на памятник случайно не потребуешь?
— Боже упаси, пусть будет крестик, как у мамы. Как у всех. С мамой меня и положишь. А под звездами пусть Преображенские гниют. Хотя они уже давно сгнили, наверное…
— Стоп, стоп, стоп! — замахала руками дочь, как режиссер-постановщик на съемках художественного фильма. — Мы ж договорились — не будем!
— А я и забыла, — улыбнулась мать виноватой, очень редкой для нее улыбкой.
— Да я сама забыла, — ответно улыбнулась дочь, но сразу вновь стала серьезной, — однако надо, в конце концов, заняться приватизацией квартиры. Сколько можно затягивать. С понедельника — займусь. Говорят, долгая волокита, но в любом случае не избежать…
Помолчали, сосредоточенно прихлебывая из кружек, но к любимому печенью не притрагиваясь.
— Мам…
— Что?
— Сволочь я…
— Да нет, это я — сволочь. А ты уж — из-за меня. А мне не на кого свалить, моя мать, я ж понимаю, была в тысячу раз лучше.
— Тогда жизнь — сволочь.
— Она всегда сволочь. Но у каждого все же есть выбор… Я жила неправильно. В основном…
— Если в основном — наоборот. Не убила, не украла, а прочее…
— Прочее, может, еще важней, дочка…
А на следующей неделе выяснилось, что ошиблась дипломированная целительница — нет никакого рака у Алевтины Никаноровны. Каково, а?!..
Эльвира, узнав про такой поворот, дико обрадовалась. Хотя и не знала, чему больше — тому, что мать еще поживет, или тому, что полет в Австралию не откладывается в связи с печальными обстоятельствами.
Алевтина Никаноровна тоже радости не скрывала, она на некоторое, хотя и непродолжительное время даже почувствовала некий новый вкус к жизни.
Еще Эльвира сказала ей, когда радостное возбуждение слегка улеглось:
— Я всегда знала, мама, что ты у меня не из слабаков, что ”железная леди” ты у меня. Но чтоб до такой степени… Несгибаемая ты моя женщина некрасовская…
— Я и сама не знала, как оно будет. Думала, конечно, о смерти много, планировала, конечно, надеялась, что смогу как-нибудь, не теряя достоинства… А впрямь, видать, время приходит. Видать, впрямь есть в мире высшая справедливость, или это твой бог так устраивает. Когда я девчонкой впервые увидела смерть, жутко сделалось, не передать. Когда сказали, что никому не миновать — того пуще. Но вот стала старухой, накопила “впечатлений” по ноздри, и все мне — до лампочки. Хотя боли и голода по сей день боюсь. Нет ничего в мире страшнее, чем голод и боль. Твое счастье, что ты не знала голода, но зато и не понять тебе, что оно такое… Еще беспомощной боюсь стать. Когда подумаю, что кому-то придется дерьмо мое прибирать, меня обихаживать — врагу не пожелаю. Нo самой себя жизни лишить — ни за что! Хотя в бога не верю, но, можешь смеяться, в такое что-то, которое все знает и обо всех судит… Нет, оно никого ни за что не наказывает, но, если знаешь, что ты всегда на виду… В общем, не знаю. Может — глупость все. Навыдумывала бабушка маразмов…
А тут по телевизору опять вчера про эвтаназию говорили. Вот это бы мне, когда совсем приспичит, может, и в аккурат. Да только пока станут разрешать… Все равно, думаю, когда-нибудь станут — раз — свобода… Я все равно от рака помру. Вот попомнишь…
И дочь не стала возражать. Только после долгой паузы задумчиво сказала:
— Возможно, ты во всем права. Нe берусь судить. Нo если рак — боли не избежать, знаешь ведь.
— Знаю. Нo надеюсь на родную медицину. Может, хоть в этом не оставит. Глядишь, узнаю напоследок, что такое наркотики. Говорят — ни с чем не сравнимое наслаждение. Лучше мужика. Вот уж насладюсь напоследо-о-к!
Но Эльвира не приняла предложенного тона. Она все еще была настроена патетически.
— Мам, знаешь, когда мой час придет, я тоже хотела бы так гордо, не теряя достоинства. Но я — трусиха.
— Глупости. Никакая ты не трусиха, не кокетничай, просто не нажилась еще, не нахлебалась досыта.
— Да, кажется, нахлебалась — куда ж еще. Хотя от чего-нибудь такого — счастливого и беззаботного — пусть ненадолго, не отказалась бы.
— Вот то-то и оно. Время твое, значит, еще не наступило. А когда наступит… В общем, нравится тебе или нет, но в твоем характере мало отцовского. Чуть-чуть. Основное — мое…
На что Эльвира не смогла не возразить, а Алевтина Никаноровна, в свою очередь, не смогла не возразить на возражение. И они сильно поспорили, хотя ссорой это назвать было пока нельзя.
Но вообще испытанного потрясения им хватило не больше чем на неделю. Да четыре дня — пока ждали результатов анализов. Таким образом, одиннадцать дней относительной гармонии подарила им зловредная докторица, сама того не желая. Вот еще как может иногда проявляться профессионализм.
А потом все вернулось в накатанную колею. Опять обеим стало напряженно и муторно…
Тут наконец Эльвире дали первую в ее жизни пенсию. Так странно, однако и приятно было получать деньги ни за что. Одно огорчало, притом довольно серьезно — у матери пенсия была чуть не вдвое больше за счет всевозможных надбавок, в том числе и за “неудобства”, причиненные товарищем Сталиным…
Чего-чего, а скандалов из-за денег и сопутствующих им проблем промеж двух женщин никогда до того не было. Это только Софка, когда научилась зарабатывать деньги, все боялась, как бы нажитая ее юным горбом копеечка не отошла кому-то в виде кетовой икринки, или ломтика “салями”, или кусочка киви, так бабушка и мать лишь снисходительно посмеивались.
А тут они довольно крупно поскандалили.
— Ну, ни в чем нет справедливости! — с пафосом воскликнула Эльвира, получив первый пенсион и поначалу вовсе не имея намерения выплескивать свою досаду на мать. Собственно, досада-то еще и не была настоящей досадой, а так — очередным поводом для горькой иронии о превратностях судьбы. — Пахала, пахала всю жизнь ради процветания родной совторговли, зарабатывала другой раз больше токаря-пекаря седьмого разряда, если считать всякие премии, а как их не считать — и что?! Оказывается, пенсию я заслужила в два раза меньшую, чем детсадовская воспитка, которой пролетарское государство сроду не отстегивало больше семидесяти рэ!
А Алевтина Никаноровна обидный пафос целиком приняла на свой счет. И никакой иронии она в словах дочери не уловила:
— Я в тундре гнила, я на лесозаготовках пуп надрывала, я, шестнадцатилетняя, по семь кубов в день — повалить, распилить и вывезти… Ты даже представить такую работу не можешь! И тебя-то потом кое-как выносила, а сыночка, который, может, был бы мне теперь утешением, не смогла-а-а!..
— Ну что ты, что ты, мама! Я вовсе ничего такого… — заоправдывалась дочь, пытаясь исправить свою невольную, хотя отчасти, конечно же, вольную оплошность, но мать уже вовсе не слышала ее, она пошла, как говорится, “вразнос”.
— А ты, ты, торгашка, честных тружеников обжуливала да на всяких дурацких совещаниях-активах жопой вертела, чужих мужиков в постель таскала, по “парижам” да “золотым пескам” гастролировала, и тебе за это еще — пожизненное содержание от нищего, разворованного такими, как ты, государства! Мало ей, видите ли!..
Пожалуй, сейчас Алевтина Никаноровна была виновата больше. Это она первой перешла на личности, она первой произнесла слова, которые не надо, ну, не надо было произносить. Однако как происходило в иных ситуациях — бог весть, ни один независимый рефери не считал.
Разумеется, Алевтина Никаноровна прекрасно знала, что никаких честных тружеников Эльвира собственноручно не обжуливала по той простой причине, что за прилавком никогда сама не стояла, воровать же по-крупному — тоже, и тюрьмы боялась, и совесть, наверное, не позволяла, а что до чужих мужиков…
— Ой, кто бы говорил про чужих мужиков! — понесло и Эльвиру. — Кто бы говорил, чья бы корова мычала! Репрессированная она, узница совести! А я — не репрессированная?! Да я, может, еще больше репрессированная! Все детство — твой деспотизм да махровое ханжество! Сыночка она не выносила, жалость-то какая! А забыла, как перед другими воспитками хвалилась: “Мне, девки, указ — не указ, вам аборты запретили, а я — сама себе президиум верховного совета — хочу рожу, хочу скину!” Как только в тюрьму не залетела за такие слова, не нашлось, видать, кому настучать, сейчас бы в “Мемориале” заседала… А сыночков этих, если бы ты хотела, могла табун заиметь, притом готовых сыночков и на выбор. Мало, что ли, их через твои руки прошло, пока в детдоме ты им подзатыльники раздавала!..
Нужно заметить, однако, что не все ссоры двух женщин доходили до столь высокого накала. К счастью, это случалось сравнительно редко, а то б даже такие крепкие сердца не выдержали.
19.
Таким образом, Австралия во второй раз стала спасением. И мать с дочерью были безмерно счастливы расстаться. Хотя эта командировка планировалась лишь на полгода, обеим казалось почему-то, что полгода могут растянуться на дольше. И лучше бы — навсегда.
Алевтине Никаноровне мнилось, что Эльвира вынашивает хитрый многоходовый план охмурения какого-нибудь пожилого “австралопитека”.
И не исключено, что подобная идея Эльвире в голову действительно приходила, но она вряд ли рассматривала ее всерьез.
Пока, во всяком случае. До того, как осмотрится на месте. Потому что опыт продолжительного проживания за границей у нее уже имелся. Правда, это была Чехословакия тех времен, когда Советский Союз еще представлялся всему миру воистину нерушимым, как лед Антарктиды. Эльвира только попробовала жить в чужой стране и до конца жизни запомнила, что такое ностальгия.
Хотя, может, обстоятельства у нее там сложились неблагоприятно, пробудив дикую тоску по Родине, а сложись они иначе, как знать.
Но еще Эльвира вольно-невольно думала, что за полгода много воды утечет, бабушка в конце концов не железная, так что к возвращению, возможно, оно и действительно…
Накануне отлета Эльвира еще раз крупно повздорила с матерью. Или мать — с ней. Потому что опять более виноватой, как представляется со стороны, была Алевтина Никаноровна. Возможно, она уже все чаще нуждалась в скидке на преклонный возраст, когда недостатки характера либо сглаживаются до полной неприметности, либо наоборот обостряются до невозможности…
В общем, по каким-то признакам Алевтине Никаноровне вдруг померещилось, что дочь напоследок вознамерилась ее ограбить, по миру пустить, обречь, может быть, даже на участь старой, выжившей из ума бомжихи, в лучшем случае, обитательницы приюта для безродных стариков.
Поблазнилось бабушке, что в сложной процедуре приватизации квартиры дочь что-то от нее упорно скрывает, как-то непонятно, однако явно хитрит.
И однажды, напитавшись отрицательной энергией так, что уже почти искрило, Алевтина Никаноровна эту энергию разом высвободила. Вышел, само собой, своеобразный взрыв.
Мол, хочешь приватизировать квартиру на себя, втихаря продать, а потом вместе с деньгами улететь к Софке, где и остаться навсегда свободной состоятельной женщиной. А сюда придут люди и скажут: “Это наша квартира, вот и документики на нее, так что проваливай, бабка, подыхать под забором…”
Когда Эльвира с легкостью опровергла все бабушкины фантазии, бабушка поняла, что именно этого ей больше всего хотелось, а вовсе не подтверждения ее своеобразной дедукции. Дочь действительно приватизировала квартиру на себя, но из этого вовсе ничего такого страшного для Алевтины Никаноровны не вытекало, а что до ее подозрений — тоже легко понять: столько всяких слухов про темные дела приватизации, что всякий, доведись до него, запаниковать может.
— Ну, прости старую дуру, прости, Эльвира. Однако ты тоже — трудно было, что ли, меня обо всем подробно информировать, объяснять, знаешь ведь нашу впечатлительную натуру.
Эти слова многого стоили, потому что умение признавать собственные ошибки, тем более умение каяться и просить прощение вовсе не относилось к числу основных добродетелей данного семейства. Скорей наоборот, покаяние и признание просчетов казалось крайним самоунижением, чем-то вроде душевного стриптиза…
И Эльвира сказала:
— Да, мы чертовски, прости Господи, устали друг от друга. К счастью, осталось потерпеть малость. Наверное, любой психиатр или психотерапевт легко поставил бы нам диагнозы. Каждой по несколько. Потому что обе мы, как ты любишь выражаться, “коленками назад”… Боже, за что ты устраиваешь такие непосильные испытания слабым и вздорным людишкам…
Нo в этом вопросе всевышнему не было даже намека на вопросительную интонацию…
Конечно, бабушкины сдержанные извинения не сняли напряжение целиком, пожалуй, требовалось большее. Потому что еще одна особенность общей психологии заключалась в том, что, доведя друг друга до крайности, все потом страстно желали облегчения полного и немедленного. Чего в более легких случаях обычно удавалось достичь.
Но последний случай, как и предпоследний, к числу легких никак не отнесешь. Пришлось лечь спать, не устранив томления в душах, а потому обе долго не могли заснуть, ворочались в своих постелях почти до утра, при этом Билька несколько раз проявлял недовольство, рычал и даже лаял посреди ночи на бабушку. А Эльвире впервые за несколько месяцев хотелось курить, но, к счастью, курево в доме давно не водилось.
Случившаяся напряженность ощущалась до самого конца, но в последний день, когда Эльвира взялась окончательно упаковывать багаж, Алевтина Никаноровна неуклюже набилась ей в помощницы — хотя чего там помогать, — однако общее дело помаленьку отвлекло обеих от наиболее черных мыслей, соединило хоть и призрачной, но связью.
Удалось даже внести некоторую коррективу в давно утвержденный список — бабушке вдруг вздумалось отправить зятю баночку соленых груздей, будто бы собранных в русском лесу добрыми бабушкиными руками, а на самом деле купленных по дешевке у одного знакомого уральского писателя.
Килограмм грибов — “брутто” — вытеснил килограмм какого-то купленного младенцу тряпья, то есть довольно много предметов, но Эльвира не смогла в этот раз противостоять матери, хотя мать в этот раз отступила бы моментально, зато молния на бауле сравнительно легко застегнулась по причине разницы удельных весов.
А тут запиликала под окном машина, нанятая для доставки Эльвиры в аэропорт.
— Ты возвращайся, ладно? — тихо молвила мать.
— Разумеется, куда я денусь. И кому я нужна. Кому мы обе нужны, и куда мы обе денемся друг от друга, — ответила дочь, и в ее голосе прозвучала, кажется, слеза.
— Нy, пока, Эля.
— Пока, мама. Береги себя. Я буду писать и звонить. Писать буду часто, а звонить — по возможности…
Нa том и расстались. Машина даже вторично попиликать не успела. И разумеется, обошлось без поцелуев и слез, впрочем, сколько они себя помнят, до поцелуев у них вообще никогда не доходило. Даже тогда, когда Эля была крошечной милой девчушкой, а Аля — юной счастливой мамой.
И провожать до машины мать не пошла. Тем более до самолета — не поехала. И то сказать — двадцать килограммов да сумочка килограммов на семь — разве ноша для русской женщины, чтоб ей еще помогать…
— Ну, здравствуй, Миша, — сказала Эльвира, погружая тело в мягкое нутро серебристой “Мазды”, — хорошо выглядишь, аж завидно.
— Привет, Эля, ты тоже хорошо выглядишь, — соврал бывший муж, — а что до меня — не завидуй и не верь глазам своим — сплошная показуха. Дорогая одежда, она, знаешь, любого бича процветающим мужчиной сделает. Положение обязывает… Ты счастлива, Эля? Я имею в виду — оттого, что за бугор летишь, что Софочку скоро увидишь и внука? Как, кстати, его нарекли, надеюсь, не Иваном и не Абрамом?
— Кириллом нарекли, как ни странно. Кирилл Джоновик получился. По-нашему — Кирилл Иванович. Конечно — счастлива. К тому же с мамой отношения в очередной раз обострились — хуже некуда. Старенькая у меня мама-то, порой “крыша так и едет”. И все — мне…
— Ничего не поделаешь, терпи. Зато все богатство потом тоже — тебе.
Он, Михаил, смотрится богатым “папиком” и “новым русским”, а бывшая жена, увы, “новой русской” никак не смотрится, хотя и старается изо всех сил.
— Прикалываешься, чертов еврей? — улыбнулась Эльвира. — Все рушится на глазах, и в это богатство — вкладывай не вкладывай — псу под хвост. Внутри сделаешь “евроремонт”, а в один прекрасный момент как повалится все состроенное в ту эпоху, и получится “ядерная зима”. Как бы…
— А мама твоя всегда была тетенькой “ндравной”, — заметил бывший муж, ничуть не обидевшись на “чертова еврея” и переводя разговор на другую тему, поскольку разговор на темы грубой материи в данной ситуации щекотлив и чреват. Конечно, маловероятно, чтобы Эльвира поступилась гордыней, но, как знать, время бежит, все и все меняется, как знать, возьмет да и попросит, мол, подкинь от щедрот доченьке да внуку на подарки, что тогда делать? Хотя бабки кое-какие, конечно, есть, как не быть, но не так их много, чтобы безболезненно и, главное, незаметно умыкнуть у семьи…
— А вообще, всю жизнь я удивляюсь вам, русским, — это Михаил вернулся к начатой теме, — только вы, по-моему, умеете создавать в собственном доме “минное поле”. Между самыми близкими людьми порой бывает такая вражда, какую между арабом и евреем не часто встретишь…
Эльвира украдкой все поглядывала на бывшего мужа — он так забавно изображал “крутого”, но в молодости был крепок и даже спортивен, а теперь располнел и обрюзг…
— А задумывался ли ты, — это теперь она продолжала тему, — отчего с нами происходит так? Может, нам отвратительна фальшь, притворство?
— Может быть. Нo тебя лично я бы в недостатке лицедейского таланта не заподозрил. Не-е-т, не заподозрил, вот те крест!
— У-у-у, ехида! За что только я тебя любила. И до сих пор,
возможно, люблю. Какая я дура, Мишка… Да и ты… Со своим домостроем…
— Не надо, Элинька, не надо, не тревожь этого! Может быть, и я
тоже — до сих пор… В какой-то мере. Но нет абсолютно никакого смысла…
— Это верно. Никакого… — Эльвира вздохнула.
Но теперь Мишка не смог сразу “затормозить”.
— И все же… Разве дело в домострое, когда жена тебе — рога…
— Разумеется, не в нем. И ты поступил правильно. Пo-мужски. Независимо от национальности. Пусть — больно. Но без соли — нельзя.
— Да это родители меня тогда подтолкнули. Сам бы, наверное, не решился. И попрекал бы тебя всю жизнь… Помнишь, каким я был примерным сыном? Ты этого не понимала. А я боялся отца, хотя, заметь, телесные наказания у нас не практиковались… Я его ослушался только раз — когда на тебе женился. Зато как он потом торжествовал, когда мрачные предсказания сбылись. А что я сердечные раны потом лет пять зализывал, это уж его не касалось… И неизвестно, что лучше — ваша непосредственность отношений — то деретесь, то целуетесь — или наши приличия любой ценой…
Новая дорога в аэропорт, которую водители называют и будут, наверное, всегда называть “росселевской”, как раз шла мимо глубоченного каменного карьера, на дне которого покоилось кристальное с виду озерцо, похожее на некую высокогорную жемчужину — воды его получились от таяния грязного снега, всю зиму свозившегося сюда с екатеринбургских улиц самосвалами.
Они ехали и смотрели вниз, Эльвира ведь сидела не рядом с бывшим своим, а за спиной, строго блюдя отечественную традицию — место рядом с водителем при живой жене не должно быть занято никакой иной особью женского пола ни при каких обстоятельствах — поэтому все, что мелькало слева, виделось им одинаково хорошо. И думалось похоже.
Эльвира, глядя на голубой водоем, думала, что и человек вот так — с виду сияющий и благополучный, а на дне души — Боже мой!
Михаил же думал, что сама страна, в которой его угораздило родиться и в которой он скорей всего умрет, раз до сих пор не свалил, очень похожа на эту необычную лужу — тишь, гладь, небесно-голубая прозрачность, но если как следует взбаламутить — никому мало не покажется…
Разговор иссяк сам собой. И дальше до самого аэропорта ни у того, ни у другого не нашлось сил для полноценного диалога или хотя бы монолога. Лишь время от времени звучали ничего не значащие реплики, короткие вопросы-ответы, а также не поддающиеся однозначному толкованию покашливания, вздохи…
Нет, Эльвира вовсе не скрывала от матери, что попросила бывшего мужа отвезти ее в аэропорт, просто — повода не было, чтоб сказать. А когда он посигналил за окнами и мать, выглянув, узнала машину, уж не было времени про это говорить, поскольку неизбежно потребовались бы какие-то, пусть самые минимальные пояснения…
А первый контакт с бывшим мужем после многих лет раздельной жизни состоялся давненько уже — когда Софочка закончила институт и сделала кратковременную остановку в родном доме перед аспирантурой. Она-то и разыскала родного отца, который все восемнадцать лет аккуратно платил скромные алименты, но больше себя никоим образом не проявлял, лишь более-менее достоверные слухи доходили о нем.
После развода с Эльвирой он действительно лет пять неприкаянно скитался по свердловским предприятиям и не мог устроить личную жизнь — женщины, нравившиеся ему, почему-то всегда оказывались русскими, а второй раз пойти против родительской воли да и против своей теперь уже — нет, это решительно исключалось.
Соплеменницы же, коих весьма неуклюже пытались подсовывать парню предки, ему чем-нибудь обязательно не нравились, даже отвращали порой. Что естественно — ну, кого могут подсунуть старики?
Однако справедливость требует заметить, что и они не выражали восторга при виде Миши, который далеко не Э. Виторган, тем более не А. Ширвиндт и даже не В. Винокур — впрочем, никто из этих знаменитостей тогда еще не был известен широко.
Но главная проблема была даже не в этом, а в том, что несчастный молодой инженер каждый месяц теряет четверть своей ничтожной зарплаты, и это будет продолжаться еще черт-те сколько лет.
Однако на шестом году одиночества повезло-таки: подвернулась соплеменница — товарищ по работе в одном проектном институте, зато выбрал сам, и родители с ходу одобрили.
Любовь с обеих сторон была вообще-то так себе, но Мишка думал, что во второй раз иначе и не бывает, а что думала избранница, он не спрашивал. Зато она была девой непорочной и во всех любовных делах очень старалась. Так и Мишка старался. Поэтому со стороны отношения выглядели идиллическими. И до сих пор, между прочим, таковыми кажутся или действительно являются — уже не разберешь. Так что папа, а вскоре и мама умерли в спокойствии за единственного сыночка.
А Михаил родил Марка, потому что Марком звали покойного дедушку, и на этом воспроизводство закончил, обмолвившись как-то бывшей жене, дескать, у благоверной с придатками что-то из-за нашей долбаной экологии. На что бывшая деликатно покивала, но про себя решила, что Мишутка, наверное, скоро отвалит в свою Обетованную.
Но в Обетованную отвалил пока не он, а его юный Марк, не пожелав даже окончить бесплатный вуз в Екатеринбурге. И теперь бедный Марик вкалывал в какой-то подозрительной “кибуце”, увлекался коммунистическими идеями, правда, в несколько модернизированном виде, в свободное от сельского хозяйства время катался по древним камням Иудеи на среднем танке и писал домой жалобные письма, полные тоски по Екатеринбургу. А родители переживали за него, как и русские родители переживают за своих солдатиков…
Первая встреча бывших супругов, преодолевших жуткую бездну времени независимо друг от друга, к которой оба тщательно готовились и которой до дрожи боялись, получилась довольно забавной. Так же встречаются одноклассники и однокашники, да просто друзья детства, давно не видевшие друг друга и почти не получавшие вестей.
Словом, оба они — Михаил и Эльвира, уже явно потрепанные жизнью люди, вели себя так, что потом обоим было неловко вспоминать. Вот уж они имитировали вовсю! Словно на приемном экзамене в театральный. Правда, играли довольно бездарно и дальше первого тура не прошли, провалились с треском. Хотя, разумеется, оба великодушно смолчали на сей счет.
Элька, пожалуй, врала больше. Так на то и баба. Мишка пыжился, под ”делового косил”, что довольно забавно для бывшего советского инженера да еще “еврейской национальности”, хотя, как знать, может, теперь уже не забавно.
Элька играла женщину независимую, состоятельную, успешную, имеющую табун поклонников разных кровей.
Бывший муж так и сыпал известными в Екатеринбурге той поры фамилиями, обладатели которых изловчились здорово нарыбачить в мутных водах растекающейся на глазах империи.
— Увы, — притворно вздыхала бывшая, — мы люди скромные, со знатью дружить не умеем. У меня всего лишь магазин на Каменных Палатках, “Агрос” называется, может, обращал внимание, когда мимо проезжал. Я в нем простым генеральным директором тружусь. Вот недавно в очередной отпуск ходила, мы с Софочкой Париж посетили, Лувр, центр Помпиду — давно, знаешь ли, хотелось, я ведь, если помнишь, от современного искусства — без ума…
Касательно “генерального директора” она ничего не уточняла — и так легко догадаться, что такое генеральный директор в современной российской действительности, поэтому вранья в чистом виде, может, было и немного, зато умолчаний, которые пуще примитивного вранья, хватало с лихвой…
Но следующая встреча уже была не такой. Вели себя оба просто, без натуги, видимо, не сговариваясь, сделали сходные выводы, говорили строго по делу — насчет Софочки и ее перспектив, прочих тем старательно избегали.
А потом Софка с отцом расплевалась, и родители больше не имели поводов для встреч, хотя изредка Михаил, оставаясь дома один, звонил, про дочь спрашивал и был всегда в курсе ее дел, вместе с матерью недоумевал, изумлялся, радовался и даже злился, потому что в оценке Софкиных выкрутасов они с бывшей женой никогда не расходились, при этом, разумеется, глубинные причины аномалий ее личности им виделись под разными углами.
А насчет поездки в аэропорт Эльвира позвонила сама. И мысли не было, что откажет. Хоть сотню рублей сэкономить — и то вперед. А у него и в мыслях не было отказывать. Пусть и жена явно злилась. Нa то и жена.
Все-таки он уже не тот был, что в юности. Отцовской непререкаемости в семье он, правда, не добился, но все-таки указать жене ее место мог. Изредка…
— Вот и приехали.
— Слава Богу.
— Ага. Дотащу-ка я твой баул до стойки. Двадцать килограммов все-таки.
— Двадцать кило — женская норма по правилам техники безопасности.
— Все равно дотащу. Что люди подумают…
Престижная, хотя уже сильно потрепанная машина жалобно пискнула, но хозяин на нее даже не оглянулся. Он доволок до нужного места баул, небрежно свалил его с крытого турецкой кожей плеча.
— Уф-ф-ф, — сказал он шедшей следом Эльвире, — намаешься, однако, бедняжечка.
— Ерунда, мне доводилось и не раз машину с продуктами разгружать, когда грузчики напивались вместе с продавщицами, вот какой я была генеральшей.
— Раньше ты об этом не говорила.
— Повода не было.
— Ага, и у меня вроде раньше повода не было, но все же, — Михаил замялся, — все же, знаешь, оно, конечно… Слушай, Эль, не смейся только ради Христа, у меня сейчас, честное слово, не очень… Так хотя бы — это…
И он, совсем уже растеряв постылую “крутость”, неловко сунул ей в ладонь смятую зеленую деньгу. Нерусскую “сотку”.
— Это — не Софочке, Софочке как-нибудь потом, это тебе, девушка, бог весть, как тебе там, у дочки, придется…
Эльвира хотела что-то сказать, может, возразить, но он отчаянно замахал рукой, словно крещеный человек, нос к носу столкнувшийся с антихристом.
— Пожалуйста, не говори ничего! — Миша уже пятился к выходу. — Все, я ухожу, привет дочке и внуку, Кирюше привет и Джону, расскажи им что-нибудь про меня. Можешь — забавное…
Эльвира вдруг поймала его за рукав.
— Мишка, а помнишь, как мы тайком от твоих предков расписались и жили у моих? И ты, когда к своим родителям ездил ночевать, обручальное кольцо снимал…
— Господи, ну что за характер у тебя, Эльвира! Что за характеры у всех вас?! Ведь нашла же о чем — напоследок…
— Мишка, да что я такого сказала-то?!..
Нo он ее уже не слышал. И больше не оглянулся ни разу. И вскоре исчез из виду. Пожалуй, навсегда. Ну, и пес с ним…