Роман-апокриф. Книга вторая
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2003
Бутин Эрнст Венедиктович (1940 – 2002). Родился в Забайкалье. Учился во ВГИКе и Литературном институте им. А.М. Горького. Первая публикация (рассказ “Самородок”) в 1965 году. Переводил с башкирского и удмуртского, с ногайского, туркменского и мн. др. Публиковался в журналах “Урал”, “Знамя”, “Ашхабад”. Эрнст Бутин – автор шести книг прозы. Лауреат премии журнала “Урал” за лучшую публикацию 1997 года (первая книга романа-апокрифа “Се человек” в № 5—6).
Я не то, чем Я кажусь.
Деяния Иоанна
Я то, что Я есть.
Диатессарон Татиана
книга вторая
Злясь на себя за то, что, желая поскорей увидеть Равви, вынужден отираться здесь, у Дамасских ворот, с утра, хотя ясно же — назареи, даже если выйдут из Ефраима до восхода солнца, будут в Иерушалаиме только после полудня, — Иуда бен-Симон, известный бунтовщикам как Сикариот, начал бесцеремонно и яростно продираться сквозь толпу встречь плотному потоку богомольцев, прущих в Святой Город ради близящегося великого дня Песах.
Иуда совсем уже изнемог от жары, духоты, толкотни, визгливых, притворно слезливых или истошно наглых, воплей попрошаек, выклянчивающих подаяние у счастливолицых паломников; совсем уже одурел от зловонных из-за смердящих язв грязных, потных нищих. Хотел затеряться среди них, но понял, что это трудно. Его, рыжебородого, с такого же медного цвета буйными патлами, с расплющенным в драке носом, делающим иссеченное морщинами лицо, загорелое до цвета корицы, чуть ли не зверской рожей, всякий, кто захочет этого, сразу заметил бы в любом скопище.
Так и получилось поначалу, как только, еще затемно, приперся сюда: сразу же коршунами налетели привратники. Вцепились, попытались заломить руки. Но он, посмеиваясь, сунул им под нос кулак с полученным от самого первосвященника Каиафы перстнем на указательном пальце. Увидев треугольник с недреманным Оком Элохима, стражники отшатнулись, закивали понимающе, заулыбались льстиво и чуть испуганно — обладатель этого оберега имел право в любое время дня и ночи беспрепятственно входить не только к Ариэлю бен-Леви, главарю осведомителей санхедрина-синедриона, и Анании бен-Ханану, начальствующему над храмовой охраной, но даже к всесильному сагану и наси Ханану, тестю Каиафы. Горе тому, кем владелец священного кольца со знаком Саваофова Ока будет недоволен: власти иерушалаимские незамедлительно обрушат на такого глупца беспощадную кару.
Поэтому стражники-иудеи, все так же натянуто улыбаясь и неглубоко кланяясь, почтительно отступили. А когда пришла смена, первым делом указали на Иуду, спрятавшегося среди нищих, и заперешептывались с новыми привратниками, после чего те, стараясь выглядеть невозмутимыми, нет-нет да и посматривали в его сторону с любопытством и плохо скрываемым страхом.
Иуда же лишь скользнул по ним равнодушным взглядом, когда они появились, и больше на них не глядел — незачем, не опасны. Как не обращал внимания и на попарно застывших бронзовогрудыми статуями по обе стороны ворот ромейских милитов с безбородыми, отрешенными, точно каменными, лицами под низко, до самых глаз надвинутыми, надраенными до веселого блеска шлемами. Знал: легионеры пока тоже не страшны. Они по непреложному ромейскому закону не вмешивались, не вмешиваются и не будут вмешиваться в жизнь, обычаи, склоки и свары презираемых ими варваров, как называют все завоеванные народы и племена, пока склоки и свары не направлены против них, не угрожают им, или… пока не получат приказ вмешаться. Сейчас им ничто не угрожает и приказа схватить кого-либо, в том числе бродячего галилейского проповедника, именуемого себя Сыном Человеческим и проклятого, объявленного вне закона синедрионом, не получали, — об этом Иуда знал точно. Не от них, суровых, безжалостных, неумолимых, когда и если начнут действовать, и уж тем более не от единокровных и единоверных стражников-сиганимов, пытался Иуда скрыться в толпе, а из-за готовых, возможно, напасть на Равви наймитов первосвященников и гаэлов Онагра, названного брата Вараввы. Эти, готовые на все, умеющие убивать, могли затаиться среди вопящих попрошаек, среди горластых и назойливых торгашей, пытающихся втридорога сбыть, навязать растерявшимся, ошарашенным их напором и гвалтом, паломникам дешевую снедь — ячменные лепешки, сушеные фрукты и овощи, вяленое мясо, кислятину, выдаваемую за вино, — глиняную посуду, деревянные и металлические подобия Храма, опояски, кошели, веревки, покрывала-синдоны, платы-мафории.
Хотя Каиафа с Хананом и Онагр заверили, что все сделают так и только так, как предложил Иуда, но какой же рака поверит их словам, обещаниям, клятвам? Кто теперь вообще кому-нибудь верит?
Потому-то, чтобы выследить вероятных недругов Равви, и вынужден был он, Иуда, полдня маяться в этой пискливо-визгливо-крикливой толпе, отчего уже начала болеть голова и все чаще и чаще накатывало бешенство, желание переломать кости тем, кто рядом, чтобы перестали орать и мельтешить перед глазами. Но вместе с раздражением пришла и уверенность: здесь только те, кто занимается нищенством, мелкой торговлей постоянно и привычно. Других — нет.
Не появились они и позже. Он бы заметил новые лица. За время тайной своей кананитской жизни давно научился все видеть, все замечать, поэтому незаметно понаблюдал бы за новыми иерушалаимцами, и те рано или поздно выдали бы себя. Изображающий побирушку или торжника не смог бы так долго притворяться, скоро бы скис, перестал бы горланить, суетиться и ждал бы свою жертву с тупым и покорным видом. Хотя… враги могли увлечься, подобно эллинским и ромейским лицедеям, которые могут на своих скенах неутомимо, от утренней до вечерней зари, изображать своих так называемых героев, одержимых грязными, разжигаемыми блудом и самомнением, страстями. Или подобно Иоанну-Марку, которому Иосиф Аримафейский велел быть подручным, если понадобится.
Поначалу тот вел себя как надо. Прикидываясь водоносом, стоял на другой стороне околовратной площади так, чтобы Иуда видел его, и с ненавистью посматривал на большую — не мог, разве, прихватить поменьше? — темнокрасную гидрию, которую вынужден был таскать.
Однако после того, как, чтобы не выглядеть странным и даже подозрительным, продал одну, вторую, третью плошку воды, сохранившей в толстостенной глиняной посудине прохладность, повеселел. А затем и вовсе вошел во вкус. Звонко заголосил, призывая покупателей, цепко хватал монетки, проворно наливал воду. Когда она кончилась, то, забыв об Иуде, взгляд которого обязан был ловить, исчезал на малое время, чтобы, согнувшись под тяжестью наполненной гидрии, появиться снова, и опять, пронзительно вопя, предлагать: “маим!маим!”, опять суетливо и жадно принимать лепты и ассарии.
Что ж, понять его можно. Мальчишка впервые, наверное, заимел им самим добытые деньги, вот и увлекся, потерял голову.
Люди первосвященников и Онагра другие. Рассудок их холоден, делать вид, будто увлечены торговлей, им скоро надоело бы. И потому резко отличались бы от Иоанна-Марка. Но таких не было.
Медленно продвигаясь к воротам, Иуда властно посматривал на своего юного помощника, мысленно требуя: погляди на меня! Тот, получая плату от какого-то многочадного семейства, растерянно заозирался. Увидев Иуду, и взгляд его, виноватый в первый миг, стал жалобно-умоляющим: позволь-де еще хоть немного побыть тут?
Пришлось, пусть и полупрезрительно усмехнувшись, разрешающе кивнуть: ладно, мол, оставайся, что с тобой поделаешь.
Чтобы не передумать и скрыть раздражение, тотчас отвел глаза.
Где вьюном проскальзывая среди паломников, где расталкивая их, решительно выбрался за ворота. И круто свернул в сторону. Расслабленно сел на корточки, прижавшись спиной к бугристому горячему камню стены. Разжал кулак, глянул на медяки, которыми оделили какие-то сердобольцы, пока корчил из себя нищего. Поподбрасывал деньги на ладони, определяя на глаз и по весу: много? Не густо, около драхмы. Развязав у пояса кошель, равнодушно ссыпал в него монеты. Вяло бросил туда же, лениво стянув с пальца, и перстень с Оком Элохима: пока не нужен — стражники больше не будут приставать, а назареи Равви, которые должны вскоре появиться, еще, чего доброго, насторожатся, увидев оберег, и могут, вообразив невесть что, заподозрить в предательстве, в сговоре с властями.
Откинув голову, полусомкнув сонно веки, без интереса глядя на спешащих в Иерушалаим, к Храму, бедняков и богатеев, простолюдинов ам-хаарцев и властвующих над ними экеним, неграмотных селян и многомудрых книжников, Иуда бездумно перебирал в кошеле монеты и размышлял, отобрать или нет у Иоанна-Марка его выручку, чтобы наскрести все-таки те тридцать динариев, которые Равви просил вернуть первосвященникам… Конечно, нехорошо отнимать у мальчишки честно им заработанное. Но где же, где достать жалких три-четыре сикля, чтобы рассчитаться с Каиафой и Хананом? Ограбить, что ли, кого? При таком наплыве пилигримов сделать это не трудно. И все же — рискованно. Вдруг, что маловероятно, попадешься, вдруг схватят, и тогда…Так подвести Равви?! Нет, разбой и даже простая кража сейчас не годятся. Видно, придется все же, смирив себя, обратиться к Аримафейцу.
Три дня назад, как только, очнувшись в сумерках раннего утра от полного кошмаров, измучившего словно тяжелое похмелье, сна-забытья, сообразил, что находится на кровле дома Иосифа Аримафейского, и вспомнил, как проболтался ему о твердом решении Назаретянина отдать себя на распятие, а потом сразу же отчетливо вспомнил и все, бывшее перед этим — Иордан, Магдалину, двойников Сына Человеческого, и призрачного, и того, которого тот назвал тульпа; расставание с Марией и Равви, отправившимся в Ефраим; унизительный разговор с Хузой, швырнутый ему под ноги динарий, — то сгоряча вздумал попросить у Аримафейца денег. Хотя бы только сикль, чтобы отдать Каиафе с Хананом тридцать сребренников — цену языческого ауреуса. А может, удастся выкупить у Гефтея и сам тот ромейский золотой и вернуть его первосвященникам, будто и не менял эту, с изображением кесаря, а потому омерзительную для каждого правоверного, монету, будто и не осквернялся, употребив ее в дело.
Но когда Иосиф бен-Исаак пришел и, увидев, что гость не спит, приказал, колюче глядя из-под насупленных бровей, побыстрее вставать — “не для того, чтобы ты бездельничал, прислал тебя в Иерушалаим Иегошуа Назарей!” — Иуда не решился о деньгах даже заикнуться. А сам Аримафеец их не предложил.
Изучая Иуду суровым взглядом, он, не обернувшись, слабо хлопнул в ладоши.
Стоящий за спиной его простенько, в серый хитон одетый на сей раз Иоанн-Марк, сорвался с места, ссыпался по лестнице в жилые покои. И, запыхавшись, почти мгновенно появился вновь с чернолаковым, изукрашенным светлыми рыбами и осьминогами, кувшином-пеликой в руках. Следом показался и вчерашний желтолицый, морщинистый старик-скопец с медным тазом.
Пока Иуда, которому старик поливал в ладони из пелики, с удовольсвием, пофыркивая, покрякивая, умывался над тазом, пока затем благоговейно совершал предтрапезное ритуальное омовение рук, Иоанн-Марк, часто топоча, шмыгая вверх-вниз по лестнице и нарочито громко пыхтя от усердия, притащил давешний низенький столик, потом принес чаши, килики, пиксиды, скифосы с едой, лекифы и лутафоры с напитками. После этого, подхватив таз, стараясь не расплескать воду и обогнав скопца с опустевшим кувшином, снова убежал, чтобы, запаленно дыша, опять появиться, когда Иуда, выслушав благодарственную молитву Отцу Небесному за хлеб насущный и отпив из золотистого, александрийской работы, стеклянного ритона непробованного ранее терпкого вина, уже поглощал, чавкая, сваренные в оливковом масле яйца сляв.
— Этот отрок, — не глядя на почтительно замершего Иоанна-Марка, тусклым голосом начал Иосиф, наливая себе в фиал разбавленное, похожее на розовую водицу, вино, — станет твоей тенью, моими глазами и ушами при тебе. — Быстро, пронзительно глянул на Иуду. — Он сделает вид, что не знает тебя, но всегда и всюду будет рядом. — Отпил из фиала, пожевал губами. — Если возникнут какие-нибудь сложности и понадобится моя помощь, скажи Иоанну-Марку. Когда не сможешь к нему приблизиться, опасаясь выдать, постарайся, чтобы он видел тебя, и сделай так, — дважды огладил левой ладонью редкую свою, клиновидную бороду. — Если же руки у тебя будут связаны, то чихни. Тоже два раза. Вот так, — и, сморщившись, отчего сухое костлявое лицо скукожилось, усы вздыбились, крючковатый нос стал казаться еще больше, громко и неправдоподобно чихнул.
Иуда с набитым ртом кивавший понимающе поперхнулся от неожиданности; Иоанн-Марк прыснул в ладошку, и сдерживая смех, напыжился, побагровел.
Аримафеец поднял на него глаза, подождал, пока он станет олицетворением виноватости, и перевел взгляд на Иуду.
— Он же, — повел головой в сторону потупившегося Иоанна-Марка, — покажет, где вы, никого и ничего не боясь, можете собраться на седер, отпраздновать великий день Песах…
Истомленный зноем набирающего силу хамсина, который просочился по Кедронской долине из южных пустынь, Иуда, разомлев настолько, что лень было даже отирать едкий, щиплющий глаза пот, все так же дремотно посматривал на паломников, которые размытыми тенями проплывали в зыбком мареве перед глазами.
Внезапно он встрепенулся, как от толчка. Насторожился: что такое, в чем дело? Крепко зажмурился, чтобы отогнать сонливость, распахнул вновь обретшие остроту зрения глаза. Скользнул взглядом по веренице проходящих мимо. И качнулся назад, непроизвольно вскинув руки: не узнали бы! Но тут же отдернул их: ну и что, если узнают?!
С головой, покрытой черным мафорием, в темном вдовьем, сером от пыли одеянии, с осунувшимся от усталости лицом, опустив взор, все еще притягивающая взгляды уже зрелой женской красотой, легко ступая, будто скользя, оттого, что не раскачивалась, не горбилась, шла Мириам, мать Равви, сопровождаемая кряжистыми сыновьями своими.
Они, Иаков, Симон, Осия, Иуда, оберегая ее, недоверчиво, исподлобья посматривали по сторонам, точно ожидали нападения или какой-нибудь пакости. Вероятно, до них донеслось, что старшего брата — Иегошуа, — скандальная слава которого вот уже три года порочит их доброе имя, осудил и даже предал великому проклятию-херему синедрион, а значит, должны считать они, что и к ним все будут относиться как к объявленным вне закона отщепенцам, как к прокаженным.
Когда еле плетущиеся жены, тещи и тести, свойственники сыновей Мириам заслонили ее от Иуды, он, крепко стиснув зубы, опять откинулся назад, ударившись затылком о неровный камень стены. Сдержанно застонал, сам не поняв отчего: то ли от легкой боли, то ли потому, что при виде матери Сына Человеческого явственно вспомнилось синедрионово сборище, Ариэль бен-Леви, рассказывающий о Мириам, ее детстве в Храме, о том, как она была выдана замуж за строительных дел мастера Иосифа из Назарета, о том, как тот после долгого отсутствия, когда уходил на заработки, узнал, что юная жена его беременна и хотел выгнать ее из дома, но она сама сбежала к тетке своей Елисавете, матери будущего яростного обличителя властей Иоханана, прозванного Хаматвилом-Омывателем, а от нее — в Вифлеем, где и родила первенца своего Иегошуа, о неких Пандире и Стаде, один из которых был его отцом, по утверждению главаря осведомителей, о том, как вернулась с отыскавшим ее Иосифом в Назарет.
Как только родственники Равви, считающие Сына Человеческого выжившим из ума, праздношатающимся суесловом, не раз пытавшиеся схватить его, насильно запереть дома, дабы не позорился и не смешил людей, готовые даже выдать властям, чтобы отбили у него охоту к бродяжничеству и смутьянству, втянулись в город, Иуда закрыл глаза. И сразу же удержанное памятью нынешнее лицо Мириам плавно сменилось тем, каким было оно, когда впервые, в Кане Галилейской, увидел ее.
Едва вдали стали видны жалкие, скучившиеся в ложбине, прилепившиеся к горному склону, вжавшиеся в землю, будто напуганные, домишки Назарета, среди которых выделялось сложенное навечно, казавшееся самодовольным — ясно, синагога, — строение, Равви заподергивал плечами, потирая, тиская руки и то неуверенно, судорожно улыбаясь, то мрачнея. Он надеялся запрятаться в родном селении после того, как тетрарх Ирод Антипа обезглавил его троюродного брата Иоханана Хаматвила, у которого принял водное очищение и, подражая которому, сам какое-то время омывал желающих и призывал их к покаянию. Сейчас же, увидев Назарет, забеспокоился. Еще бы! С тринадцати лет, с той поры, как сбежал в Иерушалаим, не был дома и знать о себе не давал. Как-то встретят теперь мать, братья, сестры, о рождении которых узнал от сводного брата Симона Кананита? Как отнесутся к нему, ставшему главой семьи, обязанному заботиться о ней, быть ее опорой и защитой, когда , давненько уже, умер муж матери, считавшийся его отцом?
Но тревожился Равви напрасно. Свидание с родней откладывалось. Пусть и ненадолго. Потому что все близкие ушли в Кану на свадьбу старшей сестры его Эсхи с Шуваилом, сыном тамошнего кожевника Махира, о чем, шамкая беззубым ртом, с готовностью поведал дряхлый дед, который грелся на солнышке около окраинной развалюхи. Он откровенно обрадовался, когда Равви, остановившись рядом с ним, оглядывая похожие на нежилые домишки, спросил, все ли благополучно в семье Мириам бат-Иоаким, вдовы Иосифа бен-Иакова? Может, понял его Иуда, матери-то и в живых нет, может,зря тащился сюда, в такую глухомань?
Старик, конечно же, не узнал в длинноволосом, с мягкой раздвоенной бородкой, страннике сгинувшего много лет назад старшего сына Иосифа-строителя от второй жены, а в плешивом, худом, будто усохшем Симоне Кананите младшего от первой, мальчишкой сбежавшего к повстанцам Иуды Гавлонита.
Не любопытствуя, почему незнакомец интересуется семьей вдовушки Мириам, довольный тем, что есть с кем поговорить и вкусным вином, которым Иуда угостил дедулю, тот, перескакивая с одного на другое, заверил, что и сама Мириам, и трудолюбивые, богобоязненнные, законопослушные сыновья ее живут хорошо, люди они достойные, уважаемые, не чета старшему из них, неслуху Иешке, бросившему мать, забывшему о ней, — а тем более, не чета сводным братьям своим, разбойникам, которых, говорят, всех до единого распяли…
Не дослушав пускающего слюни, пьяненького уже старого болтуна, Равви развернулся и, не заходя в Назарет, направился вверх по склону. В Кану, как понял Иуда.
Приунывшие было оттого, что опять придется ночевать неведомо где, скорей всего, под открытым небом, питаться неизвестно чем, скорей всего зернами, нашелушенными из сорванных на ходу колосьев, примкнувшие к Сыну Человеческому галилеяне, бывшие ярые поклонники Хаматвила и догадавшиеся, куда зашагал вожак, оживились: свадьба — это хорошо, это много еды и пития, это отдых после долгого пути.
Больше всех обрадовался родившийся в той самой Кане Нафанаил бар-Толмай, называемый просто Варфоломеем, который, когда его друг Филипп сказал на Иордане, что появился некий Иегошуа из Назарета и он тот, о ком писал Моисей в Законе и пророки, не поверил сначала: “Из Назарета может ли быть что доброе?” Но все же пошел посмотреть на объявившегося Спасителя народа Израилева и был настолько очарован Назаретянином, что восторженно воскликнул: “Ты — Сын Божий, ты — Царь Израилев!”
Поддерживая Сына Человеческого за локоть, Варфоломей предложил идти не по тропе, а напрямую и, рассказывая об отце жениха Эсхи — самого Шуваила почти не помнил: малец был как малец, ничего особенного, — увлек Равви с сотоварищами в сторону.
А Иуда немного задержался у все еще что-то лопочущего, блаженно улыбающегося старика — хотел забрать вино. Но дед так нежно, так ласково прижался щекой к меху, что стало ясно: без стенаний, без слез с ним не расстанется. Пришлось махнуть рукой: ладно, старче, радуйся привалившему счастью да благодари не узнанного тобою земляка, который своим загадочным даром, своей неведомой силой превратил дешевый тирош в вино, какого ты никогда не пивал, о каком никогда и не мечтал.
В Кану, хотя до нее было не более десяти ромейских поприщ-милариумов, добрались только к вечеру, еле волоча ноги и оттого, что пришлось, оскальзываясь, падая, тащиться через каменистые взгорья, и от обессиливающего, отупляющего голода, который терзал уже несколько дней.
Селение оказалось небольшим, меньше Назарета. Поэтому, даже если б Нафанаил и не знал, где живет Махир, долго искать того не пришлось бы. Уже с околицы слышны были, приослабленные все же расстоянием, переливчатые крики свирелей и флейт, частая скороговорка тимпанов, и кимвал-целцлим.
Равви приостановился. Втянул в грудь побольше воздуха, выдохнул с силой и, не глянув ни на повеселевшего Варфоломея, ни взбодрившихся спутников, уверенно пошел на зов свадебной музыки.
В обширном мощеном дворе баита кожевника, первого, очевидно, местного богатея, собрались, пожалуй, все жители Каны. За исключением разве что тех недужных, у которых не хватало сил подняться даже с одров своих, да беспробудно, с утра ли, со вчерашнего ли дня, охмелевших, спящих у себя дома.
Жующая, пьющая, взрывающаяся там и сям нетрезвой перебранкой, смехом, зубоскальством, многолюдная, шумная, гомонливая свадьба сначала не заметила новоприбывших, возникших из темноты улицы в гостеприимно распахнутых воротах.
Лишь когда Равви, не задерживаясь, не оглядевшись выжидательно, — как встретят? как к нему отнесутся? — направился к невесте, сестре своей, которую не знал и не видел до этого, и которая окаменело сидела рядом с юным мужем в раскрытом настежь шатре, на внезапно появившегося чужака с кучкой державшихся позади него, озирающихся сопришельцев его обратили внимание.
Перестав есть, проводили их, теперь хорошо освещенных факелами и масляными лампами, недоуменными взглядами, в которых читалось и возмущение: как, мол, осмелились заявиться не в лучшей, праздничной, а в обыденной, обтрепанной, грязной одежде?
Проскользнув мимо старательно наигрывающих музыкантш с усталыми лицами и вяло взмахивающих руками, нехотя извивающихся, изображая страсть, танцовщиц, возник перед Равви невысокий толстячок — распорядитель пира, как догадался Иуда, — в дорогой красно-желтой полосатой тунике. Бряцнув золотыми и серебряными браслетами на запястьях, он вскинул пухлые ладошки и, ласково щурясь, но глядя неприязненно, жестко, спросил, кто такие и почему собираются присоединиться к празднеству, не выполнив обязательного ритуала омовения рук и ног: уж не гоимы ли?
Выскочивший из-за спины Равви Варфоломей клятвенно прижал руки к груди и, преданно моргая, затараторил:
— Нет, нет, мы не язычники, мы обрезанные, послушнейшие из послушнейших детей Торы… — и, оборвав себя, заморгал еще сильней, заулыбался еще шире. — Ты Исаак бен-Ахав, да? А я, — постучал растопыренными пальцами себе в грудь, — я Нафанаил, сын Толмая бар-Иддая, который так и не вернулся после того, как его с братьями схватили ромейцы. Ну, узнал меня? Узнал?
Распорядитель пира, наморщив лоб, поизучал Варфоломея напряженным взглядом и, виновато пожав плечами, перевел его на Равви, который не отрывал потеплевших глаз от разряженной, похожей на куклу, сестры под обширным полупрозрачным покрывалом.
— А это Иегошуа бен-Иосиф, — слегка обидевшись, торопливо пояснил Нафанаил. — Он брат невесты, вернее, уже жены Шуваила.
— Если вы из таких уважаемых семей истинных детей Авраамовых, тем более должны точно и полно исполнять заповеданное нам, — жестко заметил Исаак, недоверчиво разглядывая Равви. Прикоснулся к нему, чтобы привлечь внимание и, когда он повернул голову, полюбопытствовал с издевкой. — Так ты старший сын Мириам, матери Эсхи? Тот, которого она давно оплакала?
Лицо Равви отвердело. Он подтверждающе кивнул. Кашлянув, отрывисто спросил, где мать, отчего ее не видно?
— Только что тут была, — Исаак рассеянно посмотрел поверх голов пирующих. — Наверное, на кухню или в кладовую убежала. Все беспокоится, как бы кто не обиделся, если на столах будет чего не хватать. А может, решила наконец немного с женщинами посидеть, хоть чуть-чуть отдохнуть… Пойдемте, — раскинув руки, подался к Равви и Варфоломею, отчего те вынуждены были попятиться. — Пока вам омывают ноги, найду Мириам.
В дальнем краю двора, где у выхода стояло шесть огромных каменных чанов с водой и куда пробрались, уворачиваясь от не то ссорящихся, не то доказывающих что-то друг другу свадебных гостей, Исаак исчез, понаблюдав недолго, как чахлый унылый раб начал омывать ноги тому, кто назвал себя сыном Мириам.
Вернулся скоро. Иуда, который расслабленно навалился на чан, ожидая своей очереди к омывальщику и от нечего делать посматривал по сторонам, заметил, как внезапно изменилось постное лицо Симона Кананита, презрительно глядевшего на пиршество. Губы его скривились от неумелой, смущенной улыбки, глаза заблестели, скулы и запавшие, землистого цвета, щеки слегка порозовели, и это удивило Иуду. Проследил за взглядом друга.
Из полумрака ближней к столам сводчатой двери появилась невысокая хрупкая женщина, с головой, покрытой нарядным голубым златотканным мафорием. Рядом семенил, приноравливаясь к ее быстрому шагу, что-то оживленно рассказывающий, взмахивая короткими, толстыми ручонками, Исаак. Внимательно слушавшая его, чуть наклонившись, женщина подняла лицо — недоверчивое, напряженно-выжидательное: огромные глаза удивленные и даже встревоженные; маленький рот с пухлыми, как у ребенка, губами приоткрыт; ноздри тонкого прямого носа расширились.
Кананит судорожно вздохнул, точно всхлипнул. Иуда, покосившись на него, вспомнил, как тот давно, еще в Идумее, проговорился, что как только достиг взрослого возраста, тринадцати лет, сбежал к дравшимся с ромейцами братьям еще и потому, что отец привел молодую жену Мириам, из-за которой он, Симон, совсем извелся, не спал, о которой денно и нощно грезил. Иуда, тогда еще не встретивший Марию Магдалину, а потому не испытавший ничего, даже отдаленно похожего на чувства Кананита, выслушал его признание с презрительной насмешливостью.
Но сейчас, увидев, пусть и повзрослевшую, подувядшую от трудов, забот, родов, Мириам, мать Равви и мачеху Симона, понял, почему тот всегда помнил ее, думал о ней так много, что несловоохотливый, замкнутый, не удержался, проболтался об этом.
Равви, скучающе глядевший на вытиравшего его ногу раба, тоже обернулся к сводному брату, тоже проследил за его взглядом.
Распрямился, вырвал стопу из рук раба и, не всунув ее в сандалию, несмело шагнул к Мириам.
Та пристально всмотрелась в него с тем страдальческим выражением лица, какое бывает, когда мучительно пытаются вспомнить что-то. И вдруг, побледнев, со ставшими круглыми глазами, вскрикнула. Да так громко, что музыка оборвалась, танцовщицы замерли, ближние пирующие развернулись к ней, а в противоположном, около шатра, краю застолья встревоженно привстали четверо молодых бородачей — братьев Равви, как понял Иуда, — отыскивая глазами мать, голос которой, конечно же узнали. Даже оцепенело сидевшая Эсха, вздрогнула, приподнялась обеспокоенно.
А Мириам, вскинув вверх и в стороны руки, шагнула к Равви и… закатив глаза, стала медленно оседать.
Исаак успел подхватить ее; метнувшиеся к ним Иуда и Кананит, присев под руки женщины и выпрямившись помогли ей устоять.
Уловив сквозь прищур, что от размыто видимого потока паломников смутной тенью отделился кто-то и направился к нему, Иуда насторожился. Осторожно нащупал под хламидой рукоять кривого кинжала-сики, сжал ее. И — снова расслабился: узнал Симона Кананита, как всегда хищновато присутулившегося, зыркающего по сторонам.
Подойдя, он резко обернулся, проверяя, нет ли чего опасного сзади, и так же резко опустился на корточки рядом с Иудой. Поймав краем глаза его вопросительный взгляд, отрывисто объяснил, оценивающе, ощупывающе всматриваясь в проходящих мимо:
— Он послал. Чтобы узнал у тебя, все ли в порядке? — слегка повернувшись к Иуде, выжидательно покосился на него.
Тот кивнул, все, мол, в порядке, и помрачнел: вот и погасла теплившаяся в глубине души надежда, что Равви передумает, не пойдет в Иерушалаим на смерть, на позорную казнь, или что какая-нибудь непредвиденная случайность помешает ему, отвлечет от замысленного.
— А он? — спросил хмуро. — Как он? Как ведет себя, как держится?
Потому что опять остро вспомнилось то, о чем беспрестанно думал после Иордана: заметили или нет назареи, что какое-то время с ними был не Равви, а его двойник-тульпа, призрак, эйделон, фантазма.
— Он? А что он? — Кананит дернул плечом. — Как всегда поучает, о чем-то вещает. В основном пугает, что суждено ему вскоре пройти через страдания и покинуть этот мир, чтобы затем вернуться. Никто из того, о чем он говорит, о всяких тайных знаниях его, ничего не понимает, я — тем более. Потому что не слушаю и слушать его не хочу. — Уперся ладонями в колени, тяжело, неохотно поднялся. — Ладно, пойду скажу, что все спокойно, никакой угрозы нет, что может смело топать в Иерушалаим. Так?
— Так, так, — буркнул Иуда, отирая со лба пот. Задержал руку, поглядел на Симона из-под ладони. — Значит, Равви такой же, как всегда?
Кананит непонимающе уставился на него. Удивился:
— А каким он должен быть? — Но когда Иуда так же, как недавно сам, неопределенно пожал плечами, припомнил, почесав в задумчивости бровь. — Правда, в первый день выглядел… как бы это сказать… непривычно, что ли. Держался на отшибе, отвечал невпопад. А в субботу внезапно ушел куда-то в горы. Чтобы помолиться, сказал. Но ведь такое — замкнутость, нелюдимость, желание уединиться, — накатывало на него не раз. Помнишь?.. Так что, ничего особенного. А уж тем более, после того, как воскресил Елеазара, после заварухи в Храме, после того, что пришлось скрываться от властей, которые наверняка… — Смолк, точно подавился. Глаза стали хитроватыми, сухие, серые губы шевельнулись в снисходительно-понимающей улыбке. — Зачем тебя вызывал Каиафа? Ты обещал рассказать. Расскажи.
— За тем, о чем и думаешь! — нахмурившись, отрубил Иуда. Но, увидев, что Симон обиделся, насмешливый взгляд его стал неприязненно-колючим, смягчил тон. — Равви велел никому не рассказывать об этом.
— Равви велел? Когда это? — удивился Симон. — Ты же ушел из Вифании вечером и после этого…
— И после этого, когда вы все спали, вернулся, — решительно соврал Иуда, притворившись обозленным тем, что ему не верят. — А потом Равви снова послал меня сюда, в Иерушалаим. — И, чтобы недоверчиво смотревший на него Кананит не вздумал что-то уточнить, решил ошарашить его неожиданным вопросом, хотя еще миг назад и не думал об этом. — У тебя целы те деньги, которые дал тебе у Прокаженного?
Кананит часто замигал, отвел ставшие удрученными глаза.
— Осталось только два ассария да четыре кодранта. В Ефраиме надо же было какую-никакую кормежку покупать, вот и потратился. — Виновато поглядывая на Иуду, откинул пенулу. — Отдать?
— Оставь, — тот пренебрежительно поморщился. — Ступай! — распорядился властно. — Тебя уже заждались. — А когда Симон, оправляя одежду, начал разворачиваться, попросил скучным голосом. — Передай Равви, что здесь его мать и братья. Пусть знает, будет готов, чтобы…
Резко вскинувший голову Симон перебил, не дослушав:
— Не врешь? Ты сам видел мачеху? — желчное лицо его просветлело, в глазах вспыхнули и недоверие, и радость, и испуг.
— … чтобы не застали врасплох, если опять что-то затеют, — раздраженно повысив голос, продолжил Иуда. — Как тогда, когда, объявив выжившим из ума, хотели насильно увести домой. Или, — не забыл? — как братья пытались заманить его в Иерушалаим на праздник Кущей, чтобы сдать властям… — Поняв, что Симон, затуманенно смотревший в проем ворот поверх многоголовья, не слушает, рассердился уже непритворно. — Убирайся! Я сам предупрежу его!
Кананит, вздрогнув, поспешил напустить на себя серьезный вид И, некстати покивав — все, мол, передам, — заторопился от города.
А Иуда, дождавшись, когда друг затеряется среди паломников, снова откинулся к бугристой стене. Скользнул невидящим взглядом по белесому от суховея-хамсина небу, закрыл глаза — опять явственно вспомнилась свадьба в Кане, мать Равви, его братья.
Те, увидев обмякшую, поникшую в руках каких-то незнакомцев, мать, бросились к ней. Засуетились, оттолкнув растерянно топтавшегося Исаака, бесцеремонно отпихнув Иуду с Кананитом, и самый старший по виду, заросший до глаз бородой, брат Равви бережно подхватил мать. Понес ее к притихшему застолью, где уже повскакивали ближние пирующие, освобождая место.
Мириам медленно открыла глаза. Густо, до цвета гранатового сока, покраснела. Задергалась, вырываясь из рук сына. Не успел он осторожно опустить ее на скамью-клине, как Мириам вскочила, отыскивая взглядом вновь обретенного своего Иегошуа.
Тот, деланно хмурясь, сдерживая улыбку, отчего стиснутые губы побелели, приблизился к матери; она подалась к нему, сделала шаг, другой и, не удержавшись на ногах, падая, ткнулась лицом ему в грудь. Обхватив его, судорожно вцепилась в гиматий.
Равви, запрокинув окаменевшее лицо, левой рукой тоже приобнял мать, быстро и часто поглживая правой по ее спине.
Растерянный шепоток окружающих стал громче, начал перерастать в удивленный, потом и недоуменный, гомон.
Мириам шевельнулась. Повернула голову к смущенным сыновьям.
— Это ваш старший брат Иегошуа, — объяснила сухо, вытирая сгибом указательного пальца глаза.
Выжидательные лица братьев Равви стали неприязненно-напряженными, глаза у всех четверых стали одинаково холодными.
— Вот как? — не удивленно, а с усмешкой процедил сквозь зубы тот, кто показался Иуде старшим из них, и смерил Равви откровенно презрительным взглядом. — Этот бродяга и есть самый одаренный, самый умный из нас? Тот, который даже не вышел к тебе в Капернауме, когда пьянствовал с мытарями и всяким сбродом? Это он — бывшая надежда, радость и гордость твоя?
— Да, это он! — с вызовом подтвердила Мириам и только что сиплый голос ее стал звонким. Она вновь обхватила своего первенца, будто хотела защитить, оберечь его. — Нехорошо так встречать брата, Иаков, — упрекнула через плечо, — не по-родственному получается. Что люди подумают?
— А не прислать в дом даже обола, даже самой мелкой монетки, когда ты, надрываясь, пряла, ткала, вышивала, чтобы мы жили не хуже других, это по-родственному? — вспылил Иаков.
Не глянув на него, Равви легонько отстранил мать и, повернувшись к сестре, которая тоже примчалась, отвел прозрачное покрывало от ее круглого лица с остекленевшими от изумления глазами. Едва прикоснувшись губами, поцеловал в щеку.
— Спроси его, госпожа наша, спроси, знает ли, сколько и чего стоило нам достойно, чтобы не было стыдно, выдать замуж Эсху? — напирал Иаков. — Помог хотя бы в этом?
Равви, не обернувшись к нему, коснулся губами и заалевшей, покрытой темным пушком щеки зятя, застывшего рядом с женой.
— Даже без свадебного подарка заявился, — оскробленно заметил другой, такой же крепкий, как Иаков, брат.
— Посмотрим, как поможет нам, когда будем выдавать замуж Мельху, — заметил еще один, помоложе, постройней, брат.
Равви доброжелательно похлопал зятя по плечу, ласково наложил ладонь на макушку прижавшейся к Эсхе девочке, вероятно, той самой Мельхе, которая, зарумянившись, потупилась, и с невозмутимым видом опустился на не для него освобожденное место.
Всматриваясь в просветы между окружающими, отыскал взглядом сподвижников своих около чана с водой. Поманил их рукой.
Они, и те, кому уже омыли ноги, и те, кому не успели, обрадованно рванулись к нему, вернее, к пиршественному столу.
— А меня, вижу, не помнишь?— оттеснив Иуду, выдвинувшись вперед, спросил Кананит у мачехи, натянуто улыбаясь.
Мириам, озабоченно посматривая на деловито усаживающихся рядом со старшим сыном друзей его и беззвучно шевеля губами, что-то подсчитывая, рассеянно глянула на Кананита. Потом, уже повнимательней, еще раз. Брови ее поползли вверх.
— Симон? — Она неуверенно заулыбалась. — Ну, конечно, Симон! — Покачала сокрушенно головой. — Как же это я тебя сразу не узнала?.. Хотя, немудрено: потрепала тебя жизнь, износился-то как, постарел. Это не ты ли тогда, в Капернауме, к нам выходил? — И, когда Кананит неохотно кивнул, смутилась. — Прости, что я в тот раз так с тобой… Ничего не соображала. Да и не ожидала, не думала, что окажешься вместе с моим Иегошуа. — И неискренне оживилась, обрадовалась. — Как хорошо, что вы сдружились, что вы вместе, заодно, ведь вы единокровные…
— Лучше бы наш старший брат был заодно и вместе с нами, — удивленно, как и братья, пялясь на еще одного нежданно-негаданно обретенного члена семьи, хмыкнул Иаков.
Подтолкнул в спины сестер и Шуваила, чтобы шли на свое место, и сам с братьями направился к шатру.
— У некоторого человека было два сына, — глядя в стол, так громко произнес Равви, что мать, наливавшая ему в чашу вино, отдернула от неожиданности руку с ольпой, сподвижники перестали возиться, устраиваясь поудобней, а братья остановились, обернулись. — И сказал младший из них отцу: “Отче! Дай мне причитающуюся часть имения”. И отец поделил им имение.
Говор, гомон, пьяное бормотание стали стихать. Пирующие, прислушиваясь, начали поворачиваться на голос.
А Равви размеренно, четко выговаривая слова и, казалось, равнодушный к тому, слушают его или нет, поведал о том, как младший сын пошел в дальние края и там, живя распутно, промотал все, доставшееся от отца, а когда обнищал и чуть ли не умирал, то нанялся в работники к одному из жителей той страны, который послал его пасти свиней своих…
— Пасти свиней?! — ахнула Мириам и чуть не выронила ольпу. — Несчатный, он же навеки осквернился, стал нечистым!
— Так ему и надо, расточителю и блудодею! — злорадно проговорил кто-то за спиной Иуды.
Он оглянулся. Судя по тому, как скривились губы, сказал это самый младший из братьев, а значит тезка, Иуда, которого на Иордане Сын Человеческий назвал кротким и ласковым.
Равви, подняв наконец глаза, задержал на матери задумчивый взгляд и, продолжая повествование, пояснил, что юноша изголодался настолько, что рад был наполнить чрево свое тем, чем питались свиньи, но ему не давали и этого…
— Тьфу! — Кананит, скривившись от омерзения, плюнул под ноги. — Жрать то же, что и свиньи?! Лучше бы тому слюнтяю подохнуть еще до того, или…
— Или прирезать хозяина, — спокойно заметил Иуда.
Мириам с мокрыми от набухших слез глазами слушавшая сына, — уж не с ним ли это было? — испуганно посмотрела на Иуду.
— … и уйти, забрав нажитое глумливцем, свинолюбом необрезанным, а дом его спалив, — жестко закончил Иуда.
Равви, коротко и едко глянув на него, возвысил голос, сказал, что решил тот страдалец вернуться к отцу своему, и пошел он к нему — голос Равви зазвенел, — и отец еще издали увидев его, подбежал и обнял, и расцеловал его, он же заплакал и покаялся: “Отче! Согрешил я против неба и перед тобою и уже недостоин называться сыном твоим”, — отец же приказал рабам принести лучшую одежду и обувь для вновь обретенного сына, и надел свой перстень на палец его, и велел заколоть самого откормленного тельца, чтобы устроить праздник.
Придвинувшиеся к Равви слушатели, внимавшие ему теперь в полной тишине, засопели, запыхтели, заворчали.
А он, не переводя дыхания, повествовал уже о том, как возмущен был работавший, не покладая рук, на поле, уставший старший сын того человека, когда вернувшись вечером домой, узнал, почему там шумный пир и радость, как, осердясь, попенял отцу, что вот-де столько лет служил ему, никогда не переступал воли его, но ни разу не получил даже самого плохонького козленка, чтобы повеселиться с друзьями, а для неведомо откуда взявшегося брата, расточившего имение свое, ты, мол, отец не то, что козленка, — самого лучшего, самого упитанного тельца убил.
— Правильно возмутился! Он работает от зари до зари — знаем, что это такое! — и ему ничего, никакой за то награды, а какому-то транжире уважение, почет?! За что?! — загалдели вокруг.
— “Сын мой! — переждав, когда немного спадет гомон, выкрикнул, перекрывая шум Равви. — Сын мой, — ответил отец, ты всегда со мною, и все мое — твое, а потому надо радоваться, что брат твой был мертв и ожил, пропадал и нашелся!” — и обвел всех полным уверенности в справедливости сказанного взглядом.
Но лица слушающих остались недоуменными и растерянными.
— Значит, по-твоему, чтобы кого-то любили, он должен все, что имеет, пропить и потратить на грязных девок? — грозно вопросил отец Шуваила Махир. — А тот, кто работает, кто родителя своего, семью кормит, не достоин ни благодарности, ни поощрения?
Равви, стрельнув на него взглядом, начал было объяснять, что его не так поняли, но ему не дали договорить. Все возмущенно заорали, что байка его глупая, вредная и оскорбительная, потому как восхваляет пьяницу и развратника, уравнивает бездельника и скромного, честного труженика, что младший сын заслуживает не тельца, а плетей: пусть сперва докажет, что исправился, а там видно будет, тогда, быть может, и получит право, не на пир, конечно, а на кусок хлеба отца, а точнее, — брата, который тот хлеб добывает в поте лица своего.
— Притчу твою, выходит, нужно понимать так: ты где-то шлялся, вернулся, и мы должны радоваться, да еще и пир в твою честь закатить, да? — громко и сердито спросил Иаков. — А ты, отдохнув, отъевшись, опять исчезнешь куда-то, чтобы со временем снова вернуться. Да не один, а с прихлебателями, — смело посмотрел в глаза Иуде, обвел взглядом его сотоварищей. — И мы снова должны быть счастливы, что ты появился, — перевел насмешливый взгляд на старшего брата, — снова должны резать ради тебя теленка, которого у нас нет. Да?
Братья его фыркнули, хихикнули, а потом и засмеялись ехидно.
— Дурацкую историю ты рассказал, родственничек! — твердо заявил Махир и, резко развернувшись, отправился к шатру.
Туда же, негромко переговариваясь, потянулись и братья Равви. Сгрудившиеся вокруг него слушатели тоже — похмыкивая, похохатывая, — вернулись на свои места, и больше сюда, на неизвестно откуда взявшегося, изрекающего нелепости старшего сына Мириам не смотрели, опять загалдели о чем-то.
Равви, опустив отвердевшее, точно окаменевшее, лицо, задумался, а назареи — сподвижники его, жадно, в том числе и Иуда, набросились на еду и вино.
Мириам, все это время жалостливо глядевшая на блудного сына своего, забеспокоилась. Неуверенно приблизилась к нему, зашептала в ухо, встревоженно поглядывая на пришедших с ним, которые рьяно запивали каждый кусок.
Равви безучастно покосился на мать, и она, подумав, наверное, что он не расслышал или не понял, уже громче сказала, что вина, пожалуй, может и не хватить.
— Что мне и тебе до того, жено?! — раздраженно буркнул он.
Но Мириам, стараясь не смотреть на тех, кого привел сын, и надеясь, как понял переставший жевать Иуда, что тот одернет друзей, призовет их быть поумеренней в питии, попросила придумать, сделать что-нибудь, чтобы вина досталось всем гостям.
— Мой час еще не пришел! — резко и непонятно отрубил Равви.
Однако затем, обведя застолье хмурым взглядом, задержав его на Махире и братьях, которые, перешептываясь, насмешливо посматривали в его сторону, неожиданно — быстро и решительно — встал. Попросил мать отвести его в винохранилище.
Иуда, сразу же вспомнив, как Сын Человеческий улучшил его вино на Иордане, и то, которое осталось у назаретского дедули, понял — сейчас произойдет то же. Захотелось увидеть, как это будет делаться в больших количествах. Торопливо вытирая ладонью губы, дернулся было, чтобы вскочить, но… усталые ноги все еще ныли, требуя отдыха. Поэтому, покряхтев, лишь развернулся, чтобы не терять из вида Равви.
Тот вместе с матерью скрылся в сводчатом проеме, откуда вышла Мириам, когда ее отыскал распорядитель пира.
Вскоре — Иуда даже не успел, неспешно потягивая, допить свою чашу, — мать Равви появилась снова. Да не одна, а с тремя слугами, которые резво начали черпать ведрами воду из чанов и проворно уносить ее в полутьму за сводчатой дверью.
Заинтересовавшись, видимо, их беготней, к Мириам подлетел крутящийся около музыкантш Исаак. Хотел было сунуться в хранилище, но Мириам, раскинув руки, не пустила.
Не вошла внутрь и сама, и слугам-водоносам, когда те закончили работу, не позволила туда вернуться.
“Ого! — Иуда на глазок прикинул, сколько перетаскали воды. — Шесть чанов, примерно, по три бата каждый. Если даже превратить в самое слабенькое винцо, все равно хватит, чтобы упоить до беспамятства все это сборище!”
Через какое-то, довольно долгое, время показался Равви.
Не гладя ни на мать, ни на распорядителя пира, резво шмыгнувшего ему за спину, он волоча ноги, побрел к застолью.
Рухнул между Кананитом и Иудой. Тот, испуганно глядя на его посеревшее, без кровинки, лицо, на полузакрытые, в темных обводах, ввалившиеся глаза, успел схватить Равви за руку, дернуть на себя, чтобы не дать ему завалиться назад. Рука была холодная, вялая и безжизненная.
Из хранилища выскочил Исаак. Звеня браслетами, заотмахивался от о чем-то хотевшей спросить Мириам и заспешил, чуть ли не побежал, к ее сыновьям и Махиру.
— Если уж вы доверили мне быть главным на свадьбе, то зачем хитрите, а?! — завозмущался, даже еще не подойдя к ним. — Все и всегда подают сперва хорошее вино и лишь потом, когда гости напьются, то, что похуже. Вы же самое лучшее приберегли, утаили. Для чего? Почему? Кто его теперь оценит?!
И отец жениха, и Раввины братья удивленно уставились на него, потом непонимающе запереглядывались…
Иуда, словно от властного оклика, распахнул, будто и не дремал, глаза. И сразу же увидел пристально глянувшего на него Равви.
Тот, опередив едва поспевающих за ним назареев, сосредоточенно и стремительно шел к воротам в пустотке вокруг себя: паломники, как от тычка, оглядывались на него и поспешно расступались.
Сорвавшись с места, Иуда, отпихивая подворачивающихся под руку, бросился к нему. Семеня, подбирая ногу, приноравливаясь к широкому шагу Сына Человеческого, пристроился рядом. Захватив в кошеле почти все монеты, сунул их в ладонь стражника, взглядом показав через плечо на назареев: это, мол, плата и за них тоже.
Как только выбрались из душной, крикливой толчеи, торопливо и негромко, посматривая настороженно, не подслушивает ли кто, доложил Равви, что надежное убежище для вечери нашел.
— У кананитов? — не повернув головы, равнодушно спросил Равви.
— Они тоже готовы помочь тебе, — без раздумий солгал Иуда, — но я не стал с ними связываться. Мало ли что… Нет, нет, отыскал такое местечко, где — никакой опасности, — заверил горделиво.
И только сейчас вспомнил об Иоанне-Марке. Обернулся, отыскивая его взглядом. Выругался вполголоса — конечно, мальчишки на месте не было: опять, наверное утащился наполнять гидрию. “Ну всё, чтоб не шлялся незнамо где, чтобы был всегда на виду, живого места на тебе не оставлю!” — пообещал мысленно, рассвирепев, забыв, что и вчера, и позавчера требовал от него не путаться под ногами.
Особенно несносен был он в первый день услуженья, когда, выполняя приказ своего хозяина, повел показывать, где тот предлагает устроить вечерю.
Стараясь угодить, Иоанн-Марк забегал то слева, то справа, указывая рукой направление, когда шли через мощеный плитняком двор; услужливо открыл дверь, когда, повиляв между амбарами и складами, выбрались к домику с разрисованными стенами.
Иуда насупился, чтобы скрыть понимающую ухмылку, — в таких уединенных, построенных и украшенных на ромейский лад, обиталищах прячут возлюбленных, о которых никто не должен знать. Остро, пытливо глянул на Иоанна-Марка.
Тот пропустил его внутрь и, часто постукивая подошвами сандалий, умчался за сребротканую портьеру слева.
Не успел Иуда поразглядывать мозаичные — цветы и бабочки — стены вестибула, как Иоанн-Марк появился снова. Вслед за невысокой женщиной в бирюзовой столе, с головой, прикрытой пестрой асийской паллой, оторочка которой низко нависла над набеленным, как у гетеры, лицом.
Пряча от Иуды любопытствующие зеленые глаза, она, поклонившись, плавно повела полной рукой по направлению невысокой колоннады, приглашая проследовать туда.
Пройдя сквозь неё, не задерживаясь в небольшом атриуме с крохотным имплювием, полным прозрачной, точно зыбкий воздух, воды и облицованным розовым мрамором, женщина пересекла этот бескрышный зальчик. Остановившись по ту сторону его, опять повела рукой, выжидательно улыбаясь: нравится ли, устраивает?
Мельком глянув на удобные ложа около низеньких столиков, на узкие окна под потолком, Иуда по-хозяйски подошел к таким же, как перед атриумом, низким колоннам.
Прислонившись к одной из них, обвел внимательным взглядом, обнесенный высокой каменной оградой дворик-сад. Поинтересовался, есть ли отсюда выход за эту стену.
— Как не быть? — женщина даже обиделась. — Сейчас покажу.
— Я сам, мама, я сам, — Иоанн-Марк, опередив ее, шмыгнул в садик. — И как открывать-закрывать покажу. Можно?
Обернулся на миг и, не дожидаясь разрешения матери, кинулся к миртовым кустам на другом краю дворика. Исчез в них.
Когда Иуда, не спеша, вразвалочку, прошел туда же, Иоанн-Марк нетерпеливо топтался у железной дверцы в ограде. Торжественно посматривая на него, сдвинул вбок толстый засов, который еле слышно застрекотал зубчатым нижним краем по зубцам массивного колесика. Дернул бесшумно открывшуюся внутрь дверцу и, ликующе — видно, ему нравился этот хитроумный запор, — выскочил наружу. Показал, как открывать дверцу с той стороны: надо повернуть бронзовую бычью морду за продетое в ноздри кольцо. Довольный, попросил Иуду пооткрывать-позакрывать щеколду.
Снисходительно улыбаясь, прикидывая, смогут ли враги бесшумно пробраться через густые заросли по ту строну стены, да еще и незаметно перелезть через нее, Иуда покрутил влево-вправо бычью голову за кольцо. И, оценив надежность замка, ласково взъерошил волосы Иоанна-Марка. Тот, потрясенный, застыл на миг, перестав даже, казалось, дышать, и — тут же отскочил. С притворным возмущением и гневом нахмурился. Однако с того момента стал совсем уж неотступен: старался во всем угодить Иуде, искал его взгляда, ожидая приказаний и готовый кинуться исполнять любое повеление, любое пожелание…
Протолкавшиеся в город пилигримы, облегченно растекались в стороны, поэтому здесь, в предместье Бецета, стало попросторней, и Равви, еще более сосредоточенный, еще более целеустремленный, ускорил шаг, чтобы побыстрей подняться по просторной Дамасской улице к бело-золотому Храму, похожему на освещенную солнцем снежную вершину Ермона и словно парящему над ступенями вползающими на холм Мориа домами.
Внезапно остановился, глядя на скопище в устье улицы.
Там, взгромоздясь на что-то, размахивал руками какой-то долговязый и косматый крикун, мнящий себя боговдохновенным наби, истошные вопли которого об Асмодее, каре Адоная, долетали даже сюда.
Равви поморщился. Не обращая внимания ни на лохматого горлопана, ни на других вопил, там и сям стращающих зевак, свернул к черной громаде Антониевой крепости, чтобы выйти к Храму по ближайшей другой, узкой и извилистой, Сихемской улице.
Плотный поток задыхающегося от духоты люда подхватил его и назареев. Протащив вверх, кидая из стороны в сторону, вышвырнул на Ксистскую площадь западней Храма. Не дав опомниться, увлек мимо понастроенных впритык лавчонок в Фарфар — центральные ворота, — после чего, слившись с тем, что втек через ворота Шаллект, наконец угомонился: разползся по Двору язычников, заполненному иноверцами и прозелитами, орущими продавцами и покупателями, забывшими уже о недавно вспыхнувшем здесь из-за них мятеже Вараввы, забитому истошно блеящими овнами и агнцами, ревущими быками и телицами.
Задыхаясь от запаха их мочи, поскальзываясь на горошинах и лепехах их помета, теснимые сзади напирающим народом, назареи сгрудились вокруг Равви, на лице которого опять появилось то же, что и при входе в Иерушалаим, напряженно-решительное выражение.
— Пришел час прославиться Сыну Человеческому! — твердо сказал он.
И уверенно направился к Соломонову притвору, любимому — как знал Иуда, — еще с той поры, когда двенадцатилетним отроком, забытый в Храме матерью, встрял в беседу толкователей мицвота и где обычно собираются мудрые танаи, благочестивые хасиды.
Обрадованный словами Равви, Иуда со свирепым рыком: “Пропустите! Дорогу! Дорогу!” — врезался в гущу ротозеев, которые, уплотняясь, пытались пробраться поближе к взобравшемуся на ларь менялы тщедушному низкорослому проповеднику с огромным лбом и густыми сросшимися бровями. Взматывая головой, чтобы отбросить ниспадающие на глаза реденькие волосы, он неожиданно густым басом проклинал, пугал всяческими бедами тех, кто поверит лжемессиям, коих, смущающих, соблазняющих людей, развелось, как крыс в долине Гинном.
Не увидев рядом с собой никого из назареев, которые могли бы и помочь расчистить путь, Иуда недовольно обернулся. С удивлением — чего, мол, остановился? — посмотрел на Равви.
Тот внимательно, с прищуром, глядел на лобастого обличителя самозванных спасителей правоверных. Увидев недоуменные глаза Иуды, показал бородкой на жидковолосого: узнай, мол, кто таков?
Иуда понимающе кивнул и, тормоша тех, кто был впереди, рядом, принялся расспрашивать, кого они с таким интересом слушают, что за человек, откуда он?
Вернулся к Равви. Негромкой скороговоркой доложил:
— Какой-то Савл из Тарса. Любимый ученик Гамалиила. Законник и книжник. Говорят, иудей из иудеев, обрезанный из обрезанных. Но вон тот софер, тоже, по его словам, тарсианин, — воровато показал мизинцем на седобородого старца, — клятвенно уверил меня, что Савл этот заимел, неизвестно за что, все права ромейца-квирита. А значит он, — зашипел презрительно и ненавидяще Иуда, — скорей всего, выродок, предатель правоверных, аспид, затаившийся в доме Израиля.
Равви выпятил в раздумье нижнюю губу. Поизучал взглядом продолжавшего неистовствовать, поносить легковеров Савла. Перевел глаза на его окружение и, поняв, видимо, что к притвору Соломонову не пробиться, решительно направился во Двор Народа.
Выскочив вперед, Иуда, снова грозно, во весь голос требуя пропустить, принялся отшвыривать тех, кто не успел посторониться.
В этот раз поддержали, присоединились к нему и жилистый, верткий, охочий до драк Симон Кананит, и внешне полусонный, но резкий и быстрый, когда надо, Иаков Заведеев, и плечистый, широкогрудый Симон бен-Иона, по прозвищу Кифа, и женственный Иоанн Воанергес.
Раскиданные ими, опомнившись от неожиданности, начинали было возмущенно орать, оглянувшись, и враз смолкали, напуганные тем, как дружно, сплоченно — в отличие от них, — держатся эти наглецы, оберегая своего вожака с длинными, растекшимися по плечам волосами, с осунувшимся бледным лицом, с устремленным вдаль взглядом.
“Что это за люди, кто они?.. А вон тот-то, в середке, главарь их, кто это? Никто не знает его, а?” — волнами, то усиливаясь, то ослабевая, катился шепот за спинами назареев.
А те, еще плотней окружив Сына Человеческого и подчиняясь его стремительному порыву, уже взбежали по широким мраморным ступеням к Красным, коринфской бронзы, которая ценится дороже золота, Воротам сквозь поспешно расступившуюся толпу.
Когда они скрылись во Дворе Народа, худой, с изможденным лицом эллин, которого Кананит едва не сбил с ног и который, морщась, потирал плечо, вдруг всполошился.
— Феофил, Феофил, — принялся дергать за старый, выгоревший хитон приятеля с таким же аскетическим лицом вечного искателя истины, который тоже болезненно кривился, потому что не увернулся от кулака Кифы. — Ты видел, среди них был Филипп. Тот самый. И значит…
Феофил недоверчиво посмотрел на друга, потом в сторону Красных Ворот, пытаясь разглядеть, что же происходит за ними.
— И значит, Никифор, — продолжал неуверенно, — тот, кого эти… телохранители оберегают, и есть Иисус, пророк и Христос?
Покосился на Никифора. Тот радостно заулыбался, часто и сильно закивал, соглашаясь, подтверждая.
И хоть говорили они не на койне — просторечном, испорченном арамейским влиянием, эллинском, который знали все, — а на непривычном для окружающих языке своего полиса, топтавшиеся рядом, поняли.
Ахнув, они загалдели, загомонили, кто гневно, кто восхищенно, кто удивленно: “Неужели это тот самый Иегошуа Назаретянин, воскреситель Елеазара из Вифании?.. Силы небесные! Его ведь прокляли в санхедрине, объявили вне Закона! Ну и нахал, ну и глупец — заявился!.. Не глупец, а храбрец, если не побоялся прийти!.. Это его приказано любому, кто увидит, схватить, а то и убить?.. Его, его. А когда это он объявил себя Христом-Мессией? Что-то я такого не слышал. Может, он и вправду… Э, чужеземцы, с чего вы взяли, что он…”
Но эллины, не вслушиваясь в гвалт вокруг, уже торопились к Красным Воротам. Продолжая допытываться, с чего это иноверцы взяли, что Назаретянин — Христос, поспешили за ними и топтавшиеся рядом. Следом, заинтересовавшись, чем они так возбуждены, потянулись и те, которые стояли чуть подальше. Глядя на них — другие. И вскоре беспорядочная суетня в приделе сменилась однонаправленным движением паломников — почти все они устремились во Двор Народа, закрутив, завертев, увлекая с собой и Феофила с Никифором.
Те, отчаянно отбиваясь, сумели все же вырваться из толчеи: намертво прикрепленное у входа предупреждение на трех языках, в том числе и на их родном, обещало смерть каждому язычнику, который вздумает войти хотя бы только во Двор Жен.
Отскочив в сторону, эллины, отирая ослабшими от испуга руками пот с побелевших лиц, привалились к каменной стене с каменной же узорной решеткой поверху — чтобы желающие могли видеть Двор Народа. Переведя дыхание, успокоившись, Феофил и Никифор отыскали глазами Иисуса, о котором Филипп Вифсаидский сказал им под большим секретом, что он — посланец Всевышнего, долгожданный Мессия.
А он, Сын Человеческий, по-прежнему окруженный озирающимися назареями, стоял в это время на ступенях, которые вели во Двор Мужей и, склонив голову к плечу, слушал размахивающих руками ярых, судя по неимоверно большим филактериям на лбах и запястьях, по огромным синим кистям на одеяниях, фарисеев.
Они наседали и, брызжа слюной, визгливо кричали, что он — Назаретянин, — богохульник, обманщик и соблазнитель правоверных, презренный месиф, что тут же, сейчас же вырвут лживый его язык.
Пытались дотянуться до него, но назареи, хоть и были встревожены их напором, небрежно, посмеиваясь, отталкивали этих хилых, изнуренных бдениями над Торой, а оттого немощных законников.
Этих крикунов-книжников Иуда не опасался — что могут они сделать? Побаивался он тех, кто, выполняя требования херема — великого отлучения — попробует пленить Равви, а может, и прикончить его прямо здесь, во Дворе Жен, не попытавшись даже выволочь из Храма, чтобы, как предписывает Закон, забить камнями. Поэтому Иуда, сжимая под хламидой рукоять
кинжала-сики и стиснув зубы, шарил настороженным взглядом по ближним и дальним лицам: кто? Кто решится?
Отметил на всякий случай стоящих кое-где левитов в белом и их помощников-нефинеев, но не встревожился. Знал, что начальствующий над ними Анания бен-Ханан не велел трогать объявленного врагом народа Израилева Сына Человеческого до его, Анании бен-Ханана, приказа. А приказ тот будет лишь тогда, когда Иуда — и это он знал точно — придет к первосвященникам и скажет им, где и как можно схватить галилейского смутьяна так, чтобы этого не видели сторонники его в народе, если таковые есть, которые могут попытаться отбить его, взбудоражив людей и — не исключено — взбунтовав весь Иерушалаим.
К воплям фарисеев Иуда не прислушивался: на что, кроме обзывательств и угроз, способны они? Но уловив краем уха злобный выкрик одного из них: “Какой властью ты это делаешь, кто дал тебе такую власть?” — встрепенулся. Ну вот, наконец-то дождался, наконец-то Равви откроется, явит себя людям!
Повернулся к нему вполоборота, радостно ожидая откровения его.
Но он, как всегда, вместо прямого ответа на прямой вопрос, пустился в словоблудие. Заявил, что объяснит, какой властью делает то, что их, фарисеев, интересует, если они скажут, чьей волей — небес или человеков — совершал очищающие омовения Иоханан, называемый Хаматвилом?
Фарисеи растерялись, переглянулись недоуменно — при чем тут, дескать, Иоханан? Пожали плечами: понятия, мол, не имеем.
А Иуда чуть не взвыл от разочарования. “Ну что ты все время виляешь? — возмутился, огорченно глядя на Равви. — Что за привычка, отвечать вопросом на вопрос! Это или трусость, или… ты не тот, кем мы тебя считаем. — И взмолился мысленно. — Ну назови же себя, скажи всем, что ты Малка-Машиах!”
— Молчите? Не знаете, что сказать? — Сын Человеческий усмехнулся. — Ну и я вам не скажу, какой властью делаю то, что делаю.
— Мы и сами без тебя знаем, какой властью творишь, чью волю исполняешь! — вновь разорались, притихшие было, ожидая ответа, фарисеи. — Деяния твои сатанинские! Ты от Князя Тьмы, слуга Веельзевула!
Назареи, грозно заворчав, угрожающе двинулись на них, но тут за Красными Воротами всплыл из грозного гула Двора язычников нарастающий гвалт. Он, усиливаясь, влился во Двор Жен вместе с толпой, которая, растекаясь, прихлынула к ступеням во Двор Мужей, к Равви.
И Иуда, и назареи, и фарисеи замерли в удивлении, развернувшись к этому, неизвестно с чего, заявившемуся люду.
— Ты посланец Отца Небесного?.. Ты пришел спасти детей Израиля? — пронзительно, с восторгом и надеждой, вспыхивало в толпе.
У Иуды от радости сердце сделало сбой, кровь ударила в голову: уж теперь-то Сын Человеческий признается, кто он такой, — народ требует того, народ поверил ему, уверовал в него!
— Все мы, начиная от прародителей наших Адама и Хавы, посланы в этот мир Отцом нашим Небесным, -раскинув как для объятия руки, возгласил Равви совсем не то, чего ждал Иуда. — Он единственный Спаситель наш, дарующий всем, кто выполняет заповеди его, кто любит его, награду свою — блаженство. А посему…
Обвел взглядом притихших перед ступенями, у ног своих, слушателей и, плавно поведя руками, простер их, словно благословляя.
Иуда снова приуныл. “Ну, сейчас начнет про спасение души, про нищих да несчастных, — подумал тоскливо. — Ему: ты ли ожидаемый нами Мессия? А он…”
А он действительно заговорил об этом и об этих.
— Блаженны тела и души девственные , ибо приятны Отцу Небесному, — возвестил торжественно. — Блаженны милосердные, ибо на них будет
милосердие Отца Небесного. Блаженны кроткие, ибо наследуют землю. Блаженны плачущие, ибо утешатся. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо насытятся. Блаженны милостивые, ибо помилованы будут, — голос его взвился, запереливался. — Блаженны миротворцы, ибо будут наречены истинными сынами Отца нашего Небесного. Блаженны чистые сердцем, блаженны те, кто презрел мир сей, ибо они…
— Блажен лишь один Царь царствующих и Господь господствующих, — раздраженно и слегка язвительно перебил кто-то снизу слева.
Иуда, уже смирившийся с тем, что Сын Человеческий вновь затеял никчемную проповедь, рывком повернул голову к говорившему.
Это был тот самый жидковолосый и лобастый Савл из Тарса — экий резвый, одним из первых прибежал сюда!
Равви, сбившись с тона, тоже посмотрел на Савла. Раздраженно, недовольно, неприязненно, даже зло.
А тот, не останавливаясь, продолжал внушительно, поучающе:
— … Господь господствующих, единственный, имеющий бессмертие, который обитает в неприступном свете, которого никто из человеков не видел. Ему, и только ему, честь и слава вечная. Аминь!
Пристально глядя на него, Равви негромко начал любимую притчу:
— Некто построил дом на песке. И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот. И он упал, и было падение его великое. — Возвысил голос. — Всякий, кто не верит словам моим, уподобляется безрассудцу. Лицемер! — выкинул руку в сторону Савла. Обвел взглядом толпящихся у ступеней. — Берегитесь лжепророков, которые приходят к вам в овечьей шкуре, а внутри суть волки хищные. По плодам их узнаете их…
Савл развязно и громко засмеялся. И сразу же смолк, словно поперхнулся, как только Сын Человеческий вновь посмотрел на него.
— Вы же, — опять обратился Равви к внимавшим ему, — не давайте святыни псам, — снова, теперь пренебрежительно, указал пальцем на Савла, — и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас. Будьте праведны! — Голос его наполнился силой, глаза заблестели. — Истинно, истинно говорю вам: если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, — повел на них головой, — то не войдете в Царство Небесное. А чтобы быть праведными, не поддавайтесь дьявольским искушениям, веруйте только во единого Вечносущего Вседержителя, — вскинул руки, заговорил пылко и вдохновенно, — не возжелайте ни жены, ни дома, ни имущества ближних ваших, чтите отцов и матерей своих, — ожег взглядом Иуду, который, хмыкнув, почесал кадык. — Не посягайте ни на чью жизнь, не произносите ложного свидетельства, не судите судом неправедным, не…
— Это мы все и без тебя знаем, — лениво, но внятно, выделяя каждое слово, заметил один из фарисеев, настолько старый, что голова его напоминала обклеенный пожелтевшим папирусом череп. — Это нам еще Моисей заповедовал, и мы то ревностно исполняем. А ты, видно, даже Торы не знаешь, — вздохнув, продолжил так же тускло, без выражения, — если завещанное первым законоучителем нашим за свое выдаешь. Или хочешь, чтобы тебя считали вторым Моисеем?
Равви, который еле сдерживался, чтобы не перебивать, вспылил:
— Фарисей слепой! — рыкнул ему, отшатнувшемуся испуганно. — Это вы воссели на Моисеевом седалище, вы, любящие возлежания на пиршествах и председания в синагогах, вы, требующие, чтобы люди взывали к вам: учитель! Учитель! Я же не ищу славы, но лишь говорю миру то, что слышал от пославшего меня! Пославший меня всегда со мной, он никогда не оставляет меня и я делаю только то, что ему угодно. Порождения ехиднины! — Глаза его стали лютыми, губы кривились, бородка задергалась. — Как можете вы говорить доброе, будучи злы?! Ваш отец диавол, лжец и отец лжи. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете Царство Небесное человекам, ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете, — снова возбуждаясь, возвысил он голос. — Горе вам, накладывающим на плечи людям бремена тяжкие, и неудобоносимые, а сами не хотящие и перстом шевельнуть, чтобы облегчить ношу человеков. — Голос его уже гремел. — Горе вам, вожди слепые! Безумные и слепые, отцеживающие комара, а верблюда поглощающие. Снаружи вы кажетесь людьми праведными, а внутри же переполнены лицемерием и беззаконием. Горе вам, книжники и фарисеи, что строите и украшаете гробницы пророкам и праведникам, и говорите: “Если бы мы были во дни отцов наших, то не были бы сообщниками их в пролитии крови пророков и праведников”, — свидетельствуя тем самым, что вы сыновья тех, кто убивали пророков. Змии, порождения ехиднины! Как избежите осуждения в геенну?! — Выкинул перед собой указательный палец и, рывками направляя его то на одного законника, то на другого, властно приговорил. — Да придет на вас, злоречивые ругатели, вся кровь праведная, пролитая на земле от крови Авеля до крови Захарии, сына Варахиина, которого вы убили здесь, в Храме. Блудники, мужеложцы, лихоимцы, пьяницы!
В толпе испуганно застонали, ахнули; она зашевелилась, заколыхалась, по ней прокатился гул возмущения — так нападать на благочестивых учителей народа, обвинять их во всех мыслимых и немыслимых грехах, винах и даже преступлениях? По какому праву? Да кто он такой — обвинитель этот, чего он себе позволяет?!
И назареи запереминались, запоеживались, опустив глаза. Одно дело дерзить ханжам и святошам на капернаумских пирушках у них, или в галилейских синагогах, где требовали чуть ли ни смерти Равви, и другое дело — здесь, в Храме, центре мира, обители Адоная. Да и напустился-то на кого? Не на ничтожных вифсаидских, назаретских, магдальских богатеев, мнящих себя многознающими толкователями Писания и Преданий, а на иерушалаимских мудрейших из мудрейших хахаминов.
Иуда, тоже обеспокоенный словами Равви: — “Сознательно, что ли, злит их, настраивает против себя? Чтобы на грядущем судилище были его непримиримыми врагами и требовали казни?” — встревожился всерьез, увидев, как изменилось настроение толпы.
Стрельнул взглядом на левитов и нефинеев: слава Создателю, те хоть и насторожились, прислушиваясь, но вмешиваться, кажется, не собираются. Зыркнул на взбурлившее, зашумевшее людское множество. Постарался определить, кто, воспользовавшись негодованием большинства против Равви, может наброситься на него. Лица были серьезны, хмуры, суровы, но таких, какими становятся, когда выбор сделан, когда решились, оказалось всего пять-шесть. Да и те далеко друг от друга. Пока эти люди не объединятся, они назареям не страшны.
Перебросил рыскающий взгляд подальше. Равнодушно скользнул им по восторженным Саломее, Беренике, Сусанне и другим почитательницам Сына Человеческого, по стоящим в сторонке от них дочерям Симона Прокаженного Марфе и Мириам-Марии, прозванной Магдалиной. И внутренне подобрался: ага, нашел, вот они, кто готовы разделаться с Равви. Его братья. Застыли слева и справа от матери, которая огромными, расширенными страхом за старшего сына, глазами неотрывно, немигающе смотрела на него.
А тот, все больше распаляясь, все так же наседал на фарисеев.
— Если я и свидетельствую сам о себе, — рыкнул на какое-то обвинение, которое Иуда пропустил мимо ушей, — то свидетельство мое истинное. Потому что знаю, откуда пришел и куда уйду, а вы не знаете, откуда я и куда иду. А я ухожу, — объявил почти угрожающе. — Но оставляю вам приверженцев своих. И вы иных убьете, распнете, иных будете бить в синагогах ваших и гнать из города в город, — покосился на все еще потупившихся назареев. — И умрете во грехе вашем, и будете искать меня и не найдете, ибо туда, где буду я, не сможете прийти…
— Что это за место такое, куда не сможем прийти? — выделив интонацией “мы”, поинтересовался тот же старый книжник с лицом, словно обтянутым папирусом. — Может, отправишься в Антиохию, в Пергам, в Афины, чтобы запрятаться среди своих друзей эллинстов в тамошних диаспорах? Или умертвишь себя? Тогда, конечно, не смо…
— Это вы ищете убить меня, — хрипло, сорвавшимся голосом перебил Равви. — Потому что слово мое не вмещается в вас, ищете убить Сына Человеческого, хотевшего открыть вам истину.
— Кто, кто ищет убить тебя? — возможно, действительно не расслышав, возможно, чтобы позлить, выкрикнули из толпы.
Иуда, внимательно следивший за клокочущим и уже надвигающимся к ступеням людским сборищем, успел заметить вопросившего — Иакова, брата Равви. Шепнул об этом ему, порывисто развернувшемуся на голос, показав глазами, движением бровей в ту сторону.
Отыскав взглядом родню, увидев мать с помертвевшим, страдальческим лицом и хмурых, насупленных братьев, Сын Человеческий вцепился в запястье Иуды так крепко, что тот, охнув, вырвал руку, затряс пальцами. Но не возмутился, не рассердился, не обиделся — догадался, о чем подумал Равви, что ему вспомнилось.
В прошлом году, в начале месяца тишри, братья Равви заявились нежданно-негаданно в Таррихею, куда он сбежал от опостылевших немощных и недужных, требовавших исцеления, и где, набираясь сил, ожидал вдохновения, желания вернуться к людям.
Держался в селении Равви незаметно, не поучая, не проповедуя, скрывая дар врачевателя. Хорошо, что жители не любопытничали: кто, мол, такие, откуда и зачем пришли? — затяжной, нагоняющий тоску, дождь вынуждал сидеть дома, а не собираться на улице посудачить о новостях, о слухах.
Когда друг бывшего мытаря Левия Матфея кособокий, со слезящимися глазами ростовщик Авешалом, у которого остановились, впустил, кланяясь, заляпанных грязью братьев Равви, тот праздно валялся на хозяйской постели, пялясь в потолок.
Приподнялся на локтях, удивленно посмотрел на прячущих глаза Осию, Симона, Иуду, выжидательно уставился на Иакова. Спросил недовольно, как узнали, что он здесь, в Таррихее, а тем более, что у высокочтимого Авешалома бен-Гада, благодетеля и благотворителя, утешителя нуждающихся?
От таких слов ростовщик, все еще ошарашенный тем, что у него не побрезговали погостить приятели Левия бен-Алфея, счастливо осклабился, показав остатки щербатых желтых зубов.
— Это было не сложно, — стараясь изобразить добродушную улыбку, пророкотал Иаков. — По всей Галилее только и разговоров, что о тебе. Добрые люди показали, куда ты направился. А уж тут… Где же искать тебя, как не у самого богатого и всеми проклинаемого? — лениво скосил на хозяина дома глаза, ухмыльнулся, когда тот кольнул его злым взглядом. — Мы поинтересовались, кто тут самый зажиточный и самый нелюбимый, вот и нашли тебя. — Раскинул приветливо руки. — Шалом лакем, Иегошуа.
Шагнул было к нему. И остановился, с ненавистью глядя на преградивших путь собродяжников брата.
Назареи, изнывавшие от скуки, нехотя штопавшие одежку, игравшие без интереса в кости, вскочили на ноги, как только вошли братья Равви: не забыли, что те не раз пытались схватить его и, связав, увезти домой, чтобы не позорил семью.
Обеспокоенный решительным видом постояльцев, Авешалом осторожно тронул Иакова, собираясь попросить, чтобы не сердил их, но когда тот раздраженно оглянулся, испугался уже его. Заискивающе улыбаясь, пролепетал, что хотел всего лишь посоветовать снять гиматий, чтобы просушить. И тут же виновато спрятал руку за спину — вожак постояльцев негромко, но твердо попросил не беспокоиться. Эти люди, сказал, сейчас уйдут. Посмотрел холодными глазами на обиженно вскинувших головы вошедших, сухо поинтересовался, зачем они пришли.
Иаков неуклюже потоптался и, придав лицу свойское выражение, предложил пойти с ними в Иерушалаим на веселый, гулевой праздник Кущей, Суккот, и там уж, в Святом Городе — не то, что здесь, в окраинной Галилее, — показать радующимся урожаю, а потому благорасположенным людям все, на что способен.
— Если ты творишь такие дела, которые тебе приписывают, то верши их не здесь, а на Сионе, на горе Мориа — близ Храма, в Храме! — закончил на требовательном вскрике и вперился в старшего брата, выжидающе округлив глаза.
Тот, все еще полулежавший, плавно опустился на спину.
— Вы же не верите в меня, — сказал скучным голосом. — Зачем же тогда зовете? — Не отрывая от подушки головы, повернул лицо к Иакову. Равнодушно поразглядывал его, потом других братьев. — Идите одни, — пробубнил, сдерживая зевоту. — Я на этот праздник не пойду, мое время еще не настало. Проводите их, — закрывая глаза, попросил сонно, вяло шевельнув рукой в сторону выхода.
Но как только братья, теснимые назареями, возмущенно бурча, выбрались за дверь, как только на улице глухо стукнула створка ворот, сорвался с постели, метнулся к крохотному оконцу, но в него ничего, кроме осклизлой глинобитной стены, не было видно. Сдернул с ложа покрывало-синдон и, накинув на себя, выскочил из покоев. Ничего не понимающие назареи бросились за ним, чуть не сбив едва успевшего отскочить хозяина.
Во дворе Равви взбежал на кровлю по крутой наружной лестнице и, вытянув шею, напряженно всмотрелся вдаль.
Иуда, первым из сотоварищей взлетевший вслед за Сыном Человеческим, проследил за его взглядом. В дымке мелкого дождичка, затуманившего, скрывшего все вокруг, медленно брели по раскисшей дороге, становясь все расплывчатей, четыре сгорбившихся темных фигурки. Вот они начали напоминать серые сгустки в сером мареве, вот стали еле угадываться, вот исчезли.
Равви медленно распрямился и, не повернув головы к Иуде, заметил негромко, что сегодня окончательно убедился — братья твердо решили разделаться с ним, а для этого надумали выдать его для суда властям иудейским.
Глянул на тяжело дышавших после рывка на кровлю назареев, растерянно взирающих на него, и объявил, что завтра утром отправляются в Иерушалаим.
Назареи громко возликовали. Еще бы: в праздник Кущей все становятся добрей, щедрей, гостеприимней, легкомысленней, предаваясь зачастую безудержному разгулу. Что может быть желанней, если в Суккот это не возбраняется, не осуждается ни властями, ни священством, ни законниками? Жаль только… Запоеживались, взглядывая на низко нависшее небо, сплошь затянутое лохматыми тучами, напоминающими неотбеленный мокрый войлок, — тащиться куда-то по слякоти в такую гнилую погоду?
Равви, тоже мимолетно глянув вверх, заверил, что еще до рассвета этот нудный дождь кончится, на небе не останется ни облачка, день будет солнечный, ясный и теплый.
Направился к лестнице. Не обернувшись к повеселевшим назареям, обронил, словно о незаслуживающем внимания, что пойдут, дабы побыстрей добраться в Иерушалаим, через Сихарь и Сихем.
— Зачем? — Иуда, вплотную следовавший за ним, даже приостановился. — Зачем лезть в змеиное гнездо? — Бросился догонять Равви, который быстро нисходил с кровли. — Почему не хочешь, как обычно, обогнуть Самарию вдоль Иордана? А еще лучше — проскочить через Декаполис. В любом случае успеем к празднику.
Но Сын Человеческий, не останавливаясь, только пренебрежительно отмахнулся: перестань, мол, все, дескать, уже решено.
Вечером, когда назареи, расстроенные тем, что придется тащиться через недружественную Самарию, недовольно ворча, вздыхая, завалились спать после долгого, сытного, с обильным винопитием застолья, к какому уже привыкли в доме кособокого ростовщика, и, поворочавшись, кто захрапел, кто запосапывал, начавший было тоже задремывать Иуда, лежавший около постели Равви, почувствовал, угадал в темноте, что тот поднялся с ложа и крадучись вышел наружу.
Проворно вскочив, Иуда бесшумно скользнул следом за ним.
Еле угадываемый во мраке дождливой ночи Сын Человеческий опять восходил по лестнице. Только теперь поднимался он медленно, чуть ли не торжественно.
Растворился в густой тьме наверху, исчез из виду. Но вскоре появился вновь. Уже на кровле. Точно выплыл из темноты странной, словно бы еле уловимо светящейся изнутри, тенью. Вытянув ввысь руки, запрокинув лицо, стал напоминать он смутно белеющую языческую статую из тусклого серебра.
Наблюдавший за ним, задрав голову, Иуда, хмурясь, отирая ладонью мокрое лицо, почувствовал вдруг, что капли стали падать реже и реже, ровный шелест дождя начал стихать, а вскоре и вовсе прекратился. Вверху посветлело; над неподвижным Равви в тучах началось — или показалось? — какое-то движение, шевеление. Нет, не почудилось. Там, в еще совсем недавно сплошной черноте, появилась светлая прогалинка, которая начала расширяться; тучи, истончаясь, стали таять, открывая сперва робкие, бледные, потом все более яркие, весело подмигивающие звезды на высоком темно-синем, точно из финикийского стекла, небе.
От увиденного на Иуду накатила ознобистая дрожь. Он протяжно, со всхлипом вдохнул-выдохнул и, заметив, что Сын Человеческий опускает руки, поспешно убрался в дом.
Пробежал к своей постели, чудом не задев никого из спящих на полу; рухнул на козьи шкуры и, таращась в темноте, затаился, поджидая Равви. Тот не появлялся.
Увидел его только утром, когда, крепко, без сновидений уснувший, был разбужен сильным тычком в бок. Возмущенно глянул на пнувшего его Кананита. Зыркнул в ту сторону, куда тот смотрел, и… пораженно заморгал.
В солнечном свете, рвущемся из оконца, стоял хозяин дома, которого — прямоспинного, без какого-либо намека на кривобокую скрюченность, с неслезливыми, не гноящимися глазами, бодренького, — Иуда в первый миг принял за незнакомого чужака, а потому не сразу обратил внимание на осунувшегося Равви, стоявшего с обвисшими плечами за спиной ростовщика.
Тот, неуверенно улыбавшийся, открыл рот для приветствия, и назареи, оцепенело пялившиеся на него, облегченно зашевелились — окончательно узнали по единичным искрошенным зубам.
К полудню, осоловев от щедрой, многоблюдной, многонапиточной трапезы, приготовленной суетливым, умильно заглядывающим всем в глаза ростовщиком, богато одаренные им и припасами, и одеждой, и деньгами, которые Равви отказался взять, а попросил отдать — если уж досточтимый Авешалом бен-Гад так умоляет принять их, — казначею братства Иуде, кои тот без колебаний забрал, назареи, сопровождаемые до околицы хлебосольным гостеприимцем, выбрались наконец-то из омытой дождем, чистенькой Таррихеи, чтобы под приветливым солнышком на ясном, без единого облака небе направиться голыми после жатвы полями, сочно пока еще зеленеющими лугами, тенистыми рощами предгорий в Самарию, где, как и предполагали, были встречены настолько враждебно, что братья Зеведеевы, не сдерживая ярости, потребовали от Сына Человеческого обрушить на глумливых вероотступников карающий огонь небесный…
— Кто ищет убить меня? — грозно переспросил Равви. — Они! — ткнул пальцем по направлению фарисеев. — Они! — дернул бородкой за спину на Двор Священников, где около исходящего черным дымом жертвенника невозмутимо и плавно скользили когэны, поблескивая каменьями митр-кидаров и шелком ефодов. — Вы! — резко указал на братьев. — Вы! — повел рукой в сторону собравшихся у ступеней.
Те еще сильней взбурлили, взорвались еще более громким гвалтом.
“Ты самаритянин!.. Бес в тебе!.. Слуга Велиала!” — вопили одни.
“Так их, Галилеянин!.. Не жалей притворцев и обманщиков! Эти иерушалаимцы потому жаждут смерти твоей, что не видели чудес, совершенных тобой!.. Не бойся, воскреситель Елеазара!” — орали другие.
И уже замелькали в колыхнувшейся толпе кулаки, уже сцепились, выпучив глаза, обзываясь, царапаясь, противники и сторонники Назаретянина, уже затрещала разрываемая в драке одежда, уже слились в сплошной рев надсадные выкрики: “Он боговдохновенный пророк! Он месиф, обольститель народа! Добр и кроток! Злодей из злодеев! Смирен и благостен! Хитер и вероломен! Агнец! Не чтит ни матери, ни родни!”
Особенно усердствовал тарсианин Савл. Ревел громче всех, руками рахмахивал яростней всех. Схватился с кем-то, их потащила, закрутила, скрыла в толпе людская круговерть.
Иуда, сжимая под хламидой кинжал, глянул на братьев-назареев: готовы, если понадобится, к схватке? Те, воинственно озираясь, тесней сплотились вокруг распрямившегося, ставшего даже, казалось, выше, стройней Равви. Перехватив взгляд Иуды, он улыбнулся, подбадривая.
Неожиданно для себя Иуда дерзко подмигнул ему: ничего, мол, вывернемся, хотя совсем не был уверен в этом.
Скользнув взглядом по напуганным, сбившимся в кучу фарисеям, перевел глаза на кипящую внизу толпу. Увидел, что братья Равви, наглухо окружив низко опустившую голову мать, оберегая ее, торопливо выбираются из заварухи во Двор язычников; успел заметить мелькнувшие и пропавшие лица Малха — слуги Каиафы, и Ефтея с Калебом, людей Ханана. Прошмыгнули, кажется, и те два оборванца, что после неудачной попытки восстания, на которое подбил в Храме Варавву, передали на Вифанской дороге ромейский золотой и, выполняя приказ первосвященников, велели ночью явиться к ним.
А страсти во Дворе Жен накалялись. Вспыхнувшие близ ступеней стычки между иерушалаимцами и пришедшими из Галилеи паломниками, вскипающие тут и там потасовки готовы были вот-вот превратиться во всеобщую безоглядную драку. И уже запританцовывал от нетерпения ощерившийся Кананит, уже напряглись, подались вперед Кифа, Иаков бен-Зеведей, его брат Иоанн, Фома, Филипп, Варфоломей, уже заметались, раздавая сплеча удары налево-направо левиты и нефинеи, пытаясь утихомирить вопящую, визжащую, богохульничающую толпу.
Крутивший головой, как сова, высматривавший ставшими круглыми, как у нее, глазами откуда может появиться опасность, увидел Иуда, что из глубины Двора Мужей мчатся в развевающихся белых одеяниях десятка два рослых стража-шомрим, обязанностью которых было охранять Дебир — Святая Святых Храма — и священнодействующих у жертвенника: они, обеспокоенные гвалтом во Дворе Жен, уже посматривали сюда вопросительно-встревоженно.
Холеные, отборные шомрим, взметнув короткие толстые трости, — откуда они у них, ведь в Храм нельзя вносить ничего, кроме жертвоприношений? — летели, не сворачивая, прямо на Равви, на назареев.
Дергая ремешок кошеля, рывком развязав его, судорожно сунув внутрь руку и нащупав кольцо с Оком Элохима, Иуда бросился навстречу этим стражникам. Закрыв собой от единомышленников руку с кольцом, смело выставил его, уже надетое на указательный палец.
— Назад! — выкрикнул грозно. — Именем Саваофа, водителя небесного воинства: назад! — И когда шомрим, слегка оторопев, остановились, всматриваясь в треугольник с Всевидящим Оком, властно заявил: — Человек, которого оберегают эти люди, и сами они, — показал глазами на сотоварищей, — мои! Я отвечаю за них перед санхедрином и Отцом нашим Небесным! А потому приказываю усмирить сброд, — повел бородой на толпу, — и, взяв нас под защиту, вывести на Ксистскую площадь!
Старший над ними, с угольного цвета бородой, Аарон бен-Товия, единственный, кого из шомрим знал Иуда — как дававшего иногда задания помощника Ариэля бен-Леви, — поразглядывал его черными навыкате глазами и кивнул своим людям: выполняйте!
Те, опасливо поглядывая на Иуду, обладателя могущественного оберега, и огибая назареев, которые тоже пялились на него, кто недоуменно, а кто с подозрением, — откуда у Сикариота такая власть? — вяло двинулись к ступеням. И вновь возбудились от вида ревущей, разъяренной, бесчинствующей толпы.
— Прекратить! — побагровев от натуги, заорал во всю глотку Аарон. — Снова бунтовать?! Забыли о Варавве?! Хотите туда же, где он и его разбойники?! Взять их! — широко махнул слева-справа тростью.
И, первым бросившись в свалку, начал колошматить по головам, по плечам, спинам запоскуливавших, заизвивавшихся паломников.
Так же яростно круша кого ни попадя, врезались в людскую гущу и шомрим. От них пытались отскочить, увернуться, ускользнуть — но куда? Впереди, вокруг такой же мечущийся, обезумевший люд. И народ, сбивая с ног, топча нерасторопных, слабых, неуклюжих, ринулся с воем и скулежем через Красные Ворота во Двор язычников.
“Эх вы, стадо, — затягивая шнур кошеля, куда опять сбросил кольцо, вспомнил Иуда определение единоверцев Сыном Человеческим. — Да развернитесь же, сомните, раздавите этих…”
И, словно испугавшись, не подслушал ли кто его мысли, оглянулся.
Законники и книжники, уже не жавшиеся в кучу, приободрившиеся, удовлетворенно наблюдали за избиением богомольцев; лица у назареев, даже у любителя потасовок Кананита, стали сердито-напряженными; Равви выглядел спокойным, но страдальческие глаза и крепко сцепленные перед грудью пальцы выдавали — еле сдерживается, чтобы не вмешаться.
Уловив краем глаза взгляд Иуды, он опустил голову и быстро сбежал по ступеням, опередив назареев, не успевших окружить его.
Поспешно направился к выходу со Двора Жен Двора Народа во Двор язычников, уворачиваясь от свирепствующих левитов, нефинеев, шомрим.
Они, оглянувшись на грозный рык Аарона и повинуясь его властному дугообразному жесту, окружили Сына Человеческого с назареями и, еще безжалостней лупцуя и мужчин и женщин вокруг, пробили коридор в озверевшей, костоломной толпе.
Выбравшись во Двор язычников, увлекаемые теми, кто вырвались вслед за ними, заоборачивались, отыскивая своего предводителя.
Не дожидаясь, когда он появится, Равви пристально посмотрел на каждого из них, отчего шомрим остолбенели с потухшими глазами, и вышел из кольца. Следом, стараясь не задеть никого из охранников, скользнули мимо них Иуда с соратниками.
Выставив перед собой ограждающе ладони, Сын Человеческий стал пробираться к воротам Шаллект. Отпихивая и почитателей, и недругов Равви, оттолкнув каких-то пялившихся на него эллинов, Иуда, как всегда, выскочил вперед, чтобы, если что, успеть напасть первым.
Коснувшись его плеча, Равви негромко попросил сейчас же отправляться к первосвященникам и клятвенно заверить их, что сегодня ночью они получат Сына Человеческого. Надо, объяснил, спокойно глядя в расширившиеся глаза мгновенно обернувшегося Иуды, попрощаться без помех с малым стадом, а потому — убедить Каиафу с Хананом отозвать соглядатаев, дабы, дескать, не спугнули Назаретянина.
— Когда и где они схватят меня, скажу на вечери, — закончил скороговоркой, увидев, что приближаются раскиданные толпой назареи. — Объясни на всякий случай — вдруг задержишься? — как найти место, которое приготовил для седера?
С отчаянием глядя на него — значит, не отказался от страшной затеи добровольно пойти на крест? — Иуда тоже негромко пробормотал:
— У Дамасских ворот ждет отрок с темно-красной глиняной гидрией. Назовете ему мое имя и он отведет, куда надо.
— Все-таки к кананитам? — Сын Человеческий недовольно нахмурился.
“Неужто решил, будто я неискренен, будто хитрю?” — переполошился Иуда. Ведь, в самом деле, только тайные сообщества используют всяческие опознавательные уловки: то нужный человек держит в руках что-то заранее обусловленное, то в одежде его какая-нибудь предусмотренная особенность, то обговоренное словцо произносится.
— Нет, нет, — заверил пылко. — Убежище предоставил…
Равви, прижав палец к губам, повел предупреждающе глазами вокруг.
Толпа, которая обтекала его с Иудой, сомкнулась, всосала их в себя и, помяв в давке, выкинула на Ксистскую площадь, ударив Иуду об угол ближнего хануйота.
Зло ругаясь, отскочив от этой жалкой лавчонки с жертвенными мукой, маслом, елеем, благовониями, он ринулся к Сыну Человеческому: надо все же попытаться шепнуть ему об Иоанне-Марке, описать его, да и дополнительные указания, разъяснения о том, как держаться с первосвященниками, о чем говорить им, хорошо бы получить.
Когда проскочил сквозь толчею, Сын Человеческий уже заканчивал что-то втолковывать серьезным, понимающе кивавшим младшему Воанергесу и Кифе. Уловив последние слова: “…кувшином воды, следуйте за тем человеком”, — Иуда дернулся к Иоанну и Симону, чтобы объяснить, как выглядит Иоанн-Марк, но они уже нырнули в толпу.
Удрученно посмотрев на Равви, который с удивлением глядел на него, — ты, дескать, еще не ушел? — побрел к нему и, приблизившись, начал было оправдываться, но тут же вскинул руку: подожди! Оглянулся.
От ворот Шаллект спешили Филипп и брат Кифы Андрей. Они вели, чуть ли не тащили, двух смущенных, упирающихся иноверцев — эллинов, судя по одежде.
Иуда вспомнил, что, кажется, эти гоимы подвернулись под руку во Дворе язычников, и пренебрежительно смерил взглядом сначала их, а потом и Филиппа с Андреем: чего они постоянно якшаются с иноземцами? Опять каких-то свиноедов нашли. Зачем?
А те уже дружески вытолкнули перед собой эллинов.
— Равви, снизойди до этих двоих, выслушай их. Побеседуй с ними, Равви, — попросили одновременно. — Они хотели бы услышать то, что ведомо лишь тебе. Мы знаем их, — заверили торопливо, заметив, что он настороженно нахмурился. — Это достойные люди, ревностные, с младых ногтей, искатели вечной истины.
— Вот как? — брови Равви поползли вверх, глаза стали насмешливыми. — И где же вы искали высшую истину? У кого?
Эллины, робко вскидывая на него глаза, начали мямлить что-то о неведомых Иуде киниках и скептиках, о каком-то Луции Аннее Сенеке, о Филоне Александрийском, при упоминании о котором Иуда презрительно поджал губы: слышал когда-то этого болтливого пустомелю.
— Но не философы те, ни мудрствования их не принесли нам удовлетворения, — посетовал старший, худой, как изнуривший себя долгими постами фарисей, — ибо говорится ими не о вечном и надсущностном, а больше о частном, практическом: каким быть человеку, как ему жить. Верно, Никифор? — обратился к такому же худому единокровцу.
— Кроме платоников, Феофил, — уточнил тот. — Да и Филон, когда обращается к проблеме Логоса…
— Логос! Логос! — Феофил раздраженно отмахнулся. — Ничего с этим Логосом не ясно. Он и Слово, он и Мысль, и Образ, и Понятие, воплощенные к тому же в какую-то овеществленную эфирную субстанцию. А кто эту субстанцию создал, откуда она взялась?
Поскучневший Равви кашлянул в кулак. Эллины смутились.
— Пытались мы узнать о сокровенном и у терапевтов, коих вы именуете египетскими ессеями, и у тех немногих оставшихся еще коптских жрецов, хранителей тайн Великой Пирамиды, которые обретаются в Мемфисском некрополе и храме Феникса близ Гелиополиса, — спеша закончить, торопливо продолжил Феофил. — Но ни терапевты, ни коптские посвященные даже не допустили нас до испытаний на право обретения знаний. Хотя в стародавние времена открыли эзотерические сведения нашим единокровцам, известным по прозвищам Пифагор, Платон…
Сын Человеческий нарочито шумно и протяжно зевнул.
Иуда, нетерпеливо переминавшийся с ноги на ногу, собираясь уходить и надеясь все-таки поговорить с Равви, и посматривавший то на него, то на эллинов, то на собравшихся наконец вместе — кроме Кифы и Иоанна Воанергеса — назареев, то на почти угомонившийся, хотя все еще толкающийся, огрызающийся люд, обрадовался: сейчас Сын Человеческий, утомленный суесловием необрезанных, распрощается с ними.
— Поэтому мы отправились за мудростью в восточные страны, — поняв, что надоел, совсем уж заспешил Феофил, — где, как узнали в Эдесе, или по их, по-арамейски, Урхе, бывал, постигал сокровенное и ты.
Иуда чуть не сплюнул от досады — Равви оборвав зевок, снова с интересом смотрел на говорившего.
— Осроэнцы помнят обо мне? — переспросил недоверчиво. — Я ведь проходил через Эдесу много лет назад и не сделал там ничего особенного. Такого, что могло бы запомниться.
— Помнят, помнят, — торопливо подтвердил Никифор. — Помня тебя, даже не заинтересовались Аполлонием из Тианы…
— В ученики к которому мы напросились, — вставил Феофил.
— Но никаких откровений от него так и не услышали, — добавил Никифор. — Вероятно, он не удостоился посвящения свыше, — добавил раздосадованно, — а был даже не тауматургом-чудотворцем, но всего лишь одним из многих бродячих гоэтов-чародеев, делая то же, что они: мог парить над землей, извлекать из воздуха все, что захочет, неограниченно умножать любую снедь, раздваиваться, быть одновременно в нескольких местах и прочее такое
Озадаченный услышанным, Иуда обеспокоенно взглянул на Равви: как он воспримет известие о каком-то бродяге-язычнике, который может то же, что и избранный Всевышним Сын Человеческий?
Тот почесал в раздумье щеку, прищурился, припоминая.
— Аполлоний Тианский Аполлоний Тианский… — и оживился. — Он заявился в Осроэну, возвращаясь, наверное, из Кушанского царства? Не говорил ли про Раджастхан, Кашмир, Ассам?
— Нет, он только направлялся туда, — пояснил Никифор. — А шел из дикарской Каппадокии, родины своей, и задержался в Урхе только потому, что пытался исцелить тамошнего этнарха Авгара.
— Увы, не сумел, ничего не получилось, — неглубоко вздохнул Феофил. — Болезнь оказалась какая-то неведомая, не поддающаяся…
— Я знаю о недуге царя Авгара, — затуманенно глядя вдаль, протянул, перебив, Равви тем вязким голосом, каким восемь дней назад сказал на Елеонской горе о том, что сын Прокаженного Симона, брат Марфы и Марии-Мириам, прозванной Магдалиной, усоп.
— И недужный топарх Авгар знает о тебе, — заметил Никифор.
— Верит, что излечить его можешь лишь ты! — подхватил Феофил.
И дополняя друг друга, принялись рассказывать о том, что люди Авгара, проходя с караваном через Галилею еще три года назад, слышали о чудесах, творимых пророком и врачевателем Иегошуа из Назарета, видели исцеленных им слепых, глухих, немых, сухоруких, расслабленных и — главное! — прокаженных, даже беседовали с одним из них, Симоном сыном Рувима, когда тот жил еще в Магдале, о чем, о полном очищении его, и доложили своему повелителю, и тот, отчаявшийся уже выздороветь, поверил им, послал важнейших придворных своих Марьява и Шмешграма, чтобы пригласили тебя, Сотер, к нему, государю Осроэны, а узнав об этом, отправились за ними и мы, наслышавшиеся о тебе в Эдесе-Урхе, где многие считают тебя Христом, и искали те сановники тебя, но не нашли, ибо скрывался ты тогда от людей, о чем поведали нам в Сепфорисе досточтимые ученики твои, — с легким полупоклоном, улыбнувшись благодарно, указали глазами на Филиппа и Андрея, — коих, как прочих апостолов-посланников своих, отправил ты разнести весть о тебе по всей стране Израиля, и, не удостоившись счастья видеть тебя, беседовать с тобою, передать приглашение Авгара-топарха, возвратились Марьяв и Шмешграм к нему, господину своему, и разгневался он за неисполнение воли его, и сурово наказал Марьява и Шмешграма, и послал на поиски тебя уже в этом году, в месяце адар, многоопытного слугу своего архивиста Ханана-иудея с письмом к тебе, и побывал на днях Ханан тот у бывшего прокаженного Симона в Вифании, видел и его, полностью исцелившегося, и сына его, Елеазара, воскрешенного тобою, и еще больше возжелал лицезреть тебя, и, убежденный, что ты обязательно придешь на главный праздник ваш Песах, пребывал все это время с утра до вечера в Храме, да и сейчас наверняка тут, где-нибудь во Дворе Народа, ибо как иудей имеет на то право, мечтая о встрече с тобой, Кюриос…
— Один из тех вон, не он ли? — поведя взглядом за спины эллинов, перебил Иуда, обозленный, что из-за их празднословия не удастся, пожалуй, поговорить с Равви, которому эти льстецы явно понравились: он внимал им с интересом, даже с удовольствием, и, судя по всему, не прочь был еще послушать их, пообщаться с ними.
Все, и назареи, и Феофил с Никифором, враз обернулись, посмотрели туда, куда глядел сумрачный Иуда.
Подуспокоившаяся, мирно растекающаяся по площади толпа вынесла из ворот Фарфар кучку растерянных смуглолицых, одетых в шелка иноземцев в огромных тюрбанах и сухонького старичка с узкой бородкой.
— Он, он!.. Тот, который с козлиной бородой! — подтвердили эллины.
Посланец осроэнского царя, оглядевшись с веселым изумлением, быстро, без колебаний направился к Равви шаркающей трусцой. За ним степенно, придав лицам многозначительное выражение, двинулись, словно поплыли, и богато одетые чужестранцы.
— Мир тебе, великому прозорливцу, духов и демонов изгоняющему чудодею, исцелителю благому, глаза слепым отверзающему, всех болящих оздоровляющему, деяниями своими Асклепия затмевающему, — поклонившись в пояс, поприветствовал старичок на арамейском языке Сына Человеческого. — Послан я, ничтожнейший из ничтожных Ханан, писец Авгара Пятого Уккама, владыки благословенной Осроэны, волею и хотением моего господина, да продлятся несчетно дни его, к тебе Богу ли, спустившемуся на землю, Сыну ли Бога, творящему добро от его имени, с тем, чтобы передать тебе хартес государя моего, в коем пишет он — велено передать и на словах, если ты не обучен грамоте, — что кланяется тебе господин мой Авгар Уккам и умоляет прийти к нему, дабы изгнал ты некую, имеющуюся у него болезнь, ибо уверовал он в тебя, — журчаще и сладкоречиво излагая все это, Ханан деловито вытащил из-за пазухи полосатой красно-бело-желтой подпоясанной симлы узорчатый тубус из слоновой кости и, приложив его ко лбу, поцеловав, с глубоким поклоном подал на вытянутых руках Равви.
Тот небрежно принял его, вялым движением руки снял круглую крышечку и, вытягивая двумя пальцами пергаментный свиток, оплетенный золотой нитью с золотой же печатью, вопросительно посмотрел на чужеземцев, которые, смиренно опустив глаза, стояли позади Ханана.
Тот, с застывшей улыбкой наблюдавший за ним, оглянулся.
— Эти тоже к тебе, — пояснил недовольно. — Говорят, что пришли из страны, именуемой Кашмир. Говорят, что хотят позвать тебя туда, потому что там не забыли о тебе, ждут твоего возвращения.
Равви задержал на них задумчивый взгляд. Сорвал и небрежно отбросил печать, отчего Иуда чуть не застонал — “Швыряться золотом?!” — и хотел было, не торопясь, как бы от нечего делать, поднять ее. Но Ханан опередил. Скакнул к ней, проворно цапнул, пока не подобрали другие, и довольно хихикнул. Однако, сообразив, что выглядел слишком уж откровенно алчным, сделал благоговейное лицо, прижал печать к сердцу.
Мельком и равнодушно глянув на посланца Авгара, Равви, разворачивая пергамент и посматривая на кашмирцев, заговорил на незнакомом Иуде гортанном, булькающем языке. Назареи, эллины, Ханан насторожились, а смуглолицые иноземцы подняли на Сына Человеческого глаза: грустные, большие, похожие на мокрые маслины.
Начав читать послание осроэнского царя, Равви то ли заметил, то ли почувствовал, как встревожились его сподвижники. Вяло, словно нехотя, скучающе, объяснил:
— Я поблагодарил гостей из далекой страны и сказал, что сейчас, с ними, пойти не могу, потому что возвращаюсь к пославшему меня сюда. Но вместо себя, сказал, отправлю на их родину одного из вас, — обвел спокойным взглядом соратников. — Тот, кого я выберу станет моим именем и говорить и делать то, что говорил бы и делал я. А значит, и я сам буду как бы присутствовать там.
Назареи удивленно, непонимающе запереглядывались, зашушукались.
— Как ты уйдешь к пославшему тебя сюда? — Ханан потрясенно заморгал. — А к государю моему? Он же меня… — и плаксиво всхлипнул.
— В Осроэну тоже пошлю одного из своих шелухимов-апостолов, — еле заметно улыбнувшись, успокоил Сын Человеческий. — Он исцелит твоего государя, так и передай ему. Не бойся ничего, я напишу Авгару, — пообещал таким тоном, словно общение с земными владыками было для него делом обычным и привычным. — Объясню ему все, похвалю тебя, попрошу наградить за рвение, усердное и преданное служение своему господину.
Ханан приободрился, прижал благодарно руки к груди.
— А мы?.. Нам-то на что надеяться, если ты уйдешь? — робко напомнили о себе Феофил с Никифором, когда Сын Человеческий, закончив читать,свернул пергамент в трубку и начал засовывать его в тубус.
— Вы? — Равви рассеянно посмотрел на них, пожал неопределенно плечами. — Вы тоже слушайте и слушайтесь сообщников моих… Примите веру нашу, станьте детьми Закона, ибо — о чем не раз говорилось мною, — не отменять, а исполнять его пришел я в мир.
— Мы бы рады, хотели бы стать прозелитами, — без радости в голосе заверил Феофил, — но… — и смолк, страдальчески наморщив лоб.
— Ограничения в пище, требования кошерности ее, почитание субботы, ничего не делание в день этот, мы готовы, мы сможем принять, — решительно продолжил Никифор, — а вот обрезание… Как быть с ним?
— Ответ повелителю твоему напишу позже, сейчас нечем и не на чем, — Равви возвратил Ханану послание Авгара. Повернулся к эллинам. — Обрезание?.. Если бы оно было нужно, обрезанные зачались бы такими уже в утробе матери. Так что, не это главное. Главное — соблюдать заповеди Отца нашего Небесного.
— Как это, обрезание — не главное? — растерялся Ханан. — Ведь оно дано нам в знамение вечного завета Элоаха праотцу нашему Аврааму и детям его, как сказано в Торе. И еще сказано там: “Который не обрежет крайней плоти своей, истребится душа та из народа своего!” — Запыхтел оскорбленно. Успокоившись, буркнул сердито. — И какая же, по-твоему, наиглавнейшая заповедь?
— Она указана там же, в Торе, которую ты, видимо, плохо изучил, — снисходительно ответил Равви. — Наипервейшая из всех эта: слушай, Израиль! Господь наш есть Адонай единый; и возлюби Адоная Бога всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостью твоею! — голос его становился все громче, наливался силой.
Сновавшие вокруг паломники замедлили шаги, начали оглядываться на Сына Человеческого, подтягиваться к нему, уплотняясь.
Иуда сдержал горестный вздох: ну, началось, теперь не скоро остановится. Поглядел на сползшее ко Дворцу Асмонеев свирепое маленькое солнце и, вытирая пот с лица, задержал ладонь, прижал ее ко лбу: пора к первосвященникам, с Равви теперь, конечно же, не поговорить.
И слегка вздрогнул от неожиданности — в безоблачном, раскаленном небе прокатился невероятный при хамсине раскат грома: не сильный, но явственно различимый. Показалось? Нет, другие тоже задрали головы.
— Вот подтверждение словам моим! — вскинув ввысь руку, возвестил Равви. Не для меня был глас сей, но для вас, — резко опустив руку, указал на Ханана, эллинов, кашмирцев, на столпившихся вокруг.
— Вторая же главнейшая заповедь. — продолжил поучительно, обводя всех восторженными глазами, — тоже возвещена в Торе, в книге Левит: возлюби ближнего своего, как самого себя! — и вонзил требовательный взгляд в Ханана: что, дескать, будешь возражать, не согласен?
— Согласен, согласен, о мудрейший, — торопливо заверил осроэнец. — Истинно, один лишь есть Адонай и нет иного Бога, кроме него!
— Вам же, — повернулся Сын Человеческий к оробевшим эллинам, — возжелавшим видеть во мне Иерофанта, скажу: кто мне служит, того и почтит Отец наш Небесный. Можете испить из чаши, из которой я буду пить, причащаться причастием, которым буду причащаться? — спросил резко. И когда Феофил с Никифором, судорожно проглотив слюну, кивнули, усмехнулся. — Знайте же: кто любит отца или мать более, нежели меня, не достоин меня, и кто любит сына или дочь более, нежели меня, не достоин меня. Это вы тоже принимаете?
Эллины опять неуверенно кивнули; кашмирцы вежливо заулыбались, ничего, наверное, не поняв; Ханан пораженно вытаращился на того, кого считал избранником Эл-Берифа, а обступившие Равви правоверные зашевелились, сдержанно загудели, заворчали.
Сочувственно посматривая на них, Иуда осторожно, шажок за шажком, так, чтобы не заметили назареи и особенно Кананит, насмешливо глядевший на сводного брата, отступил в толпу. Слушать Сына Человеческого не имело смысла — одно и то же, одно и то же. Мало того, опять начал рассказывать поднадоевшую уже байку-машаль о сеятеле, зерна которого упали и при дороге, где их склевали птицы, и на каменистую землю, где увяли и засохли под солнцем, и в терние, которое заглушило ростки злаков, и на благодатную почву, где взошли, дали богатый урожай, под сеятелем разумея, как некогда признался, себя, а под зернами откровения свои; потом наверняка перейдет к притче о добром семени и плевелах; потом, если кто-нибудь осмелится попросить разъяснений, примется, возмутившись беспонятливостью слушателей, растолковывать свои иносказания, — это продлится долго.
Спрятавшись за спинами зевак, Иуда еще раз поглядел-проверил, не тронулся ли кто за ним, чтобы проследить, куда и к кому отправился Сикариот, бросив вождя, когда того только что чуть не растерзали? Нет, беспокоился напрасно: все по-прежнему слушают, точно зачарованные. Даже лишь недавно, судя по всему, выбравшиеся из Храма Саломея с подругами, сестры Марфа и Мария, прозревший милостью Равви Вартимей во всё тех же дорогих, подаренных Закхеем, теперь уже неопрятных, грязных одеяниях, и сам тот, выглядевший нынче почти нищенски, облагодетельствовавший бывшего слепого, главарь иерихонских мытарей, который внимал Сыну Человеческому особенно жадно. Потому, вероятно, что, разорившись по обету ему, стал ненавидим семьей и ждал, искал утешения в словах поломавшего его жизнь.
Посожалев, что не видно матери и братьев Равви — пусть бы посмотрели на него сейчас, когда он не гневный ругатель, а сладкоречивый очарователь, — Иуда побрел к широкому, с мощными перилами, мосту в Верхний Город, где обитали избранные из избранных народа Израилева: священство и иерушалаимская знать.
Задумавшись о Равви, о том, удастся ли ему избавиться от почитателей, чтобы уйти в дом вечери, успокаивая себя тем, что Сын Человеческий, становясь незамеченным, не раз ускользал из даже хотевших убить его сборищ и в Назарете, и в Капернауме, и здесь, в Храме, Иуда налетел на какое-то многодетное семейство, уставшая ребятня которого и так-то уже нюнившая, хныкающая, разревелась безысходно и горько.
Виновато посматривая на готовых разразиться свирепой бранью отцов и дедушек, для которых, как и для любого обрезанного, нет ничего более дорогого, чем чада — залог того, что богоизбранные не сгинут, будут жить вечно, — Иуда торопливо опустился на корточки. Сделал умильное лицо и, не зная, как утешить детей, вытащил из кошеля последние монетки. Протянул их на ладони. Ребятишки, маленькие-маленькие, а сообразительные, проворно расхватали деньги, отскочили, насупленно, недоверчиво глядя на него — огненноволосого, лохматого, страшного, — как бы не передумал, не отнял свой неожиданный дар.
Стараясь улыбаться им как можно приветливей, Иуда медленно встал. Невольно повел глазами в сторону Равви: не видел ли? Сын Человеческий мог рассердиться за то, что, пусть и нечаянно, вызвал у малышей слезы. Он всегда, когда беседовал с людьми, выказывал свое чадолюбие. Если кто-то подводил к нему ребенка, дабы наложением рук благословил его, а назареи гнали того человека, чтобы не мешал, не отвлекал, Равви одергивал сподвижников, требовал допускать к нему детей беспрепятственно, ибо, говорил, Царство Божие принадлежит именно безгрешным детям и тем, кто подобен им. Хотя…
На свадьбе в Кане, когда утомленные, измученные пиршественной морокой Эсха и муж ее должны были наконец-то удалиться в брачные покои, мать Равви попросила его, старшего мужчину в семье, благословить молодых.
Он, не восстановивший еще силы после чуда с вином, долго смотрел на них потухшими глазами, а потом изрек настолько неожиданное, что все, денно и нощно молящие Всеблагого о даровании бессчетного потомства, ибо нет большего позора, чем бездетность, ахнули, обомлели, затем — возмутились, вознегодовали.
— Помните, знайте, не забывайте, входящие в чертог брачный, что плотская связь есть скверна, — глухим голосом сказал Сын Человеческий, не встретивший еще к тому времени Марию из Магдалы.— И как только отдалитесь вы от связи той, станете храмами чистыми, избежите страданий скрытых и явных от забот о детях, конец которых — печаль горькая. Ибо множество детей — причина болей многих: или сильные мира сего посягают на них или демон захватывает их, или паралич нападет на них. А если они будут здравы, осквернятся они или блудодеянием или воровством, или прелюбодеянием, или алчностью, или тщеславием. И этими сквернами мучимы будете вы. Но если сохраните себя для Отца Небесного непорочными, будете сами детьми живыми, такими, к которым ни один из грехов, ни одна из язв не приблизится. И будете вы и беззаботны, и беспечны, и безгорестны. И будете вы обнадежены тем, что узрите торжество истины…
Рывок за грудь выдернул Иуду из воспоминания: вцепившийся в хламиду отец ли, дед ли, дядя ли уже успокоившихся ребятишек, выкатив и без того выпученные, как у овна, глаза, задрав воинственно бороду, нагло заявил, что за обиду детей заплачено мало и потребовал денег.
— А кровью умыться не хочешь? — выхватив из-под хламиды кинжал-сику, сунул под нос ему лезвие, пораженный таким нахальством Иуда.
Глянув как можно свирепей на отпрянувшего вымогателя, на его родню — женщин, стариков, старух, — Иуда, пряча кинжал, поспешил убраться от этого семейства, пока к приостановившимся, любопытствуя, прохожим не присоединились охочие до зрелищ зеваки: не хватало только привлечь их внимание, чтобы запомнили.
Нашарив в кошеле кольцо с Оком Всевышнего, надев его на указательный палец изображением внутрь, к ладони, Иуда быстрым шагом направился по мосту на Сион к виднеющемуся за деревьями сада, построенному в подражание домам ромейцев, баиту Ханана, сагана санхедрина, наси всех правоверных, тестя первосвященника Иосифа Каиафы.
Настраиваясь на предстоящий разговор, Иуда, бессознательно поглаживая большим пальцем выпуклый рисунок на кольце, постарался во всех подробностях вспомнить последнюю встречу с Хананом и Каиафой, когда и получил от них этот оберег: не заподозрили ли они его тогда? Поверили ли и готовы ли верить впредь? Не хитрят ли?
Потребовав от матери Иоанна-Марка клятвенного — хотя Равви и запретил клятвы, велел говорить только “да” и “нет”, а прочее всё от лукавого — заверения, что она все приготовит к намеченной через три дня вечери, Иуда, поразмышляв, куда пойти раньше, к Онагру или первосвященникам, решил все же сначала побывать у них: всегда надо сперва самое трудное сделать.
Пока шли через двор Аримафейца, приказал Иоанну-Марку держаться в отдалении, быть незаметным и, не мозоля глаза привратникам, ждать, когда он, Иуда, выйдет; если же он, Иуда, не появится до начала вечернего всесожжения в Храме, мчаться со всех ног к хозяину своему Иосифу бен-Исааку.
— Скажешь, что первосвященники схватили меня, поэтому все заботы о Назаретянине пусть примет на себя. Понял?.. Повтори! — И, когда Иоанн-Марк, изменившись в лице от предчувствия опасности, пересказал распоряжение, попросил. — А теперь досчитай… ну, допустим, до десяти, и — за мной! Считать-то умеешь? — поддразнил насмешливо.
Иоанн-Марк не счел нужным даже отвечать; поджал презрительно губы и высокомерно приотвернулся.
Иуда расхохотался. Обняв, прижал к себе новообретенного юного помощника, не сильно щелкнул его в нос. И, пока затрепыхавшийся Иоанн-Марк не заверещал от возмущения, оттолкнул его.
— Начинай считать! — приказал, притворно хмуря брови.
Идти решил к Ханану — со всем, что тот надумает, зять сагана Каиафа послушно согласится.
До владений Ханана, будто от нечего делать, будто бы рассеянно, посматривая по сторонам, чтобы видеть Иоанна-Марка, тащившегося сзади, добрался быстро, благо жил тесть первосвященника, саган и наси, недалеко от Аримафейца.
Уверенно, как имеющий на то право, Иуда вошел в раскрытые ворота. Изнывающие в них от скуки стражники-шомрим, которые должны служить только в Храме и которых Ханан использовал как своих охранников, обрадовались, что можно хоть чем-то развлечься. Схватили рыжего ам-хаарца, который так безробостно заявился, за руки, за шиворот и, развернув, со смехом: — “Экий бойкий! Смотрите, какой когэн нашелся!” — швырком кинули назад, на дорогу, успев дать еще пинок под зад.
Порясенный таким оскорблением, таким унижением, которые вспышкой в мозгу представились вовсе уж немыслимыми потому, что успел заметить, как, остолбенев на миг вдали, дернулся, чтобы прибежать на помощь, Иоанн-Марк, Иуда, успев показать ему кулак — не сметь, мол, замри! — взметнулся с земли.
Оскалившись, ничего не соображая, впервые, кажется, в жизни потеряв голову, бросился со звериным рыком на оскорбителей, лупя их куда попало, хрипя, визжа, крутясь и отскакивая, подобно не ведающему страха псу в свирепо-враждебной стае.
Боковым зрением уловил, что на шум драки, злые крики, вопли, отчаянную ругань примчались какие-то люди, что от них, опережая остальных, отделился кто-то сутулый, быстрый; задержал на нем мимолетное внимание и, тоже мимолетно, удивился, — “Малх?! С чего бы это ему помогать мне?” — когда тот принялся яростно раскидывать людей сагана.
— Прекратить! — свирепо орал он. — Что, навечно в подземный бейт-соат захотели?! Навалились на человека, не зная, кто он, к кому, зачем! — И когда привратники, постанывая, зажимая ладонями разбитые лица, отступили, обхватил Иуду за плечи жилистой, длинной, как у обезьяны-коф, мохнатой рукой. — Идем. Пусть радуются, что я этих, — кивнул на прибежавших с ним, не натравил на них, блудниц и кровоточивых отродье.
И стало ясно, что Малх, безоглядно преданный своему хозяину Каиафе, ненавидит людей Ханана, за то, что служат ему, так же — а Иуда знал это, — как и самого наси, который помыкал зятем, ни во что не ставил его, а потому по-прежнему, хоть и был отстранен ромейцами, считает себя, и другим велит так считать, первосвященником, единственным земным отцом народа Израилева, посланцем-шелухимом и ставленником Отца Небесного.
Слизывая с разбитой губы кровь и сплевывая ее, Иуда украдкой глянул через ворота на улицу: молодец Иоанн-Марк, сумел сдержаться, не выдал себя, стоит, как стоял! Еле сдерживая стон от боли в боку, — все же не уберегся: неужто ребро сломали? — отрывисто, на коротких выдохах поинтересовался:
— Когэн-гадол,— выделил это слово, чтобы польстить Малху, назвав Каиафу великим священником, — тоже тут, если ты здесь?
— Тут, тут, — буркнул Малх, и под сдержанное ворчанье, робкие угрозы побитых шомрим, повел, переваливаясь, Иуду к сагановой обители, около входа в которую стоял с презрительным выражением на холеном, с ухоженной бородой, лице, вышедший, очевидно, на ор у ворот, сын Ханана Анания — начальник всей храмовой стражи, а значит, и привратников.
Иуда хотел было, как делал всегда при встрече с облеченными властью, заранее приготовить подобострастную улыбку, но разбитую губу обожгло болью. Боль плеснула и из ноющего бока, стоило начать почтительный поклон.
Анания смерил Иуду холодным взглядом, задумчиво, изучающе порассматривал его и кивком позвал за собой, приказав Малху ждать, когда его, если понадобится, позовут.
Провел сопевшего за спиной Иуду во внутренний, мощеный голубыми плитами, дворик с обычными для богатых домов кустами миндаля, роз, с облцованным белым мрамором водоемчиком, около которого возлежали на ромейских, с фигурными ножками и высокими подголовниками клине Ханан и Каиафа. Они, попивая из вычурных стеклянных бокалов золотистое вино, тихо беседовали.
Увидев вошедших, пухлолицый, округлый Каиафа резко поставил бокал на столик, вскочил, позабыв о достоинстве, на ноги, вопрошающе глядя на Иуду, а Ханан, не изменив позы, лишь насупившись и что-то прошамкав, отчего зашевелилась крашеная черная борода, принялся изучать его настороженными, как у принюхивающейся к сомнительным объедкам мыши, глазками.
Почтительно замерев, Анания приглашающим жестом показал Иуде на первосвященников: подойди, дескать, к ним, не будут же, мол, они ради тебя напрягать голос.
Иуда, опять же не улыбнувшись, не согнувшись в уважительном поклоне, лениво, пришаркивая ногами, поплелся к первосвященникам, стараясь придать себе как можно более виноватый вид.
Удивленный Каиафа растерянно глянул на тестя; тот, еще больше насупившись, пристально, требуя объяснений, посмотрел на сына, который, переступив с ноги на ногу, бесстрастно доложил:
— Мои люди, которые охраняют тебя, не хотели впускать его, — повел подвитой, благоухающей бородой в сторону Иуды. — А он и Малх избили стражников-шомрим.
— Избили? Твоих отборных? — Каиафа пораженно замигал. — Вот так Малх! Не Малх, а Самсон новоявленный, — потер ладошки с короткими, унизанными перстнями, пальцами. Повел на Иуду повеселевшими глазами. — А ты чего же не…
— А я хочу, чтобы меня не трогали, — дерзко перебил тот. — Хочу, чтобы меня никто, никогда больше не задерживал. — И охнул как можно жалобней. Схватился одной рукой за бок, другой осторожно прикоснулся к вздувшейся губе. Страдальчески сморщился. — Хорошо, что только ушибами отделался. А если бы ваши люди убили меня? Или какие-нибудь другие? Кто тогда поможет вам схватить галилейского месифа?
— Любой обрезанный поможет! — отрубил Ханан. Стиснул длинными костлявыми пальцами бокал и, глядя в него, спросил зло. — Почему ты здесь, а не с назаретянином? Или он уже в Иерушалаиме и ты примчался доложить об этом?
— Нет, Ра… то есть вероотступник тот пока не здесь, не в городе, -промямлил Иуда с легким, но таким, чтобы хорошо был слышен, вздохом. — Вы же сами, отцы и первоначальники наши, приказали заманить его только к празднику Песах, а потому, дабы безукоризно выполнить повеление ваше, я и…
— Так зачем же ты оставил его без надзора? — срываясь на взвизг, возмущенно выкрикнул Каиафа и полное лицо его покраснело от негодования. — А что, если этот ересиарх, этот соблазнитель человеков опять сбежит, скроется неведомо куда?
— Нет, нет, этого не будет! — торопливо заверил Иуда, преданно уставившись на него. — Не сомневайтесь, не подведу. Отверженный-ахер, да сотрется имя его из памяти людской, непременно будет в Святом Городе дня за два до великой субботы. Пусть покарает меня Адонай, если вру, — закатил глаза, поднял молитвенно к лицу развернутые вверх ладонями руки и, беззвучно пошевелив губами, благоговейно огладил бороду.
После чего, не забывая поохивать, притрагиваясь, как бы неосознанно, то к губе, то к одному, то к другому, который и не болел вовсе, боку, заобъяснял, глуповато и бесхитростно помаргивая, что долго уговаривать Иегошуа прийти в Иерушалаим не понадобилось, ибо ахер, отлученный херемом от Закона и богоизбранного народа, сам твердо решил объявиться на празднике Песах, чтобы затем, в седмицу мац-опресноков, неустанно проповедовать свои чудовищные утверждения, будто послан он Отцом нашим Небесным для спасения дома Израилева, потому-то и отправил одержимый бесом гордыни Иегошуа его — “ничтожнейшего слугу вашего”, — Иуду, чтобы подыскал и приготовил для него, Назаретянина, надежное убежище, в котором он мог бы спрятаться, отсидеться до того, как отправится в Храм, к людям…
— Мы можем помочь тебе. Покажем такое убежище, — предложил со скукой в голосе Анания так громко, что Каиафа вздрогнул, а Ханан люто, волком глянул на сына. — Хочешь?
— Не хочу, ни за что, не надо! — рывком повернувшись к нему, Иуда беспорядочно замахал руками, забыв даже и о действительных, и о мнимых болях. — Я сам найду для него приют, вы только все испортите, вы спугнете этого человека. — Умоляющий взгляд его метнулся к первосвященникам. — Он же, месиф этот, прозорливец, провидец, да такой, какого вы и представить не можете. Он сразу поймет, что ему приготовили ловушку, и тогда… — Крепко зажмурился, помотал безысходно головой. — Все может сорваться! Нам никогда не удастся его заполучить, если помешаете мне, если ввяжетесь, если испортите то, что я задумал!
Упрашивающе прижимая ладони к груди, путаясь в словах, зачастил, рассказывая о том, какой недоверчивый, осторожный, непредсказуемый, какой всемогущий этот Иегошуа, который может чарами своими заморочить любого и исчезнуть на глазах множества людей, как не раз проделывал такое в синагогах Галилеи, что может пожеланием своим умертвить все, что захочет, — так поступил со смоковницей на горе Елеонской, — поэтому много бед может натворить этот маг и чародей, если возжелает, а уж когда осердится…
— Довольно, убедил, — перебил раздраженно Ханан. — Поступай, как сочтешь нужным. — Нахохлился, посмотрел из-под насупленных бровей на сына. — Распорядись, чтобы ни один стражник того назаретянина , хоть ему и объявлен херем, не трогал, пока этот, — показал глазами на Иуду, — не объявит: пора. — Повернулся к Иуде, вонзил в него пристальный, пытающий взгляд. — А почему ты думаешь, что этот нечестивец-тамэ не воспользуется своей злотворящей силой, когда ты станешь передавать его нашим людям?
— А потому… — смело начал, даже усмехнувшись самоуверенно, Иуда, хотя и растерялся: что сказать, действительно, почему? — Потому, что призову вас на него тогда, когда израсходует он на время ту самую силу. — Заулыбался, что нашелся, что так удачно ответил. — Это ведь только Вечносущий неиссякаем, а всем прочим, способным творить, что добрые, что злые, чудеса, надо…
— Понятно, — брюзгливо оборвал Ханан, и блеск в его глазах угас, они начали дремотно закрываться. — Ступай. Когда галилейский месиф придет в Иерушалаим, явишься ко мне и сообщишь.
— Если доживу, — буркнул Иуда, опять схватившись за бок и скосоротившись, точно от нестерпимой боли. — Эти шомрим теперь обязательно меня в каком-нибудь темном уголке прирежут.
— Тебя-то? — насмешливо подал голос Анания. — Скорей ты их.
— Что я против них?! — Иуда горестно вздохнул, опустил обреченно голову. — Налетят твои выученики стаей, как шакалы, и всё, конец, нет меня. — Скрытно, осторожно глянул на первосвященников: у Каиафы встревоженно вытянулось лицо, Ханан вновь приоткрыл глаза. — А ведь мне придется по всему городу рыскать, выполняя задания Ра… Иисуса того ,— продолжил совсем уж уныло. — Вот и подкараулят где-нибудь… Даже если ты, высокочтимый Анания бен-Ханан, — поднял на него грустные глаза, — и прикажешь не трогать меня, все равно найдутся такие, которые ослушаются. — Опять тяжело, скорбно вздохнул. — Убьют и скажут, что это неведомо кто сделал. Так что… — развел безысходно руками, — видите вы меня, пожалуй , в последний раз.
— А как же назарейский злодей? — сипло вырвалось у Каиафы. Он, обеспокоенно глянув на тестя, откашлялся и повторил еще встревоженней. — Кто в таком случае передаст нам его?
— Откуда я знаю? — огрызнулся Иуда. — Никто! — Помолчал, пояснил уверенно. — Назаретянин, встревоженный моей гибелью, скорей всего, удерет. И, обозлившись, что сорвалось его явление в Иерушалаиме, примется вовсе уж безоглядно будоражить народ Иудеи, Галилеи, Гавлониды, Переи и тогда…
— Иосиф, — не дослушав, окликнул негромко Ханан, и когда зять резво обернулся, ухватил его за рукав лилового меиля, дернул, чтобы нагнулся, и зашептал что-то в ухо.
Каиафа отшатнулся. Вытаращив глаза, уставился на тестя.
— Выполняй! — приказал тот скрипуче и опять закрыл глаза.
Каиафа, жалко и неверяще улыбаясь, оглядываясь беспрерывно на него, медленно, тяжело стянул с толстого мизинца перстень. Торжественно, церемонно протянул его Иуде на распрямленной ладони.
У Иуды ноги обмякли и подкосились, сердце чуть не остановилось от страха — увидел то самое, дающее неприкосновенность и власть над правоверными, кольцо с грозным Оком Элохима; кольцо, о котором знают все чада Израилевы, о котором испуганно шепчутся, сделать подобие которого никому даже в голову не приходило, и не потому, что изображение человека, частей тела его воспрещено Законом, а оттого, что гневное Око Саваофа все видит, и горе, горе тому дерзновенцу, который вознамерится, если осмелится, воспроизвести зрак тот, горе и смерть, жуткая, мучительная, ждут и его самого, и потомков его до седьмого колена…
Приблизившись к воротам баита Ханана, Иуда замедлил шаг и, успокаивая зачастившее сердце, сделал глубокий вдох, надолго задержав воздух. Приосанился, принял важный вид и, с достоинством приблизившись к ближнему охраннику-шомрим, снисходительно протянул ему расслабленную кисть руки — кольцо с Оком Элохима показал.
Но привратник, только на миг обернувшись, коротко, нетерпеливо мотнул головой — проходи, проходи! — и опять, как и трое других стражников, тоже лишь бегло глянувших на Иуду, вперился вглубь двора.
Там приближалась к входу во внутренний дворик небольшая кучка ладных и рослых, но каких-то неуверенных, понурых здоровяков, возглавляемых Малхом, как успел заметить Иуда.
Не раздумывая, он бросился за ними, догнал их. Пристроившись к последним, проплелся вместе с ними мимо каменного водоемчика, розовых и миртовых кустов и вошел в просторный светлый, с бледно-желтыми мраморными стенами атриум, на противоположной стороне которого зловеще нахохлился в золоченом ромейском, похожем на курульное, кресле саган и наси Ханан в голубом первосвященническом подире.
Справа от кресла топтался с недовольным лицом Каиафа в таком же голубом подире; слева — застыл Анания, который, надменно вскинув голову, обводил тяжелым взглядом вошедших
Те, настороженно посматривая на стражников по обе стороны входа, затолкались, остановившись, не решаясь идти дальше.
— Докладывай! — требовательно выкрикнул-повелел Каиафа.
“Кому это? Может, заметил меня, может, мне?” — испугался Иуда: с ним ведь должны разговаривать только наедине, без свидетелей.
Выглянул из-за какого-то верзилы и, успев заметить, что первосвященник властно смотрит на потупившегося обезьяноподобного Малха, встретился взглядом со ставшими удивленными глазами Анании.
Он, прижав ладонью бороду, чтобы не щекотала отца, наклонился к его оттопыренному хрящеватому уху. Ханан, слегка вздрогнув, встрепенулся, распрямился. Отыскал глазами Иуду, который угодливо заулыбался, и, задержав на нем пытливый пристальный взгляд, опять повернулся к Малху, который, то вскидывая голову, когда повышал голос, то снова опуская ее, когда принимался удрученно бурчать, рассказывал о том, что было в Храме во Дворе Жен Двора Народа.
Там, повествовал Малх, он и его люди действительно, мол, увидели, как и обещал досточтимый Анания бен-Ханан, галилейского лжепророка и якобы чудотворца Иисуса из Назарета, который, защищаемый своими приспешниками, сразу же начал вести себя не только вызывающе, но и откровенно враждебно ко всему, что дорого и свято народу Израилеву: богохульствовал, оскорблял законоучителей и власти иудейские, чем вызвал сильное волнение среди людей, которое чуть не переросло в бесчинства, посильнее тех, что затеял на днях в Храме разбойник Варавва, но — хвала достославному Анании бен-Ханану! — беспорядки сразу же загасили, все обошлось потасовками между сторонниками ахера Иисуса и теми, кто в праведном гневе хотели схватить этого мизикима, демона разрушения, и побить его камнями, как требует Закон.
— Ну и почему же вы не расправились с ним? — зло спросил Каиафа. — Ведь всем, городу и миру, было объявлено, что любой, кто увидит сего лжемессию, обязан…
— Почему мы — мы?! — не разделались с ним? — поразился Малх и, опомнившись, ожидая кары за то, что перебил хозяина, к тому же, первосвященника, вжал голову в плечи. — Но ведь вы запретили, — робко повернулся к невозмутимому начальнику храмовой стражи. — Ты же сам, всесильный и справедливый, строго-настрого потребовал, чтобы мы…
— Пусть так, пусть вам не было разрешено трогать его, — желчно проскрипел Ханан, — но другие-то, те, которые не получали такого приказа, они-то почему не исполнили наше повеление уничтожить месифа?
Малх, уставившись вниз и вбок, недоуменно пожал плечами.
— Многие хотели задержать его, — заверил кто-то, и Иуда, привстав на цыпочки, увидел, что подал голос лохматый и мрачный Калеб, — но не смогли пробиться к нему. Кому левиты не дали, кому шомрим помешали, а кому и сторонники самого того Иегошуа.
— Сторонники? — недоверчиво переспросил Ханан. — Что, их было так много? — и многозначительно посмотрел на зятя.
— Сначала мало, потом, когда он говорил, все больше и больше, — помолчав, неохотно признался Калеб.
— В самом деле? — Каиафа притворно засмеялся. — С чего бы, почему?
— Потому, что никто и никогда не говорил еще так, как этот человек, — придя на помощь другу, дерзко ответил такой же угрюмый Ефтей.
Ханан заерзал, опять — быстро и остро — посмотрел на зятя, издевательская улыбочка которого скисла, стала неуверенной, жалкой.
— Что значит “никто не говорил так, как этот человек”? — резко и до неприличия громко прозвучал в тишине насмешливый голос Анании — Никто до него не поносил так веру нашу, власти и Закон Моисея? Это ты хотел сказать, так тебя надо понимать, да?
Ханан, поднявший на сына глаза и подчеркнуто нахмурившийся, — как-де смел ты без разрешения встревать в разговор? — презрительно оглядел с головы до ног Ефтея, Калеба, стоящих рядом с ними.
— Неужели и вы прельстились? Неужели кто-то из вас уверовал в того обманщика? — спросил с угрозой. — Помните, что говорит Закон?
Хаберы Малха, потупившись, не шевельнувшись, молчали.
— Что им Закон? — жестко заметил Каиафа. — Этот народ невежда в Законе, проклят он, — и когда проклятые первосвященником оскорбленно, испуганно, зло вскинули головы, вяло махнул в их сторону, плеснув голубым рукавом. — Пошли прочь. Ждите распоряжений во дворе.
Иуда отскочил в сторону, чтобы не увлекли с собой дружно развернувшиеся, с подозрением глянувшие на него — а ты чего ждешь? Наушничать на нас собрался? — те, кто должны были разделаться с Равви.
Как только стал затихать их частый, торопливый топот, как только, повинуясь приказу Анании, поспешили убраться, кланяясь, и стражники у входа, Каиафа повелел Иуде:
— Говори! — и в волнении запотискивал, запотирал ладони.
Иуда, угодливо согнувшись, просеменил к нему, быстро и мелко кланяясь на бегу. Остановившись, с подчеркнутой настороженностью оглянулся и выдохнул, вытаращив глаза:
— Сегодня ночью!
— Где? — резко и хрипло, точно каркнул, спросил Анания.
Посматривая то на него, то на приоткрывшего рот Каиафу, щеки которого под не густой на них бородой заметно побелели, то на не шелохнувшегося Ханана, лицо которого, в отличие от лица зятя, густо покраснело, Иуда, словно бы оправдываясь, словно бы виновато, залопотал, что хоть и догадывается, где будет ночевать Иего… Иисус, но все же не уверен, что тот, хитрый и осторожный, не выберет неожиданно другое пристанище, а потому лучше всего поступить так… Наморщил лоб, будто соображая, обдумывая.
— Хоть и не полагается сегодня отмечать праздник Песах, однако Назаретянин твердо решил устроить седер нынче же, — уже без ужимок, без подобострастного тона начал Иуда, — потому что… — Замолчал, нахмурился, размышляя. — А-а, ладно, это не относится к нашему делу, — пробормотал, как бы сам себе. — Предлагаю поступить вот как, — сказал таким решительным голосом, что Каиафа фыркнул, Анания хмыкнул, Ханан поджал губы. — Когда все сотрапезники Иисуса и он сам разомлеют после еды и пития, я незаметно выйду, примчусь сюда, и с вашими людьми вернусь к Назаретянину. — Говорил теперь Иуда деловито, глядел спокойно, не отводя глаз. — Поэтому, чтобы меня беспрекословно слушались те, кто будут пленять Иегошуа, я вам это, — растопырив пятерню и подняв руку, показал кольцо-оберег на указательном пальце, — пока не отдам. Ждите меня во вторую стражу.
И, не пятясь, не кланяясь, уверенно направился к выходу.
— Куд-да?! — негромко, но грозно спросил Анания, и когда Иуда, остановившись, развернулся к нему, поинтересовался, не разжимая зубы. — Что-то ты дерзким стал? С чего бы так осмелел?
— А с того, — серьезно ответил Иуда, уверенно глядя на него, — что мне терять нечего, я обречен. Сподвижники Иегошуа убьют меня за то, что я предал его. Обязаны, должны убить.
— По себе о них судишь? Кто может убить? — губы Анании растянулись в пренебрежительной ухмылке. — Сводный брат этого месифа и лучший твой друг Кананит? Или Симон по прозвищу Кифа-Петр? Или…
— Ты же говорил, что они мирные, сострадательные люди, — перебил удивленно Каиафа. — Чего же боишься их?
— Я этого не говорил! — отрубил Иуда. — Это, чтобы успокоить вас, какой-то другой сикофант вам сказал. И наврал. Разве Мессия придет не для того, чтобы карать врагов? — полюбопытствовал язвительно. — А значит, разве могут и он, и его соратники быть мирными? Тем более, сострадательными?.. Нет, нет, они прикончат меня! — заявил убежденно.
— Мессия? — шипяще переспросил Анания. — Так ты все же считаешь этого бродягу, бездельника, совратителя правоверных Мессией? — и, чуть подавшись вперед, впился взглядом в Иуду.
— Не надо цепляться к словам, — досадливо скривился тот. — Не важно, кем я его считаю. Главное, что передам Назаретянина, кем бы он ни был, в ваши руки. А уж вы разбирайтесь, Мессия он или нет.
— А о чем это ты хотел сказать, да раздумал? — тягуче прошамкал Ханан, сонно глядя на Иуду. — Что значат твои слова: “Это к делу не относится”? К нашему делу, подчеркнул ты, — уточнил лениво.
Иуда замялся. Переступил с ноги на ногу, поскреб сквозь бороду кадык. Поглядел в раздумье на сагана. Решился. Ответил вяло:
— Иегошуа и нам не раз намекал, и сегодня в Храме — вам уже, наверное, донесли, — говорил, что собирается покинуть этот мир. Вот почему надо обязательно схватить его сегодня ночью. Чтобы не успел.
— Как покинуть этот мир? — сообразив, о чем речь, вскрикнул Каиафа. — Умереть, что ли, собирается? Убить себя хочет?
— Умереть, убить себя, — кивнув, подтвердил Иуда. — И на третий день воскреснуть. Так он пообещал.
Каиафа от неожиданности икнул и, смутившись, прикрыл рот ладонью; Анания презрительно усмехнулся; Ханан тихо, булькающе засмеялся, заелозил в кресле.
— Ну нет, мы ему не дадим так просто скрыться от нас, избежать уготованного ему, — оборвав смех пообещал серьезно. — Мы сами, в назидание всем, как и решил синедрион, отправим его в шеол. А тело, точно падаль, выбросим на свалку в ров Гинном. Посмотрим, как он на третий день воскреснет, если к тому времени воронье и бродячие псы от него даже костей не оставят. Он, хоть и обрезанный, не дождется от нас погребения. И другим, если другие найдутся, не позволим захоронить.
— Что ж, — Иуда вздыбил грудь, задержал тяжелый вздох. — Вам лучше знать, как все будет после его кончины. — Опустил взгляд. — Можно мне уйти, если я больше не нужен вам? — попросил смиренно. — Боюсь, как бы галилеяне Иисуса не хватились меня и не заподозрили бы чего. Перестанут доверять, будут все время настороже, могут помешать.
— А то, что заподозрят, когда вздумаешь бежать с седера, или даже не дадут этого сделать, не боишься? — мрачно спросил Анания.
— Нет, не боюсь! — отрезал Иуда, стараясь придать и голосу, и своему взгляду предельную убедительность: надо, чтобы начальник храмовой стражи поверил и не послал соглядатаев проследить за ним в надежде узнать, где скрывается Равви и еще до ночи схватить его. — Потому что, если Иисус отпустит меня, а он отпустит — скажу ему, будто надо распорядиться, чтобы принесли вина, его ведь всегда не хватает, верно? — и чуть ли не подмигнул свойски, — то когда я исчезну, никто и не подумает беспокоиться.
— А если месиф не поверит тебе и не разрешит покинуть вечерю? — недоверчиво хмурясь, решил все прояснить Каиафа. — Что тогда?
— Не поверит? Мне? — Иуда изобразил величайшее изумление. — Как это не поверит? Шепну ему, что вина мало, он отмахнется, а то и возмутится: мне-то,мол, что до этого? Это, скажет, твоя забота, пойди и достань. Я ведь у них, у этого галилейского сброда, и кормилец и поилец. Без меня они бы давно с голоду подохли или их всех уже казнили бы за неумелые кражи и бестолковые грабежи… Не поверит! — покрутил головой, словно удивляясь такому нелепому предположению. — Еще как поверит. А подручные его, во всем полагаясь на сввоего Равви…
— Хорошо, ступай, — устало сказал Ханан и закрыл глаза.
— Не забудьте: во вторую стражу, — теперь уже пятясь и беспрестанно кланяясь, напомнил Иуда. — И людей подберите самых верных и надежных, самых отважных, самых крепких.
— Подберем, подберем, не беспокойся, — Анания усмехнулся. Беззлобно, почти дружелюбно. — Беги к своим проходимцам, а то, чего доброго, они и в самом деле перестанут тебе доверять и все нам испортят.
Благодарно прижав ладонь к сердцу, благодарно заулыбавшись, Иуда торопливо — на сей раз глубоко, в пояс — поклонился Анании и первосвященникам и выскочил наружу: надо затеряться в городском многолюдстве, пока начальник храмовой стражи в хорошем настроении и не передумал, не послал все же следом соглядатаев.
Так же быстро, однако сохраняя достоинство и не срываясь на бег, прошел через внутренний дворик мимо выжидательно посмотревших на него людей Малха, которые скучились около мраморного водоемчика.
Словно не замечая теперь уже настороженно смотревших на него привратных стражников, проскочил, серьезный и сосредоточенный, мимо них. Не сбавляя шага, устремился к Храму: вдруг Равви все еше витийствует на Ксистской площади? Тогда, доложив о разговоре с первосвященниками, останется с ним. Если же его там нет — тогда к Онагру. Пусть соберет к утру своих гаэлов: пора! А заодно надо проверить собирается ли Елиаф делать все так, как договорились? Не надумал ли сам, без суда санхедрина и ромейцев, расправиться с Сыном Человеческим? Наверняка кто-нибудь уже доложил Онагру о том, что видел его в Храме или около, и Онагр… От него, упрямого, если что-то наметил — недаром эллинское прозвище “дикий осел” получил, — всего можно ожидать, а значит, ко всему и надо быть готовым.
Иуда усмехнулся — в памяти всплыло, как два дня назад, когда, тоже побывав здесь, в баите Ханана, ходил к Елиафу бен-Елифазу.
Зло щерясь, тыча охранникам-шомрим, выданный Каиафой оберег — кольцо с Оком Элохима, от которого стражники шарахнулись с изумленно-испуганными лицами, Иуда вылетел за ворота. И первое, что увидел — сиротливо сидевшего вдали под кипарисом Иоанна-Марка. Судя по его потерянному виду, тот совсем извелся от ожидания.
Заметив Иуду, он взметнулся на ноги и, обрадовавшись, рванулся было к нему, но Иуда незаметно для привратников выставил предостерегающе руку, ткнул большим пальцем себе за спину — наблюдай! — и, пряча на ходу кольцо в кошель под хламидой, резво зашагал к Ксистскому мосту.
Вновь увидел своего юного помощника уже перед Храмом. Раскрасневшийся от толкотни, а может, и от волнения, Иоанн-Марк выскользнул из толпы и, притиснутый ею к плечу Иуды, шепнул, что никто за ним из Хананова двора не выходил.
— Продолжай наблюдать! — приказал Иуда вполголоса. — Так же, как будто не знаешь меня, следуй в отдалении. Когда войду туда, куда войду, будь настороже. Можешь понадобиться, — и, расслабив лицо, шутливо ткнул локтем в живот Иоанна-Марка.
Спускаясь по Дамасской улице в Нижний Город, петляя по его пыльным, узким, угловатым улочкам, Иуда, как бы ненароком оглянувшись, неизменно видел Иоанна-Марка, который, то приближаясь, если путь до поворота был коротким, то приотставая, маячил среди суетливо спешащих горожан, торговцев снедью и всякими пустяками, робких или деланно развязных пришлых амхаарцев.
Около невзрачной темной калитки в потрескавшейся глинобитной стене Иуда, прежде чем торкнуться в нее, убедился, что Иоанн-Марк заметил, куда он входит, и только потом уверенно постучал в плотную, без единой щелочки дверцу так, как требовалось от своих: два быстрых удара, потом, через некоторое время, три.
По ту сторону лязгнул засов, калитка чуть приотворилась.
Иуда сильным тычком ладони отпахнул ее пошире и, скучающе посмотрев в настороженно-выжидательные глаза мордастого суконщика Тавиша, пробормотал опознавательные слова: “Единственный владыка всего — Адонай!” Оттолкнул плечом охранника, вшагнул в небольшой дворик, где, глядя враждебно, исподлобья, стояло еще трое гаэлов: Зеев, Эвув и Халед.
— Где Елиаф? —спросил властно, как только за спиной брякнул, закрываясь, засов. — Надо с ним поговорить.
— И он хочет с тобой потолковать, — весело, дергаясь и чуть ли не пританцовывая, пропел щупленький, верткий, действительно напоминающий муху, Эвув. — Давно уже хочет. С той самой поры, как ты предал нашего Варавву.
— Не рано ли ты расхрабрился? — Иуда раздул ноздри, изобразил самую зловещую улыбку-оскал. — А ну веди меня к Онагру! — рявкнул как можно свирепей. И сразу же, не повернув головы, приказал шевельнувшимся Зееву, Халеду, Тавишу. — Стоять! Не суйтесь в дела, которые решает только Елиаф!.. Чего ждешь?! Доложи ему, что я пришел! — рыкнул Эвуву.
Тот, оробевший, оглянулся на дверь в дом, попятился к ней, но она резко и широко, как от пинка, а может, и впрямь от пинка, распахнулась. В ней, упершись руками в косяки, стоял Онагр, ничем не похожий на осла, а наоборот, гибкий, как лис, стройный, красивый, молодой, с черной курчавой бородкой.
— Это ты не рано ли расхрабрился? — кривя пунцовые губы, протянул он. — Думаешь, если ты Сикариот, тебе все позволено, можешь не опасаться нас?
— Так и думаю, — Иуда подтверждающе кивнул.
Не понравился ему голос Онагра: тихий, вкрадчивый. Лучше, когда Елиаф в ярости: орет, брызжа слюной, мечется, размахивая кулаками. Тогда, если сразу не набросится с ножом, можно, как только выдохнется, хоть что-то объяснить ему и попытаться уговорить его, а так… Коль у него такой тон, значит, Онагр уверен в себе, самонадеян, и переубедить его будет трудновато. Может быть, невозможно. И это опасно.
— Ну заходи. Лучший друг Вараввы, — Елиаф выделил слово “друг” и ласково заулыбался, — заслуживает того, чтобы позволили попробовать вывернуться, оправдаться.
Иуда внешне спокойно, но внутренне подобравшись, прислушиваясь, не готовятся ли за спиной гаэлы напасть, направился к двери. Зыркнул на лестницу около входа: придется туго — стремглав на кровлю. По крышам можно удрать в любой край Нижнего Города и даже, с дома на дом, как по гигантским ступеням, перебраться на Сион, в Верхний Город. Но тут же мысленно обругал себя: рака, ты же будешь внутри, в помещении. Придется, в случае чего, драться. В том, что сумеет, если понадобится, разделаться с Елиафом и его телохранителями, был уверен — начнешь сомневаться, ничего не получится, — но кто, кроме Онагра, соберет тогда нужных людей на судилище над Равви? “Нет, Елиаф должен остаться живым и сделать все так, как нужно. Надо, во что бы то ни стало, заговорить, уболтать, убедить его”.
И решительно вошел внутрь мимо посторонившегося Онагра.
В небольшой комнатенке без окон Иуда, не раз бывавший тут, привычно уселся в дальнем углу на пальмовую циновку и хотя знал, что разговор будет, скорей всего, именно здесь, все же слегка расстроился. “Отсюда не вырвешься… Ничего, — успокоил себя, глянув на узкую дверь. — Гаэлы будут ломиться по одном, по одномуу и упокою их”.
Сложив на груди руки, Онагр прислонился плечом к косяку, перекрывая вход.
— Давай, Сикариот, выкладывай, зачем явился, — равнодушно глядя на Иуду, лениво предложил он. — А потом мы убьем тебя. За Варавву, за Дижмана и Гесту, за всех наших лучших людей, которых ты заманил в Храме в ловушку. — шевельнул ноздрями, сдерживая зевок. — Я хотел было распорядиться, чтобы тебя убили во дворе, но уж очень это ни на что не похоже, чтобы приговоренный, а ты знаешь, что мы приговорили тебя, сам приперся для казни. Зачем? Почему? — забубнил сквозь сдерживаемую зевоту. — Чего тебе надо? Прощения? Не вымолишь, не надей…
— Мне надо, чтобы ты, не перебивая, выслушал меня, — разлепив плотно сжатые губы, оборвал Иуда, — а затем точно и вовремя исполнил все, что я скажу!
Не давая опомниться ошарашенному Елиафу, начал напористо убеждать, что Варавву ромейцы схватили якобы только по его собственной — и ничьей больше! — вине, так как начал он заваруху в Храме, не дожидаясь назаретского чудодея, надеясь к тому времени, когда тот появится и поможет своей таинственной силой победить, стать в глазах восставших единственным вождем, однако, на его несчастье, Сына Человеческого восторженные почитатели задержали в Соломоновом притворе и когда тот все-таки сумел выбраться оттуда, было уже поздно: Варавву и оставшихся в живых бунтарей утащили в Антониеву крепость.
— Так что, ни на мне, ни на Равви нет не только никакой вины, но даже и тени ее! — заявил решительно.
“Что ему известно о том, как было на самом деле, знают ли его осведомители Равви, или хотя бы о Равви? Может, видели, как он не стал помогать?” — встревоженно прикидывал в уме Иуда. И, пока Онагр не вздумал, проверяя на правдивость, выяснять подробности, а заодно не поинтересовался, почему-де он не пособил гаэлам, почему не погиб или не попал в плен вместе с ними, начал заверять в своей любви к Варавве, преданности ему — и это действительно так, не лукавил, — восхищаться тем, что тот живет, подобно Маккавеям, Гавлониту, Менахему бен-Иуде, Афронгу и другим вожакам обрезанных, только ради освобождения страны Израилевой от иноверцев, инокровцев, инородцев, но…
— … но, как и Маккавеи, Гавлонит, Менахем, Афронг, не лишен побратим мой Варавва греха славолюбия. Из-за того и пострадал: не о деле прежде всего подумал, а о величии своем, о том, как все правоверные будут чествовать его, как провозгласят долгожданным Малка-Машиах. Ты знаешь его и не станешь отрицать, что есть это у него — тщеславие, себялюбие, самовлюбленность. Есть, есть, не спорь! — закончил убежденно.
Онагр переступил с ноги на ногу. Отвел глаза. Убрал руки с груди. Стиснул ладони, помял их.
— Если твой Назаретянин такой, как ты о нем рассказывал, то почему он не вызволит нашего Варавву из заточения? — спросил глухим голосом, но зло, с вызовом. — Почему не делает ничего, чтобы его освободить?
“Все, готов: заколебался, — Иуда еле удержал вздох облегчения. — Теперь ты мой!”
— Как это не делает ничего?! — и удивился, и возмутился он. — Ах да… — Сделал вид, будто смутился. — Ты же незнаком с Назаретянином, не знаешь его. Так вот, да будет тебе ведомо, что для него, праведника и человеколюбца, чужая боль острей, невыносимей собственной. Вот и надумал он, и переубедить его невозможно, — вспомнив свои попытки отговорить Равви от замысленного им, Иуда болезненно поморщился, — да и не надумал даже, а без колебаний решил, пойти на казнь вместо Вараввы. Считает, что хоть и виновен в том, что с тем случилось, не может допустить, чтобы кто-нибудь, пусть даже и только ты, подумал, будто из-за него, Сына Человеческого, может пострадать хоть один человек. Тем более, погибнуть. Тем более, Варавва, любимец народа нашего, будущий возможный освободитель и спаситель его.
— Пойти вместо Вараввы на казнь? — опомнившийся Онагр недоверчиво, натянуто заулыбался. — Разве такое возможно?
— А о помиловании в честь великого дня Песах забыл? — Иуда, склонив голову к плечу, посмотрел на Елиафа как можно веселей, но почувствовал, что получается плохо: не ослабевало только что вновь так обжигающе вспомнившееся — скоро Равви распнут, он мучительно и позорно умрет на кресте.
Следя за тем, чтобы голос не дрожал, звучал спокойно, объяснил, что Сын Человеческий сдастся санхедрину, где будет держаться вызывающе, объявит себя сыном Отца Небесного для того, чтобы, потрясенные таким богохульством священники и начальствующие старейшины иудейские, приговорили к смерти, а когда приведут для утверждения приговора Пилату, объявит себя еще и царем Иудеи, чего, конечно же, ромейцы не потерпят и решение синедриона префект утвердит, однако, следуя нашему стародавнему обычаю, опасаясь нарушить его, дабы не обвинили в посягательстве на права местных жителей и не написали о том донос сирийскому легату, или даже кесарю, предложит простить Назаретянина в честь праздника Песах, и вот тогда-то надо собравшимся на судилище орать изо всех сил, требуя освободить Варавву, чему главарь свиноедов не захочет воспротивиться, опасаясь народного возмущения, которое может перерасти в восстание, и отпустит нашего предводителя.
— За людей первосвященников я спокоен. Они будут вопить, требуя смерти Равви, как скорпионами ужаленные. Но их может оказаться меньше, чем зевак, которым все равно, кого казнят, Варавву или Сына Человеческого, лишь бы было на что поглазеть. Эти могут потребовать отпустить Назаретянина из нелюбви к Ханану и Каиафе, на зло им. Поэтому ты, — Иуда требовательно посмотрел в расширившиеся, не мигающие глаза Онагра, слушавшего сначала с сомнением, но потом, опустившись медленно на корточки, все более заинтересованно, изредка даже то понимающе, то одобрительно кивая,— ты приведешь своих людей. Пусть они или изгонят равнодушных и тех, кто против Вараввы, или заставят кричать в его пользу так же истошно, как твои гаэлы. Понял?
— Понял, понял. Все будет, как надо, — Онагр, потирая руки, вскочил, будто собираясь тотчас же броситься выполнять порученное. Замер на миг, принахмурился. — А когда и куда приходить? — спросил озабоченно.
Скажу. Как только узнаю, — Иуда, опираясь о стену, тяжело поднялся на ноги. — Главное, чтобы твои люди были готовы без промедления собраться в нужном месте в нужное время.
На Ксистской площади, с обычным для нее гомоном, почти слитными зазывными криками разноголосых торговцев, колготой покупающих и продающих, спешащих в Храм и покидающих его, все было привычно.
Ни самого Равви, ни галилейских сотоварищей, которые, оберегая и охраняя Сына Человеческого, держались бы кучно, заметно, Иуда не нашел. И уже направился было к Дамасской улице, чтобы идти к Онагру, как наметил, но свернул в сторону гневно басившего невдалеке Савла из Тарса, чтобы послушать, чем он теперь пугает, и в кратковременном просвете между обступившими его заметил Фому около храмовой стены. Тот, опустив голову, стоял с теми самыми иноземцами в тюрбанах, которые звали Равви к себе на родину.
Расталкивая окружающих, Иуда, сопровождаемый возмущенным шипеньем, руганью, бросился к Фоме. Он, оглянувшись на вспыхнувший гвалт, обрадовался — в кудлатой его бороде, похожей на ком свалявшейся верблюжьей шерсти, блеснула улыбка, — но тут же опять насупился. Снова понуро опустил голову, слушая одного из чужестранцев.
— … если уговоришь еще кого-нибудь, будем рады, — на плохом арамейском закончил тот, с интересом посматривая на подошедшего Иуду.
И трое смуглолицых, чернобородых белотюрбанцев дружелюбно уставились на него. Он же поглядел на них хмуро, с подозрением.
— Чего эти чужаки от тебя хотят? — негромко поинтересовался у Фомы. — О чем это ты с ними наедине, тайком шепчешься? О Равви?
— О-о, Равви! — уловив в тихой скороговорке Иуды знакомое слово, беседовавший с Фомой сдвинул перед лицом ладони, закатил благоговейно глаза. — Бодхисатва, архат. Просветленный! Аватар!
Трое земляков его тоже соединили перед лицом ладони, тоже закатили глаза и напевно забормотали что-то сдержанно-восторженное.
Так же молитвенно держа руки перед собой, они приветливо заулыбавшись, неглубоко поклонились и Фоме, когда тот начал пятиться, отходя от них, и Иуде, рывком за плечи развернувшему его.
— Рассказывай, что все это значит? — грозно спросил у приятеля, когда выбрались туда, где стало попросторней.
— Чего рассказывать? — огрызнулся Фома. — Все равно не поверишь! — Сунул руку под накидку-симлу и вытащил белый лоскут висона. — Посмотри, — тряхнул его, расправляя, подал Иуде.
Тот, растянув в руках этот квадратный кусок ткани, увидел три рядка забавных, похожих на завитушки, буковок, а чуть ниже — другие, знакомые, арамейские. Тоже в три строки.
— Я, Иегошуа, сын Иосифа-плотника из Назарета Галилейского, родившийся в Вифлееме, который в Иудее, — начал читать вполголоса Иуда, — подтверждаю, что продал Иуде Фоме… Ха! — удивился, вскинув на него глаза. — Так ты мой тезка? Сколько бродили вместе бок о бок и не знал этого. Все время Фома да Фома, а ты, оказывается…
— Иуда я, Иуда, — подтвердил Фома. Смахнул толстыми заскорузлыми пальцами пот со лба. — Фома — прозвище. Как у тебя Сикариот. Только твое тайное, его не всякому знать можно, а мое открытое, не опасное. Близнец, Дидим, и Близнец. Что тут такого?
— Если ты близнец, то чей же? — полюбопытствовал Иуда.
— Равви считает, что его, — густая борода Фомы шевельнулась от сдержанной улыбки. — Говорит, что это знамение Божие, потому что, говорит, мы с ним не просто, как братья, а как братья-близнецы, потому что, говорит, я — его лучший друг. Да ты читай дальше, — попросил, увидев, что у Иуды лицо стало растерянно-обиженным. — И повнимательней. Там написано “Иуду Фому”, а не “Иуде Фоме”.
— А я думал, он лучшим другом считает меня, — вырвалось у Иуды, вновь опустившего глаза на лоскут висона.
— Все наши галилеяне тоже думают, что они для него самые-самые, — с усмешечкой заметил Фома. — И Кифа, и Первозванный, и братья Воанергес, особенно младший. Ах, я любимый ученик Равви, ах, он ценит меня больше, чем всех вас, — похоже передразнил Иоанна. — А близнецом, Фомой-Дидимом, он называет только меня!
— …подтверждаю, что продал Иуду-Фому, раба моего, — бубнил в это время Иуда, — Хаббану, купцу Гундофара-царя. — Сдвинул к переносице брови, соображая, обдумывая прочитанное. — Что значит, продал? — поднял растерянный взгляд на Фому.
— То и значит: продал. Примерно за двадцать драхм, — он откинул полу симлы, полурасплел-подраспустил опояску, выковырял из глубины ее одну за другой золотые монетки и протянул их на широкой, как лопата, ладони. — Возьми. Ты казначей, тебе они нужней, понадобятся на расходы. А мне — к чему, для чего?
По-прежнему пекло солнце, по-прежнему пот пощипывал глаза, по-прежнему горланил, суетился, подталкивал, задевая, разномастный люд, но Иуда, вперившись в сотоварища, не замечал, казалось, никого и ничего. Лишь когда какой-то потасканного вида прыщавый юнец остолбенел рядом, учащенно задышав и вожделенно глядя на золото в руке Фомы, очнулся. Пятерней так пихнул в лоб жуликоватого мальца, что у того откинулась назад голова, а сам он быстро-быстро попятился, пока не ткнулся в рыкнувшего, только что бывшего благостным, отрешенным, худого, как ему и положено, фарисея-шикми.
— Подожди, ничего не пойму! — Иуда сжал пальцы Фомы в кулак, скрывший монеты. — Как это Равви тебя, своего близнеца, — усмехнулся, — мог продать? Да еще рабом своим назвать? — Снова усмехнулся, но уже жестче. — Как он вообще может кого-либо продавать? По какому праву?.. Ты ничего не выдумываешь, не обманываешь? — И когда Фома возмущенно вскинул голову, процедил сквозь зубы, все еще недоверчиво глядя ему в глаза. — Почему же купчая у тебя, а не у этого, как его… — посмотрел в расписку, — не у Хаббана? Почему плату за себя получил ты, а не Сын Человеческий?
— Он отдал мне эти деньги, как только получил их. Сказал: они по праву мои, — бесстрастно ответил Фома. — А купчая… Точно такая же и у Хаббана. И будет у него, пока, — пожал удрученно плечами, — пока, я думаю, не отпустит меня на волю. Выкупиться, судя по всему, не смогу. Если б мог, отдал бы ему эти золотые, — разжал кулак, поразглядывал равнодушно монеты, — да еще бы и добавил, сколько запросит. Заработал бы или украл.
— Но зачем, почему Равви так поступил? — возвращая расписку, уже не с недоумением, а возмущенно выкрикнул Иуда.
— Пожалуй, я сам виноват, — уныло признался Фома, пряча в опосяку и монеты, и скрученную в жгут купчую. — Пойдем? Чего тут торчим?
Понуро побрел от Храма. Иуда, забыв уже и об Онагре, и об Иоанне-Марке, про которого — нашли его у Дамасских ворот? — хотел спросить у Фомы, как только увидел его, и даже о Равви — куда тот отправился, к Аримафейцу? — пристроился рядом.
— В чем виноват? — спросил сердито.
Глядя под ноги, Фома сожалеюще вздохнул, поскреб затылок; вяло начал рассказывать, что после того, как Сын Человеческий, закончив беседу с эллинами, пообещал посланцу из Осроэны прислать для излечения царя Авгара любимого ученика своего Иуду Фаддея…
— Как?! Он тоже мой тезка? — поразился Иуда.
— Чего вытаращился? — глянув на него, невольно улыбнулся Фома. — Кто-кто, а уж ты-то, чуть ли не вожак сикариев, лучше всех знаешь, что в любых тайных сообществах не в ходу имена. Даже мы, зилоты-галилеяне, давние друзья, все почти родственники, должны знать только наши клички. А уж ты, иудей, тем более. Ради, как говорят ромейцы, конспирации.
— Не ради этого, а чтобы никто, даже под пытками не выдал сообщников, не назвал их настоящие имена, — оскорбленный тем, что его все еще, оказывается, считают назареи Сына Человеческого чужаком, раздраженно уточнил Иуда. И, передразнив, — “зилоты”, “конспирация”, — уколол презрительно. — Что, родной язык забывать стал?
— А я его и не знал никогда, — фыркнул Фома. — Только арамейский и койне, как и все мы. Да и ты сам, и даже Равви…
— Не виляй, не виляй! — обозлился Иуда. — Прекрасно понимаешь, о чем я! — И, не став доказывать, что он-то знает ставший лишь книжным язык предков, отрывисто напомнил. — Ты начал о своей виноватости.
— Ах да… — Фома опять приуныл. И, снова нехотя, снова горестно вздыхая, снова поеживаясь и надолго умолкая, поведал, что когда Равви пообещал осроэльскому Ханану направить в Урху-Эдессу Фаддея, те, кого назвали кашмирцами, стали умолять послать и к ним кого-нибудь, чтобы рассказал тамошним избранным обо всем, узнанном от наставника своего, Великого Посвященного, именуемого здесь Равви, если уж ты, мудрейший, — “как же они его назвали?.. Махатма!” — не можешь, или не хочешь, явиться туда, где тебя помнят, любят, чтут.
— И он выбрал тебя? — ехидно предположил Фома.
— И он выбрал меня, — обреченно подтвердил Фома. — Я оторопел. Потом заотнекивался, заотказывался: не хочу никуда, а тем более, в неведомые края к каким-то темным язычникам, идти. И тогда Равви спросил, считаю ли я себя рабом Божьим? Услышав, что, конечно же, да, заявил, что, если — Божий раб, то, значит, и его Сына Божьего, раб.
— Так и назвал себя — Сыном Божьим? — не сдержал радости Иуда.
— Так и назвал, — с удовольствием подтвердил Фома. — Мне пришлось согласиться, что считая себя рабом Божьим, признаю себя и его, Равви, рабом. И значит, вина моя в том, что не согласился сразу же идти в страну того Хаббана, а вынудил Сына Человеческого продать меня. Так что, теперь я…
— Теперь ты вместо него будешь просвещать диких идолопоклонников, — посмеиваясь, издевательски закончил за него Иуда. — И что же, интересно, ты понял из его поучений, о чем будешь вещать?
— А ты?! — взъярился Фома: из-за того, наверное, что сам понимал несравнимость себя и Равви. — Ты о чем будешь вещать? — И когда Иуда непонимающе заморгал, объяснил злорадно. — Тебе тоже достанется варварская окраина не лучше моей. Может быть, какая-нибудь Скифия или Гиперборея, где всегда мрак и холод. — Довольный ошарашенным видом соратника, тихонько рассмеялся. — Потому что Равви собирается поделить всю ойкумену между нами двенадцатью, — объяснил, посерьезнев, — чтобы мы, шелухимы-апостолы его, рассказывали о нем там, где каждому из нас будет отведено, назначено.
— А если я не захочу, если не пойду? — придя в себя, вспылил Иуда. — Что же, Сын Человеческий и меня продаст?
— А чем ты лучше меня? Если надо будет, продаст, — убежденно пообещал Фома. — От его воли никому не уклониться. То, что он задумал, исполнится. Всегда и с любым. Ты же знаешь его.
— Знаю, — Иуда нахмурился. Ни на миг не забывал, как Назаретянин обязал сделать предстоящее: сдать его первосвященникам и добиться казни на кресте. — Посмотрим, удастся ли ему на сей раз, сумеет ли заставить меня отправиться к язычникам. Ты-то когда идешь?
— Пока Равви с нами, не сделаю ни шага от него, — твердо заверил Фома. — А вот если он, как объявил нынче, покинет нас, тогда… — Тоскливо вперился в даль, в никуда. — О чем буду проповедовать тамошним племенам? Что буду говорить от имени Равви?
— Разве в Ефраиме он не просветил нас? — удивился Иуда, вспомнив, что под Иерихоном Сын Человеческий обещал поделиться с назареями тайными знаниями, откровения о которых вызывали у него, Иуды, лишь зевоту, усыпляли, как было в пещере Хаматвила около Иордана.
— Говорил что-то — безрадостно согласился Фома. — О каком-то, как его… маха буддхи, о том, что через него все начало быть и без него ничто не начало быть, что начало быть. О душе-нэфеш, о каких-то воплощениях, перевоплощениях, слиянии с каким-то единым брахманом и истечением из него, о… Э, мало ли о чем еще говорил он так же мудрено. Если честно, — искоса глянул на Иуду, — я почти ничего не понял. А в то, что понял, не поверил и не верю. Очень уж все это сложно, чтобы быть правдой. Да и зачем мне это всё?
— Как зачем?! — с притворным огорчением притворно же возмутился Иуда. — Чему же ты будущее стадо свое учить станешь, пастырь?
Фома полоснул его уничтожающим взглядом.
— Издеваешься? А вот тому и буду, что они — стадо, бродящее во тьме. А посему, те, кто хочет, чтобы Всемогущий, Всеведающий, Всеблагий Отец наш Небесный стал благосклонным и к ним, необрезанным, должны они стать такими же, как мы, чада Авраамовы. Должны жить, как мы, думать, как мы, веровать, как мы. Тогда Адонай наш обратит — возможно! — и на них внимание. Истина в этом! Все прочее — словоблудие и ложь. Все прочее от лукавого, от Князя тьмы!
— Хорошо сказал! — поразившись и восхитившись его вскипевшей яростью, одобрительно кивнул Иуда. — Только… Все равно никто и никогда не станет такими, как мы. Потому что только нас любит Всевышний по обету с нами. А значит, мы — избранные, мы единственные. Остальные, если не хотят быть уничтоженными, должны лишь служить и прислуживать нам, богоизбранному народу, иначе… Сказано же: “Я преследую врагов моих и настигаю их, и не возвращаюсь, доколе не истреблю их, — торжественно и напевно возгласил псалом. — Они вопиют, но нет спасающего; они — к Адонаю, но он не внемлет им…”
— “Он рассеивает их, как прах пред лицем ветра, как уличную грязь попирает их, — подхватил Фома. — Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника. Во гневе своем ты погубишь их, и пожрет их огонь. Ты истребишь плод их с земли и семя их исторгнешь из среды сынов человеческих!”
И уже вместе, слаженно затянули любимый кананитами псалом об Адонае карающем, поражающем в ланиты, сокрушающем зубы нечестивых.
Перед ними удивленно, растерянно, испуганно расступились, но они опомнились, лишь не одновременно, вразнобой выкрикнув “Саваоф”, — имя Эл-Берифа, когда тот проявляет себя как грозный судия и выступает во главе беспощадного небесного воинства.
Увидев зевак, Фома насупился; Иуда, сделав зверское лицо, замахнулся на шарахнувшихся ротозеев. Стрельнул глазами по сторонам. Ха! Оказывается, непроизвольно вел Фому — или тот его? — к Иосифу Аримафейскому, владения которого были уже совсем рядом.
Заметив растерянность сотоварища, Фома буркнул, что Равви велел после переговоров с Хаббаном явиться сюда, к Иосифу бен-Исааку.
— Не пойму, что может быть у него общего с этим первейшим богатеем иерушалаимским, зкенимом синедриона, другом врага нашего Пилата-префекта? — забубнил недовольно. — Сказано: “Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании развратителей”. А этот и ходит, и стоит, и сидит…
— Не ворчи! — добродушно прикрикнул Иуда, обрадованный тем, что назареи не разминулись с Иоанном-Марком и он поверил им, если привел к Аримафейцу. — Равви знает, что делает. Или ты, после того, как он поступил с тобой, стал сомневаться в нем? — спросил с подозрением. — В том, что он не оставит нас без своего покровительства?
— Обещал же он покинуть… — начал Фома, но Иуда оборвал:
— Чтобы через какое-то время вернуться! Забыл об этом?! — угрожающе повысил голос, и снова до колющей боли в сердце представил пригвожденного к кресту Сына Человеческого. — Он вернется, обязательно вернется! — заверил, мысленно опять и опять убеждая себя, что вместо Равви на казнь пойдет его подобие, двойник-тульпа.
— Хорошо, если так, если оставит нас лишь на время, — вздохнул Фома. — А то заставил нас побросать и дела, и домы, и семьи свои, насулив всяких благ и радостей, царства Божьего на земле для детей Израилевых, и, ничего не сделав из обещанного, сбегает. Не честно получается. Пока мы были нужны, не пренебрегал нами, а как надумал что-то новое, надобное лишь ему, решил исчезнуть.
— Замолчи, — взбешенно прошипел Иуда. — Если б ты знал, куда он собрался отправиться! — и опять явственно представил крест с распятым на нем, изнывающим в смертной муке Сыном Человеческим.
— А хоть в обитель мертвых шеол, — заворчал Фома. — Хоть в геенну к грешникам. Все равно бросает нас. Живите, мол, как хотите!
Они уже подошли к затейливо решетчатым, обычно гостеприимно распахнутым, а сейчас запертым, воротам, из-за которых внимательно следил за ними высокий, мускулистый страж с медным ошейником раба под коротко, по-язычески подстриженной бородой, поэтому Иуда лишь полоснул Фому взглядом и возмущенно покрутил головой.
Привратник неторопливо посмотрел вбок, вгляделся. Поманил кого-то ленивым движением руки.
Вслед за нарастающим топотком появился, часто дыша, высвобождая заправленные под пояс полы туники, взъерошенный Иоанн-Марк, справлявший, судя по всему, нужду. Он недовольно глянул сквозь решетку, и сумрачное лицо его стало радостным — увидел Иуду.
— Открывай, открывай, это свои, они с теми, с галилеянами, — заторопил привратника. — Им можно, их ждут, впускай!
Бочком проскользнув в щель между створками ворот, приотворенных опытным стражем все же так, чтобы можно было пройти только по одному, Иуда не сильно стукнул в лоб Иоанна-Марка согнутым пальцем.
— Тебе что было приказано? — спросил деланно строго. — Быть моей тенью! А ты?! — легонько ткнул его кулаком в щеку.
Иоанн-Марк густо покраснел, виновато съежился, поправляя белую войлочную шапочку, которая от тычка соскользнула к уху.
— Ладно, не бойся, не скажу твоему хозяину ни о чем, — успокоил Иуда. — Незачем ему знать, чем ты занимался. Топай , мы за тобой.
Повеселевший Иоанн-Марк, с любопытством глянув на Фому, деловито направился к амбарам и складам в глубине двора.
— Злишься, наверное, что наши не дали тебе еще поторговать? — неспешно шагая, насмешливо поинтересовался Иуда.
Иоанн-Марк, не обернувшись, буркнул, что и не торговал вовсе, а только делал вид, чтобы не выделяться, походить на водоноса.
— Вот как? — подчеркнуто удивился Иуда. — Значит, ты зря надрывался с этой гидрией? Так ничего и не заработал?.. Сейчас проверю и, если обманываешь, отберу все до последней лепты, — протянул руки, как бы собираясь схватить своего недавнего помощника.
Тот, испуганно зыркнув через плечо, скакнул в сторону, прижимая обеими руками пояс к животу.
— Да я пошутил. Не беспокойся, не возьму ни кодранта! — смутившись, заверил Иуда. — Хотя с напарниками и полагается делиться, — добавил поучающе. Но, увидев, что Иоанн-Марк, набычившись, посопев, размышляя, начал было неуверенно, неохотно расслаблять пояс, чтобы достать деньги, замахал на него рукой. — Не выдумывай! Я говорил о напарниках по другим делам. А тут — ты же один работал, я же не помогал тебе… Беги-ка лучше, предупреди, что мы пришли.
Иоанн-Марк с видимым облегчением затянул, огладил пояс и, чуть ли не вприпрыжку, кинулся за склады.
А Иуда, вспомнив, как только речь зашла о деньгах, что последние свои отдал ребятне на мосту и соображая, где бы разжиться хотя бы несколькими монетками, вывел, осторожничая на всякий случай, Фому не к главному входу в дом, где будет вечеря, а к незаметной за кустами калитке. Тихонько открыв ее за кольцо в ноздрях бычьей морды, заглянул в садик и, увидев по ту строну его за колоннами Иоанна-Марка, Кифу, Варфоломея, распахнул калитку, пропуская перед собой удивленно озирающегося Фому.
Изнывающие от духоты назареи безучастно слушали приведшего их днем сюда мальца, который, возбужденно сообщив, что к ним идет рыжий Иуда и еще кто-то, описывал этого второго — Фому, как поняли, встрепенувшись было, подумав, что это Равви. Заслышав в садике шаги, лениво посмотрели туда: точно Сикариот и Дидим.
Иоанн-Марк, тоже увидев их, смолк. Помялся, не зная, может ли остаться здесь, и медленно — вдруг остановят, вдруг попросят быть с ними? — побрел через атриум в жилые покои, к матери.
Фома растерянно поглядев на низенькие столики, уставленные простенькими глиняными лекифами и чашами с вином, киликами с сушеным виноградом, миндалем, орехами, несмело присел рядом с полусонным Иоанном Воанергесом на ложе-клине. А Иуда, не задерживаясь, целеустремленно прошел к имплювию.
Рухнув на колени, хотел с ходу сунуть голову в чистую, прозрачную воду, но увидел свое тусклое отражение: взлохмаченная копна курчавых волос, такая же буйная, в колечках борода, и задержался. Только сейчас заметил, насколько же он, оказывается, похож на Фому, такого же кучеряво-кудлатого, только не с медного цвета, а с какими-то бурыми, словно запыленными, волосами. Пораженный сходством, оглянулся на Фому. “А что, если он так называемый близнец не Равви, а мой? — мелькнула шальная мысль. — Тогда, зная это, думая, что мы с ним во всем одинаковы, Сын Человеческий и впрямь может попытаться продать меня каким-нибудь язычникам! Или уже продал?!” Торопливо зачерпнул пригоршнями воду, плеснул на запылавшее лицо: “Ну уж нет! И живу, и умру только тут, в Земле Обетованной!”
Скосил глаза на подошедшего Фому. Поизучал его взглядом. “Нет, не похож, — решил, успокаивая себя. — А значит, и судьбы разные!”
Фома побултыхал в воде руками, отер мокрыми ладонями лицо и решительно начал стягивать через голову грязный, пропотевший хитон, собираясь омыться полностью. Иуда негодующе шикнул на него — заметил, как за колоннадой, отделяющей вестибул, появлялась, посматривая сюда выжидательно — не надо ли чего? — мать Иоанна-Марка. А что, если снова покажется? Негоже обнажаться перед женщиной, если не для любви. Такое вытворяют только развращенные эллины и ромейцы, готовые выставлять напоказ голое тело, где угодно, даже в виде бесстыжих истуканов-статуй. О чем и прошипел недоуменно обернувшемуся Фоме. Но Кифа, сидевший на прохладном полу невдалеке, посоветовал Дидиму не отказываться от задуманного, потому что, сказал, все они омылись, решив считать водоемчик этот миквой.
— Какая же это миква? — возмутился Иуда. — Сделана в подражание неверным, не освящена.
— Мы сами освятили ее, — подняв голову со скрещенных рук, сонно сказал распластавшийся рядом с Кифой Иаков Воанергес. — Своим единоучастием в омовении леховед шабес, ради послезавтрашней субботы, и освятили. Сказано же: где даже всего лишь трое обрезанных, там и шехина — дух святой. А нас не трое, а десять — миньян! Так что вы не только можете, имеете право, но обязаны совершить твилу-омовение. Дабы закрепить родственность с нами.
Иуда упрямо возразил, что имплювий не может стать миквой, что этого не допускает мицвот, но Иакова поддержал бывший мытарь Матфей, ставший, как только бросил презренное занятие свое, ревностным законником. Он заявил, что ни в Торе, ни в преданиях ничего о микве не сказано, а потому, поскольку назначение ее — закреплять единство детей Авраамовых, создавать общность, родство чад Израиля за счет омовения одной водой, то и часть сынов этих может добиться особого единства, духовного братства, если совершит твилу в некоем водоеме, а потому водоем тот может считаться миквой.
Пока они препирались, Фома, не раздеваясь, плюхнулся в имплювий, взметнув слева и справа от себя плотные блистающие стены брызг, выплеснув широкой волной на пол воду, которая лизнула стопы непроизвольно заподжимавшего ноги, обернувшегося на гулкий шлепок Иуды. Он неодобрительно поглядел на ворочающегося, точно левиафан, гыкающего от удовольствия Фому и потащился к ближнему столику.
— Вот всегда ты так: не хочешь иметь с нами общности, — Иоанн Воанергес, следя за ним большими печальными глазами, негромко вздохнул. — Ну что тебе стоит ради братства нашего — хабурот омыться в воде, которую мы все считаем водой миквы?.. Нет, чуждаешься нас, избранников Равви. Может быть, и он для тебя не свой, не близкий, как всем нам, как мне?
Иуда, наливая в чашу вино из лекифа, весело посмотрел на Иоанна.
— Да уж, как тебе, точно не близок, — согласился, сделав глоток.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Только то, что говорил мне ты, — наслаждаясь вином, Иуда сладко зажмурился. — Только это и ничего больше.
Они сидели рядом у потухшего уже летнего очага во дворе Прокаженного Симона, посматривая то на разбредающихся в поисках тени, вялых после сытной трапезы назареев, то на Равви, который в сторонке слушал с ласковой, понимающей улыбкой дочь хозяина дома Мириам, по прозвищу Мария Магдальская, Магдалина. Та белая, как отбеленное полотно, умоляла о чем-то, сцепив у груди руки, тиская, ломая пальцы и не обращая внимания ни на сестру свою Марфу, которая тяжело переступала с ноги на ногу невдалеке, пожирая Сына Человеческого глазами, ни на хмурого отца, застывшего в двери, ни, тем более, на Иуду с Иоанном.
Иуда поглядывал на Равви и Марию со снисходительной полуулыбкой, а Иоанн — быстро и вскользь — с обидой, и юное, похожее на девичье, лицо его было пунцовым, как маки Изреельские.
Крепко сжав кулаки, постукивая ими о колени и размеренно покачиваясь вперед-назад, он страстно шептал что-то: сначала тихо, неразборчиво, а потом, увлекшись, все явственней.
Замерев, чтобы не вспугнуть, не отвлечь его, Иуда вслушался.
— …ты, который сохранил меня чистым до сего часа и свободным от связи с женщиной, — бормотал молитвенной скороговоркой Иоанн, делая короткие, похожие на всхлипы, вздохи, — ты, который явился мне, когда хотелось мне взять жену, и сказал мне: “Нужен ты мне, Иоанн”. Ты, который не изобилия телесного попросил мне, когда три раза, не слушаясь, хотел я сделать сие — жениться. Ты, который на море Кенисаретском сказал мне: “Нужен ты мне, Иоанн, а если бы нет, позволил бы я тебе взять жену для плача и рыданий”… Ты, который смотрение и разглядывание женщины сделал трудным для меня… Ты, который от сумасшествия и нечистоты, что во плоти, отстранил меня, чтобы поднялся я к тебе, нуждающемуся во мне… Ты, который стеснил и сделал вне предела то, что волновало меня, ты, который незапятнанной сохранил любовь мою к тебе…
Равви, бережно сжав виски Марии в ладонях, так же бережно, осторожно поцеловал ее в лоб.
Иоанн, застонав, скривившись страдальчески, смолк.
Иуда понимающе поджал губы — не раз замечал, как младший Воанергес воровато, со счастливой и одновременно застенчивой улыбкой взглядывал на Магдалину, чтобы тут же стыдливо отвести взор. Шевельнувшись, выпятив нижнюю челюсть, Иуда почесал в раздумье густо заросшую щеку.
Иоанн повернул к нему лицо с удивленными, словно не узнавал, словно видел впервые, глазами.
— Как же так? — протянул негромко тягучим, как у тяжело больного, голосом. — Без конца повторяет: не возжелай, даже в мыслях не возжелай, а сам? Мне запрещает и думать об этом, а сам? Глаз, говорит, вырви, руку отруби и отбрось, если… А сам?
Подбородок Иоанна задрожал, в наполняющихся слезами глазах появились обида и боль. Он неожиданно ткнулся лбом в плечо Иуды и быстро, взахлеб, точно спеша выговориться и облегчить душу, принялся, комкая слова, повторять то, о чем только что бормотал в забытьи…
— Ничего я тебе не говорил, тебе все приснилось! Забудь! — лицо Иоанна стало жестким, сощурившиеся глаза — холодными, неприязненными, но вдруг они распахнулись, просияли.
Иуда проследил за его восторженным взглядом и, поспешно опустив на столик чашу с вином, невольно пригладил волосы на голове, встопорщенную непросохшую бороду — за колоннадой вестибула увидел Равви. Его сопровождали Иосиф Аримафейский, напоминающий уставшего от испытаний несчастного Иова, каким Иуда представлял этого страдальца, и потупившаяся, державшаяся, как и положено женщине, позади, Магдалина, закутавшаяся в черный, скрывший золотую гриву, мафорий.
Непривычно нарядно одетый — в белом, как полуденное облачко, хитоне, стянутом алым пояском, в голубом гиматии с еще пышными, не обтрепанными кистями-канафами, в новом, с кричаще черными полосами, талифе на плечах, — выглядел Сын Человеческий неузнаваемо, почти чуждо, как богатей-когэн среди нищих ам-хаарцев.
Не замедляя шага, обвел он спокойным взглядом повскакивавших сподвижников, задержав глаза на дернувшемся к нему Иуде, на радостном Иоанне. Посмотрел на неуклюже выбирающегося из имплювия угрюмого, чтобы скрыть смущение, Фому. Остановился, подал ему руку и так дернул его, что он, точно огромная нечистая — без чешуи и плавников — рыбина, вылетел из взбурлившей воды. Поинтересовался, с чего бы это Дидиму вздумалось купаться, грех от общения с иноверным купцом смывал, что ли? Так мог бы того и не делать, заметил снисходительно, снова, на сей раз внушительно, оглядев назареев, ибо, приняв очищение в Иордане от Иоханана Хаматвила, предтечи Мессии, а тем более, от Сына Человеческого — “Вы уже очищены через слово, которое я проповедовал вам”, — получили прощение не только за прошлые, но за возможные будущие грехи.
Иуда обомлел: Хаматвил говорил, что он провозвестник того, кто придет вслед за ним, а вслед за ним пришел Равви. Значит, Равви, назвав Иоханана предтечей Мессии, готов, наконец-то, объявить Мессией-Машиах себя? Обрадованный, решил вынудить его сейчас же, тут же, немедленно подтвердить это, но не успел: вниманием Сына Человеческого уже полностью завладел Фома.
Он, обжимая, оглаживая прилипший к телу хитон, встряхивая головой, отчего серебристым облачком разлетались брызги, бурчал, что и не собирался очищаться от грехов, что лишь хотел ритуальным омовением в микве еще крепче сродниться с братьями-назареями обрядом и духовного, и телесного единения через одну для всех воду.
Лицо Равви было невозмутимым, но во взгляде — интерес.
“Ну и притворщик, — Иуда чуть не фыркнул. — Так внимает, так простодушно помаргивает, будто впервые об этом узнал”. И насторожился: а вдруг действительно впервые, вдруг и в самом деле понятия не имеет о микве? Вдруг это не Сын Человеческий, а его кемо ша-ар, тот самый двойник-тульпа? Вдруг их замена-подмена, о которой так много думал — где, как, когда случится? — произошла уже?
Хотел было притронуться к нему, задумавшемуся, медленно стягивающему с плеч талиф, но, вспомнив, как в ущелье близ пещеры Хаматвила тульпа стал осязаемым, телесным, начал опускать руку.
Заметив это движение и поняв его по-своему, Равви подал Иуде талиф, а потом и гиматий. Так же задумчиво начал задирать хитон, чтобы снять через голову. Не получилось — мешал поясок. Слегка вздрогнув, словно очнувшись, Сын Человеческий посмотрел на него и резко выпустил, вернее, швырнул вниз подол — заметил, как зарумянилась Магдалина, как расширились глаза Аримафейца, как приотвернулась пестроцветная, точно бабочка, женщина, которая вместе с сыном-отроком пряталась, любопытствуя, за колоннами вестибула.
— Попробуй опустить кетонеф через плечи, — посоветовал Иуда, — и омойся лишь до живота. Хватит и этого. Главное, чтобы из миквы.
Равви зацепил пальцами обеих рук ворот хитона, потянул его в стороны и заизгибался, пробуя просунуться в вырез.
— Не беспокойся, Раввуни, не порвется, — мягко заметила Мария. — Я, когда закончила работу, проверила: крепкий.
Иуда удивленно уставился на нее. Не ожидал, что бывшая его возлюбленная, некогда знавшая толк лишь в удовольствиях да утехах блудницы, окажется рукодельницей, к тому же настолько искусной, что в изготовленном ею одеянии даже швов незаметно.
Почувствовав взгляд, Магдалина раздраженно передернула плечами, но не оторвала ласковых синих глаз от своего Раввуни.
Тот, уже стянув хитон к поясу, обнажив смугло-золотистый торс, опустился на колено к имплювию. Нагибаясь, отчего плавно шевелились тугие мышцы спины, омыл лицо и, зачерпывая воду, излил ее, на голову, на шею, плечи. Поплескал на грудь — мускулистую, с завитушками темных волос. Похлопал по ней, повернулся к назареям, которые спокойно, без умиления смотрели на него.
Довольное лицо Равви потускнело. Он отвел за спину тяжелые мокрые волосы, задержал на затылке руки. Опустил взгляд, поразмышлял.
Вновь нагнулся, вновь зачерпнул сложенными чашей ладонями воду и медленно, маленькими глоточками выпил ее, плавно поднимая голову.
Отер губы, усы, бородку и, поднимаясь на ноги, объявил многозначительным тоном, что теперь не только еще крепче приобщен к ним внешне, но сроднился с ними, своими сподвижниками-хитайрос, и внутренне, ибо приял в себя нечто невидимое, неощущаемое, оставленное в микве каждым из них в отдельности и всеми вместе.
Никогда не считавший себя чистоплюем, Иуда все же невольно отвел глаза и увидел, что оказавшийся рядом Филипп, якшающийся с эллинами и ромейцами, любящий отираться в их термах, где сыны Эдома проводят свободное время, брезгливо поморщился. Заметив, что Иуда глянул на него, он, опережая возможную злоехидную ухмылку, развязно спросил шепотом, где это, мол, ты, Сикариот, пропадал, и в Ефраиме-то вместе со всеми не был, и сегодня куда-то исчез: уже не замышляется ли, не готовится ли что-то втайне от назареев-галилеян?
Иуда ожег его взглядом, прошипел, чтобы не мешал слушать, и Филипп, понимающе кивнув, откачнулся — знал, каким сердитым, даже гневным, бывает Равви, если кто-нибудь из них, двенадцати, внимает ему рассеянно, отвлекается, а тем более, — переговаривается.
А Равви, вскинув руки и обведя торжествующим взглядом избранников своих, возвестил, что отныне Сын Человеческий и они объединены особой — взаимной! — верностью, преданностью и любовью.
— Вы уже друзья мои, я теперь не называю вас рабами, — объявил с подъемом и покосился на понурого Фому, который недоверчиво глянул на него, — ибо раб не равен господину своему и не знает, что делает он. Вы и равны мне и знаете дела мои. Я возлюбил вас! Пребудьте в любви моей! — Помолчал. Предупредил требовательно. — Если заповеди мои соблюдаете, пребудете в любви моей, и радость моя в вас пребудет, и радость та ваша будет совершенна!
Опустил руки, склонил голову к груди. И вдруг начал оседать.
Все, и назареи, и Аримафеец, и вскрикнувшая Магдалина, и даже Иоанн-Марк с матерью по ту сторону имплювия дернулись к Сыну Человеческому, но оттолкнувший Филиппа Иуда и Симон Кананит, одновременно метнувшись к нему, уже склонились, чтобы поднять его.
Он решительно отвел их руки. Стоя на коленях, зачерпнул пригоршнями воду и вылил ее на большие, жилистые, с корявыми пальцами стопы Фомы. Тот чуть не подпрыгнул от неожиданности, шарахнулся от Равви, но он схватил его за костистую волосатую щиколотку. Снова омыл, оглаживая ладонью, сначала одну, потом, так же старательно, другую ногу. Вытаращив глаза, Фома ошалело смотрел на сгорбатившегося перед ним вождя. Он же, лишь на миг повернув голову к так и не распрямившемуся, пораженному Иуде, рывком вытянул из-под своего гиматия на согнутой руке его талиф и тщательно отер им ноги Фомы.
И снова все, и назареи, и Аримафеец, и Магдалина, и Иоанн-Марк с матерью, ахнув, дернулись. Только на сей раз назад. Настолько неслыханным, немыслимым было осквернение святыни — молитвенной накидки.
А Сын Человеческий, перебросив талиф через плечо, опять деловито набрал в ладони воду и бережно, боясь пролить, поднес к Иуде.
— Ни за что, никогда! — Тот, проворно выпрямившись, отшагнул. — Не позволю, чтобы ты, как самый последний слуга, как ничтожный…
— Слуга? И что? — Равви поднял лицо, мотнул головой, отбрасывая мешающие смотреть волосы. — Забыл, как я не раз научал вас: больший из вас да будет вам слугой. — Обвел взглядом прячущих глаза назареев. — Кто из вас больший, будь, как меньший; начальствующий, как услужающий, — потянулся к ноге Иуды, цепко, как только что щиколотку Фомы, ухватил ее, властно дернул к себе. — Сын Человеческий не для того пришел, чтобы ему служили, но чтобы послужить и отдать душу для искупления многих, — пояснил скороговоркой, не выпуская лодыжку и поливая из ладони другой руки, как из черпака, стопы Иуды. — Кто хочет быть первым, будь из всех последним, будь всем слугой и даже рабом, — добавил ворчливо.
Иуда, с окаменевшим лицом смотревший прямо перед собой, непроизвольно дернул ногой, высвобождая ее: никогда и ни за что не собирается он становиться последним из всех, быть слугой, а тем паче, рабом кого ни попадя. И опять засомневался: Равви ли это, не двойник ли, созданный им, полностью зависимый от Сына Человеческого, слуга и раб его, а потому ничего унизительного, оскорбительного, постыдного в том не видящий?
Уловив раздраженное движение Иуды, Равви, отирая талифом ему ноги, глянул на него снизу вверх. Потом замедленно посмотрел на каждого из назареев. Жестко напомнил:
— Никогда не забывайте того, что не раз повторял вам и что сказано в Торе: не имей злобы на сынов народа твоего, но люби ближнего твоего, как самого себя!
И легонько толкнул Иуду: всё, дескать, можешь отойти. Пристально глядя на сводного своего брата Симона, заелозил было на коленях к нему, но тот, беззлобно пихнув Иуду, — посторонись! — уже сдвинулся на его место и с насмешливым видом выставил ногу.
Сын Человеческий прилежно омыл ее, но не успел еще приняться за другую, как рядом с Кананитом встал нетерпеливо пританцовывавший, улыбающийся Иоанн бен-Заведей.
Вскинув на младшего Воанергеса глаза и тоже сдержанно улыбнувшись, Равви с особым тщанием омыл и отер его стопы.
А потом, деловито, — ноги его брата Иакова, недовольно посматривающего на Иуду Филиппа, серьезного Матфея, Варфоломея, Андрея, всех, кроме нахохлившегося в сторонке Симона бен-Ионы.
Вопросительно поглядел на него. Откинулся назад, сел на пятки, воззрился на Кифу выжидательно и откровенно недоуменно.
— Не умоешь ног моих вовек, — буркнул тот. Помолчал и, не выдержав взгляда Равви, простонал. — Тебе ли умывать ноги мои?!
Сильно помотал головой, нет-де, ни за что не разрешу, и с тоскливым отчаянием несмело зыркнул на Равви из-под мохнатых бровей.
Сын Человеческий не то сожалея, не то с угрозой пообещал:
— Если не омою их, не станешь частью меня, единым со мною.
Уперся ладонями в колени, качнулся вперед, намереваясь встать.
— Господи! — Кифа испуганно взмахнул руками. — Не надо, не говори так! — Звучно шлепая ступнями по мрамору пола, а потом по обширной луже, подбежал к нему. — Если это… Господи! Не только ноги мои, но и руки, и голову умой! — и застыл, задрав бороду, прижав кулаки к бедрам, вытянувшись, как готовый к закланию Исаак пред отцом своим Авраамом.
— Омытому… ты ведь тоже омылся здесь, да? — Равви, поливая из пригоршни его стопы, кивнув на имплювий, взметнул взгляд на коротко кивнувшего и одеревеневшего Кифу. — Омытому нужно только ноги умыть, — объяснил назидательно, — потому что он чист весь. И вы чисты, — обвел глазами понурых назареев.
Поднялся с колен, потер, потискал их. Пощупал, поотжимал со слегка озабоченным видом мокрый подол хитона, глянул виновато на Магдалину, которая, вцепившись у груди в мафорий, смотрела на Сына Человеческого с таким обожанием, что Иуде стало неловко.
А Равви перевел взгляд на сосредоточенно-хмурого Аримафеца и распрямился. Прогнулся назад, поглаживая поясницу. Развернулся к назареям. Внимательно всматриваясь в каждого, объяснил, что дал им пример подавления гордыни, пример смирения ради и во имя служения ближнему своему. Возвысив голос, чеканя слова, потребовал, чтобы и они делали то же, что и Сын Человеческий, так как только тогда обретут понимание назначения своего, только тогда снизойдет на них любовь — единственная животворящая сила, ибо только любовью Отца Небесного создано все хорошее и доброе в сем грубом, вещном и телесном, мире, ибо только любовь созидает, порождает, совершенствует всё и вся, дабы приблизить сущее к тому его первообразу, который вне мира сего и который эллины называют…
Смолк, растерянно глядя на Иуду, который, встав на колени, зачерпнул в пригоршни воду из имплювия и начал изливать ее струйкой на его ноги, стараясь не попасть на ремни новеньких сандалий.
— Ты велишь делать это в знак любви, — оглаживая стопы Равви, чтобы пошире смочить их, поднял на него взгляд. — Вот, делаю, чтобы не сомневался в моей любви. Я по-прежнему твой. Хочешь — один из твоих друзей, как назвал нас только что. Хочешь — слуга, хочешь — даже раб, кем призывал быть каждому из нас для каждого из нас. Одно знай и верь в то, — потянув из рук его талиф, заверил отрывисто, — я исполнил и в точности исполню все, что тебе надо.
Принялся вытирать ноги Равви, но тот, рывком нагнувшись, подхватил его под мышки, рывком же поднял, обнял, поцеловал в щеку. И, прижимая к себе, шепнул, обдав ухо горячим быстрым дыханием, что в начале третьей стражи надо быть в Гефсиманском саду.
Разжал руки, слабенько толкнул от себя обмякшего — “значит, не передумал, значит, казнь, смерть?” — Иуду, потому что, теребя за хитон, заглядывая сбоку в глаза, уже канючил Иоанн, умоляя разрешить и ему омыть Раввины ноги. И другие назареи, несмело бурча о том же, начали придвигаться, обступать.
— Нет, — отрезал он и, опять заизвивавшись, натягивая на себя верхнюю часть хитона, заявил непререкаемым тоном, что Сикариот, впервые назвав его так, уже выразил за собратьев своих и любовь, и преданность Сыну Человеческому, общность с ним.
Пошевеливая плечами, одергивая хитон, чтобы лежал поудобней, принял от Иуды мокрый, мятый талиф. Набросил, поежившись, на шею, оправил свесившиеся спереди концы его и, протянув руку за гиматием, замер — со стороны Храма донесся слитноголосый, гортанный рев многотрубной Магрефы, возвещающий о завершении вечерней жертвы всесожжения и об окончании дня. Вслед за ней властно рыкнула ромейская труба-буцина, объявляя о начале первой ночной стражи.
Медленно повернув голову к Иосифу Аримафейскому, Сын Человеческий кивнул ему, и он, тоже кивнув в ответ, быстро прошел в вестибул. Коротким властным взмахом руки позвал Иоанна-Марка и его мать. Те резво сорвались с места, и через миг-другой все трое скрылись в жилых покоях дома.
Проводив их взглядом, Равви, задумавшись, перевел его на отгораживающую дворик-сад колоннаду, за которой пылало кроваво-красное зарево заката. Вяло направился туда мимо расступившихся назареев.
Остановился за одной из колонн. Запрокинул голову, воззрился в мутное от нанесенной хамсином пыли, грязно-серое, быстро темнеющее небо. Потом опустил взгляд на угасающий багрянец за Дворцом Ирода Великого, временном обиталище префекта и прокуратора Пилата.
Назареи, чтобы не отвлекать наби, притихли, боясь даже шевельнуться. Оживились, радостно зашушукались, лишь когда из вестибула, опередив понурого господина своего Иосифа бен-Исаака, выскользнули торопливые слуги с закрытыми, источающие аппетитные запахи жареного мяса, приправ, серебряными посудинами, с дорогими киликами, киафами, канфарами в руках. Чуть не сбив неподвижную Магдалину, устремились к столикам, сноровисто начали расставлять принесенное.
Равви обернулся на шумок за спиной. Вышел из-за колонны.
Осунувшееся лицо его было почти суровым, глаза — решительными.
Дождавшись, когда закончатся приготовления к трапезе, когда слуги, так же стремительно удалятся, приказал, приняв от Иуды гиматий, обуться, одеться по-дорожному, взять посохи…
— Какие посохи? — удивился Андрей бен-Иона, Первозванный. — Ты же не велел брать с собой ни сумы, ни посоха, ни денег в поясы свои.
Даже не глянув на него, Равви сказал, что вечерю надо провести так, как в Торе заповедован седер.
Заметив недоумение Матфея, слегка поморщился. Заверил, что знает, помнит: да, праздник Песах полагается встречать, как предписал Моисей, лишь вечером нынешнего, четырнадцатого в месяце нисан, дня, который только-только начался, но..! Сын Человеческий пришел не только исполнять Закон, заявил, повысив голос, но и дополнять, восполнять его. Кроме того, добавил, судорожно проглотив слюну, другого времени у него для седера нет, ибо, как и пообещал в Храме, покинет сегодня людей.
— Господи! Да куда же ты идешь-то?! — вырвалось у Кифы.
— Куда я иду, ты не можешь теперь за мной идти, — уклонившись, как обычно, от прямого ответа, отрезал Равви, подходя к столикам. — А после пойдешь за мной! — приговорил, остро глянув на него.
— Почему это я не смогу идти за тобой теперь? — обиженно буркнул Симон. — Я душу мою положу за тебя, а ты…
— Речено Исаией, — Равви снисходительно посмотрел на Кифу, затем на назареев, — приближаются устами и чтут меня языком, — сердца же их далеко отстоят от меня. — Усмехнулся. — Се сатана просил, чтобы сеять вас, как пшеницу. Вы пребыли со мной в напастях моих, однако… — Оглянулся на Магдалину, которая, приоткрыв рот, вслушивалась, стараясь не пропустить ни слова. Понизив голос, сказал, что нынче к злодеям причислен будет, после чего все, бывшие с ним, разбегутся, ибо сказано: порази пастыря и рассеются овцы его…
— Может, какие-нибудь овцы и рассеются, — сердито перебил Кифа, — а я готов с тобой и в темницу, и на смерть!
— Симон! Симон! — Равви насмешливо погрозил ему пальцем. — Я молился о тебе, чтобы не оскудела вера твоя, однако прежде, нежели пропоет петух, трижды отречешься от меня.
— Я?! — Кифа аж задохнулся от негодования. — Да я..!
Но Сын Человеческий выставил ладонь, приказывая ему замолчать, и попросил одеваться поскорей.
Ошарашенные тем, что он усомнился в их верности к нему, назвав даже посевом сатанинским, назареи, кроме не раздевавшегося Иуды, да Кананита, неотрывно — изучающе — смотревшего на сводного брата, заметались, хватая свои разбросанные верхние одежки.
— И все же можешь хоть что-то пояснить нам? — Фома, завязывавший ремни сандалии, снизу, а потому получилось, будто исподлобья, поглядел на Равви. — Мы так и не знаем, куда ты идешь.
— Я иду приготовить вам место, — наблюдая за тем, как обуваются, перепоясываются, пыхтя, сопя от усердия, назареи, сухо ответил Равви. — И когда приготовлю вам место, приду и возьму вас к себе.
— Но куда, куда? — чуть не взвыл в отчаянии Фома. — Куда идешь, куда собираешься взять нас? Куда?!
Равви перевел на него спокойный взгляд и ровным, будничным голосом сказал, что возвращается к пославшему его Отцу Небесному.
Все застыли, вымученно, натянуто заулыбались — верить ли? Знали, впитали с молоком матери, были непоколебимо убеждены: встретиться с Отцом Небесным можно, только умерев. Даже увидеть Всевышнего, пусть и краем глаза, всего на миг, нельзя, ибо за это смерть.
Не напрасно же Эл-Бериф самому Моисею, дабы тот остался жив, явил себя лишь голосом из пламени несгорающего тернового куста на горе Синай, а потом — в виде облака огня и дыма, в громах и молниях сошедшего с небес… Выходит, Равви решил умереть, выбрал вместо жизни смерть? И им, сподвижникам своим, которых совсем недавно, только что, назвал друзьями и братьями, предрекает то же самое — кончину, пообещав вернуться и взять к себе?
— Господи! — робко взмолился напуганный до икоты Филипп. — Покажи нам Отца и… довольно для нас.
Сын Человеческий рассеянно — видя и не видя — посмотрел на него.
— Все передано мне Отцом, — сказал врастяжку, точно размышляя вслух, — и никто не знает Отца, кроме сына, и кому сын захочет открыть.
— Так открой же! — потребовал Филипп. — Захоти открыть нам!
— Столько времени я с вами, а ты не знаешь меня, Филипп? — Равви укоризненно покачал головой. — Как же ты говоришь, покажи нам Отца, если видевший меня, видел и Отца. — Быстро лизнул губы и выдохнул. — Я в Отце, и Отец во мне. Я и Отец — одно!
И опять ошарашенные назареи оцепенели: всякого наслушавшись от Сына Человеческого, такого еще от него не слыхивали. Глаза их обеспокоенно, встревоженно заметались: не потерял ли рассудок Равви, не мешуге-безумец ли он? Не испепелит ли сейчас его, а заодно их, Саваоф, наверняка рассвирепевший от такой дерзости?
Даже стоявшие поодаль Аримафеец и Магдалина поежились, со страхом глянули вверх, ожидая немедленной кары.
А Иуда даже зубами заскрипел: “Что ж ты раньше-то молчал?! Такое надо было на людях, при народном множестве возвещать!” И хотел, не скрывая возмущения, спросить об этом, но опередил Фаддей.
— Чего это ты восхотел явить себя нам, а не миру? — с плохо скрываемым недоверием к словам Равви, пробурчал он.
С прищуром поразглядывав его, Сын Человеческий разжал крепко стиснутые побелевшие губы и раздраженно сказал не раз уже слышанное, что явить себя миру время его еще-де не пришло.
“Когда же оно придет?” — обозлился Иуда и снова приуныл. Но, поразмыслив, — “Наверное, откроется в санхедрине перед зкенимами и первосвященниками”, — немного взбодрился.
А Равви, подозвав мановением руки Аримафейца и Магдалину, наливал уже резким угловатым движением из лекифа темно-красное не разбавленное вино в широкую серебряную чашу.
— Отвергающий меня и не принимающий слов моих имеет судью себе: слово, которое я говорил, будет судить его в последний день, — заметил брюзгливо. Отставил лекиф. Глядя в чашу, повторил, усилив голос. — Истинно, истинно говорю: иду от вас и приду к вам. — Поднял глаза. Избегая смотреть на Магдалину, обвел всех тяжелым взглядом. — Если бы вы любили меня, то возрадовались бы, что я сказал: иду к Отцу, ибо Отец мой более меня.
“Вот тебе раз! — удивился Иуда. — То: я в Отце, и Отец во мне, я и Отец — одно, то: Отец более меня! Как одно, единое, может быть больше самого себя? — И возмутился. — И чего он всегда все запутывает, усложняет?! Отец есть отец, сын есть сын”.
А Сын Человеческий, пробормотав над чашей обязательное: “Благословен ты, Адонай, Боже наш, Царь Вселенной, сотворивший плод виноградной лозы”, — и, пригубивший вино, уже передал его по старшинству Иосифу. Тот благоговейно повторил-пропел благодарствие Всевышнему и, тоже сделав почтительный глоточек, протянул чашу Иуде. Он, благочестиво приняв ее, сразу же забыл о нелепице, сказанной Равви. С умилением вознес молитву за бесценный дар людям — лозу гефен. Отпил, отдал чашу Симону Кифе. И пока она плыла от одного собрата к другому, смотрел на них со сдержанной теплой улыбкой, угасшей, как только чаша дошла до Магдалины, которая, потупив взор, стояла рядом со своим Раввуни и замыкала круг собранных на вечерю.
Увидев, что и Аримафеец, и назареи тоже насупились, Иуда подчеркнуто нахмурился, посмотрел осуждающе на Равви.
Но он, разламывая лепешку-азим и раздавая, благословив, кусочки ее, сделал вид, будто не замечает недовольства сотрапезников.
— Не вы меня избрали, а я вас избрал, — подчеркнул, решив, что надо бы что-то сказать. — Я знаю, кого избрал, — и, неожиданно вознегодовав, опять изрек раздраженно из Исаии. — Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердца свои, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы я исцелил их!
Так же быстро остыл. Шепнул что-то на ухо Марии.
Она метнулась к стене, подхватила стоящую на полу медную лохань и бросилась с нею назад. Обошла всех, ожидая около каждого, пока тот — кто старательно, как Иосиф и Матфей, кто небрежно, как Равви, Иуда, да и все назареи, кроме чистюли Иоанна, — омоет руки в ароматной розовой воде и, поставив на ближнее ложе омывальник, снова скромненько, не поднимая глаз, заняла место около Равви.
После того, как торопливо — и потому, что так предписано, и потому, что всем было неловко после слов Равви, — съели горькие травы шацир, бацель, шум; после того, как, воздав новое благодарение Отцу Небесному теперь за плоды земные, опустошили следующую чашу; после того, как Иосиф, что вменяется старейшему, скомканно поведал об исходе из страны Мицраим богоизбранного народа иврим; после того, как , дружно спев первую часть великого Халлеля, испили еще одну чашу, а затем быстро, жадно, что обязательно в воспоминание о бегстве от фараона, когда надо было спешить, съели пасхального агнца и осушили кос га-берех, чашу признательности; после того, как Мария снова обнесла всех водой омовения, Равви, серьезно глядя то на нее, то на Аримафейца, попросил их удалиться, ибо, сказал, хочет побыть наедине со своими избранниками, дабы поведать им то, что должны выслушать и знать только они.
Иосиф обиженно покривил губы, высокомерно вскинул прозрачную клиновидную бороду, но Равви обнял его, поцеловал в одну, в другую щеку и, отодвинув его на вытянутые руки, доброжелательно заулыбался.
— Не оставлю вас сиротами, приду к вам, — пообещал без твердости в голосе. — Если чего попросите во имя мое, я то сделаю.
Еще раз обнял Иосифа, и он с запоблескивавшими в сумерках глазами мягко высвободился из пальцев Сына Человеческого. Огладил бороду, молитвенно провел ладонями по расслабившемуся костистому лицу и с достоинством попятился.
А Равви, сразу став серьезным, развернул Марию за плечи и, как обычно поступал с нею в последнее время, оттолкнул: ступай от меня!
Она, оглядываясь, понуро побрела за Иосифом вдоль имплювия, в бликующей воде которого отражалось беззвездное темное небо.
Проводив их взглядом, пока еще не скрылись за колоннадой вестибула, Равви опустил голову. Помолчал, что-то обдумывая. Спросил глухим голосом, есть ли у кого оружие? Поднял глаза на растерявшихся от такого вопроса назареев.
— А у кого нет, продай одежду свою и купи меч, — предложил, выжидательно посмотрев на Иуду.
— Где же сейчас, ночью, купишь? — Тот, обрадовавшись, что Равви, судя по его словам, решил, кажется, все же идти не на крест, а на ромейцев, озадаченно заморгал. — Хотя… если постараться, можно достать, — пообещал, оживляясь. — И одежду продавать не надо. Подождите меня, я сейчас, я мигом!
Рванулся, чтобы кинуться к Онагру, но Равви схватил за руку.
— А зачем оружие? — поинтересовался Кифа, внимательно, пристально смотревший на Сына Человеческого. — Ты поучал все время, что…
— Что взявшие меч, от меча и погибнут? — Равви усмехнулся с видом мудреца-хахамина, слушающего лепет несмышленыша. — Сказано: не на всякое слово, которое говорят, обращай внимание, ибо всему свое время: время насаждать и время вырывать посаженное, время любить и время ненавидеть, время врачевать и время убивать…
— У нас есть два меча! — восторженно выпалил Иоанн.
Глянув, словно прося разрешения, на Кифу, на Кананита, бросился к садику, но Равви торопливо остановил. Нет, нет, выкрикнул, не надо тащить оружие сюда, верю, сказал, и так, без доказательств.
— Довольно и двух, — объяснил, прочитав злое недоумение в глазах Иуды и выпуская его запястье.
Велел назареям сдвинуть для совместной симпосии-пиршества столики и, повернувшись к дувшему на онемевшие пальцы, хмуро косившегося на него Иуде, признался, что, спросив об оружии, думал о нем, Сикариоте: как бы его не схватили, сорвав намеченное, ночные стражники, — вот и захотел дать ему охранников.
— Кого? Братьев Воанергес? Братьев Кифу с Первозванным? — Иуда фыркнул. — Они бы меня и без стражников-шомрим, без тресвитеров прикончили, узнав, куда я иду. Не опасайся, я за себя постоять сумею, — заверил, наблюдая за тем, как назареи сдвигают столики и ложа. — Если прирежу тройку-другую неправоверных, Отец Небесный только порадуется. — Заметив, как передернулся Сын Человеческий, сменил тон. — Меня не тронут, — сказал снисходительно. — Я под защитой оберега первосвященников. Посмотри сам, — вытащил из кошеля кольцо с Оком, воровато, чтобы не заметили сотоварищи, сунул Равви.
Тот без интереса глянул на него, но тут же лицо Сына Человеческого стало сдержанно восхищенным. Поднес кольцо к глазам.
— О! Перстень Хирама Абифа с глазом Гермеса-Тота-Трисмегиста!
Порассматривал его и, тоже настороженно поглядывая на заканчивающих работу назареев, вернул Иуде.
— Какого Хирама? Того, о котором сказано в Торе, что он помогал Соломону строить Храм? — пряча кольцо в кошель, удивился Иуда.
Равви подтверждающе кивнул. Добавил негромко, что Хирам был еще и посвященным в сокровенные знания, первоносителем которых считается Гермес-Тот Триждывеличайший, а потому — родоначальником тайного братства созидателей истинного, духовного, храма-иехида по Сефер Иецира, Книге Творения, которая… Заметив, что у Иуды дрогнули ноздри от сдерживаемой зевоты, резко оборвал себя.
— Глаз Гермеса? Тота? Язычников? — притворно заинтересованно, но и не скрывая возмущения, переспросил Иуда. — А все обрезанные уверены, что это Око Элохима — Саваофа!
Сын Человеческий равнодушно пожал плечами: считайте, мол, как хотите. И быстро прошел к уже расставленным столикам.
Порывистым движением сбросил гиматий, собираясь возлечь в середине триклиния. Плавно повел рукой, приглашая назареев.
Снисходительно покосился на Иоанна, который проворно устроился справа; предупреждающе выставил ладонь, не позволяя никому посягнуть на место слева от себя. Кивком указал на него Иуде. Дождался, когда тот, не раздеваясь, не разуваясь, уляжется, когда остальные перестанут шипеть друг на друга, толкаться, отвоевывая право быть поближе к нему, когда прекратят копошиться, и кашлянул, призывая к вниманию. Вскинул руку, требуя тишины.
— Не долго уже мне быть с вами, — начал негромко, когда назареи чуть подуспокоились. — Потому и желал, очень желал я провести этот седер с вами прежде моего страдания, ибо… — и осекся.
Повернул лицо в сторону атриума, куда из вестибула выплыли шесть быстро приближающихся и оттого помигивающих огоньков ламп, которые плавно, чтобы не погасли, несли сосредоточенные Иоанн-Марк, его мать и Магдалина.
С почтительным поклоном поставив светильники на столики, они опять неслышно, без спешки удалились.
Рассеянно наблюдавший за ними Иуда, с горечью думавший о том, что ничего ни остановить, ни изменить нельзя, что близится вторая стража, когда надо отправляться к первосвященникам, заметил вдруг, что за колоннадой атрия возникла какая-то тень, и насторожился. Но сразу же успокоился. Узнал, вернее, догадался, что это Иоанн-Марк, и даже расслабил в понимающей улыбке крепко стиснутые губы: сам в таком возрасте ни за что не упустил бы возможность подслушать, о чем собираются говорить напустившие таинственность серьезные и решительные, судя по всему, чужаки.
Проследив за тем, как недавний помощник спрятался за колонной, Иуда с легким кряхтеньем развернулся так, чтобы видеть Равви,
— Братья, приближается час, когда вы рассеетесь, каждый в свою сторону, — продолжил тот и опять вскинул руку, требуя помолчать, как только негодующе расшумелись все назареи, кроме опустившего голову Фомы и обомлевшего Иуды: “Неужели успел продать нас на чужбину?” — Блаженны вы…
— Блаженны, блаженны, — передразнил Кананит, и сухое желчное лицо его стало презрительным. — Нет большего блаженства, чем вонзить нож в брюхо ромейца. Верно, Сикариот? — наливая вино в киаф, подмигнул Иуде и дерзко посмотрел на сводного брата. — Для тебя же блаженны те, о которых говорил в Храме: немощные, робкие слезливые.
Иуда одобрительно кивнул, а возмущенные наглостью Кананита, перебившего Равви, назареи зашипели на него, отчего язычки пламени ламп колыхнулись, тени заметались, делая опучеглазившиеся лица то плоскими, а потому словно бы поглупевшими, то зловещими из-за черных теней в глазницах и морщинах.
— Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать, и всячески несправедливо злословить за меня, — жестко закончил Равви, серьезно глядя на Кананита. Обвел глазами враз смолкших от такого предсказания сподвижников своих. — Радуйтесь и веселитесь! — посоветовал приказным тоном. — Ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас!
Но никого такое будущее не воодушевило. Все, кроме Кананита, который по-прежнему едко смотрел на Сына Человеческого, заерзали, стараясь не встретиться глазами со взглядом Равви.
А тот начал вдохновенно объяснять, что хотел бы видеть шелухимов своих сплоченным братством, которому откроет сокровенное знание, чтобы поведали они городу и миру, как говорят латиняне, и об узнанном, и о нем, их Равви; чтобы разнесли благую весть бесору-евангелие о том, как даровал он им, избранникам своим, а через них всем, от Галилеи до Идумеи, свет истины.
— Когда же придет он, дух истины, самозабвенно вещал Равви, — то наставит вас на всякую истину, и познаете истину, и истина сделает вас свободными, Вы, малое стадо мое, будете…
Увидев, что, вопреки часто провозглашаемому им “имеющие уши да услышат”, приунывшее малое стадо его, имея уши, явно не слышит, о чем ему говорят, резко сменил тон.
— …будете иметь в мире скорбь! — пообещал убежденно. — Но мужайтесь, — потребовал, когда сподвижники, кто, еле заметно передернувшись, кто, сдержав вздох, подняли на него тоскливые глаза. — Истинно, истинно говорю вам: вы восплачете и возрыдаете, а мир возрадуется; вы печальны будете, однако печаль ваша в радость будет, но… — Перевел дыхание. — Но знайте, если мир вас возненавидит, то прежде вас возненавидит меня, ибо я победил мир! — Обвел глазами застолье. — Этот мир и оставляю вам, мир мой даю вам. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается. Ибо вы — свет мира!
Иуда, не забывший своей радости, когда на пирушке у главаря иерихонских мытарей Закхея светом мира Равви объявил себя, взглянул на него с недоумением: с чего это, мол, ты заугодничал перед своими галилеянами, которых не раз называл и считал и тугодумами, и мелочными, суетными, помышляющими лишь о своем благе, себялюбцами?
— И что же, я тоже свет миру? — спросил с усмешечкой.
Сын Человеческий рывком повернул к нему лицо. Глаза немигающие, взгляд серьезный, пронизывающий.
— Если свет, который в тебе, — тьма, то какова же тьма? — четко выговаривая слова, сказал медленно, значительно и твердо.
И пока Иуда соображал, как это понимать, — похвала или предположение, что душа его темна? — Равви вновь обернулся к назареям, которые с подозрением посматривали на него: не издевается ли, назвав их светом мира?
— О, несмышленные и медлительные сердцем, — воскликнул он с досадой. — Веруйте в свет, доколе свет с вами, будьте сынами света, чтобы не объяла вас тьма, ибо ходящий во тьме не знает, куда идет. Несите свет, потому что… — Посмотрел на задумавшегося Кананита, который, осушив киаф, то накрывал им в рассеянности коптящую перед носом лампу, то со скучающим видом приподнимал киаф, отчего лицо Симона выныривало, словно выпрыгивало, из сумрака. — Потому что, зажегши светильник, не накрывают его сосудом, а ставят так, чтобы светил всем в доме. — Вытянул руки к сотрапезникам. — Пусть же светит свет ваш перед людьми, — голос Сына Человеческого зазвенел, — дабы видели они ваши добрые дела, кои творите бескорыстно: даром получили, даром отдавайте. Больных исцеляйте, прокаженных очищайте, мертвых воскрешайте, бесов изгоняйте. Жатвы много, а делателей мало.
Назареи оживились, повеселели, радостно заулыбались,
— Равви, Равви, — Иоанн, ошарашенно помаргивая, робко тронул его за локоть, — неужто мы и в самом деле сможем делать обещанное тобой: исцелять, воскрешать, злых духов изгонять? Не верится что-то.
И снова стало тихо. Иуда и Кананит недоверчиво, остальные, кто с надеждой, кто со страхом, боясь разочаровывающего ответа, воззрились на Сына Человеческого.
— Истинно, истинно говорю, — собираясь возлечь на ложе, ровным голосом подтвердил он, — верующий в меня будет творить дела, которые я творю. И даже больше того будет творить. Что вы свяжете на земле, то будет связано на небе, все, чего ни попросите, будет вам. — Добавил внушительно. — То, что я говорю, говорю, как сказал мне Отец. Он дал мне заповедь, что сказать и что говорить.
— И кого же нам просить о помощи, если тебя не окажется рядом? — сморщив в раздумье лоб, спросил Иоанн. — Отца Небесного или тебя?
— Истинно, истинно говорю вам, — Равви, так и не улегшись, выпрямился. — Если двое из вас согласятся просить о всяком деле, то, чего бы ни попросили, будет им от Отца Небесного, — пояснил назидательно. — Ибо, где двое или трое соберутся во имя мое, там я посреди них.
И слегка раздраженно напомнил, что ведь было уже сказано: он и Отец — одно. А посему, все равно у кого просить.
— Значит, просьбы будут услышаны только от двоих? — с обидой решил уточнить Матфей, с которым, как с бывшим мытарем, не только не дружили, но и общались-то лишь по необходимости. — Выходит, только братья Ионины, Зеведеевы, Варфоломей с Филиппом, Сикариот с Кананитом могут рассчитывать…
Скривившись, как от боли, Равви простонал, что совсем-де не обязательно моление двоих, что сказал об этом только потому, что по Закону лишь совпадающие утверждения двоих, а еще лучше, троих — истинны: не напрасно же и в суде земном обязательно единомнение двух свидетелей, без коего не может быть обвинения. И неожиданно заявил, что Отца Небесного вообще ни о чем просить не надо, так как…
— Знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у него, ибо им и волосы на голове сочтены, — сказал сердито, все еще, наверное, обижаясь на въедливого, обстоятельного Матфея.
Пока заерзавшие слушатели не стали недоумевающе выяснять, так надо или нет, если Всевышний все знает наперед, взывать к нему о помощи, стал торопливо объяснять, как следует молиться.
— Когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне, — заперечислял размеренно и так же размеренно, как хазан в синагоге, покачиваясь вперед-назад, — и Отец твой, видящий тайное воздаст тебе явно. — Налил вино в ту самую, что перед поеданием пасхального агнца, чашу. — А молясь, не говорите лишнего, как язычники, которые думают, что в многословии своем услышаны будут. Молитесь же так, — забормотал, глядя в чашу. — Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя твое…
— …да приидет царствие твое, да будет воля твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам сегодня, и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим, — привстав на ложах, опустив глаза, забубнили назареи слова древней тфилы “Шемоне эцра”.
— … и не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого, — Равви повысил голос, и все повторили это так громко, что лепестки пламени ламп опять заколыхались, тени на лицах опять заметались, отчего показалось Иуде, будто молящиеся вздумали ни с того, ни с сего кривляться, — ибо твое есть царство и сила, и слава вовеки. Аминь!
Пригубив вино, Равви протянул было чашу Иуде, но, задержав руку, подумал-подумал и сделал еще один, внушительный глоток.
— Не пить уже мне от плода сего виноградного, — усмехнулся, облизнув усы, — доколе не придет царство Божие, когда буду пить с вами новое вино. Новое вино… молодое вино, — прихмурился на миг, но тут же тряхнул головой, посмотрел на Матфея, улыбнулся. — Не вливают молодого вина в мехи ветхие. Так, Левий?
Матфей тоже заулыбался. Широко, радостно. Закивал, подтверждая.
Когда он, капернаумский габбай-мытарь, бросил постыдное и презираемое даже ромейцами занятие свое и, не задумываясь, примкнул к незнакомому, но о котором был уже наслышан, Иегошуа из Назарета — единственному, кто за долгие годы поговорил с ним ласково, дружелюбно, — то первое, что сделал на радостях, устроил щедрый пир в честь такого замечательного, золотой души человека, пророка, целителя.
Узнав, что назаретский возмутитель спокойствия в Галилее охотно согласился трапезничать у достойного лишь плевка в бороду отверженного-ахера Левия Алфея, законники и соферы-книжники, которые роем вились ввокруг Сына Человеческого, докучливыми вопросами пытаясь и надеясь разоблачить его как ничтожного месифа, разверещались, развопились: как-де можно есть и пить с мытарями и грешниками?! Да за это… да такого смутьяна, нарушителя всех устоев, надо гнать из дома Израилева, отлучать от богоизбранного народа, от веры нашей праведной, дабы и не надеялся попасть в царство Божие, коего…
— Истинно говорю вам: мытари, грешники и блудницы вперед вас войдут в царство Божие! — рявкнул Равви, которому до подергивания щеки, до отчаяния в глазах надоели наскоки фарисеев.
Когда те, онемев от такого кощунства, шарахнулись от него, он не утратив еще любви к спорам и мудрствованию, заобъяснял:
— Не вливают вина молодого в мехи ветхие, иначе молодое вино прорвет мехи — и само вытечет, и мехи пропадут, — но вливают вино молодое в новые мехи. И не пришивают заплат на ветхие…
— Это блудницы и грешники, мытари да разбойники, любимцы твои, мехи новые? — загоготали хулители Сына Человеческого. — Да в таких мехах любое, даже твоего словоблудия, вино испортится, скиснет, злым уксусом станет…
Иуда, приняв от Равви чашу с вином, хотел было сразу же передать ее Матфею, которому Сын Человеческий улыбнулся, но тот попросил сделать глоток и уж потом пустить ее по кругу. А сам опять принялся ломать лепешку-азим и через Иоанна передать кусочки назареям.
“Зачем все это? — удивился Иуда. — Ведь седерное единение вином и хлебом уже было”. И заумолял мысленно: “Только не вздумай снова отвращать от себя, что сделал ты у Капернаума”, — вспомнил, как плевались от брезгливости и возмущения, а потом и вовсе сбежали понося Назаретянина, первые семьдесят сторонников его, когда он, будто из ума выжив, стал вдруг утверждать, что плоть его — хлеб жизни, плоть его — истинно есть пища, а кровь Сына Человеческого истинно есть питие и что, если кто не будет есть плоти его и пить крови его, тот не будет иметь себе жизни, ядущий же плоть его и пьющий кровь его будет иметь жизнь вечную…
Когда пустая чаша вернулась к Равви, а каждый получил свою частицу лепешки, он, откусив от оставшегося кусочка, попросил назареев, когда его не будет с ними, так же вот собираться для совместного пития вина и вкушания хлеба.
— Сие творите в мое воспоминание, — объявил торжественно.
И все-таки не удержался. Принялся витийствовать: коль Отец Небесный благосклонен-де к кровавым жертвам во имя свое, то и он, Сын Человеческий, названный Иохананом Хаматвилом агнцем Божьим, станет подобием агнца пасхального, принесет себя в жертву для спасения людей и потому хлеб сей и вино сие пусть будут олицетворением этой жертвы во имя любви к человекам.
— Ибо нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих! — и пристально посмотрел на Иуду: понял ли, дескать?
— Это ты хорошо сказал, — одобрил он, обрадовавшись, что, может быть, удастся отвлечь Равви от рассуждений о необходимости пожирать его плоть и пить его кровь. — Хоть какое-то утешение, если упорствуешь в требовании, чтобы тебя выдали.
И прикусил язык. Но было поздно. Затосковавшие назареи, уныло слушавшие Равви, насторожились.
— Чтобы выдали тебя?.. Как это понимать? Кому? Кто? — заперешептывались встревоженно, поглядывая испуганно на Иуду, на Сына Человеческого, их вождя, наставника и кумира.
— Ядущий со мною хлеб поднял на меня пяту свою, — притворно гнусавя, как дряхлый чтец шалиах цибур в синагоге, пропел тот из псалма и улыбнулся, но, увидев, что никто не откликнулся улыбкой, что по-прежнему напряженно ждут ответа, пренебрежительно отмахнулся: глупости, мол, это все, не обращайте внимания. — Один из вас предаст меня, — сказал непринужденно, почти весело. — Впрочем, Сын Человеческий идет по предначертанию, но…
— … но горе тому человеку, которым он предается, — деловито макая кусочек лепешки в подливку херосефа, мрачно закончил Иуда, — лучше бы тому человеку не родиться.
— Кто это сделает? — испуганно посмотрев на него, назареи опять уставились на Равви. — Не я ли?.. Не я? — завопрошали обеспокоенно.
Иуда, не донеся кусок до рта, удивленно посмотрел на одного, другого, третьего. “Значит, и они могли? Даже не зная о двойнике, о хитроумном замысле Равви остаться живым? Даже без того напористого внушения, каким убедил меня? — поразился он. — Точно, каждый из них может, если допытывается: не я ли? Не я ли?” Отер вмиг вспотевший лоб.
И Сын Человеческий, судя по его виду, был озадачен. Заоглаживал, заперебирал, заподергивал бородку. Взгляд его стал задумчивым.
— Кто? — переспросил рассеянно. — Тот…тот, кто опустит со мною руку в это блюдо, — шевельнул мизинцем, показав на херосеф.
У Иуды похолодело в животе. Он встревоженно глянул на Равви: “Неужели решил сам стать предателем, натравить на меня?” — и притворно засмеялся, точно заурчал. Показал свой кусок лепешки.
— Я уже опускал, — доложил, улыбаясь. — Больше ни за что, даже под страхом смерти, не макну в это лакомство, — откусил от куска, сладко зажмурился, — хотя оно и на редкость вкусное.
И спало напряжение. Все назареи, за исключением задумчиво смотревшего на Иуду Кананита, да Матфея, с постным лицом шептавшего молитву, расслабились, тоже заулыбались. Принялись полушутливо, полусерьезно обещать, что и они, дабы не вызвать подозрений, не прикоснутся к херосефу. С облегчением, уверенные, что поучения Равви кончились, наливая себе вино, выпивая, навалились на другую снедь.
С едва заметным не то сожалением, не то сочувствием глядя на жадно насыщающееся стадо свое, Равви неглубоко вздохнул.
— Все вы соблазнитесь о мне в эту ночь, — сказал негромко, и когда назареи, перестав жевать, уставились на него, добавил, что ни к чему было им допытываться, кто из них предаст его, ибо предадут все они, каждый из них, так как нынче же бросят, оставят его.
— Ну сколько можно! — возмутился Кифа и, застонав-замычав, так сильно помотал головой, что огонек светильника перед ним беспорядочно заколыхался. — С чего это сегодня все время обижаешь нас, подозревая в неверности и трусости?! Ответь! — рыкнул так, что дрогнули язычки пламени и других ламп, отчего по лицам заметались тени, а из-за колонны высунулся на миг, как успел заметить Иуда, Иоанн-Марк. — Повторяю: хотя бы мне надлежало умереть с тобой, не отрекусь от тебя!
Другие назареи тоже, сначала несмело, потом громче и решительней, заобижались: как можно-де было подумать о них такое? Да они за Равви… да они ради Равви… Да они с ним — хоть под проклятье санхедрина, хоть под камни убийц готовы; да они, защищая его, с любыми врагами расправятся без оружия, без мечей, голыми руками!
— Кем ты все-таки нас считаешь? — перекрыл гвалт громоподобный рев Воанергеса-старшего, Иакова. — Кто мы по-твоему, а?!
— Вы соль земли! — твердо ответил Сын Человеческий. — Всякая жертва, — склонил обреченно голову, дабы ясно было, что имеется в виду, — солью осолонится. Если соль потеряет силу, чем сделаешь ее соленой? Она уже ни к чему не пригодна, как разве выбросить ее на попрание людям, — вскинул ладонь, призывая к молчанию, когда притихшие было после лестного сравнения с солью сотрапезники опять недовольно загалдели. — Так имейте в себе соль, и мир имейте между собой.
— Опять ты притчами говоришь! — возмутился молчавший все это время Симон Кананит. — Хватит нам твоих иносказаний!
— Доселе я говорил вам притчами, — согласился Равви, — но наступает время, когда я уже не буду говорить вам притчами. — Раскинул руки, словно собираясь обнять всех разом. — Заповедую вам… Заповедь новую даю вам: да любите друг друга. Как я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга! По тому узнают все, что вы мои ученики, если будете иметь любовь между собою, я же… — Снова обвел, теперь уже потеплевшим взглядом затаивших дыхание сподвижников своих. — Да едите и пьете за трапезою моею в царстве моем и сядете судить на престолах двенадцать колен Израилевых!
Малое стадо его облегченно вздохнуло, довольно зашушукалось.
— Вот теперь ты прямо говоришь и притчи не говоришь никакой, — удовлетворенно пробасил Иаков Воанергес. — Теперь видим, что ты знаешь все и посему веруем, что ты от Отца Небесного исшел.
— Теперь веруете? — у Равви дрогнули, расширясь, ноздри, губы его задергались, но Иуда, заметив это, не дал ему вспылить.
— И я сяду на престол? И я стану судить? — спросил насмешливо.
Не глянув на него, Равви бездумно кивнул, подтверждая, но, опомнившись, медленно повернул к нему лицо, посмотрел с легким укором.
— Если кто услышит слова мои и не поверит, я не сужу его, ибо, повторяю, я говорю не от себя, а от пославшего меня Отца. — Наложил ладонь на голову Иуды, ободряюще улыбнулся ему. — Трудящийся достоин пропитания, — сказал скороговоркой, но тут же поправился. — Трудящийся достоин награды за труды свои! — заявил внушительно.
— Верите в меня? — перебросил взгляд на назареев, и когда те, обрадованные тем, какое завидное будущее их ожидает, подтверждающе взревели с набитыми ртами, Сын Человеческий изрек, что только что сказанное им для того и говорилось, чтобы жили они с этой верой, ибо среди людей ждут их беды и горести, так как они, малое стадо его, — не такие, как все, не от мира сего.
У оживленно принявшихся опять за вино и яства сподвижников вытянулись лица, угас веселый блеск в глазах.
— Если бы вы были от мира сего, о котором я свидетельствую, что дела его злы, то мир любил бы вас, — продолжал с накалом в голосе Равви. — А как вы не от мира сего, то… — Сделал сурово-горестное лицо. — Если меня гнали, то будут гнать и вас, и даже наступит время, когда всякий, убивающий вас, будет думать, что служит тем Богу.
В наступившей тишине журчание вина, которое наливал в киаф Кананит, показалось особенно громким и вызывающим. Все, кто удивленно, кто возмущенно глянули в его сторону, а он невозмутимо поднеся киаф к губам, жестом попросил сводного брата: рассказывай, продолжай.
— Возложат на вас руки и будут гнать вас, передавая в судилища и темницы за имя мое, — не прерываясь, не глянув даже мимолетно на Кананита, пророчествовал Равви. — Преданы также будете и родителями, и братьями, и родственниками, и друзьями, и некоторых из вас умертвят, ибо предаст брат брата на смерть, и отец — сына, и восстанут дети на родителей, и будете ненавидимы всеми за имя мое, — запредрекал, точно закаркал. И внезапно сменил тон. — Претерпевший же до конца спасется! — возгласил торжественно. — А потому еще раз говорю, — распростер перед собой руки, — остерегайтесь людей, приобретайте друзей богатством неправедным, будьте мудры, как змии и просты как голуби. — Опустил руки. Попросил, точно приказал. — На пути к язычникам не ходите и в города Самарянские не входите, а идите наипаче к погибшим овцам дома Израилева, ибо спасение от иудеев, — и покосился на Иуду.
Он, единственный иудей среди собравшихся здесь галилеян, хоть и понимал, что имелось в виду не колено Иудино, а сказано было обо всех обрезанных, обо всем богоизбранном народе, не смог, да и не захотел, сдержать горделивой ухмылки. Потянулся к ближнему, черно-красному с нарисованной жуткой змееволосой рожей, лекифу, чтобы выпить с Сыном Человеческим за иудеев. А потом — одному, молча — для храбрости, потому что совсем скоро предстоит идти к первосвященникам и надо, чуть захмелев, хотя бы поначалу быть уверенным в себе, в том, что выполнит требование Равви выдать его для суда и казни на кресте. Налил полную чашу и, сдержав вздох, осторожно протянул ему вино. Он, улыбнувшись понимающе: хорошо, мол, согласен, выпью, догадываюсь-де, знаю, каково тебе, принял ее, продолжая поучать:
— Ходя, проповедуйте, чтобы приблизилось Царствие Божие. Когда вас будут гнать в одном городе, бегите в другой. Ибо, истинно говорю, не успеете обойти городов Израилевых, как вернется Сын Человеческий.
— Когда же это будет, Равви? — выкрикнул нетерпеливо Иоанн.
— Не пройдет род сей, как все это будет! — твердо заверил тот. — Ибо я отдаю жизнь мою, чтобы опять принять ее: имею власть отдать ее и власть принять ее, — и многозначительно, пристально поглядев на Иуду, бережно поднес к губам чашу. Вдруг, расплескав вино, резко отодвинул ее ото рта. Предупредил встревоженно. — Берегитесь, чтобы вас не ввели в заблуждение; ибо многие придут под именем моим, говоря, что это я; и время это близко. Не ходите вслед их.
Все опять перестали жевать, опять выжидательно-вопросительно уставились на него, опять насторожились.
— И какой признак, когда это должно произойти? — успокоенный еще одним подтверждением Сына Человеческого, что тот сам, добровольно отдает себя на заклание, скучающе спросил Иуда, разгоняя пальцем винную лужу на столике, рисуя на нем мокрым пальцем решетки, кресты.
— Когда восстанет народ на народ, и царства на царства, и будут глады и моры, и ужасные явления и великие знамения, — поставив чашу, мрачно предрек Равви. — Тогда находящиеся в Иудее да бегут в горы; кто в городе, выходи из него; и кто в окрестностях, не входи в него, потому что это дни отмщения. Горе беременным и питающим сосцами в дни те, — лицо его стало грозным, голос жестким, — ибо великое будет бедствие на земле и гнев на народ сей; и падут от острия меча правоверные, и отведутся в плен во все народы; и Иерушалаим будет попираем язычниками, доколе не окончатся времена язычников, и люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий… — Смягчил тон, обвел застолье подобревшим взглядом. — Когда же это начнет сбываться, тогда восклонитесь и поднимите головы ваши, потому что приближается избавление ваше, ибо, когда увидите то, знайте, что близко Царствие Божие и правда его.
Опустился на ложе, собираясь наконец-то возлечь между Иудой и Иоанном, но увидев, что призадумавшиеся, приунывшие назареи снова, хотя и вяло, потянулись к вину и снеди, напомнил о том, о чем просил, предупреждал не раз.
— Смотрите же за собою, чтобы сердца ваши не отягчались объедением и пьянством и заботами житейскими, дабы день тот не настиг вас врасплох. — Стремительно выпрямившись, снова встал. — Бодрствуйте на всякое время и молитесь, да сподобитесь избежать всех будущих бедствий и предстать пред Сына Человеческого, грядущего с силою и славою великою.
Удрученно шептавшиеся назареи онемели на миг, но тут же запереглядывались радостно, принялись кто недоверчиво, кто с надеждой спрашивать Равви: “Будет то? Не для утешения говоришь? В силе и славе явишься, не обманешь? И мы вправду доживем до этого, увидим?”
Лишь Кананит с сомнением скривился. Громко вздохнул: “О, Господи!” — и стал вновь наполнять свой киаф.
Сын Человеческий задержал на сводном брате взгляд.
— Не всякий, говорящий мне: “Господи! Господи!”, войдет в Царствие Небесное, — сказал с пренебрежением. — Многие взвопиют мне в тот день: “Господи! Господи! Не от твоего ли имени мы пророчествовали? Не твоим ли именем бесов изгоняли? Не твоим ли именем многие чудеса творили?” — Перевел глаза на Кифу, на Фому, на Иакова Воанергеса. — И тогда объявлю им: “Я никогда не знал вас; отойдите от меня, делающие беззаконие!” — Те, на кого он взглядывал, опускали головы, ежились. — Собирают ли с терновника виноград или с репейника смоквы? — голос Равви окреп. — Может ли плохое древо приносить добрый плод? — вопросил еще более жестко. — Душа моя возмутилась…
И, не закончив, прислушался с приоткрытым ртом — снаружи снова наплыл далекий уверенный, басовито-переливчатый рык буцины.
Дождавшись, когда угаснет, истает в тишине оповещение о начале второй стражи, Сын Человеческий шумно выдохнул. Опустив голову, задумался. Передернул плечами, словно стряхивая оцепенение, решительно взял чашу с вином, решительно отпил из нее, решительно протянул Иуде. Пока тот, приподнявшись, осушал ее большими глотками, Равви, согнувшись, точно в поклоне, торопливо сложил желобком самый большой кусок лепешки, щедро зачерпнул ею подливку хагига и только-только Иуда оторвался от опорожненной чаши, поднес ко рту его этот лехем-минха, хлеб уважения, чтобы самому, из рук своих угостить, как делает хозяин пиршества, отмечающий самого дорогого, самого почитаемого гостя, оказывая ему особое свое расположение и благосклонность.
Растерявшийся сначала от такого подчеркнутого доброжелательства Иуда широко разинул рот, радостно и с такой жадностью хватанул зубами кусок по самые пальцы Равви, что чуть не откусил их.
— Что должен делать, делай скорей! — отдернув руку, приказал тот.
Жевавший со счастливым лицом Иуда, чуть не подавился: закашлялся, побагровев и выкатив глаза.
Равви с силой постучал его по спине и дернул за шиворот вверх.
Все еще постукивая, похлопывая по спине, но уже потише, почти ласково, прижался щекой к щеке Иуды. “Уходите через сад, чтобы Магдалина не увязалась, — прошептал тот. — А то все испортит”.
Равви еще плотней прильнул к нему, обнял еще крепче. Потом оттолкнул его и резко отвернулся. Наклонился к Иоанну, который теребил за хитон, с подозрением посматривая на Иуду.
— Равви, Равви, Кифа просит узнать, кто же все-таки выдаст тебя? — еле слышно зачастил младший Воанергес. — Я думаю, это тот, кому кусок не полез в глотку, в кого вселился сатана. Сикариот, да?
Поднявшийся уже на ноги Иуда перехватил его полный страха, сразу же вильнувший вбок, взгляд. Помрачнел. Скосил глаза на хмурого — “значит, и в самом деле сомневается в себе, боится, что может предать”, Симона бен-Иону, лежащего рядом с Иоанном, и, не торопясь, уверенно, без суетливости, пошел в атриум, кожей ощущая на себе удивленные, недоуменные, растерянные взгляды сотоварищей. Но на них, даже на Кананита, наверняка ждущего от него, друга своего, объяснений даже мимолетно, вскользь, не посмотрел: пусть Равви врет им, что хочет, истолкует, как хочет, уход Сикариота с вечери.
И действительно, когда проходил около имплювия, на темной воде которого извивались слабые отблески света, услышал негромкий, невнятный, но звучащий успокаивающе голос Сына Человеческого.
Лишь в вестибуле, когда за спиной неведомо с чего затянули Халлел: “Хвалите, слуги, Бога Израилева, хвалите имя Адоная!” — обернулся. И увидел притаившегося за колонной ни живого, ни мертвого от страха Иоанна-Марка, о котором на время забыл. Выметнув руку, проворно схватил его за ухо. Подтянув к себе упиравшегося, крутившего головой, стараясь вырваться, мальца, прошипел ему свирепым голосом, что нехорошо подсматривать-подслушивать. Предупредив, чтобы больше не попадался на глаза, поддал под зад коленом Иоанна-Марка и как только он, размахивая руками, дабы удержать равновесие, влетел в жилые покои, чуть не сорвав сребротканую портьеру, снова повернулся к Равви и назареям.
Они, черные, там, где были затенены, ярко-желтые, там, где освещены, казались отдалившимися и всплывшими над землей, — потому, наверное, что свет ламп, отсекаемый столиками, не попадал на пол, а окружая трапезничающих золотистым сиянием, висел над ними прозрачным облачком, над которым и вокруг которого темнота казалась особенно густой, плотной мглой… “И свет во тьме светит, и тьма не объяла его”, — любил повторять Равви, когда начинал вещать о каком-нибудь сокровенном тайном знании, о чем и вспомнилось Иуде, который негромко, но старательно и воодушевленно поддержал пение собратьев-назареев. Правда, слова были не те, что у них, а отвечающие настроению:
— Чашу спасения принял, имя Господне призову. Сильно толкнули меня, чтоб я упал; но Господь поддержал меня. Камень который отвергли строители, соделался главою угла. Славлю Господа, ибо милостив он ко мне, грешному. О, Господи, спаси же меня, споспешествуй же мне!
Когда Халлел закончился дружным возглашением: “Да будет имя Адонай благословенно отныне и вовек; от земель восхода солнца до стран заката да прославится Бог Израилев!” и угас оставшийся одиноким восторженный голос Кананита, Иуда поклонился в сторону вечери и решительно направился к выходу, грозно цыкнув и показав кулак осторожно высунувшемуся из-за портьеры Иоанну-Марку, который мгновенно, словно его и не было, словно лишь почудился, исчез.
Спрятавшись за косяком двери, он, независимо посматривая на мать и заявившуюся вместе с тем, кого называют Равви, красивую ее тезку, досчитал в уме как можно медленней до десяти и снова воровато выглянул в вестибул. О чем еще будут говорить, что станут делать собравшиеся: вот повезло — попал на тайную встречу самих кананитов! Одного из них прямо так и зовут: Симон Кананит. А Иуду, с которым за эти дни стали чуть ли не приятелями, самый молодой из вечеряющих, хваставший, что у них есть мечи — ух ты, вооруженные! — назвал еще более грозно и страшно: Сикариотом!
Иоанн-Марк зыркнул по сторонам. Как и ожидал, Иуды уже не было: ушел. “Интересно, куда он отправился? Может, опять к тем, из Нижнего
Города, у которых был позавчера? Может, хочет позвать их, чтобы вместе с этими, с людьми Равви, напасть на главаря ромейцев Пилата, пока тот здесь, пока не убрался в свою Кесарию Приморскую?” И посожалел, что не проследил скрытно за Сикариотом. Но досадовал лишь миг: знал, что такое вряд ли бы удалось — всевидящий Иуда, конечно же, заметил бы слежку и тогда распухшим и ноющим ухом не отделаться. Да и зачем? Здесь интересней, здесь осталось целых двенадцать человек, считая их вожака, того самого Равви, который, если правильно расслышал и правильно понял, считает себя не то сыном Саваофа, не то — вот смельчак, и как только не боится говорить такое! — самим Саваофом. Э, ладно, мало ли кто чего о себе напридумывает!.. Главное, их больше. К тому же, они наверняка встретятся с Сикариотом, если куда-то зачем-то послали его, — вот тогда-то и станет ясно, чего они затевают, и это надо обязательно увидеть.
Кутаясь в темноте в покрывало-синдон, которое, солгав матери, будто зябнет, а на самом деле, чтобы быть менее заметным, прихватил с лежанки повара, уведенного вместе с другими слугами господином их и всех живущих у него безмерно милостивым Иосифом бен-Исааком, Иоанн-Марк, не отрывая глаз от застолья, подбежал на цыпочках ко всей той же, давешней, колонне. Притаился за нею, прислушиваясь, всматриваясь в плохо видимые на расстоянии лица собравшихся, пытаясь угадать, что же они затевают? Но восторг ожидания чего-то необычного стал постепенно ослабевать, пока вскоре не сменился разочарованием.
Кананиты и выглядели, и вели себя по-прежнему, так же, как и до ухода Сикариота: что-то уныло бубнили, о чем-то негромко и вяло переговаривались, ели, пили — часто и много и, что удивило Иоанна-Марка, не разбавляя вино водой. Только вождь их Равви не притрагивался ни к пище, ни к питию. Подперев щеку кулаком, он недвижимо лежал на боку, глядя на огонек светильника перед собой.
Вдруг, когда Иоанну-Марку уже надоело смотреть на него и тоскливых его сообщников, Равви встрепенулся. Вскинул голову, недоуменно и непонимающе, как показалось Иоанну-Марку, оглядел собратьев и решительно поднялся с ложа. Жестко объявил, что приблизилось время, когда Сын Человеческий будет предан в руки людей.
— И что же мне сказать? Отче, избавь меня от часа сего? — поднял к груди руки ладонями вверх, запрокинул голову, глядя ввысь. — Но на сей час я и пришел, — и медленно, плавно опустил руки.
Оглядел притихших, не шелохнувшихся, пока говорил, сообщников и приказал подниматься, потому что, сказал, пора уходить отсюда, чтобы не вызвать гнев врагов на гостеприимных хозяев дома сего, давших приют, позволивших в тишине и покое провести прощальную вечерю.
Сотрапезники его зашевелились, робко завозражали: зачем-де куда-то идти, их здесь, у Аримафейца, никто не найдет, а если недруги и заподозрят что-то, то ни за что не решатся сунуться сюда, к одному из самых богатых и уважаемых людей Иерушалаима, зкениму санхедрина, другу кесарева наместника в Иудее. Вожак, именуемый Равви, резким взмахом руки оборвал это бормотанье и велел поторапливаться. Надо, объяснил, успеть в нужное место и в нужное время. Подействовало: пособники его задвигались быстрее. А самый молодой из них, тот, который говорил об оружии, даже успел, пока остальные еще только вставали, выскочить в садик и когда старшие единомышленники его потянулись туда же, уже поджидал их с двумя мечами. Один отдал невысокому, худому и жилистому Кананиту, другой — угрюмому увальню по имени Кифа.
Как только последний из людей Равви — благообразный, смиренного и постного вида, — который держался наособицу и которого кто-то во время свары из-за места на ложах обозвал мытарем, удалился в ночной сумрак, Иоанн-Марк вылетел из-за колонны, промчался мимо имплювия, выскочил к месту прервавшегося пиршества. Около заляпанных жиром мяса хагига столиков с объедками, огрызками, лужицами вина, пятнами от херосефа, лаббана задержался на миг: погасить светильники, сказать матери, чтобы убрала здесь? Но — некогда, некогда, кананиты могут уйти. Да и та красивая Мария, женщина их предводителя, может броситься вдогонку, отыскивая его, и, кто знает, вдруг помешает, а то и навредит ему: если б нужна была, ее бы позвали. “Нет, пусть и она, и мать думают, что здесь все еще застольничают”, — и, уловив слабый стук захлопнувшейся калитки, метнулся наружу.
Не задерживаясь, не дожидаясь, когда глаза привыкнут к мраку снаружи, показавшемуся непроглядным после того, как смотрел на зажженные лампы, побежал к стене по смутно белевшей меж черных кустов дорожке. Тихонько приоткрыл калитку, и в жиденьком свете полной луны, которая расплывчатым желтым кругом угадывалась за белесой пеленой пыли, принесенной хамсином, сразу же увидел кананитов. Они слитным пятном уже приближались к еле заметным в темноте воротам, которые тут же быстро и широко — без разговоров-переговоров с охранниками, как понял Иоанн-Марк, — распахнулись.
Он со всех ног кинулся туда. Скороговоркой выпалил хотевшим было заступить путь двум стражникам, что хозяин, да будет и ныне, и всегда благосклонен к нему Адонай, велел незаметно следить за этими… — торопливо потыкал рукой в сторону вышедших и, пока створки ворот не сомкнулись, выскользнул со двора.
Сначала легкой трусцой, потом быстрым шагом приблизился к бредущим скопом кананитам настолько, чтобы не терять их из виду и, как учил Сикариот, держась в отдалении, последовал за ними, то перебегая от дерева к дереву, то прячась в тени домов, чтобы люди Равви, если кто-нибудь из них обернется, не заметили. Но они, направляясь к Храму, который смутной, подсвеченной снизу, бело-золотистой громадой высился в ночи, и не думали оглядываться. Шли по пустынной в это время улице спокойно и смело, не опасаясь даже ромейских дозоров. Когда те, поблескивая латами, шлемами, щитами, приближались к ним, у Иоанна-Марка каждый раз холодело внутри, сердце замирало от радостного предвкушения — ну сейчас начнется, сейчас наши выхватят мечи, порубают нечистых свиноедов, заберут их оружие! — и каждый раз, к великому его разочарованию, было одно и то же: от кананитов отделялся легко узнаваемый Равви и медленно выставлял ладони в сторону дозорщиков; те, будто наткнувшись на невидимую стену, останавливались, иногда даже отступали на шаг-другой, и замирали, точно каменели.
Такое повторялось и у Антониевой башни, вплотную к которой кананиты прошагали, огибая Храм со множеством копошащихся у костерков, подремывающих, спящих пришлых близ него; и под холмом Мориа; и даже в Иерихонских воротах, через которые вышли из Иерушалаима.
Пока обездвиженные чародейством Равви напоминали языческие истуканы, Иоанн-Марк успевал миновать их. Мимо первых, уверенный, что задержат и приготовившись жалобно ныть, притворно плакать, протащился еле волоча от страха ноги. Мимо остальных, презрительно посматривая на их одеревеневшие рожи с бессмысленными глазами, — то чуть ли не вприпрыжку, то нарочно медленно, как бы нехотя.
А в Иерихонских воротах даже приостановился. Склоняя голову к одному плечу, к другому, поразглядывал тупо уставившихся перед собой ромейцев и не удержался: стрельнув взглядом по сторонам, убедившись, что никто не видит, высморкался на их панцири. Своих же, иудейских охранников, которые тоже застыли, не шелохнувшись, лишь потянул за бороды, да и то легонько, с опаской. И сразу же отскочил, готовый стремглав удрать. Но сиганимы даже не моргнули. Порассматривал их с восторженным изумлением: вот чудо-терас так чудо, ай да Равви! И, ойкнув, вспомнив, зачем оказался здесь, бросился за ворота.
Кананитов увидел не сразу. Испуганно пошарил вокруг взглядом: упустил?.. Нашел! Они шли уже по Кедронскому мосту, все так же слившись в темное пятно, которое, удаляясь, закрывало и открывало помигивающие бессчетные — точно звезды в чистом небе — веселые огоньки костров на склоне Елеонской горы.
Подхватив подол туники и нижний край синдона, Иоанн-Марк кинулся догонять чудодея Равви и его сообщников.
Приблизился к ним и перешел на крадущийся шаг, когда те уже втягивались в Гефсиманский сад сквозь вывал в каменной стене.
Там, просочившись между черными в ночи деревьями, выбрались они на небольшую поляну. Покачиваясь, тычась друг в друга, затоптались на месте, вскидывая лица на своего вождя, который остановившись, медленно озирался, словно отыскивая что-то или вспоминая. Всмотрелся куда-то через плечо, и Иоанн-Марк, притаившийся за толстым корявым стволом маслины, невольно глянул туда же.
В прогале между деревьями явственно виднелся Иерушалаим, напоминающий огромные застывшие темные волны, похожие на те, какие видел как-то однажды вечером с пристани Птолемаиды, куда ездил вместе с господином своим Иосифом бен-Исааком по торговым делам его — встречать корабли с оловом. Сходство усиливали светлые, будто блики на воде, пятнышки огней города, серые в тусклом свете луны и городские, и древние, Давида и Соломона, Езекии и Манасии, извилистые стены, выглядевшие, как узкие пенные дорожки, серые же, бесчисленные, похожие на рябь на море, притиснувшиеся друг к другу, взбегающие и сбегающие вниз, крыши, и даже затуманенно белые Храм, дворцы Ирода Великого и Асмонеев, которые воздушно-легко возвышались на Мориа и Сионе, подобно выплывшим из мрака пентере и двум триерам.
— Посидите здесь, пока я помолюсь — отвлек негромкий голос Равви.
Иоанн-Марк метнул взгляд на него, и сразу — на кананитов, которые с нескрываемым облегчением повалились на землю. Лишь трое из них — тот, который моложе всех, тот, которого называют Кифой, и тот, который на вечере сказал, что Равви от Бога исшел, — замешкались, выискивая место получше, где трава пообильней, погуще.
Заметив, наверное, как они шарашатся, Равви, поразглядывав их и позвав за собой, побрел вверх по склону, Младший из кананитов резво, хоть и пошатываясь, пристроился рядом с ним, а двое других поплелись следом вяло, позевывая, спотыкаясь.
Таясь за деревьями, Иоанн-Марк тихохонько пошел туда же.
Удалившись от елозивших на поляне, устраиваясь поудобней, соратников шагов на десять, Равви остановился. Глядя в землю, подождал ускоривших шаг двоих сотоварищей своих и отрывисто сказал, что считает всех троих лучшими своими учениками и друзьями, избранными из избранных. Помните, спросил, не забыли, как взял вас на Фавор, где встречался с посланцами Отца Небесного, Моисеем и Илией? И когда все трое сильно и торопливо закивали, как-де можно такое забыть?! — протяжно, со всхлипом вздохнул.
— Душа моя скорбит смертельно, — признался потухшим голосом, с трудом выдавливая слова. — Побудьте здесь и бодрствуйте со мной, — попросил так тоскливо, что у Иоанна-Марка похолодело внутри от жалости и по спине пробежал озноб.
— Молитесь, дабы не впасть в искушение, — добавил, снова вздохнув, Равви и, еще ниже, так, что волосы, свесившись, закрыли лицо, опустив голову, быстро, рывками, пошел выше по склону.
Иоанн-Марк, почти не скрываясь, но все же повыше задирая ноги, чтобы трава не шелестела, поспешил за ним. Увидев, что вождь кананитов с ходу, точно его подсекли сзади по ногам, упал на колени перед выпирающим из земли плоским камнем, теперь уже тихо, двигаясь плавно, бесшумно, подобрался к нему поближе. Прячась за обширную поросль побегов вокруг старого пня, принялся с интересом, жадно наблюдать за Равви.
Тот, уткнувшись локтями в камень, крепко сжав перед лицом ладони, молил, то возвышая, то понижая, напряженный голос:
— Отче! Авва!.. Прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя. Я прославил тебя на земле, совершил дело, которое ты поручил мне исполнить и ныне прославь меня, отче, у тебя самого славою, которую имел я у тебя прежде бытия мира…
“Как это: прежде бытия мира? — удивился Иоанн-Марк, и мысли его заметались. — Что же, он, назвавший себя на вечере сыном человеческим, то есть просто-напросто человеком, был еще до сотворения всего? В каком виде? Тогда еще Адама-прародителя не было! А Равви уже был? И все еще живой, все еще живет, живет, живет? Аж до наших дней! Бессмертный, что ли? А может, он как-то сумел быть самим Адамом, потом Авелем, Ноем, Симом, Авраамом, Моисеем и еще кем-нибудь и так дожил до себя нынешнего? Не-е-е, тогда он был бы похож на них, те были старые и важные, а он… Но до Адама-то, до Адама, до шестого дня творения, и еще раньше, до первого дня, до отделения света от тьмы, кем был? Эл-Берифом Предвечным, что ли? Ну-у, какой из него Бог, если хочет прославиться? Богу это не надо, Бог и так вечнославен”. Но еще больше удивило, что Сын Человеческий, утверждавший на пирушке, будто он и Отец Небесный — одно, единое целое, выклянчивает сейчас у этого Отца, то есть у себя самого, признание и милость. Это показалось настолько смешным, что Иоанн-Марк фыркнул. Зажав ладонью одновременно рот и нос, обеспокоенно всмотрелся в Равви: не услышал ли тот, не встревожился ли?
Но он, судя по всему, ничего не видел, и не слышал. Запрокинув голову, глядел ввысь, и лицо его, постепенно становясь все более и более страдальческим, покрылось неожиданно для кутающегося в синдон Иоанна-Марка обильным, — “жарко ему, что ли?” — поблескивающим в тусклом свете луны, потом.
— Отче! Если возможно, да минует меня час сей и чаша сия! — вдруг во весь голос простонал с отчаянием Равви и, устыдившись, наверное, взвоя своего, оглянулся в сторону соратников, но они были далеко, а те восемь, которые остались на краю лужайки, лежали и вовсе на расстоянии броска камня, как определил, прикинув на глазок, Иоанн-Марк, и, конечно же, не слышали своего вождя.
— Впрочем, пусть будет не так, как я хочу, но как ты, не чего я хочу, а чего ты, не моя воля, но твоя да будет, — снова устремив глаза к небу, виновато зачастил Равви и, закрыв лицо руками, ткнулся головой в камень, содрогаясь всем телом, словно от сдерживаемых рыданий, а может, и впрямь беззвучно заплакав.
“Что за чаша? Опять надо пить со своими, а ему неохота?” — снова удивился Иоанн-Марк, но на сей раз мимолетно, потому что еще больше удивило моление Равви. Нет, решил твердо, он не Бог! Разве Бог может так хныкать, так изнемогать в ожидании чего бы то ни было? И даже не Сын Божий, кем назвал себя на вечере и только что, когда выпрашивал себе прославления. Разве отец, к которому бы так взывали, не снизошел бы к сыну своему, пусть и виноватому — если так плачется — перед ним? Сам же Равви этот, о чем рассказывал Сикариот, в подслушанной им беседе его с хозяином Иосифом бен-Исааком, говорил, что нет такого отца, который, когда сын попросит у него хлеба, подал бы ему камень, и когда попросит рыбы, подал бы змею. Во! Не то, что Всевышний, люди такими жестокосердными не бывают. Уж какой строгий, даже суровый, бывает дидаскалос Иосиф бен-Исаак, а и то нет-нет да и погладит по голове, по щеке потреплет, что-нибудь теплое, ласковое скажет. А тут — сам Адонай! И — ни сострадания, ни благосклонности, ни жалости, ни просто сочувствия.
Иоанн-Марк посмотрел на унылое тускло-серое небо. Нет, никакого намека на знамение, на то, что Отец Небесный услышал мольбу Сына Человеческого и внял ей.
Услышав шорох со стороны камня, перебросил взгляд туда.
Равви тяжело поднимался с колен. Встал. Глядя в землю, покачался размеренно, как в глубоком раздумье, вперед-назад и медленно побрел к своим кананитам.
Иоанн-Марк, пригнувшись, последовал за ним.
Подойдя к безмятежно спящим соратникам своим — младший из них съежился, поджал колени к подбородку, двое других разметались, раскинули руки, ноги, — Равви поразглядывал их, ткнул ступней Кифу.
— Симон! Спишь?! — И когда тот, с усилием оторвав голову от земли, заоглядывался, соображая, видимо, где он, упрекнул его с горечью. — Не мог даже малое время пободрствовать со мною?
Кифа что-то забубнил виновато. Сел, широко и затяжно зевнул, протирая кулаком глаза. Посмотрел вбок, принялся пихать коленом лежащего рядом бородача, — “Иаков, проснись! Слышишь, Воанергес, подымайся”, — но тот лишь заелозил, отодвигаясь подальше, и, повернувшись на бок, натянув на голову плащ-симлу, захрапел так, что даже Иоанну-Марку стало слышно.
Равви нагнулся над другим, молодым, сподвижником своим. Протянул руку, чтобы потормошить, но, поразглядывав его, плавно выпрямился. Застыл, склонив голову. И, резко развернувшись, опять, да так быстро, что Иоанну-Марку, чтобы не отстать, пришлось даже бежать трусцой, отправился вверх по склону туда, откуда пришел.
Около камня, где взывал к Отцу Небесному, вновь рухнул на колени. Устремив и глаза, и руки вверх, растопырив пальцы просяще раскрытых к небу ладоней, подрагивая ими, взвопил:
— Отче! Отче праведный! — и быстро-быстро, как грешник, наказанный болезнью-лихорадкой, завскрикивал. — Не о всем мире молю, но о тех человеках, которых ты дал мне, ибо слова, которые ты дал мне, я передал им, и они приняли и уразумели истинно, что я исшел от тебя, и уверовали, что ты послал меня. Соблюди их во имя твое. Тех, которых ты дал мне, я сохранил, и никто из них не погиб… — Глубоко, с протяжным стоном вздохнул и продолжил уже помедленней, поспокойней. — Отче святый! Ныне же иду к тебе, я уже не в мире, но они в мире. Не молю, чтобы ты взял их из мира, но молю, чтобы ты сохранил их от зла. Освяти их истиною твоею, ибо как ты послал меня в мир ради истины, так и я посылаю их в мир, чтобы и они были освящены истиною и имели в себе радость мою совершенную. Отче! Которых ты дал мне, да будут они совершенны и да познают они, что ты возлюбил их, как возлюбил меня. Отче! Ныне уразумели они, что все, что ты дал мне, от тебя есть, и все мое — твое, и что ты во мне, и я в тебе, а посему хочу, чтобы они были едино, как мы, и чтобы были со мною там, где буду я, чтобы видели славу мою, потому что…
Внезапно смолк. Вскинул голову, посмотрел за спину, прислушался.
И Иоанн-Марк, переведя дух — настолько поразила его горячечная мольба предводителя кананитов за сотоварищей своих, — тоже прислушался. Со стороны Иерушалаима плыл слабый, похожий на жужжание кусачей мухи-цимб, переливчатый напев ромейской трубы, возвещающей о начале третьей стражи. Поразившись, как это Сын Человеческий, сосредоточенно и громко взывавший к Отцу Небесному, уловил такой еле угадываемый звук, изумленно воззрился на Равви.
Тот уже взметнулся с колен. Одергивая гиматий, судорожно вытирая о него руки, глубоко вздохнул и с силой выдохнул. Отер лицо ладонями и решительно, стремительно направился под уклон.
Прятавшийся, присев за той же, что в первый раз, порослью Иоанн-Марк, по-прежнему старавшийся быть незаметным, а потому и поднявшийся, и бежавший от дерева к дереву насколько мог осторожно, догнал Равви, когда тот был уже около крепко, как и прежде, спящей троицы кананитов.
Без раздумий Сын Человеческий принялся толкать, шевелить, тормошить их, и когда они, сначала, не поняв, в чем дело, завозмущались, а потом очухавшись, сконфузившись, стали неуклюже и тяжело подниматься с земли, начал обиженно выговаривать им, что как-де могут они в такой час спать?! И почти зло потребовал, чтобы немедленно взбодрились, ибо, пусть плоть немощна, поддается соблазнам, хочет отдыха и покоя, дух должен оставаться бодрым.
— Бодрствуйте и молитесь! — приказал отрывисто.
Но времени молиться не дал. Как только Кифа, Иаков и виновато, понуро опустивший голову молодой собрат их утвердились на ногах, устремился, все так же решительно, к оставшимся внизу на склоне восьми единомышленникам своим.
Конечно, те тоже крепко спали, безмятежно похрапывая и постанывая, поеживаясь от ночной прохлады.
Опережая вожака, прибежавшие с ним бросились к валявшимся на траве соратникам, но Равви, схватив за плечо все еще виновато сжавшегося младшего из них, удержал его, и пока Иаков с Кифой будили, не осторожничая, друзей, громко, дабы слышали все, и проснувшиеся, и просыпающиеся, жестко изрек:
— Я встал посреди мира и я явился им во плоти, — показал рукой на малое, как назвал на вечере, стадо свое. — И я нашел их всех пьяными, — посмотрел на молодого кананита, которого крепко держал за плечо, и тот еще ниже опустил голову. — Я не нашел никого из них жаждущими, — продолжил резко, переведя взгляд на распрямляющихся, покачиваясь, не смотревших на него сподвижников. — И душа моя опечалилась за сынов человеческих. Ибо они слепы в сердце своем и не видят, что приходят в мир пустыми, — голос его возмущенно накалялся. — Они ищут снова уйти из мира пустыми. Теперь они пьяны, — приговорил с досадой и болью, — но когда они отвергнут свое вино, тогда они покаются, — и толкнул молодого к скучившимся друзьям его.
Задержал вытянутую по направлению к ним руку.
— Вот и наступил час, когда Сын Человеческий предается в руки грешников, — плавно опустив ее, возвестил почти торжественно.
Кананиты недоуменно переглянулись, а потом, проследив, куда смотрит их вожак, заоборачивались, а Иоанн-Марк попятился, пока не уперся спиной в ствол маслины, увидев, — меж деревьями ниже по склону бесшумно надвигались дугой отдаленные, тусклые пока, огни факелов.
Сообщники Сына Человеческого, оцепенев, как зачарованные, смотрели в ту сторону. Придя в себя, встревоженно заколыхались и, сгрудившись еще плотнее, заозирались на своего предводителя.
Тот, подавшись вперед, заложив руки за спину — Иоанну-Марку хорошо было видно, как он тискает, сжимает и разжимает пальцы, — так же неотрывно следил за надвигающимися, светлеющими пятнами факелов.
А они — все ярче, все ближе. И вот уже совсем рядом, вот уже первые факелоносцы выступили из тени деревьев.
Сын Человеческий, расцепив руки, сложил их на животе, резко распрямился, застыл в спокойной позе.
Взгляд Иоанна-Марка, метавшийся от предводителя кананитов к размеренно покачивающимся, нарастающим, усиливающимся световым пятнам впился в появившегося… Сикариота и уже не следил ни за кем: ни за лохматым, сутулым, похожим на обезьяну-коф, спутником его, ни за кананитами Равви, ни за ним самим. Лишь когда Иоанн-Марк заметил краем глаза, как Сын Человеческий шевельнулся, глянул на него.
Лицо его опять, как и во время моления о чаше, которую просил пронести мимо него, было, точно росой, покрыто крупными каплями пота, казавшегося в красноватом свете факелов кровавым.
— Кого ищете? — хрипло спросил он.
— Иисуса Назаретянина, — рявкнул обезьяноподобный, не посмотрев на него, а, выдвинув перед собой факел, вглядываясь в еще плотней прижавшихся друг к другу, прячущих глаза соратников Равви.
— Это я, — твердо сказал тот.
Отер пот со лба ладонями, задержал их, прикрывая лицо, и, отбросив руки, неторопливо направился к развернувшемуся в его сторону обезьяноподобному, но рванувшийся наперерез Сикариот остановил своего вождя. Обхватил его, отшвырнув факел.
— Равви! Равви! — вскрикнул сдавленно, словно задыхаясь. Порывисто поцеловав, прижался к нему. Потом, когда тот похлопал, погладил его по спине, нехотя оторвался, медленно качнулся назад. Покрутил, помотал головой, выдавил желчно. — Н-ну, радуйся, Равви…
— Друг, для чего ты пришел? — вырвалось у Сына Человеческого так горестно, что у Иуды округлились глаза, обмякли ноги.
— Не надо было?! — ахнул он и еле слышно простонал. — Ах я рака, рака, поддался твоим уговорам, поверил тебе!
Но Равви уже справился с собой. Взъерошил его волосы, натянуто улыбнулся: все, мол, правильно, все, мол, сделал, как надо.
Опустив голову, отошел от остолбеневшего Иуды к кинутому им чадящему факелу, вокруг которого уже слабенько дымилась, обугливаясь, трава, и, деловито затаптывая и ее, и огонь, опять спросил, искоса поглядывая на то, как окружившие назареев люди первосвященников хватают ошарашенных, вялых собратьев его за плечи, разворачивают лицами к себе, пытливо и свирепо всматриваясь в них:
— Так кого вы ищете? — И когда ему снова, уже в несколько глоток рыкнули, что Иисуса из Назарета, повторил с усталым вздохом. — Я же сказал вам, что это я. — А как только сиганимы и шомрим вперились в него, властно потребовал. — Итак, если вы меня ищете, оставьте этих, — показал движением бородки на галилеян, — пусть идут. — Снова перевел взгляд на пришедших за ним. — Сколько раз бывал я в Храме и учил, и вы не брали меня, не поднимали на меня руки, но теперь… — Усмехнулся. — Теперь ваше время и власть тьмы. — Негромко, издевательски засмеялся. — Чтобы взять меня, как на разбойника, вышли вы с кольями…
Опомнившиеся враги его взревели и, расшвыривая назареев, ринулись к нему, но он, стремительно выставив перед собой ладони, слегка подался вперед, и нападавшие, к восторгу Иоанна-Марка, вспомнившего иерушалаимских стражников, остановились, подобно им, а некоторые, шатнувшись назад, даже попадали наземь, как от удара или тычка.
— Равви, Равви, — Иуда, возбужденно переступая с ноги на ногу, облизывая сухие губы, заглянул в его отвердевшее лицо с остановившимися глазами. — Не ударить ли нам мечами? Самое время.
Руки Сына Человеческого дрогнули, пальцы расслабились. Он повернул голову к Иуде, и — нападавшие опять оживились, зашевелились, а назареи, словно придя в себя от слов Сикариота, вдруг угрожающе взвыли, взъярились и бросились на пришельцев. Те и другие слились в орущую, хрипящую, визжащую круговерть, над которой заметались огненные росчерки факелов. В свете их заметил изгрызший в кровь кулак, сдерживая себя, чтобы не ввязаться в драку, Иоанн-Марк блеснувшие уже мечи, а слух уже полоснул злой вопль первого раненого.
— Довольно! Оставьте это! — гаркнул Равви, перекрывая грозным голосом крики, ругань, стоны, вскипевшие над лужайкой, и когда все на мгновенье замерли от его властного тона, уже спокойней, но все так же твердо, сказал. — Пусть сбудется предсказанное Писанием и пророками: Сын Человеческий будет презрен и умален пред людьми, но затем будет благоуспешен, возвысится и вознесется, и возвеличится. Многие народы приведет он в изумление, ибо, — вновь усилил голос, как только враги, ошарашенные поначалу тем, что презренный месиф вздумал неизвестно с чего вспомнить Исаию, загоготали, заржали, — ибо увидят они то, о чем не было говорено им, и узнают то, чего не слыхали!
И, снова вскинув перед собой ладони с растопыренными пальцами, смело направился к опять притихшим недругам.
Иоанн-Марк, во все глаза наблюдавший за ним, заметил, как он на миг повернул голову к сбившимся в кучу сподвижникам своим, откуда тотчас вылетели два меча, которые, взблескивая, кувыркаясь, упали в тени деревьев. “Всё, — разочарованно подумал Иоанн-Марк, — больше ждать нечего, никакой схватки уже не будет”.
(Продолжение следует)