Воспоминания
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2003
Валерий Михайлович Климушкин — родился в 1940 г. в Москве. В 1970 г. окончил Свердловский пединститут и преподавал биологию и химию в школах Белоярского и Режевского районов, г. Полевского. Первые рассказы были напечатаны в журнале “Новый мир” в 1965 г., а первая книга, “Стук в окошко”, вышла в Свердловске в 1974 г. Член Союза писателей России. Живет в Екатеринбурге.
Однажды прекрасным летним утром… или вечером… спали мы, или только дремали? Вот, поди ж ты! — жизнь прожита насквозь, а от штампов никуда… Может, и сознательно что-то отложилось, не зря ведь подзуживал Александр Сергеич, что житие наше на девяносто процентов состоит из штампов и всякого рода банальностей — стыдно признать, — а если взяться писать, скажем, роман, то и на все девяносто пять вытянет…
Я пытался было возражать, но он обрезонил меня достаточно решительно: что я просто-напросто не обладаю “романным мышлением”…
Итак, однажды дремали мы, или спали — не помню уж, как вдруг к нам постучались. Слабо эдак, полувопросительно…
Едва разлепив глаза, я не сразу сообразил, где мы находимся и почему?.. Однако встал, прошел на явно чужую кухню, плеснул на себя водой из-под крана и ткнулся в дверь. Вышел на лестницу, глянул вниз и по сторонам… Потом уже, докумекав, что все это мне, как водится, от лукавого, поплелся обратно…
Встретились мы полуслучайно, на вокзале. Полу — оттого, что и раньше набегали друг на дружку в пристанционной толкучке — он жил тогда у матери, в поселке Монетном, иногда останавливались переброситься парой-другой ничего не значащих фраз, иногда проскакивали мимо.
Свела нас незабвенная Ганна Александровна Бушманова из отдела прозы журнала “Урал”. Слыхал, конечно, и раньше о нем как о перспективном молодом авторе из “новой волны”, читал его первую и пока единственную книжку повестей и рассказов.
Александр Сергеич, веселый, красивый и краснорожий, с русой, кокетливо подстриженной декадентской бородкой и “имея шапку набекрене”, что-то долго жал мне руку и вел себя неподобающе столичной штучке. Недавно он вернулся с высших сценарных курсов и, по слухам, зацепился уже где-то на студии.
В кармане у меня фигурировала энная сумма, — отпускные, которые я привез из некой районной школы, и мы, недолго думая, тут же завернули в пристанционный буфет. Оттуда — в следующий.
Уже под вечер, явно перегруженные, тяжело плюхнулись где-то на скамейку.
— Так что поздравьте меня, господа хор-рошие… Да-с, и да-с! — не переставая, продолжал бубнить себе под нос Александр Сергеич. — Отныне я кто? Свидригайлов? Н-нет. Макар Девушкин? Хуже… Бродяга! Бич! У того хоть мансарда была, а у меня? Нуль…
Я, конечно, сочувствовал ему. Два года назад он расстался с женой, осталась дочка. А теперь и мать поставила ультиматум: или возвращайся на прежнюю работу, ведущим инженером, и будь как все люди, или… от ворот поворот.
У меня, например, не было ни кола ни двора. Но это, допустим, мое естественное состояние — порхать, подобно птичке Божией, а каково ему, домашнему, по сути, человеку?
— Ладно! Не журись, — как мог, ободрял я приятеля. — Что-нибудь придумаем. В конце концов, Гомер тоже был бродягой.
— Рукописи! Мои рукописи! — схватился за голову Александр Сергеич. — Все осталось у них. Все! Погубят, загубят, чертовки…
Это уже было серьезно.
Назревала явная драма.
Надо было срочно что-то предпринимать.
И мы поехали к Васе.
На курсе, где я учился, то бишь на биогеофаке пединститута, из ста с лишним будущих “шкрабов” нас, парней, подобралось человек восемнадцать. Часть — башкиры, ни бэ ни мэ по-русски, мы, “дембеля”, скостившие срок службы до полугода, несколько школяров — “абы куда податься”. Остальные — костяк и золотой фонд курса, как я вскоре убедился.
Они врывались на лекции и на практические занятия часто с рюкзаками и альпенштоками или что-то в этом роде — лица их были счастливы и одухотворены. Это они возвращались из походов или собирались в свои бесконечные маршруты, суть которых обсуждалась у них тесным междусобойчиком. Неким таинством для нас, непосвященных, звучали их небрежные термины и наименования, вероятно, тех скал, пещер, урочищ, расселин, где они побывали или только собирались туда отправиться…
Их ветровки и штормовки были унизаны, утыканы, обвешаны всякого рода значками, цветными бляшками, компасами; само собой, водились у них и гитары, и песни-самоделки, и всякие прочие радости, недоступные пока для нас, простых “лохов”…
К середине учебного года я уже вкалывал на двух работах, на лекции заходил подремать, но вид этих бравых ребят взбадривал. Спасибо им хотя бы за то, что я так ни разу и не уснул на занятиях…
С подобным туристом досталась мне и койка в общежитии. Шел он старше меня на два курса, но по годам был значительно моложе, что не помешало сойтись с ним поближе. Узнав, что я работаю в газете, он выложил как-то передо мной ворох бумаг, где преобладали стихи. Мой отказ его не смутил, подсунул другое, — нечто вроде путевых зарисовок.
Вскоре у нас освободилось место в отделе информации и я, недолго думая, предложил своему новому приятелю попытать счастья…
Вася, так звали его, не стал долго раздумывать и с ходу вписался в газетную круговерть. Энергии его мог бы позавидовать любой профессионал — репортажи, заметки, информации с пылу с жару, регулярно шли из номера в номер. Со временем приноровился, стал рассылать материалы в областную газету, многотиражные и даже “районки”, прихватывая порой и некоторые московские издания. Платили тогда оперативно, в сроки, и Васе все чаще начали приходить небольшие переводы.
Венцом его газетной деятельности через несколько лет стала должность главного редактора в некоей заводской “многотиражке” в казахстанском городе Балхаше. Он прислал письмо, где вполне официально предлагал место
корреспондента в своей газете. “Всем будешь доволен. И пива вдоволь, и закуски. И женщины глядят из-под руки. На любой вкус. Учти это, старичок…”
Когда я выбрался наконец и разыскал его в городе, то Васе уже прискучила журналистика, и он отправился колобродить по всякого рода НИИ, которых в ту пору развелось предостаточно.
Был он родом из Гарей, где отец его служил “хозяином” в одном из многочисленных “лагерьков”. Васю он, само собой, содержал в “ежовых рукавицах”, и тот норовил при каждом удобном случае дать деру из дома. К пятому курсу родители купили ему двухкомнатную квартиру, где Вася вроде бы и обосновался. Но приезжала мать, — Вася перебирался в общежитие или прямиком ко мне, в район. Потом родители переехали на жительство в город, и я потерял с ним почти всякую связь… Пробовал он, и не раз, начать самостоятельную жизнь, но потребности неизменно вступали в резкое противоречие с возможностями. На символическую зарплату вечного “менээса” долго, как водится, не прошикуешь. Но Вася не унывал. Он был одним из тех редких людей, бессеребреников и фантазеров, что мир Божий украшают; что надолго уберегают свою и чужую души от ржавчины и цинизма. При Васе неудобно было, например, сильно выразиться или ляпнуть какую-то глупость, неудобно было хмуриться, раздражаться, выходить из себя.
Холодный и жестокий город, в который я попал, и привлекал, и отпугивал одновременно. Те установки, о которых упорно долдонили газеты, на деле оборачивались поголовным пьянством, неустроенностью быта… С людьми я сходился туго, и Вася с его юношеским максимализмом, провинциальной чистотой и наивностью был как нельзя кстати. Я будто оттаивал рядом с ним.
К такому вот “Васе” я и привез Александра Сергеича. Дня три мы, конечно, отмечали встречу и очень даже хорошо посидели. Голова — того-с! Как будто молотками по ней. Но не это тревожило меня, совсем другое…
“О, моя юность! О, моя свежесть!” — восклицал Гоголь устами своего безумца Поприщина, единственного, кстати, положительного героя во всем его творчестве.
Несмотря на свою молодость, Васе уже пришлось несколько раз “залетать” в “дурдом”. Впервые, насколько мне было известно, сдал его отец. В моде была некая пьеса Виктора Розова, где юный персонаж рубил дедовской шашкой семейную мебель как символ затхлости и совмещанства в быту. Вася, заядлый театрал, видимо, перевозбудился и тоже решил совершить переворот в квартире. В другой раз он явился добровольно, по проторенной дорожке: прогулял сессию, и встал вопрос об исключении. Справка тогда пригодилась, его восстановили на курсе, дали закончить вуз.
И теперь, после некоторых возлияний (хоть я и не давал ему много пить), — что могло, например, взбрести ему в башку?
Подождав некоторое время, я побрел на кухню. Еще раз сполоснул голову. Положение осложнялось тем, что вот-вот должны были нагрянуть Васины родители. К тому же он, должно быть впопыхах, надел мой пиджак, где лежали документы и остатки денег. Вчера он улепетнул на именины к РБ, и та наверняка не упустит возможности организовать какой-нибудь праздничный турпоход с “категорией повышенной трудности”.
Раиса Борисовна Рубель, или, по-свойски, РБ, была нашей преподавательницей по геологии и туризму. Помнится, пришел я как-то сдавать ей зачет, протянул “зачетку”.
— А я вас вижу в первый раз, — сверкнула она на меня черными, навыкате, глазищами.
— Да вот… так вышло, — замялся было я. — Зато в армии мы ходили по сорок кэмэ.
— Ну, и что… Мы и больше ходим. Учтите! — черкнула она мне, не глядя. — На следующем занятии я вами займусь основательно, это аванс.
О ее доброте и альтруизме ходили легенды. Она, например, запросто могла выручить студента деньгами, можно было зайти и переночевать к ней, если некуда податься.
Для Васи и ему подобных ходоков-энтузиастов Раиса Борисовна являлась не просто кумиром, но и своеобразной путевой звездой. У этой замечательной женщины, ко всему прочему, был свой частный дом, который она, по слухам, сдавала в аренду. И если Вася, ее любимец, не забудет по рассеянности и сумеет “обольстить” почтенную даму, то не зря я, выходит, затащил сюда и обнадежил Александра Сергеича. А если нет?
Я уже начал нервничать. Глянул на товарища, он тоже не спал, делал мне какие-то знаки в сторону балкона.
Я дернул дверь, другую, что-то громко зазвякало под ногами. Глянул — бутылка водки и записка: “Скоро буду. Вперед! На Коктебель! Вася”.
После второй Александр Сергеич решительно встал и отправился на балкон. Я за ним.
— Все ясно, — вскоре произнес он, свесив голову вниз.
Я тоже, пригляделся. Искусно переплетенный жгут из капрона свисал вниз с четвертого этажа.
— “Вот что делает с людьми… романтизм”, — воскликнул Митя в совершенном отчаянии”, — громко продекламировал Александр Сергеич, воздев руки кверху.
— Реализм, — робко вставил я.
— У Федор Михалыча — да! А у Васи… стало быть… что?
— “Оттенок превосходного смысла”, — вспомнил я из того же Достоевского.
— Он что… Сюрреалист?..
— Как знать… Вася… человек Божий, — поспешил я успокоить товарища. — Нам с тобой расти до него… не дорасти… Хотя всяко бывало…
Однажды, мы жили тогда в общежитии, Вася неожиданно исчез и с неделю-полторы не подавал о себе ни слуху, ни духу. Объявился он уже посреди лютой зимы, в одном свитерке, на голове ковбойская шляпа. Высыпал на стол ворох серо-буро-малиновых волосисто-шершавых цветков. Из курса географии мне было известно, что эдельвейсы растут на высоте не менее трех тысяч метров над уровнем моря. Что, где, как? — ничего не доложился, помчался сразу же дарить букет одной из своих Дульсиней…
На этот раз наш долгожданный Вася нашелся уже где-то к середине дня. Мы было и терпение потеряли.
Раздался громкий стук в дверь, клики, и в комнату ворвался он — в белой рубашке и с галстуком-бабочкой, сбитым набок. В одной руке — глобус средних размеров, в другой — толстая рыбина.
— Старики! Чао! Живы вы тут! — приветствовал он нас, потрясая гостинцами. — Я, братцы, ключи потерял! Пришлось, чтоб не будить вас… через балкон… — И пиджак, старичок… Эге-гей! Разыщем… У меня новость. В темпе, по коням и в пампасы… на новую штаб-квартиру. Фазенда что надо… И огород в придачу… Коктебель от нас не уйдет. И Рио-Гранде тоже…
Сердиться на него, конечно, было невозможно, да и новость, которую он принес, вызвала всеобщее ликование…
— Никодимыч! — влетев как-то, прямо с порога обратился ко мне Вася, покивал на соседнюю дверь. — Что Виссарионыч?..
— Занимается. Не шуми.
Иногда Вася в целях конспирации, как он объяснял, величал нас всяко по-разному, правда, Александра Сергеича заглазно.
— У меня идея, — понизил голос Вася. — У Александра Сергеича скоро день рождения. Я ему подарок готовлю.
— Только не эдельвейсы. Без пошлостей…
— Брось, Пафнутьич. Я другое. Я женщину ему. Хочу познакомить. Пусть развеселится.
— Ну, и…
— В лучшем виде. У нас в НИИ работает. Маленькая женщина — награда для мужчины. Сам знаешь. Пан Тыбурций лопнет от злости, сучий потрох!
(Так он называл своего шефа, с которым у них шла тихая вражда, переросшая затем в драму.)
— Ты думаешь? Это в нашем-то ауте. Сплюнь. Я предлагаю другое. Возьмем машину, перевезем ему рукописи. Вот… подарок…
Их у Александра Сергеича оказалось “совсем ничего”. По его, конечно, меркам. Выложили стенку, чуть не до потолка, да еще небольшой стеллаж, да еще заняли они полстола, да и подоконник прихватили, да и…
Тут же мы подписали ему несколько витиеватое поздравление: “И въехать тебе в текущую словесность на белом коне…”
Этим же вечером в доме у нас появилась гостья…
Миловидная, средних лет барышня, и, что нас особенно умилило, с длинной тяжелой косой, словно бы снизошла она к нам с картин какого-нибудь Борисова-Мусатова. Пили скромно чай с вареньем, Вася, конечно, расстарался. Александр Сергеич почти весь вечер читал ей Омара Хайяма и стихи своего московского знакомого Николая Рубцова, у которого только что вышла вторая книжка.
Провожали тоже гурьбой, все было чинно и благопристойно. Гостье тоже вроде бы понравилось.
На обратном пути Александр Сергеич что-то чрезмерно шевелил бровями и мрачно бурчал под нос.
— Вот что… — разразился он наконец. — Шворку бы… да на вьюшку бы… в самый раз, а вы херовину городите. Низкий поклон тебе, Васенька. За подарок. Будем считать этот твой дар лирическим дивертисментом… Интродукция, так сказать, и рондо каприччиосо… Да-с, други мои! Что рекомендовал нам любезный и несравнимый герой, поручик Ржевский? Да-с и да-с! Знаете! Вот именно. И вернемся-ка мы, братие, к смиренной прозе…
Пикантность нашей ситуации заключалась в том, что мы оба и надолго как бы вылетели из текущего литературного процесса. Хотя ранние вещи Александра Филипповича были напечатаны в кочетовском “Октябре” — идеологически ведущем журнале страны, — новые сборники его повестей и рассказов с ходу отвергались московскими и местными издательствами.
Александр Сергеич, лично, винил во всем Бровмана, чрезвычайно плодовитого официозного критика тех лет, который, прямо или косвенно, “рубил” его “на корню”…
Он даже пса приблудного, что заходил к нам во двор подкормиться, окрестил соответственно…
— У… Бровман, — ворчал он, бывало, кормя того с руки. — Бровманюга пархатый. Ужо тебе!
“Родное” Средне-Уральское издательство держало планку ничуть не хуже московских, а то и верноподданней. Литературным ведомством тех лет фактически заправлял Вадим Кузьмич Очеретин, попеременно главный редактор обоих местных журналов, который считал Александра Сергеича явным антисоветчиком…
О себе упомяну только, что ярлык — “печатался в “Новом мире” — действовал на некоторых редакторов, как красная тряпка на быка. Сборник моих рассказов уже шесть лет перекладывался в издательстве с места на место, из “редпода” в “редпод”.
— Симпозиум! — экстренно потребовал Александр Сергеич.
— Ура! Даешь! — подхватил Вася.
Я не возражал. Люди мы разные, надо было выработать какую-то общую линию поведения. Мы собрались и заседали три дня и три ночи. В результате выработали документ, текст которого Вася, подражая запорожцу, пишущему турецкому султану, торжественно “внес” гусиным пером в толстенную амбарную книгу. Нечто примерно следующее:
Меморандум по итогам симпозиума.
Программа-минимум.
Участвовали: действительный член Географического общества Василий Шимов.
Просто члены: имярек.
Наш девиз: Карфаген должен быть разрушен.
Слушали: дело о творчестве А. Филипповича, которое представляет собою гремучую смесь итальянского неореализма с “ультрадостоевщиной” самого махрового пошиба.
Дело о так называемых лирико-алкогольных рассказах В. Климушкина, не отвечающих высоким чаяниям эпохи.
Постановили: писания “в стол” временно прекратить.
Чтобы не огорчать редакторов и Главлит, перейти на другие темы, несущие в себе заряд бодрости и оптимизма: пролетарская солидарность, перековка в труде, воспитание в духе интернационализма, коллективизма и иже с ними…
Действительному члену Василию Шимову рекомендовано: усилить борьбу с пьянством и туризмом как с бесцельным шлянием и конкретно заняться исследованиям по темам:
а) водный режим реки Патрушихи;
б) гидрографический баланс Гаринских озер и болот.
Срок исполнения: в течение года.
К сему руку приложили…
— Цели ясны. Задачи поставлены, — зычно вдохновил нас Александр Сергеич. — За работу, товарищи! — И одним махом опрокинул стакан водки, который держал в руке.
“Но хороша и мелкопоместная жизнь!” — умиротворенно восклицал он иной раз, выйдя на крыльцо, и, довольно жмурясь, озирал двор в мягкой, сказочной траве-мураве. И хозяйственные пристройки вокруг, и нашего кота на заборе, и старую голубятню, и птиц разных калибров, и табличку на входной двери: “Осторожно: злые люди!” — Васина забота, и прочую благодать… Следом выбегал Вася с камерой-обскурой, так он называл свой иностранный, очень дорогостоящий аппарат. Увлекался он тогда художественной фотографией…
Во всяком случае, я был доволен. Где еще найдешь подобное “благорастворение воздухов”, почти в самом центре гигантского мегаполиса. Пристрой нам достался тоже что надо. Каждому по комнате, никто никому не мешает, и никто вроде бы не обижен. Вася занялся делом: сидит, пишет, не рвется на сторону.
Александр Сергеич — тот мог днями не вставать из-за стола. Сидит, муркает себе под нос, пощипывает заметно отросшую бороду, тюкает на машинке. И ночью поднимешься, бывало, на работу в смену, сидит, тюкает. Глянешь на друзей, и невольно потянет к столу, за компанию. Авось, что-то дельное и выведет неподатливая строка.
Иногда Александр Сергеич вдруг как стукнет могутным кулаком по столу, вероятно, в пылу полемики со своими героями или рука устанет.
— Карфаген должен быть разрушен, — возгласит он нам.
Это служило как бы сигналом: шабаш! Вася мчался к нему позубоскалить, похвастаться успехами. Я плелся следом. Иногда общие беседы заходили за полночь, а то и до утра. Переговорим обо всем. И о том, что делать, и кто виноват, и, само собой, о литературе.
Но такие беседы, когда мы собирались вместе, случались не часто. Нужно было еще зарабатывать на жизнь.
Вскоре Вася в энный раз “вылетел” из очередного НИИ. Другому бы — потрясение, а Васе — “семечки”. Тут же пристроился читать лекции от общества “Знание”. На вечную классическую тему “Есть ли жизнь на Марсе?”. И здесь, на ниве народного просвещения, инициативы и мобильности ему было не занимать…
Если он читал рабочим на заводе — их обычно собирали после обеда в красном уголке, то он вполне документально доказывал, что жизнь на Марсе есть. “Приятная новость помогает пищеварению”. Если же аудитория состояла из совслужащих, то вполне научно он доказывал обратное, что жизни на Марсе нет.
Во всяком случае, на моей памяти рекламаций на него не поступало. Наоборот, мы с Александром Сергеичем как-то сочинили и отправили по адресу “взволнованное” письмо-благодарность лектору за эрудицию и доскональное знание Вселенной…
Пришел черед и Александру Сергеичу отправляться “на должность”. Как мы его ни уговаривали посидеть еще, поработать как следует за столом, он был непреклонен. “Инженером на завод — не потяну, а в НИИ, пожалуй”…
Выбор был богатый. Инженеров по НОТ и всякого рода социологов требовалось тогда, как в наше время, скажем, психологов-политологов и прочей околонаучной шушеры. Но Александр Сергеич с негодованием отверг все эти модные профессии…
Пристроился он, с Васиной помощью, в ОблДЭС (детскую экскурсионную станцию) — методистом.
Уже через месяц-полтора наш герой почувствовал себя в полной своей тарелке. “В присутствие” он отправлялся, как на парад, в единственном приличном костюме с галстуком, с объемистой общей тетрадью в сумке. Садился на свое рабочее место и, побалагурив с девчатами, принимался за написание романа. Сотрудницы, занятые своими бесконечными женскими делами и заботами, на то, что он там черкает, внимания особого не обращали, да и кому какое дело есть…
Иногда он отвлекался, чтобы добродушно поворчать на тему, что туризм есть верхоглядство и сбивание с толку подростков, рекомендовал переименовать ОблДЭС в бюро путешествий или на что-нибудь благозвучное в этом роде.
Услышав словесную перепалку, выходил шеф, средних лет мужчина, с солидными манерами. “Кандидат наук… Головко” — было написано у него на дверной табличке. Вступал в полемику с Александром Сергеичем, доказывал ему обратное, что туризм есть детский вид спорта, созданный с дальним государственным прицелом, и посягать на него, значит, не уважать основы самого государства… “А подрывать их вам никто не позволит!” — заключал он.
Александр Сергеич, войдя в кураж, крыл в ответ пространными цитатами из Маркса… Неподъемный для рядового ума “Капитал” большинство правоверных партийцев, конечно же, не читали, и сконфуженный кандидат наук убегал через дорогу пить пиво или закрывался до конца дня у себя в кабинете…
Страна между тем переживала нелегкие времена, попросту говоря — “шла вразнос”. Это уже понимали почти все, старая, потрепанная идеология изживала свой век, ничего не оставляя взамен. Особенно заметными были идейный разброд и шатания в литературной среде. И Александр Сергеич, не теряя
времени даром, проявлял завидную активность. Обрастал единомышленниками, или “заединщиками”, как их тогда называли, заводил нужные знакомства и восстанавливал старые связи как в Москве, так и в провинциях, съездил, например, на поклон к Астафьеву в самую Вологду. Всерьез готовился к окололитературным “битвам”, которые, чувствовалось, в скором времени не заставят себя ждать…
— Маркса надо было читать, а не… Емельку… Пугача, — злорадствовал он, многозначительно кивая мне на портреты вождя мирового пролетариата.
За два с половиной года нашего совместного “местоблюстительства” на тихой улочке им. Гризодубовой мы не озлились промеж себя, не поссорились, не разодрались и, как утверждал Василий, крупный специалист по космосу, вполне могли бы всем экипажем слетать на недальнюю планету.
За это время Александр Сергеич тюкал, тюкал и настучал объемистый (тысяча страниц) роман с кокетливо-славянофильским названием “Житие”.
Каюсь, романа я не смог осилить по ряду причин, перепоручил чтение рукописи Васе, который очень и очень хвалил его и от моего и от своего имени.
Помню только, что преобладали в том романе пространные сюжеты, донкихотствующие герои и люди с российскими странностями — кто без них? Куда-то и зачем-то они стремились, а в общем, как мне показалось, просто лодырничали, сидя за рюмкой водки, и наговаривая при этом многостраничные монологи. Вот что значит отсутствие романного мышления, в котором не раз уличал меня Александр Сергеич.
“Роман для неспешного и уединенного чтения”, — говорил его автор.
Прости, Саша, но у меня никогда не было ни времени, ни уединения, чтобы прочесть твой роман.
Сам я сочинил небольшую повестушку на “рабтему” и отнес, “до кучи”, в издательство.
— Пойдет, — весело махнул бородой новый редактор, молодой критик Николай Кузин, и включил меня в план.
Вася тоже не терял времени даром, совершил ряд открытий. К примеру, что река Патрушиха некогда была судоходной и что слоем кембрийской глины в Гаринском районе залегают газонефтеносные пласты.
Первым подался от нас Александр Сергеич. Насовсем. К женщине, которая через год станет его женой. С новой, долгожданной второй книжкой и писательским билетом в кармане. Все это будет через год-полтора, и двухкомнатная квартира в придачу.
Оставшись одни, мы с Васей некоторое время что-то делали, вернее, пытались что-то делать, но ничего у нас не получалось, все валилось из рук. Вскоре Вася “задурил”, отрубил себе палец, и я вынужден был отвести его к родителям. И те, не мешкая, отправили его по назначению.
“Агафуровские дачи” — знаменитый комплекс зданий и сооружений, предназначенный для всякого рода “очарованных странников” и заблудших в жизни личностей, всегда был прелестным уголком по части “невинных наслаждений”. Многие стремились и сочли бы за честь попасть туда вновь, под густые сени раскидистых рябин и черемух. Достаточно сказать, что добрый десяток моих друзей перебывали в этих благородных “палестинах”. И люди вроде бы неплохие, разумные по-своему, некоторые даже чересчур.
В конце концов, сумасшествие — дело добровольное, одни идут на него из высоких побуждений — служба Богу, например, — другие из разных меркантильных или житейских соображений.
Кто-то здесь написал повесть, кто-то курсовую, а некоторые, избаловавшись, пошли по проторенной дорожке, сделавшись натуральными “психами”. И поделом.
Где еще вас встретят внимательные, озабоченные вашим здоровьем и настроением лица, а если вы клиент постоянный, то и чрезвычайно приветливые люди в белых халатах. Никто вам не помешает здесь говорить что угодно, писать, о чем душа пожелает, устраивать различные забавы и игрища. Никто вам ничего не скажет и не запретит, если вы пошлете куда подальше неугодную вам личность, или объявите себя генсеком или, скажем, Карлом Марксом. И это в режимном, свирепом вроде бы государстве…
И только одно своеобразное “табу” было в этой честной компании. Как рассказывал Вася — завелся у них аферист, который подползал по ночам и шептал каждому в ухо: “Ребята! Я Ленин”…
Конечно, уровень обслуживания был различным, о рядовых “шизиках” я не берусь судить. Вася — то особая статья, в его уютную двухместную палату я наведывался, как к нему домой — настолько он вжился и вписался в тамошнюю атмосферу…
Бродил я как-то в знойный полдень в тенистых кущах меж дач, разыскивая нужный мне корпус, и услышал странные музыкальные звуки, слегка приглушенные листвой. Мне они показались какими-то сомнамбулическими, словно бы шли они из недр земли. Я пошел на них, как завороженный, продираясь через кусты сирени и жимолости. Вскоре мне стало ясно, что это никакая не мистика, а кто-то, видимо, пытается сыграть на флейте. Я раздвинул кусты и остановился пораженный открывшейся мне картиной…
На залитой солнцем полянке лежал кудреватый фавн, даже рожки имелись, или мне так показалось. Он держал в руках свой древний инструмент и, глядя в синюю безбрежность неба, выводил однообразную мелодию. Рядом с ним лежала нагая юная пастушка с венком на голове. Невольно налюбовавшись, я побрел прочь, сожалея, что уже не особо молод и не могу отдаться во власть всякого рода свободным искусствам и прочим беспечностям натуральной аркадской идиллии…
Не убедили меня и Васины аргументы, что это вовсе не “фавн”, а студент из педа, “косит” здесь от армии, а юная пастушка — “венеричка”, сбежала к нему из диспансера.
Что ни говори, а хочется иной раз, если и не чуда, — “чудес” всякого рода я уже насмотрелся, — чего-то такого-эдакого, пряного, взамен унылой расхлябанности и прозы будней.
Васю в тот раз я разыскал на Сортировке, в грязной, замызганной больничке, которую и лечебницей-то назвать совестно, после “прелестных уголков” Агафуровских дач. Из недр коммуналок, из всякого рода житейских щелей сюда свозилась алкогольная братия, по большей части с “белой горячкой” — как он сюда “влетел”, было просто странно.
Обнаружил я его в обшарпанном красном уголке. Сидел перед телевизором, глядя на экран, словно бы пытаясь магнетическим взором проникнуть в его нутро и разгадать, отчего он молчит.
Я подошел и остановился чуть сзади. Конечно, я знал, что Вася был “голосист”, так он уверял, а теперь, выходит, выступал в новом амплуа. Впрочем, для меня все было ясно…
Подождав немного, я кашлянул.
Напрасно. Вася как аршин проглотил.
— Никто не зрил, как бросил в волны младенца злой Варвик, — начал я как бы издалека.
— Знаменитый Смальгольмский барон, — живо подхватил он. — И без устали гнал меж утесов и скал он коня, торопясь в Бротерстон…
Что-что, а в классической поэзии он знал толк. Не оборачиваясь, протянул мне руку, жестом указал на стул рядом.
— Привет, старичок. Рад тебя видеть. Давай послушаем, — кивнул он на телевизор.
— Кон Коныч?
— Тс-с! Все в ажуре.
— Нет, не пойдет.
— Ну, да… А ты говорил…
— Я говорил, что немцы-черти Луну делают в Гамбурге.
— “А у алжирского бея под носом шишка”, — закряхтел, захихикал Вася. — Как Александр Сергеич? Рассказывай.
— Поклоны тебе. И от него, и от Люси.
— Надо будет собраться на симпозиум… программу-максимум принять. Вот вылезу из этой ямы…
— Э-э! Мы с тобой и той не выполнили. Признайся, что натворил?
— Ничего особенного, — поскучнел Вася. — В общем-то, ты будешь ржать, старичок.
— Ну-к, повесели. А то я совсем закис.
— Александру Сергеичу… молчок. Я на Первое мая… Карла Каутского нес… портрет то есть…
— Гм! Ты б лучше свой водрузил где-то на вершину… Давно пора.
— Именно, дружище… Понимаешь, все эти рожи мохнатые надоели. У Карлы хоть физиономия нормальная.
Здесь стоит отвлечься и несколько прояснить. Наши междометия таили в себе особый смысл. За долгие годы общения мы привыкли с полуслова понимать друг друга. Вася “по телепатической связи” общался с нашим общим знакомым, учителем из Гарей. Бывшим полковником-летчиком с корейской войны, который самолично “завалил”, — не знаю, хвастал ли он? — четырнадцать американских самолетов. Но был разжалован и загремел прямиком к Васиному папаше.
Вася, по добросердечию своему, после освобождения Кон Коныча начал усиленные хлопоты, чтобы свести их с Раисой Борисовной. Я был против. Не тот коленкор. И шухер затевать поздно. “Все в прошлом”.
После ряда “телепатических сеансов” Вася все ж признал свой конфуз.
А что касается Карла Каутского… то этот господин, прежде чем залезть в большую политику и стать “ренегатом”, занимался горнолыжным спортом, не единожды водил в Альпы и чету Ульяновых. Издал даже некое пособие — методику для начинающих.
В 1918-м она была переиздана в Советской России. Вася где-то разыскал ее в “буке”, сретушировал и увеличил портрет и понес на демонстрацию в одном из НИИ. Никто бы не заметил, но случайная подружка, которую он щедро угощал мороженым, оказалась идейной комсомолкой, донесла в партком…
Но вернемся к Александру Сергеичу. Роман был написан и отвергнут главным редактором в журнале “Урал”.
Вадим Кузьмич Очеретин был человеком достойным во многих отношениях. Меня он лично выручал не раз, что-то давал на рецензии, в литобработку, что-то в долг, авансом, хотя и речи не могло быть о публикациях в “Урале”. Это был интересный собеседник, с которым можно было потолковать на любую тему. В беседах он неоднократно давал понять, что тоже пишет “в стол”. “А как же, Валерий, ты думаешь, что мы олухи царя небесного? Нынче так принято”.
Все бы ничего, но клеймо “родом из Харбина”, видимо, тяготело над ним всю жизнь, заставляя перестраховываться где надо и не надо. Доблестная воинская биография тоже не пошла впрок…
Писал он романы уж очень идейные, даже и для тех лет. Когда был им предложен одиозный “Трижды влюбленный”, — понимай, в родную
партячейку, родной Визовский завод и в родную Советскую державу — собственная редакция отказалась его печатать.
Помогал он и Филипповичу, отправлял его на полгода в творческую командировку, где Александр Сергеич откровенно провалял дурака и опубликовал чрезвычайно слабый “Синарский роман”. Печатать “Житие” — гораздо более зрелую вещь — Вадим Кузьмич категорически отказался.
Но имя Филипповича уже фигурировало в издательских планах Москвы и Свердловска, росло его влияние и в местном Союзе писателей. Набиралась определенная “весовая” литературная категория, которую нельзя было уже проигнорировать.
Александр Сергеич и группа сравнительно молодых литераторов, ныне уже покойных, решились идти другим путем. Организовали в Союзе писателей ревизионную комиссию по проверке финансовой деятельности журнала и лично его, редактора. Кто не без греха? В другой раз ограничились бы внушением из обкома, — но не теперь, когда против главного организовался форменный заговор. И партия, которой он верой и правдой служил всю жизнь, умыла руки. Дальше — больше. Дело Очеретина вынесли на расширенное заседание Союза писателей, совместно с редакцией журнала.
Мы с Васей заявились в тот день на Пушкинскую загодя, поздравить нашего друга.
Александр Сергеич, в смазных сапогах и поддевке по-тогдашнему поветрию, с цепкой на животе, выглядел даже франтовато. Седеющие кудри его и борода были гладко расчесаны и смазаны маслом. Весь облик его буквально излучал сияние. Он радостно вскинул руки, приветствуя нас, сдержанно принял поздравления.
Затем мы подсели, спросив разрешения, к Вадиму Кузьмичу, одинокой глыбой возвышавшемуся в сторонке. Я что-то сказал ему ободряющее…
— Гляди, Валерий, — помнится, ответил он. — Это все мои бывшие друзья. Ты знаешь! — обвел он рукой вокруг. — Где они все. И с кем. Враги!
— Что ж вы хотели от людей. Слаб человек, — пришлось мне только пожать плечами.— Зато я вас познакомлю с вашим истинным почитателем. Хотите?
Вася тут же пожал ему руку, что-то с жаром принялся рассказывать очень и очень приятное о визовских романах Вадима Кузьмича.
Конца мы дожидаться не стали. Все было очевидно.
Мне было ясно одно: на смену потрепанной идеологии приходила новая демагогическая формация, которая и в верности партии еще клялась, и в рот Западу уже заглядывала, чуть ли не в открытую, “жадными, раскосыми очами”. Прежнее “клеймо” в паспорте, типа “родом из Харбина… Парижа… Лондона”, станет козырной картой в их литбиографиях.
Потом, несколько погодя, на смену ей придет третья волна, которая и по сю пору захлестывает Россию. Откровенно и цинично побегут новоявленные господа на поклон и под крыло пресловутой западной демократии, растаптывая при этом и без того жалкие ростки отечественной культуры, просвещения, самобытности и здравого смысла…
Новый редактор оказался покладистей. Роман был напечатан в нескольких номерах журнала, хорошо был принят, а вскоре я держал увесистый том “Жития” в руках…
Что еще остается добавить?
Литературная биография нашего друга состоялась окончательно и бесповоротно…
Мы с Васей торжественно заявились к нему в гости и закатили грандиозный симпозиум. То-то было вылито речей, то-то поздравлений и искренней радости.
Пришли наконец, и я дожил, желанные времена, когда авторы начали выкладывать из столов самое сокровенное. Вот радость читателю, вот счастье для современников…
Что же мы видим на литературном базаре?
“Златотканые” виньетки из метафор и ямбов, александрийский стих и прозу, на темы шалостей Эроса, торжества и страсти мелких душ, литературные сатурналии, жития великих блудниц и бандитов, и всякого рода “гуру”, и тексты, тексты, бессмысленные тексты, с соблюдением авторской пунктуации и орфографии.
Откуда у русского литератора скопилось в душе столько… чуть не сказал — мусора, остается лишь в затылке чесать…
На этом пиршестве отечественного ренессанса простецкие истории из жизни парторгов и прорабов из сочинений Вадима Кузьмича покажутся если не шедеврами, то, по крайней мере, глотком чистой воды в знойный полдень…
Романы Александра Филипповича, конечно, не лучшие страницы в его творчестве, но рассказы — “Гранат”, “Аристократка” — кажутся классикой подобного жанра, даже на фоне произведений Пришвина, Паустовского, Юрия Казакова. Но забыт, отвергнут.
Еще в бытность нашу, помнится, он упрекал меня: “мало пишешь, для литератора — это грех”. И Вася тут как тут: “Не-е, старички, вы оба не правы. Берите пример!” И потрясал у нас перед носом толстенной амбарной книгой…
Помню тот холодный февральский день. Я ушел прямо с поминального обеда, чтобы разыскать Васю. Шла премьера, и он должен был появиться у театра музкомедии.
На душе было муторно…
“У счастливого недруги мрут, у несчастного друг умирает”.
Целая страница жизни была перевернута. Я шел к нему домой всегда, как на праздник. Знал, что встретят всегда приветливые, заботливые люди. Нанесут и грибков маринованных, и овощи-фрукты свойские и одарят редкими в наши дни искренностью и сочувствием…
Тяжелая болезнь скрутила его в считанные месяцы, никто бы и не подумал, что эдакий дуб может в одночасье рухнуть. На самом творческом взлете, когда косяком пошли у него и книги, и публикации.
После некоторых блужданий по Ленина я наткнулся на Васю у перехода к театру. Как есть в новой бекеше, с букетом в руках. Давно что-то не виделись. Я подскочил, окликнул его.
— А… старина…
— Вася! Ты в курсе… Александр Сергеич, того-с… приказал долго жить…
Вася взглянул на меня из-под очков как-то странно, закивал головой.
— И Раиса Борисовна тоже… на днях, — вспомнил я про некролог в газете. Не переставая кивать, Вася взял меня за пуговицу, слегка притянул к себе.
— Давай, старичок, завтра же… Соберемся все вместе. И ты, и я, и они. На вокзале… Оденем белые одежды и взлетим… Хорошо?!
— А Луну… делают в Гамбурге, — слабо вякнул я.
— Луну делают на Уралмаше, — почти зло отчеканил он, и какие-то незнакомые мне искорки блеснули на секунду в его глазах. Махнув мне рукой, помчался на зеленый…
Жив-здоров наш друг и поныне. Часто я его вижу из окон трамвая или гуляя по Плотинке. Время почти не отложило на нем заметных следов, такой же сухощавый, поджарый, стремительный. То в тирольской шляпе с пером, то в мушкетерской накидке, то в ботфортах или же обритый наголо в каком-то бурнусе.
Провожая взглядом старого товарища, я порой сочувствую ему, порой жалею или негодую, порой завидую…
Я-то прекрасно знаю, что Вася уже не здесь, давным-давно… Что ему продымленный, опостылевший город…
Он сейчас где-то в сельве, или в пампасах, не то штурмует очередную какую-то экзотическую вершину типа Аконкагуа или Хваннадельсхнивур.
Я-то понимаю, что он не просто машет руками, они подчинены у него точному, уверенному, заданному им ритму… Еще рывок, еще, еще немного подтянуться… Вот сюда ногу, — мысленно командует он себе. — Еще чуть-чуть… Держись, дружище! Не падать духом… Ура! Очередная вершина взята… Вперед и только вперед!..
Что жизнь наша сирая и однообразная, “без иллюзий и без прелюдий”. Хоть запевай тот вселенский псалом. “На рецех Вавилонских, там седахом и плакохом, егда всепомняше”… Так и самому захочется на гору забраться или же на городскую ратушу, за неимением других вершин, и громко прокукарекать на всю окрестность. Но и этой радости лишен современный горожанин. Говорят, на Агафуровских цены-то теперь — ого-го! Кончилась лафа…
“И спаси, Блаже, души наша”…