Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2003
Давыдов Давид Исакович — родился в 1927 г. в Москве. В 1951 г. окончил Московский полиграфический институт, работал корректором в Госполитиздате, старшим редактором Тюменского книжного издательства, заместителем председателя Тюменского радиокомитета, собкором сталинградской областной газеты “Молодой ленинец” по городу Камышину, заведующим промышленным отделом камышинской городской газеты “Ленинское знамя”.
Первые рассказы напечатал в журналах “Смена” (1956) и “Юность” (1957). Первый сборник рассказов “Чужая книга” вышел в Тюмени в 1957 г.
Автор более тридцати книг романов, повестей, очерков.
Член Союза журналистов (с 1957 г.) и Союза писателей (с 1959 г.).
Живет в Екатеринбурге.
1.
Это был очень знаменитый писатель. Пять-шесть лет назад, в пору громкой его славы, мне и присниться не могло увидать его живьём. А уж тем более поговорить с ним за своим рабочим столом.
В ту пору о его романе, получившем Сталинскую премию, шумели
центральные газеты, “толстые” и “тонкие” журналы. “Роман-газета” разнесла эту книгу по стране полумиллионным тиражом. А уж после присуждения премии и в столицах её переиздавали, и в провинциях. Мало кто не прочитал её в ту пору.
Правда, в последние годы писателя этого было не слыхать. После смерти великого вождя и отца всех народов внешняя политика изменилась, а роман тот прогремевший был сугубо политический, злободневный, жёстко привязанный к крутой резолюции Коминформа 1948 года.
Собственно, весь Коминформ — информационное бюро компартии — только этим громким документом мне и запомнился. И документ этот до сих пор никто не отменял. Просто тихо распустили сам Коминформ. Девять создавших его компартий стали отлично обходиться и без него. А премированный роман перестали упоминать — будто его никогда не было. И автор романа ничем себя не проявлял. Вспоминая иногда его книгу, люди уже невольно интересовались: жив ли автор?
Оказывается, жив, здоров, улыбчив, достаточно уверен в себе и одет в какой-то немыслимо нарядный, явно заграничный, превосходно сшитый и отглаженный клетчатый пиджак. Столичная знаменитость вошла в наше маленькое Тюменское книгоиздательство сразу после обеденного перерыва, негромко поздоровалась и представилась:
— Я писатель Модест Малых. Кто здесь будет Василий Иванович? Директор наш поднялся, протянул руку и показал на стул.
— Проходите, Модест Николаич, садитесь. Меня уже предупредили из обкома. Вокруг — наши редакторы. Вы со всеми познакомитесь. Пока нас мало, и у нас тесно. Здесь, кажется, самое молодое книгоиздательство в России.
Гость наш был среднего роста, черноволос, сухощав и как-то сдержанно вальяжен. Всё-таки лауреат… Он и удостоверение-то протянул директору не писательское — лауреатское. Роскошное, с золотым тиснением: “Лауреат Сталинской премии”. Тут таких ещё не видывали. Глухомань!
От знаменитости отчётливо пахло дорогими папиросами “Ява”. Красивые тёмно-зеленые коробки “Явы” покупал я очень редко — только с больших гонораров,
— Что за пути привели вас к нам? — поинтересовался директор, поправляя очки и разглядывая во все глаза редкого гостя. За шесть лет существования нашего издательства это был первый лауреат, перешагнувший его порог.
— Начал новый роман. — Гость, как бы извиняясь, развел руками. — На сей раз — о сибирских хлеборобах. С политикой решил завязать. Дело ненадежное… — Он лениво махнул пальцами, как бы отбрасывая от себя прежний свой прокол с нашумевшим романом, где важнейшим героем был крупный балканский вождь. — Корешки мои — из Сибири. Сама фамилия об этом говорит. И как раз из хлеборобов. А сам-то я — курский… соловей… — Гость улыбнулся. — Но вот решил возвратиться к своим истокам. Если же конкретно — хочу поговорить с новыми вашими маяками — Качуриным и Шумаковым. Прочитал о них в “Правде” — и вот махнул в Тюмень. Съезжу в paйоны, может, удастся пожить у них дома, познакомиться с семьями, поглядеть изнутри на нынешнюю сибирскую жизнь. А то ведь я её знаю только по газетам да по рассказам родителей.
Два месяца назад молодой бригадир полеводов Качурин и средних лет бригадир механизаторов Шумаков получили звания Героев Труда. Фамилии эти всё ещё оставались на слуху. Героями Труда область была небогата.
— Прекрасное дело! — одобрил директор. — У нас уже идёт брошюра об опыте качуринской бригады. Оперативно подготовил районный газетчик… Вот у Клавдии Михайловны… — Директор кивнул в сторону румяной, круглолицей редакторши сельскохозяйственных книг Яблоковой,и она ласково улыбнулась столичному гостю. — А о Шумакове пока ничего у нас нет. Может, попутно сообразите для нас очерк?
— Как раз об этом я и хотел поговорить, — признался Модест Малых. — Дело ведь житейское: вашим героям на мой роман наплевать. Время сейчас горячее — сенокос, уборка на носу… — Он кивнул на окно, за которым пробивалось сквозь липы тёплое июньское солнышко. — Терять часы ради московского романа!.. Некогда! Робить надо!.. А вот ради книжечки в местном издательстве можно и поговорить, раскрыть душу… Пo своему опыту знаю!
“Неужто о нем была книжка?” — подумал я.
В книжные магазины заглядывал я регулярно — и в здешние, и в московские, когда ездил домой. По книжки о нём не видал. Хотя статей о его балканском романе читал в свое время множество. Как и сам роман…
— Ну, так за чем дело? — Директор улыбнулся. — Нам такой очерк нужен, вам он, выходит, тоже не лишний… Бог в помощь!
— Я могу о Качурине тоже соорудить очерк, — вальяжно добавила заезжая знаменитость. — Всё равно поеду к нему.
— Только спасибо скажем! — Директор развёл руками.
— Вот и ладненько! — Карие глаза Модеста Малых, дотоле почему-то напряжённые, насторожённые, сразу смягчились, подобрели, даже как-то заулыбались отдельно от тонких, жёстких губ. — Теперь бы только оформить какие-то бумаги, которые я мог бы показать вашим новым героям…
— Какие ещё бумаги? — удивился директор. — У вас ведь и писательское удостоверение есть? Вы, кажется, член Союза?
— А как же!
— Разве мало?
— В нём же не сказано, что я именно для вашего издательства готовлю книгу!.. Tут нужны бумаги конкретные. Тогда со мною и в районе и в селе будет другой разговор. Может, машину выделят или хотя бы двуколку с сивым мерином… Ноги-то у меня немолодые, войною траченные… По сельским-то дорогам…
“А ведь верно! — подумал я. — Лёт ему, похоже, за сорок. На самом деле, немолодые ноги!”
Все, кому за сорок, казались мне уже людьми пожилыми.
— Сделаем вам бумаги! — быстро согласился директор. — На наших бланках. Отдельно по каждому герою. Районы-то у них разные… Подождёте чуток? Прямо сейчас сочиним и перепечатаем.
Модест Малых как-то враз поскучнел и будто смахнул раздельные свои улыбки с губ и с глаз. Лицо его за секунды стало жёстким, колючим. Вертикальные складки на щеках — признак заядлого курильщика — обозначились очень резко. Рывком поднялся он со стула и церемонно откланялся.
— Благодарствую, Василий Иванович! Завтра за этими бумагами забегу. Раньше чем послезавтра все равно не уехать. Тюмень еще надо посмотреть. Я, знаете, здесь впервые… — И он тут же вышел.
2.
— Странно как-то! С чего бы, а? — задумчиво произнес директор, едва закрылась дверь. — Мы ему вроде все пожалуйста… А он, похоже, обиделся. С чего бы, а?
— Может, ему вовсе не удостоверение нужно? — предположила Кира Ивановна, самый молодой у нас редактор и самый “вольнодумный”. Директор часто и ласково называл ее “контрой” — даже и в глаза. Но уважал за умение быстро и чисто готовить рукописи к набору. А также за способность разрешать с авторами все проблемы на улыбках, шутках да прибаутках. Вмешиваться в ее отношения с авторами директору не приходилось.
— А что же еще ему может быть нужно? — удивился Василий Иванович.
— Предположим, авансец… — Кира Ивановна улыбнулась, тряхнула темнорусой челочкой и верхним концом вставила в зубы ручку. По взаимному соглашению, мы не курили в общей нашей комнате. И, когда Кире Ивановне хотелось курить, но не хотелось выходить, она пользовалась ручкой.
— Да что вы, Кира! — тихо возмутилась Яблокова. — Как можно. Он же все-таки лауреат Сталинской премии! Что ему наши копеечные авансы?
— Ах, Клавдия Михайловна! — Кира Ивановна артистически вздохнула и даже руками развела. — Не знаете вы нынешних москвичей! И это великое ваше счастье… В Москве сейчас один бог — рубль. На все ради него готовы! Тем и мила мне ваша тихая Тюмень, что сюда эта цивилизация пока не докатилась.
Кира Ивановна была из Москвы. Мы с нею окончили один московский институт — полиграфический. И один факультет — редакционно-издательский. Только что она — заочное отделение и попозже, а я — очное и пораньше. Любовные романы ее все еще крутились в Москве. Вот только что вернулась она из майского столичного отпуска и лихо объявила о печальной развязке последнего своего столичного романа.
Женщиной она была невысокой, плотненькой, крепко сбитой и округлой, где положено, в меру веснушчатой, покладистой в работе. Озорные, веселые, зеленые с крапинкой глаза ее как бы заранее были настроены на улыбку и шутку. Честно говоря, не понимал я, какого еще рожна не хватает в ней московским ее женихам. С одним разошлась, с другим поссорилась… Мучилась — это нам было видно! — курила без устали, бросалась к телефону на каждый долгий звонок, означавший вызов междугородней. Ежели полюбила бы такая женщина меня, — пораньше, разумеется, пока не женился! — держал бы ее при себе крепенько да не отпускал бы далече… А московские ее женихи явно жениться не хотели.
И, видимо, потому она в Тюмени. Добровольно! Заочников ведь принудительно не распределяют…
Ко мне коллега моя относилась доброжелательно, но по сути — равнодушно. Да и как еще могла она относиться к человеку, который прибыл в Тюмень “со своим самоваром”?
— А что по сему поводу вы думаете? — спросил директор меня.
— Бумагу сочиняю. Писать-то её мне.
Очерки шли по политической литературе. Моя епархия…
— Не только писать, но и печатать! — ехидно уточняла Кира Ивановна.
Не в бровь, а в глаз! Машинистка в отпуске. Каждый редактор сам себе печатает служебные бумаги. А рукописи отредактированные относим в “Тюменскую правду”, в другое крыло здания. Редакционные машинистки от приработков не отказываются.
— Кроме официальной критики, знаете вы что-нибудь о нем? — снова спросил меня директор.
— Немного, — признался я. — Зимой, когда был в Свердловске, показали мне Ссправочник Союза писателей. Там в конце — список лауреатов Сталинских премий. У каждого указано — за что премия. А у Малых это место — пусто. Премия значится — за пятьдесят первый год. А за что — догадайся, мол, сама.
— Любопытно! — Директор покачал головой. — А еще у кого так?
— Больше ни у кого.
— Какие-нибудь комментарии к этому были?
— Были. Говорили, что на Балканах этот наш знаменитый роман читали вначале подпольно, тайно, и возник ажиотаж. Все-таки не каждый день твоего вождя и кумира печатно называют агентом разных иностранных разведок. А все его окружение — давними полицейскими стукачами… Но в конце концов прочитал этот роман и сам кумир. Русский он знает хорошо… И распорядился издать книгу массовым тиражом, без предисловий и послесловий. И чтоб стоила почти как газета. Роман продавался на всех углах. Люди стали читать открыто, плеваться, публично ее рвать и жечь. Ажиотаж кончился.
— Откуда же он так хорошо знает русский? Жил в России?
— Немало лет. И даже в Свердловске. Работал инженером на Уралмаше. Одна свердловская писательница самолично его там встречала. Она вела там кружок политграмоты. И за ее слушательницей как раз приударил этот инженер. Фамилия у него была вполне русская. Позже они поженились, уехали в Москву. Было это в начале тридцатых годов. А после войны писательница увидела его фото в газетах. Уже как прославленного победами вождя.
— Может, совпадение? Кто-то очень похожий?
— Нет, не совпадение. Эта жена с Уралмаша осталась в Подмосковье. На Балканы ее не взяли, Уралмашевцы с нею иногда общаются.
— А еще что?
— Больше ничего. Наверное, работал в Коминтерне. Как обычно. Разговор-то случайно возник. Только потому, что я впервые увидел справочник Союза писателей.
— Что ж… — Директор снял очки и почесал ими переносицу. — Тогда готовьте бумаги.
…Уже когда печатал я в коридорчике вторую бумагу для сельского райкома партии — по поводу Качурина, — зазвенел в издательстве телефон. О чем и с кем говорил директор, — сквозь закрытую дверь не было слышно. Но минуты через две директор вылетел в коридорчик и прервал мое занятие.
— Вызывают в обком! — торопливо проинформировал он. — Срочно! Кажется, по поводу нашего гостя. На всякий случай не уходите никуда, пока я не вернусь. Ладно?
3.
Издательство наше находилось в квартале от нового здания обкома. До его древнегреческого портика с массивными колоннами — пять минут ходу. И пропуск директору не оформлять — идет по партбилету. И в приемной, видно, его не мытарили. Обернулся за полчаса. И от дверей распорядился:
— Готовьте договоры! На оба очерка! Ему, оказывается, такие бумаги нужны!
— За этим и вызывали?
— За этим.
— Так ведь можно было и по телефону… Да и сам он вроде не без языка…
— По телефону не так солидно. — Директор усмехнулся. — К тому же мне объяснили, что он выполняет какое-то спецзадание. Не знаю уж, какое… В нашей пуповине России “ящиков” нет, шпионов никогда не ловили… Но, в принципе, о спецзаданиях по телефону не болтают. Это я знаю как бывший служащий войск МВД.
Сразу после войны Василий Иванович воевал в литовских лесах. Против “лесных братьев”, которыми командовали немецкие генералы. Из прижатой к морю Курляндской группировки в эти леса утекло немало оружия и фашистских офицеров. Потому-то и с “лесными братьями” трудно было справиться… И директор откровенно признавался, что страху в этих лесах он натерпелся на всю остальную жизнь… Война там шла беспощадная!
А потом его учили на журналистском отделении Высшей партшколы в Москве. Партшкола эта стояла возле Миусского скверика, где протекала значительная часть моего отнюдь не босоногого детства. От моей Первой Брестской до Миусс рукой подать. Туда меня и гулять водили… И в симпатиях к этому тихому скверику мы с директором сошлись мгновенно. А по остальным проблемам часто спорили. Но не в издательстве! Не при других работниках! Так с самого начала и условились. Либо выходили в сквер возле типографии покурить, либо провожал я директора домой после работы — до тех пор, пока не иссякнет сам спор.
— Выписывайте сразу и авансы, — ехидно посоветовала мне Кира Ивановна. — Все равно к этому придет!
— Денег-то на авансы сейчас нет, — напомнил я. — До конца квартала все гонорары выбраны. Ни рубля банк не даст до третьего июля.
— Тут я пас! — Кира Ивановна развела руками. В этих вопросах она всегда была беззаботна. А мне, как обладателю второй банковской подписи, приходилось помнить.
До третьего же июля оставалось почти три недели.
— На какой объем выписывать договоры? — спросил я директора. — На какой срок? И на какие названия? Ничто ведь не уточнялось…
Директор вздохнул, поскреб в лысом затылке, добродушно признался:
— Сразу видно, что неопытный я издатель. Не бросил эти вопросы Михаилу Васильичу. Впрочем, он все равно отфутболил бы их обратно ко мне.
Михаилом Васильевичем звали заведующего обкомовским отделом пропаганды и агитации — высокого, худощавого, длиннолицего и неизменно нарядного, как лорд. Костюмы он предпочитал темно-синие или светло-серые. Воротнички его всегда были белоснежны. Галстуки по глазам не били. Почему-то именно такими сдержанно-нарядными представлялись мне породистые английские лорды.
— А Малых там не было? — поинтересовался я,
— Уже не было. — Директор развел руками. — Он выскочил из обкома перед моим приходом. Когда я поднялся ко входу, — увидел, что он слева сыплется по лестнице. В сторону гостиницы.
— Шустрый! — заметила Кира Ивановна. — Чуть что — сразу в обком. Он и с редактором через обком будет работать?.. Не завидую я вам! — Она лукаво мне улыбнулась. — Есть люди, которые при разногласиях маму родную в обком потянут. Неужели нам сегодня выпало такое счастье?.. А вообще-то, Василий Иванович, — обратилась она к директору, — верите вы, что он очерки напишет? Я уже начинаю сомневаться.
— Ну, знаете, Кира Ивановна, — попытался урезонить ее директор. — Не стоит перегибать! Роман-то он написал!
— А вы уверены, что именно он написал этот роман? — Кира Ивановна невинно улыбнулась.
— Откуда такие подозрения? — уже недовольно огрызнулся директор. — Ну, не уточнили мы что-то… Мелочи это все! Зато впервые для нас будет писать лауреат! Он, если хотите знать, еще задолго до войны печатался. Когда вы, простите, пешочком под стол гуляли… Он профессионал!
— Что-то не помню я такого довоенного писателя. — В веселых глазах Киры Ивановны словно чертенята плясали. А улыбочка была наивной, как у школьницы. — Не проходили мы его в институте. Хотя, казалось, всех перебрали. Учили нас на совесть! Редакторов готовили — не хухры-мухры…
— У него странный был псевдоним, — признался директор, опять почесывая в затылке. — Для русского человека — странный.
— Какой же?
— Рувимский.
— Н-да-а! — многозначительно протянула наша молодая “контра”. — Что тут добавишь?.. Хорошо, хоть не антисемит… Это вы в обкоме узнали?
— Михаил Васильич просветил.
— Боже, какая эрудиция у нашего начальства! Я и не подозревала!
— Вам все — повод пошутить. — Директор строго выпрямился на стуле. — А со мной в обкоме говорили весьма серьезно. И, если уж откровенно, чем он вам так сразу не понравился?
— Да тем, что написал клеветнический роман, — спокойно и задумчиво ответила Кира Ивановна. — По-моему, единственный, уникальный в русской литературе! Как-то думается, порядочный человек не мог бы написать такую книгу.
— Чужая душа — потемки! — Директор вздохнул. — Может, его заставили?.. Время было такое… Это сейчас оттепель и мы такие смелые…
Я вынул из стола четыре бланка издательского договора, сложил их пополам, окунул ручку в чернила.
— Итак, Василий Иванович, — начал я, — мы знаем число, имена договаривающихся сторон и гонорарную ставку. Видимо, писательскую?
— Конечно! — торопливо согласился директор. — Не платить же ему как районному газетчику за качуринский опыт.
— Но не знаем, — продолжил я, — названия книг, срок сдачи рукописей, их объем, тираж и адрес автора. Довольно много!.. Как заполнять?
— Пишите пока то, что знаете, — распорядился директор. — А я позвоню в гостиницу и постараюсь уточнить у него все остальное. Потом и тираж в книготорге уточню.
— Наверняка Малых сразу же заинтересуется тиражом, — предположил я. — Это ведь связано с гонораром. Опытные авторы сразу интересуются.
— А я его и урезоню! — Директор довольно улыбнулся. — Какой же тираж без заголовка и без объема? А следовательно, и без цены… Книготорг у нас ершистый. Кота в мешке не берет.
— Что ж, пойду в бухгалтерию писать. Там потише.
Я взял бланки и вышел. Мы их берегли. Портить в шуме не хотелось. Дорого они обходились издательству. Все приходилось учитывать…
Когда я вернулся, директор был просто мрачен, глядел в стол, ничего по сторонам не видел. Хотя на столе ничего не было перед ним… Разве что под стеклом какие-то бумажки…
— Не застали Малых? — предположил я.
— Застал! — Директор чуть двинул головой в мою сторону, взглянул исподлобья. — Он подвернул ногу. Через переводчиков разговаривали… Видно, очень спешил с обкомовской лестницы… Придется идти к нему в гостиницу. Или мне, или вам, или нам обоим.
“Ноги у меня немолодые, — вспомнились слова нашего гостя. — Войною траченные…” Может, у него ранение было в ноги?
— Зачем уж так торжественно? Нам обоим… — рассудил я. — Давайте, я схожу.
До гостиницы “Заря” тоже был квартал. Все тут рядышком. Только мы с директором жили вдали от родного издательства. Он — в Заречье, на другом берегу Туры, а я — за вокзалом, в Андреевском поселке, в противоположном направлении. И обоих нас ждали на пути мосты, особенно неприятные в зимнюю стужу с ветром. Его — мост через Туру, вдоль которой всегда ветер гулял свободно. Меня — не менее длинный мост через все железнодорожные пути станции Тюмень, сквозь все дымы и запахи бесчисленных, казалось, паровозов.
— Но хоть что-нибудь для договоров уточнилось? — поинтересовался я.
— Вот его московский адрес. — Василий Иванович пододвинул мне листок. — Можете вписать. Объем — до двух листов каждый очерк. Тираж — мизерный. Больше трех тысяч книготорг не берет. Думаю, у лауреата лицо тут вытянется… Он еще не знает… хуже всего с названиями. Он оставил их на ваше усмотрение.
— Тронут таким доверием! — Я рассмеялся. — Обычно авторы боятся, как бы редактор им название не испортил.
— Не прибедняйтесь! — тут же вставила Кира Ивановна. — Вы за авторов столько придумываете… Что вам стоит?..
— Но не за лауреатов!
— А чем лауреат хуже? Не человек, что ли?..
— В общем, с Богом! — напутствовал меня директор. — Давайте бланки! Подпишу и печать шлепну. Нелегкая у вас миссия. — Он сочувственно вздохнул. — Вдруг ему там бутерброды из буфета потребуются… Или врача переждать… Можете в издательство сегодня не возвращаться!.. Не дай Бог, гипс наложат!.. Кто его там с гипсом будет обслуживать, кроме нашего издательства?
4.
Зря беспокоился директор! Модест Малых все предусмотрел. В его гостиничном номере сидела миловидная, круглолицая молодая женщина. Вовсе не в белом медицинском халате, а в зелено-голубом платье — под цвет черноморской воды в спокойную погоду. И почти под цвет ее глаз — зелено-серых, холодных, пронзительных.
Она годилась лауреату в дочки. Но явно была не дочкой. Почему-то такие вещи чувствую я сразу, каким-то непонятным шестым чувством. И почти не ошибаюсь.
Женщина эта поглядела на меня откровенно оценивающе, плавно отвела взгляд и стала старательно стряхивать пепел с папиросы в серую чугунную пепельницу с вытянувшейся в стойке собакой. Рядом с пепельницей лежала темно-зеленая коробка “Явы”. И запах “Явы” наполнял комнату.
Вспомнил я эту массивную пепельницу, и весь номер вспомнил. Хоть уже пять лет пролетели… Жил я в этом номере три недели, когда впервые приехал в Тюмень. Пока не нашлась подходящая частная квартира.
Еще и не так-то просто было в этот номер попасть! Для начала меня вообще в гостиницу не впустили и отфутболили в Дом крестьянина на каком-то темном пустыре. Мужчины и женщины в этом гостеприимном заведении ночевали вперемежку — в зале коек на пятьдесят. И милиционеры всю ночь забивали “козла” на тускло освещенном столе без клеенки.
Лишь утром, уже в издательстве, куда вслед за мной забрел веселый чернобородый журналист из “Тюменской правды”, удалось все изменить.
Директор представил меня этому журналисту, и он сразу же поинтересовался:
— Где вы остановились?
— В Доме крестьянина.
— Там же ужасно! Почему не в гостинице?
— Мест нет.
— Сейчас мы это исправим!
Он снял телефонную трубку, вызвал гостиницу и представился:
— Ананьев беспокоит из “Тюменской правды”. Надеюсь, вы меня еще помните?
Похоже, там помнили.
— Вы знаете, какую страшную ошибку совершили вы вчера вечером? Я вам просто от души сочувствую!.. К нам приехал старший редактор, а вы не впустили его в гостиницу. Он ночевал в Доме крестьянина, представляете? Догадываетесь, какое впечатление сложилось у него о нашем гостеприимстве?.. Ну, знаете, наверное, Коврижина, редактора “Тюменском правды”? А тут приехал старший редактор!.. И его-то не устроили… Даже и не знаю, как вас теперь выручать…
Все было святой правдой. Должность моя именовалась “старший редактор”.
— Что? — переспросил чернобородый. — Интеллигентный, говорите, человек? Сейчас я у него уточню…
Он прикрыл ладонью микрофон трубки и обратился ко мне:
— Есть место в номере на двоих. С новым секретарем нашего облисполкома. Говорят, тихий, интеллигентный человек. Вы согласны?
— Конечно! — Я обрадовался. — Спасибо!
— Он согласен! — громко объявил чернобородый в трубку. — Для начала он согласен. Просто очень устал с дороги. А потом уж вы о нем сами позаботьтесь. Пока не вмешалось высокое начальство… Сейчас он к вам подойдет…
Чернобородый пожал мне руку и посоветовал:
— Бегите! Пока они не разобрались, какой редактор главнее.
Вот в этом номере и сидел теперь на кровати Модест Малых с демонстративно обвязанной полотенцем ступней. И молодая, нервно курящая женщина при нем.
Какая-то режущая неустроенность, обнаженная рана и постоянная боль тянули на меня недолгим пронзительным взглядом этой круглолицей дамы.
— Моя жена! — представил ее Малых.
Я поклонился. Она еще раз взглянула на меня, уже коротко, кивнула и продолжала стряхивать пепел с папиросы.
— Что же вы принесли? — поинтересовался лауреат.
Я протянул ему четыре бланка договоров.
Не глядя на первую страницу договора, гость сразу же развернул его и посмотрел во вторую — туда, где обозначены тираж, гонорарная ставка и аванс. А аванса я не выписал — поставил прочерк. Потому что денег на аванс все равно не было. И не было уверенности в том, что мы получим рукописи.
Как и ожидал мой директор, лицо гостя тут же недовольно вытянулось, и отчетливо обозначились глубокие вертикальные складки на щеках.
— А что, — как-то замедленно, раздумчиво поинтересовался он. — Тут вы просто забыли нолик подставить?
Палец его уперся в тираж — три тысячи экземпляров.
— Нет, не забыли, — объяснил я. — Книготорг больше не берет. Нам самим это невыгодно. При таком тираже любая книга убыточна.
— Это-то мне известно. — Малых вздохнул. — После полумиллионных тиражей никак не могу привыкнуть к подобным цифрам. Они хоть знают, кто автор?
— Разумеется. Директор все объяснил.
— Странно… — Он пожал плечами, помолчал. Мне показалось, он решает для себя какую-то задачу. Может, идти или не идти в обком? Или теперь уже: звонить или не звонить? С обмотанной ногой не побегаешь…
— Родная моя Сибирь, — продолжил он, — встречает сплошными странностями… А что — высшая литературная ставка, для лауреатов, в Сибири не применяется?
— За всю Сибирь сказать не могу… Как и за всю Одессу… — Я постарался улыбнуться как можно приветливее. — Но в Тюмени это не предусмотрено промфинпланом. Не рассчитывали его на лауреатов. Несколько книг разрешают нам оплачивать по средней ставке. Для членов Союза писателей. Однако рекомендуют больше работать с молодыми. Они обходятся Главполиграфиздату дешевле.
— Числом поболее, ценою подешевле… — подала голос молодая жена писателя. — Как во времена Грибоедова…
Голос у нее оказался неожиданно низкий, красивый, звучный, какой-то хорошо поставленный. “Может, актриса?” — подумалось мне. Однако сказал я о другом:
— У нас многое как во времена Грибоедова. Не от нас это зависит.
Она молча, сдержанно улыбнулась и слегка покивала. И сочувствие к ней, которое ощутил я еще раньше, теперь стало для меня совсем отчетливым. Не райская, похоже, у нее жизнь. Но, видимо, лучшей не дано…
Только теперь Модест Малых соизволил заглянуть в конец договора, прочитал там юридические адреса сторон, возражений они у него не вызвали, и он лениво поглядел затем в самое начало.
— А что, — снова спросил он, — названий мне издательство предложить не может?
— Обычно автор настаивают на своем. — Я пожал плечами. — Ну, иногда меняем… Если знаем рукопись…
— Видимо, я не совсем обычный автор, — согласился Малых. — Хорошо, оставьте договоры, я подумаю… А пока нога не в порядке, я мог бы для вас что-нибудь прорецензировать. Нет у вас такой необходимости?
— Надо бы спросить у Киры Ивановны. Вроде она собиралась рецензировать что-то в Свердловске или Новосибирске. А в моей редакции рукописи не залеживаются. Все идет с ходу.
— Не можете вы позвонить ей прямо из гостиницы?
— Попробую.
К удивлению моему, Кира Ивановна очень обрадовалась возможности использовать московскую знаменитость в качестве рецензента.
— Есть! Есть! — ликующе закричала она в трубку. — Я могу прямо сейчас принести рукопись. В какой номер?
Через семь минут она уже стояла на пороге с толстой синей папкой под мышкой. Папку эту я узнал. В ней размещался роман главного местного коневода — зоотехника из облсельхозуправления. Он ведал всеми конезаводами области, написал лет пять назад брошюру об их опыте и удостоился письменной похвалы от главного в стране человека по коню — Семена Михайловича Буденного. А после этого зоотехник решил использовать свое отличное знание конезаводов для создания романа. На неизбитую, так сказать, тему.
Читала нам перед своим отпуском Кира Ивановна выбранные места из этой рукописи. Например, такое: “После случки жеребец тяжело дышит. Сразу видно, что он устал. Надо дать ему отдохнуть…”
Из гостиницы мы возвращались вдвоем, и маленькая моя коллега чуть не подпрыгивала на тротуаре от радости.
— Как хорошо! — повторяла она. — Как хорошо, что этот монстр подвернул ногу и взялся рецензировать такую муть! Теперь у меня будет солидная рецензия от лауреата! Пойди-ка обжалуй! Все-таки бывает польза и от залетных знаменитостей!
Мне почему-то стало жалко коневода. Он был тихий, грустный и порядочный человек. Вряд ли стал бы он куда-то жаловаться… Он и сам не был уверен в своей прозе — не раз в этом признавался. Но особенно запомнилось, как сидели мы в издательстве втроем — он, редактор Яблокова и я, еще до приезда Киры Ивановны, — и слушали уже в третий раз сообщение по радио о смерти Сталина.
— Что же теперь будет? — сокрушалась Клавдия Михайловна. — Жить-то становится страшно.
— А вы не бойтесь, — спокойно, тихо, раздумчиво произнес коневод. — Хуже, чем есть, не будет. Зато лучше может быть. Не бойтесь!
Яблокова откровенно ужаснулась. Видимо, слова его показались ей кощунственными. Мне же они показались фантастически, необдуманно смелыми. И лишь много позже дошло, что своими фразами главный коневод высказал самое полное доверие и Клавдии Михайловне, и мне — не побоялся, что кто-то из нас “стукнет”.
— А ты уверена, что он непременно разгромит эту рукопись? — спросил я Киру.
Вдвоем мы давно были на “ты” — как однокашники и ровесники. Но в издательстве нашем не принято было обращаться на “ты”. Все мы там были на “вы”.
— Конечно, разгромит! — чуть не закричала Кира. — Как может этот монстр что-то похвалить? Это было бы просто несолидно для него… А как тебе понравилась его молодая любовница?
— Симпатичная. Но он представил ее как жену.
— А кем же еще он мог ее представить?! Меня Виктор тоже всегда представлял как жену. — Кира судорожно вздохнула, будто всхлипнула. — Толку-то…
Виктор этот тоже был из нашего института — художник-оформитель. И роман его с Кирой длился долго, со студенческих лет, и с долгими перерывами. Может, и сейчас у них всего лишь очередной перерыв? Впрочем, все это — со слов Киры. Я с Виктором знаком не был. Он — с другого отделения и с другого курса.
Нежаркое июньское тепло заливало улицу, шелестели над головой громадными листьями низко обрезанные тополя. На углу, возле центрального универмага, продавали мороженое в вафельных стаканчиках.
Идти в мрачноватое наше издательство очень не хотелось, и мы с Кирой остановились на углу, неторопливо съели по порции мороженого.
— Эта его зеленоглазая, как ты говоришь, “жена”, — Кира ехидно улыбнулась, — очень напомнила мне дочку нашей квартирной хозяйки в Германии. Такой же ледяной взгляд! Она собиралась замуж, и вместе с женихом они копили деньги на свадьбу. Он вкалывал на руднике, а она принимала “гостей”, шесть дней в неделю. По субботам принимала своего жениха. А я с родителями вынуждена была это наблюдать.
Отец Киры был полковник. Сейчас — уже отставной. А сразу после войны он командовал каким-то подразделением в Германии, в оккупационных войсках. И поэтому Кира после школы год прожила там.
— Жених-то знал? — поинтересовался я.
— А как же?! — Кира вздохнула. — Они потом радостно поженились… Там все по-другому! Не как у нас… Пригласит тебя хороший человек на свой день рождения в кафе… А как расплачиваться, — так “едер фюр зих”. Каждый за себя… Как-то меня в театр пригласили… Отец перед уходом шепнул: “Ты не забудь после спектакля положить ему в карман стоимость билета. Он тебе билет покажет”. И ведь точно — показал! И я ему сколько-то марок положила. А ведь казался нормальным парнем. С антифашистскими речами выступал…
Мы взяли еще по одной порции мороженого, и, долизывая из вафельного стаканчика его остатки, Кира вдруг метнула взгляд на противоположную сторону улицы и резко толкнула меня локтем.
— Смотри-ка! Вася наш куда-то поскакал. Только лысина мелькнула… Хорошо хоть — нас не заметил… Так спешил, бедный…
— Куда это он?
— Вообще-то в сторону обкома. Неужто опять из-за этого монстра?
…Вернулся директор очень быстро и еще с порога, вытирая носовым платком лысину, сказал мне:
— Пожалуйста! Выписывайте для Малых договоры снова! И с авансом! С авансом! Понимаете?
— У нас же нет гонорара, — тихо напомнил я. — До июля.
— Банк выдаст! — Директор махнул рукой. — Распоряжение дано при мне. Нам только чек подписать…
— Господи! — Кира звонко хлопнула себя по щекам обеими ладонями. — Мне бы такую пробойную силу! Хотя бы сотую долю ее!
5.
Через день мы получили приглашение из “Тюменской правды” на встречу с лауреатом. Званы были все издатели.
— Я не пойду! — тут же объявила Кира. — Ничего нового он мне не скажет.
У меня на этот день давно была назначена беседа с управляющим Тюменского ТЭЦстроя. Поскольку готовилась брошюра о строительстве самой крупной электростанции в области. Переносить такой разговор с человеком, у которого каждая минутка на счету, было просто невозможно. О чем и уведомил я своего директора.
— А я пойду, — тихо сказала Клавдия Михайловна. — Мне интересно.
Директор промолчал. Видимо, его присутствие там было обязательным. Так сказать, из-за сложившейся ситуации.
Встреча состоялась в кабинете редактора газеты сразу после обеда. К концу рабочего дня я примчался с ТЭЦстроя и попал в свое издательство как раз к обмену мнениями.
— …Самый злой вопрос ему, конечно, задали, — рассказывала Клавдия Михайловна. — Как, мол, вы сегодня относитесь к своему знаменитому роману?..
— Устно или письменно задали? — уточнила Кира.
— Устно. Не отвертеться!
— А он хотел отвертеться?
— Не знаю. — Яблокова пожала плечами. — Может… Помялся, конечно… И со вздохом признался: “Тяжело ошибаться. Даже когда ошибаешься вместе с партией”. В тонкости не вдавался.
— Афористичный ответ! — лихо оценила Кира. — Давно продуманный! Это не экспромт. Так что отвертеться он и не хотел. Смысла не было. А что еще спросили?
— Ну, что сейчас пишет… Это мы уже знаем… — Клавдия Михайловна улыбнулась, и ямочки на ее неизменно румяных щеках резко обозначились. — Да, был еще один любопытный вопросик… Поинтересовались, как он отнесся к прошлогоднему визиту балканского вождя в Москву. Встречали ведь его литературного героя очень пышно!
— Почти как челюскинцев, — вставила Кира. — Я была дошкольницей, когда Москва встречала челюскинцев. Но помню все отлично! Улица Горького полна народу. С крыш дождем листовки сыплются. Репродукторы на всех столбах орут. И посреди улицы — открытые машины. Будто плывут! А в них — утопающие в цветах челюскинцы… Сказка!.. С балканским вождем было что-то похожее. Извинялись, так сказать, всей страной. За прошлую опалу. За клевету…
— Вот в таком духе спросили… — Клавдия Михайловна вернулась к сути разговора. — А Малых ответил, что знает все это только по газетам. Потому что как раз в те дни огибал на теплоходе Пиренейский полуостров. Ему выпала путевка в круиз вокруг Европы. Выделили, говорит, одну бесплатную на Союз писателей, и досталась она почему-то мне. Сам, мол, до сих пор удивляюсь…
— А что удивляться? — Кира коротко и басовито хохотнула. — Послали на торжественные дни куда подальше… Чтоб и духу его в стране не было! По сути — вторая премия за роман. Выгодно писать такие романы!
— Выходит, так, — тихо согласилась Яблокова. — И мне от этого стало очень грустно. Несправедливо все! Честный человек целую жизнь бьется-бьется — на такой круиз не заработает. А тут за давнюю пакость — этакая щедрая награда!..
Любую несправедливость — где бы и с кем бы она ни происходила! — Клавдия Михайловна воспринимала именно так — как личную обиду. Это свойство ее характера неизменно вызывало умиление. И вообще, многое в ней умиляло — как умиляют чистые детские рассуждения и поступки. Во всем, что говорила и делала эта женщина, было столько чистоты и ясности, столько, по выражению Киры, “провинциальной неиспорченности”, что никакой возможности не было не умилиться.
А ведь Яблокова по сути в тетушки мне годилась…
Сама Клавдия Михайловна называла себя счастливым человеком. Она без памяти любила своего мужа, не знала и знать не хотела других мужчин, муж без памяти любил ее, и вместе они прошли через всю жизнь. Вместе учились в здешнем сельхозтехникуме, вместе начинали работать агрономами на севере области. Отработав свое, вернулись в семейную квартиру мужа, в самом центре Тюмени, в полуквартале от типографии. Мужа взяли в горзеленстрой, а Клавдия Михайловна пошла в типографию корректором — чтобы быть поближе к дому, где подрастали две дочки. Из типографии-то путь ее и пролег в наше издательство.
Поначалу Яблокова подменяла нашего корректора во время отпусков и болезней. Затем выяснилось, что обычные корректорские замечания по книгам у Клавдии Михайловны все больше смахивают на редакторские. Особенно когда шли брошюры по сельскому хозяйству… Тут, собственно, спорить с ее замечаниями никто и не решался. А еще позже Москва учредила в нашем издательстве должность редактора по сельскохозяйственной литературе. И лучшего кандидата на это место, чем Яблокова, никто и представить себе не мог. И, главное, сама она о большем не мечтала. Работа ей нравилась, была рядышком с домом, и подросшие уже до невестиных лет дочки-красавицы находились почти все время под материнским надзором. То сами забегут в издательство, то позвонят, то Клавдия Михайловна позвонит домой и даст необходимые указания… Все в ее жизни было устроено необычайно удобно и прочно. Как же тут не считать себя счастливой — на фоне почти всеобщей неустроенности и неудовлетворенности окружающих?
Должно быть, оттого и вид у Клавдии Михайловны всегда был откровенно благополучный: румяные щеки с девичьими ямочками, улыбчивые маленькие яркие губы и большие улыбчивые серые глаза, умеренная полнота тела и плавная неторопливость движений, стерильная чистота и повседневная отглаженность одежды. И, когда терзали меня всякие муки и неудачи, — один вид этой неизменно благополучной женщины вселял надежду на будущие радости. Ну, не может же черная твоя полоса длиться вечно, если рядом сидит и ходит полностью и всегда счастливый человек!
6.
Модест Малых был точен. Ровно через три недели пришел он в издательство — посвежевший, загоревший, без пиджака, в голубой рубашке с короткими рукавами, — и положил на стол Василия Ивановича две тонкие белые папочки с двумя экземплярами рукописи. Это был очерк о Качурине.
— Через месяц будет Шумаков, — пообещал лауреат. — Сейчас немного развеюсь и поеду к нему. В областной библиотеке поработаю. Говорят, местная пресса о нем писала и раньше. До всесоюзной известности…
— Как самочувствие? — поинтересовался директор.
— Нормальное! — бодро отрапортовал гость. — Нога уже не беспокоит. Отъелся там, как видите… Каждый день — парное молочко, сливки, сметанка… Все свеженькое! Звали меня вообще туда переселиться. И завидную должность предлагали — завклубом.
— Для нас это было бы превосходно! — легко подхватил шутку директор. — Свой человек в селе! Писали бы нам постоянно…
— Вот я и думаю… — с улыбкой согласился Малых. — Не продать ли переделкинскую дачу, которую когда-то перекупил я у Пермяка, да не переехать ли в тюменскую глубинку… На деньги за дачу я мог бы скупить там целую улицу да стадо коров вдобавок… — Он вздохнул, как бы сожалея о такой заманчивой, но, увы, недоступной перспективе. — Жена вот только у меня — городская штучка. Ей и с одной коровой не управиться… А моя душа как раз требует!.. Видно, зов крови, голос предков… Когда надеетесь ознакомиться с моим творением?
Директор передал одну папочку мне и ко мне же отфутболил этот вопрос:
— Как у редактора со временем? Более срочных дел нет?
— Завтра прочту, — пообещал я. — Если не будет никаких ЧП.
— Вот и ладненько! — Малых поднялся. — Везде бы так — без волокиты. А то у нас в Москве читают рукописи месяцами — как малограмотные.
Сам он, надо отдать ему должное, прочитал толстый роман нашего коневода очень быстро и рецензию написал короткую и однозначно разгромную. Как Кира и ожидала. Правда, выписывая ему за эту рецензию гонорар, она с улыбочкой предположила, что роман сей он все-таки не читал, а только перелистывал, выхватывая из текста нить сюжета и необходимые цитаты. Но суть дела от того не менялась — издательство было теперь надежно защищено от любых претензий и жалоб. Хотя я по-прежнему был уверен, что оных не последует… Однако гость наш этого не знал и очень точно разгадал ту задачку, которую Кира безмолвно поставила перед ним.
За минувшие три недели изменился не только наш гость, но и сама Кира. Посвежела, порозовела, в зеленых глазах ее вновь появился задорным блеск, утраченный было после недавнего возвращения из столицы. Оттуда она приехала как побитая собака. Сейчас ничего подобного никто про нее не подумал бы.
Вполне возможно, связано это было с автором стихов, которые лежали сейчас на моем столе. Отдала их Кира вчера и попросила прочитать побыстрее. А стихов было много — немалая пачка листов, перепечатанных на нашей издательской машинке. Видно, их-то и печатала Кира в последние дни по вечерам, оставаясь после работы.
Принадлежали эти стихи электрику судостроительного завода Алексею Сучкову, коего в глаза никогда я не видал. А Кира видела его давно, но прежде — не замечала. И лишь теперь заметила.
Рассказала она об этом так:
— Два года мы по утрам встречь друг другу ходили. По одному тротуарчику. Я на работу, он — на работу. Только в разные стороны. А с весны стали друг другу улыбаться. Потом — здороваться. А уж после Москвы я его сама остановила. Теперь я ведь птичка вольная… И он меня проводил до издательства. За что получил в цехе внушение. Опоздал! Но зато успел прочитать мне свои стихи. На слух, сами знаете, судить трудно. Редактору нужно воспринимать глазами. Вот я и попросила рукопись. Мне показалось, что-то тут есть… Он принес тетрадку. Интересно, как покажется другому редактору?
Грешным делом, мне тоже показалось, что Алеша сей не бездарен. Стихи его были грамотны, звучны, мелодичны, образны, и рифма выплескивалась сама — легко, ненатужно. Мысль вот только прыгала, металась, рвалась на части. Ни одного стихотворения не нашел я со стройным развитием мысли.
Собственно, меня-то это не пугало. У каждого свой стиль… Так уж воспитывали нас в институте: печатать надо все, что профессионально написано. Потомки разберутся — кто гении, а кто всего лишь талант. Но беда была в том, что директор наш прошел школу совсем не нашего института. И, как предшествовавшего ему директора, капитально попугали его в ЦК партии при утверждении на должность. “Опасайтесь, — сказали ему, — в первую очередь поэзии. На ней горит большинство областных директоров. В прозе-то вы как-нибудь разберетесь…”
Вот он и опасался. И потому стихи в Тюмени издавались в основном детские.
Как теперь Василий Иванович отнесется к этим скачущим, разметавшимся и, скажем прямо, отнюдь не оптимистическим мыслям молодого электрика? К тому, например, что, “жизнь бьет сапогами по душе, по душе”… Или к тому, что символично красная рябина, приносившая прежде радость всему селу, стоит теперь “позабытой” , “и только осенний ветер ломает голые ветви”…
Впрочем, в толстой этой пачке было из чего выбрать. Чисто пейзажных стихов директор наш почти не боялся, — это я давно заметил. А у Сучкова их хватало. Хоть на сборник! Однако вряд ли позволит директор выпустить сборник одних пейзажных стихов, безо всякого “паровоза”. Пока еще тут такого не было. “Паровоз” же в сучковской рукописи не просматривался. Может, стоит “на запасном пути “среди тех стихов, что еще не прочитаны?
На таком рассуждении и прервало меня появление лауреата. И грустно подумалось, что Леше Сучкову придется еще маленько подождать. Поскольку он не лауреат…
Очерк Модеста Малых открывался лихо — солнечным, праздничным, с песнями и хлебом-солью почином весеннего сева. А дальше быстренько сползал к обстоятельному описанию опыта полеводческой бригады. И вторая глава тоже открывалась детальным описанием семейного утра в доме Качуриных, бытовой суетой, кормлением домашнего скота и птицы, а затем сводилась к методичному перечислению приемов повышения урожайности в качуринской бригаде. Опыта в рукописи было сверхизбыточно. Очерка не ощущалось.
И откуда бы такое подробное, чисто астрономическое знание полеводческих приемов?
— Клавдия Михайловна, — спросил я Яблокову, — в каком состоянии у вас брошюра об опыте качуринской бригады?
— Печатается. — Яблокова улыбнулась, обозначив ямочки на щеках. — Еще неделю назад я подписала ее в печать.
— А какая-нибудь из корректур у вас отыщется?
— Предпоследняя сверка. Последняя — в цехе.
— Посмотреть можно?
— Ради Бога!
И вот корректура на моем столе, и я начинаю сверять тексты. И с ужасом вижу, что они почти полностью совпадают. Только что первых, заглавных абзацев каждой главы в корректуре нет. Они написаны самостоятельно. А все остальное — списано. Подряд! Разве что кое-где знаменитый лауреат слегка подправил писавшего брошюру районного газетчика, разрубив его длинные фразы. И как это сама Клавдия Михайловна не догадалась сделать? Видно, некогда было проверить на слух как учили у нас в институте… Мы-то с Кирой, редактируя тексты, всегда тихо бубним про себя. Помним советы всеобщего любимца и неизменного шутника Дитмара Эльяшевича Розенталя: “Ухо наше грамотнее глаза”. Прекрасный был преподаватель!.. А Клавдия Михайловна редактирует молча, только глазами. С Розенталем она не общалась, и учить ее нам с Кирой не с руки — она старше. Вот и сохранились у нее эти громоздкие фразы.
— Клавдия Михайловна, — опять спрашиваю я. — Малых брал у вас этот текст?
— Брал.
— Зачем же вы ему дали?
— А как же я могла отказать? Если уж он пишет очерк о Качурине… Понятно, ему надо знать и опыт! Человек ведь и через опыт познается…
— Посмотрите, пожалуйста, что из этого получилось.
Я раскладываю перед нею рукопись и корректуру и выхожу.
Перекурить надо такое дело!
Когда я возвращаюсь, Клавдия Михайловна плачет и вытирает платочком слезы. А Кира и директор с двух сторон уговаривают ее не принимать ничего близко к сердцу.
— Ну, и топор же ты! — в сердцах бросает мне Кира, позабыв, что только вдвоем позволяем мы себе разговаривать на “ты”.
Директор потрясенно переводит почти вытаращенные глаза с нее на меня. Клавдия Михайловна перестает плакать и повторяет за директором это в высшей степени удивленное движение глазами.
И Кира язык прикусила. Поняла!
“Эх, Кира, Кара! — думаю я. — Наверняка они сейчас гадают, какие у нас с тобой действительные отношения. А “отношений”-то и нет! Было бы за что страдать!”
Клавдия Михайловна первая берет себя в руки и неожиданно спокойно произносит:
— Я ведь ему доверяла! Он же лауреат! А он меня, как девочку, провел… Никто еще так меня не обманывал!
И она опять начинает плакать, а директор и Кира снова уговаривают ее не принимать ничего близко к сердцу.
Кончается это тем, что Клавдия Михайловна, собрав сумку, уходит домой, а Василий Иванович переносит рукопись и корректуру на свой стол и начинает сверку текстов самостоятельно.
Мне остается только дочитывать стихи Алексея Сучкова.
Убедившись в самом примитивном плагиате, директор молча перекладывает рукопись и корректуру обратно на мой стол, прямо поверх стихов, снимает очки и задумчиво чешет переносицу. Глаза его без очков — наивные, растерянные, какие-то очень детские. И голубизна в них обозначается почти детская. А обычно глаза у него серые, стальные, жесткие. И невольно думается, что жесткость эта — следствие давних боев в литовских лесах, где по сути никому нельзя было верить. Абсолютно никому!
Честно говоря, мне его жаль. В этой ситуации хуже всех будет именно ему. И он это явно понимает.
Теперь уже Кира заинтересованно переводит взгляд с него на меня, с меня на него.
— На что же он рассчитывал? — как бы сам себя спрашивает директор. — Что мы тут все — сплошные идиоты?
Вопрос звучит чисто риторически. И мы с Кирой молчим.
И в этот вот момент бодрым шагом входит в издательство радужно улыбающийся Модест Малых.
— Привет любезным издателям! — чеканит он с порога. — Ну, каковы первые редакторские впечатления?
— Здравствуйте, Модест Николаич. — Директор тяжело вздыхает и смотрит не на гостя, а на свой стол.
Малых подходит поближе, видит, что перед директором на столе ничего нет, а на моем столе лежит раскрытая рукопись в купленной им самим белой папочке и рядом — распахнутая корректура.
Мгновенно он все понимает. Испаряется улыбка, лицо становится жестким, решительным, даже суровым. Не сказав больше ни слова, не простившись, он по-военному поворачивается через левое плечо, чеканит шаг к двери и исчезает за нею.
— В обком поскакал, — тихо комментирует Кира. — Похоже, на это он и рассчитывал.
И точно: через четверть часа трезвонит телефон, Василия Ивановича вместе со мной приглашают в обком — на ковер к самому Михаилу Васильевичу.
— Паспорта с собою нет, — признаюсь я. — Пожалуйста, извинитесь там за меня, Василий Иванович. Неожиданно все. Знал бы загодя, — прихватил бы паспорт.
— Вы что?! — Директор в ужасе. — Как можно?! Выпишут вам пропуск по служебному удостоверению. Не бойтесь — не задержат! Если уж сам Зернов приглашает… Идемте! Рукопись только прихватите. И корректуру!
7.
Путь до обкома короток. Но и за эти минутки директор успевает сказать нечто существенное.
— В последние недели я успел перечитать “Балканскую трагедию”,— неожиданно признается он. — Разыскал в чулане “Роман-газету”. В библиотеке ведь теперь не сыщешь — списана и сожжена. А я, знаете, с книгами не воюю, не уничтожаю их.
Сразу вспомнил я совсем недавнее — апрельское — свое приобретение. Занес в обллит очередную корректуру на разрешение и увидел возле пылающей печки целые штабеля толстых серых “Судебных речей” академика А.Я. Вышинского. С детских лет помню я его громовые прокурорские обвинения, которые сыпались на головы троцкистов, зиновьевцев и бухаринцев. Все те громкие, страшные процессы — в его “Судебных речах”. Неужто уничтожают?
— Это что у вас? — спросил я цензоров. — Растопка?
— Уж не растопка, а топливо! — с улыбкой отозвалась милейшая Антонина Аркадьевна, белозубая и пышноволосая жена заведующего городским отделом пропаганды и агитации. Именно она чаще всего разрешала к печати наши книги. И все у нее проходило гладко. Но уж если ее начальник брался за наши корректуры, — тогда держись!.. — Со всей области везут, — объяснила Антонина Аркадьевна. — Списано! А нам ведь надо проследить уничтожение. Своими глазами! Вот Вышинским и топим. Что будем делать, когда потеплеет?
— Можно мне один томик? — спросил я. — Давно интересуюсь теми процессами.
— Возьмите, — легко разрешила Антонина Аркадьевна. — С одним непременным условием: когда прочтете — сожгите! Чтоб дальше вас не пошло. Обещаете?
— Разумеется!
Унес я тогда “Судебные речи”, выпущенные всего-то семь лет назад Юридическим издательством, и теперь заглядываю в эту книгу иногда, изредка — почти как в страшную средневековую эпоху. Не спешу! Не обозначил ведь я милой нашей цензорше срок, в который прочту эти пятьсот с лишним страниц с библиотечными штампами Тюменского весового завода.
Однако и обещание свое выполняю — дальше меня книга не идет.
…Директор мой тем временем продолжает:
— Сейчас, разумеется, я другими глазами читал его “Трагедию”. Без душевного трепета, как шесть лет назад. Тогда я хотел понять балканского вождя и суть событий. А теперь хотел понять автора. И, знаете, пейзажи он писать умеет — этого не отнимешь. А насчет фабулы, диалогов — примитив, конечно. На уровне очерка. Поэтому я было успокоился — очерки-то нам напишет, авансы отработает. А теперь вижу — беда! Повесят эти авансы на мою шею… О чем хоть вы будете докладывать Михаилу Васильевичу?
— О недобросовестности. Прежде всего!
— Пожалуй, сойдет, — согласился директор. — Я ведь и в романе уловил то же самое… Вот рассказывает он биографию балканского вождя… Ну, о стиле я уж не говорю… По стилю это типичная энкаведестская ориентировка. В Литве я их прочитал сотни. И сам написал десятки… Стиль этот он сохранил в девственном виде! Но даже и по сути! Пишет, что между нашей гражданской войной и тридцать седьмым годом, когда Коминтерн вернул вождя на Балканы, — в жизни его сплошной туман. А вы сами рассказывали, что он работал на Уралмаше инженером и даже там женился. Неужели так трудно было докопаться? Ведь на поверхности! Если уж вы мимоходом узнали. Даже не интересуясь специально… Кстати, кто эта писательница, которая видела его на Уралмаше?
— Ольга Ивановна Маркова. В ее кружок политграмоты ходила работница по имени Катя. И однажды вместе с Катей пришел инженер, Маркова еще поспрашивала его о международном положении и убедилась, что он разбирается в этом не хуже нее самой. И оставила в покое… А он ходил в кружок только ради Кати!
— С Марковой я знаком, — признается директор. — По-моему, весьма серьезная женщина, заслуживающая доверия.
— По-моему, тоже.
— Вот этот довод я постараюсь изложить Михаилу Васильевичу, — размышляет директор. — На него именно такие неожиданные доводы иногда действуют. Вы этого не касайтесь, ладно? Это я беру на себя. А вы уж — по тексту очерка. Договорились?
8.
Разумный вполне, директор мой поразительным образом меняется, когда перешагивает порог начальственного кабинета. Рот его почти все время остается полуоткрытым, глаза за стеклами очков как бы распахиваются и жадно впитывают каждое начальственное слово, руки суетливо двигаются и явно не находят себе места. Я даже жалею, что рукопись и корректура у меня, а не у него в руках. Наверное, ему они были бы сейчас очень кстати — чтобы придать движениям рук хоть какой-то смысл. Но ведь не передашь это сию секунду перед глазами начальства!
Михаил Васильевич — как всегда, сама стерильность. Отутюженный, выбритый будто только что, а не ранним утром, аккуратно причесанный и сдержанно улыбающийся.
— Ну-с, — обращается он ко мне, и холодные серые глаза его явно стараются быть максимально приветливыми. — Какие у вас основания обвинять знаменитого писателя в плагиате?
“Ах, так? — проносится в голове. — На воре шапка горит?”
— А где я его обвинил? — с невинной физиономией интересуюсь я. — Разве он уже получил редакторское заключение?
— Ну-у, официальных бумаг я пока не видел… — Михаил Васильевич, похоже, слегка растерян. — Но по моей информации, именно это преступление вы ему инкриминируете.
— В какой форме инкриминирую, Михаил Васильевич?
— В устной, видимо. Раз нет бумаг…
— Так я же ему ни слова не успел сказать.
— Как это? — Заведующий отделом явно удивлен. — Как это ни слова?
— Именно так, Михаил Васильевич! Он вошел, поглядел, увидел, что лежит у меня на столе, и сразу ушел. Похоже — к вам.
— А что же у вас такое сакраментальное лежало на столе?
— Вот это! — И я протягиваю обкомовскому начальству папочку с рукописью и корректурой. — Только это — но в развернутом виде. Я сличал тексты. Попробуйте сличить их сами.
— Это не мое дело. — Зернов осторожненько, не резко, отодвигает от себя папочку. — Вы редактор, вас учили — вам и работать с рукописями. А моя работа — с людьми. Человек обижен. И этот человек — наш гость. Редкий и знаменитый. Часто, что ли, к нам лауреаты ездят?.. Вот моя проблема! Помогите, пожалуйста, ее разрешить!
— Как?
— Снять обиду. Всех и делов.
— Но ведь я его не обижал. Я и рта раскрыть не успел.
— А если бы раскрыли — обидели бы?
Глаза обкомовского начальства на миг становятся холодными, колючими. Взгляд его как бы пронизывает меня насквозь — будто рентгеновскими лучами. Но все это — только на миг.
— Зачем же в лоб? — Не нравится мне это “пронизывание”. Но и прятать от него вроде бы нечего. — Попросил бы дорогого гостя самого: “Объясните, пожалуйста, такие поразительные совпадения”. Пусть уж сам себя и обижает.
— Вот видите! — В голосе Зернова звучит торжество. — Он вас прекрасно понял! Умный человек. Не стал нарываться на оскорбления. Сталинскую у нас абы кому не дают!.. Неужто с умным человеком нельзя поладить?
— На чем, Михаил Васильевич?
— На том, чтобы внести какие-то исправления. Вы же редактор! Вас же учили вносить в рукописи необходимые исправления… Нам нужен этот очерк. Нам не нужна обида гостя. Очень уважаемые люди заинтересованы в его делах. Исправьте, пожалуйста, рукопись да издавайте! Всех делов!
С ужасом я чувствую, что почва уходит из-под ног. Если уж на Зернова надавили сверху — значит, из ЦК. И, значит, ни в чем не захотят разобраться. Не то что не смогут — не захотят! И все объяснения бессмысленны. Их не услышат.
Гляжу на своего директора. Все тот же полуоткрытый рот, почти вытаращенные глаза, странный наклон головы… Какая-то совершенно дурацкая поза демонстративного внимания к каждому начальственному слову и чиху. Нет! Отсюда помощи ждать не приходится.
Что же делать?
Уже в полном отчаянии прошу:
— Михаил Васильевич! Может, вы все-таки сличите рукопись Малых и корректуру Качурина? Ведь они почти полностью совпадают!
— Ну и что? — Заведующий отделом невозмутимо пожимает плечами. — Сделайте так, чтобы не совпадали. Вас же государство чему-то учило — и бесплатно. Столько средств на вас извели, а вы не можете решить такую простую задачку.
— Что же — писать за него?
Зернов сдержанно, снисходительно улыбается. Тонкие губы его чуть-чуть раздвигаются, открывая мелкие, красивые зубы.
— Когда-то мне вас очень рекомендовали, — почти отческим тоном произносит он. — Сказали, что вы способны вытянуть любую книжку. И я тогда подумал: как раз такой парень здесь нужен. Ведь в области был всего один человек, имеющий свои книги, — Иван Истомин. Один на всю область! Вы не испугались этого — приехали. А сейчас чего боитесь?
— Он же не молодой писатель. Лауреат!
— Он умный лауреат. Понимаете — умный! — Зернов тяжело вздыхает. Он явно устал втолковывать мне азбучные истины. — Бывает, и лауреатам надо помочь. Тоже ведь люди… Давайте ваш пропуск. Я подпишу. Подумайте!.. Надеюсь, вы все поймете. А вас, Василий Иванович, попрошу немного задержаться.
Заведующий отделом смотрит в сторону директора и, почти не глядя, подмахивает мой пропуск.
— Время проставите сами, — небрежно бросает он. — Может, в столовую вам понадобится или в буфет… Только не забудьте проставить!
…В издательстве одна Кира. Клавдия Михайловна так и не вернулась.
— Ну, как? — спрашивает Кира.
— Плохо.
И я коротко рассказываю суть дела.
— Утрясется… — Кира машет рукой. — Ты способен сейчас соображать что-нибудь другое?
— Если необходимо…
— Как по-твоему, какая часть Лешиных стихов протолкнется через Васю?
Вот, оказывается, что ее сейчас волнует!..
— Будет превосходно, если четверть.
— Значит, на сборник не натянется?
— “Паровоза” нет.
— Это его беда! — Кира печально качает головой. — Он органически не способен на “паровоз”. Слушай, а если я соберу коллективный сборник? Там будет несколько “паровозов”. Чужих! У нас хватает идейных поэтов!.. Но чтоб непременно с Лешкиными стихами!.. Возьмешься редактировать? Мне это вот так надо!
И она лихо проводит пальцами по горлу.
— Ну, если так надо — возьмусь. Что — настолько хороший парень?
— Ты, конечно, не поверишь… — Кира широко улыбается, и веснушки на ее щеках как бы разбегаются к глазам и ушам. — Трудно в это поверить после моих московских разочарований… Но он очень чистый какой-то. Неиспорченный! Хочется ему помочь. Сделать судьбу! Порой я чувствую себя с ним чуть ли не Пигмалионом. И, наверно, влюблюсь как Пигмалион.
— Не боишься?
— А чего бояться? Девочка я, что ли?.. Хочу любить и быть любимой! Сейчас, а не когда-нибудь!.. Конечно, он мне не защита, не опора… Но уж больно с ним забавно! И даже сладко.
— Дай Бог тебе счастья! Может, со временем еще и станет опоро^?
— Может, — как-то грустно соглашается Кира. — Давай — помогай!
* * *
После работы я провожаю Василия Ивановича почти до самого моста через Туру. Из обкома он вернулся задумчивый, ничего мне не сказал, кроме короткой фразы:
— Потом поговорим.
Это и означало, что я должен его проводить.
Мы идем по центральной улице города — улице Республики. Невысокие липки отделяют нас от проезжей части. Почти на каждом углу продают мороженое. Двери магазинов распахнуты — июль…
— Что же будем с ним делать? — спрашивает директор. — У вас есть какие-нибудь реальные соображения?
— Положено вернуть рукопись. Уважая мнение обкома, можно не расторгать договор. Пущай работает! Но вот насколько это реально?..
— Боюсь, что нереально. — Директор кивает. — Что он там наработает?.. Сейчас я даже не уверен, что свой роман писал он сам. Может, Кира тут и права.
— Да уж конечно — если спокойно принес такую откровенную халтуру…
— Эх! — Директор в досаде машет рукой. — Почему-то никто у нас не пропадает с халтурой! Всегда найдутся у него защитники. — А вот с литературой многие пропадают. И защитить обычно некому…
— Василий Иванович, — решаюсь я спросить. — Скажите, пожалуйста, зачем вы уж так откровенно глядите в рот Зернову? Вы же знаете ему цену!
— Конечно! — Директор хмыкает. — Не первый год знакомы… И он мне цену, понятно, знает. А придуриться все равно не лишне. Особенно у начальства. С дураков меньше спросу.
В общем-то, мне кажется, что и я уже знаю Зернову цену. И по личным впечатлениям, и с чужих слов. Кое-что я от него сам слышал — вроде сегодняшнего! — кое-что слышал о нем. Взлет подобных фигур давно меня интересует.
В холодную Тюмень Михаил Васильевич прибыл из теплого Измаила и поначалу часто поминал его в своих беседах. Но не со мною!..
Приехал он в Тюмень секретарем обкома по пропаганде и поселился в двухэтажном деревянном доме наискосок от того одноэтажного, где позже и мне подфартило снять комнату. А немного спустя этот квартал неожиданно заасфальтировали. Единственный был заасфальтированный квартал на всей даже немощеной Смоленской улице! Хоть на лимузине подъезжай к собственным воротам с гладенькой Первомайской!
Везенью этому я очень удивлялся в редакции “Тюменской правды”. Но мне с улыбочками объяснили, что дело тут не в моей частной квартире, а в Зерновской государственной. И показали дом, где живет секретарь обкома.
С этого, собственно, и начался мой интерес к Зернову. Все-таки прямое начальство!
Рассказали мне и то, почему он так высоко взлетел в свои сравнительно молодые годы, женился удачно! На дочери знаменитого “подпольного” секретаря обкома, который лихо партизанил на оккупированной немцами Украине. А затем получил Сталинскую премию за свою книгу обо всем этом.
На славе тестя и поднялся Зернов в Измаильский обком партии.
Однако брак тот почему-то не заладился. И, как следствие, Зернову пришлось отправиться в Тюмень. Должно быть, из теплого Измаила она казалась холодным краем света.
Но ведь вот беда: и здесь не пофартило! Спустили на заведование отделом. Похоже, не было уже опоры в вышестоящих сферах. А это ведь уже, считай, “последний звонок”. Дальше-то куда — в район?
В семье меня с детства воспитывали так, что я сам себе должен быть во всем опорой: что заработал — то и получил. Но у меня в руках было живое дело — книги. Я научился делать книги из рукописей. А что может партработник? У него ведь на самом деле работа — с людьми…
Значит, видимо, он должен сам быть инициативным — так мне казалось! — и уметь поддержать инициативу других.
Когда же перебирал я в уме, что исходило от Зернова, — натыкался на одни запреты. Того нельзя, другого не надо, от третьего лучше воздержаться… И лишь в случае с Модестом Малых прозвучало четкое “вперед”!
Только на этот раз мне самому казалось, что лучше воздержаться. И если не я хозяин в издательстве, то себе-то я хозяин. Участвовать в этом “вперед!” я не считал возможным.
— …А, может, мне уехать, Василий Иванович? — предлагаю я. — Чтоб не портить отношения издательства с обкомом… Три года свои я уже давно отработал…
— С ума вы сошли, что ли? — наотмашь бьет директор. — Да вас и Зернов не захочет отпускать. Несмотря на ваш ангельский характер. С кем издательство-то останется? Яблокова ни за что не возьмется, кроме сельхозлитературы. Кира вот-вот выскочат замуж. А там, глядишь, и в декрет… Есть уже у меня конфиденциальная информация… А книги должны выходить! Модесты Малых приезжают и уезжают, слава Богу… А дело наше остается — ростить тюменских писателей.
Он так и сказал: “ростить”. Словно подчеркнул свое сугубо местное происхождение и, следовательно, особо глубокое понимание местных интересов.
Потом с каким-то нарочитым, как мне показались, равнодушием спросил:
— А если свалить это кляузное дело на внештатного редактора? Вот что я сейчас подумал… Не будете возражать? Раз уж не хотите ставить свою драгоценную подпись…
— Какие же возражения? — Я пожимаю плечами. — В издательстве директор вы, а не я… Только кто возьмется?
— Поищем… — неопределенно обещает Василий Иванович. — Заплатим… Не все же ценят свою редакторскую подпись так потрясающе высоко, как вы.
— А издательскую марку? — парирую я. — До сих пор мы халтуры не выпускали. Ни одного разгрома не было из Главполиграфиздата! Неужто издательству позарез нужна такая книжка?
— Если хотите, — признается директор, — она нам вообще не нужна. Мне она с самого начала поперек горла! Залетные знаменитости из Москвы за добросовестной работой к нам не ездят. Только за халтурой! Это вам скажет любой областной директор. Но общаться ведь приходится. Заставляют! Как вы сами могли убедиться… Может, и Зернова так же заставили? Мы же не знаем, КТО звонил ему из Москвы! Он нам этого не доложит. Вдруг такой человек звонил, которому отказать невозможно? Кому-то, выходит, этот Модест очень нужен пока… Может, про запас держат? Мало ли как развернется высокая политика? Отсюда не видать… Я вот только влип в эту историю, как слепой котенок… Выбраться бы живым! И с партбилетом…
9.
Было о чем подумать, когда, простившись с директором, потопал я от моста через Туру к себе домой через весь город. Вокзального автобуса ждать на остановке — дело долгое и ненадежное. Забраться в него, если даже и дождешься, — дело трудное. Пешком — быстрее! Да и погода благоприятствует — тепло, сухо… И ситуация лучше обдумается по пути. Дома-то, как обычно, сразу задергают… Только вот идти лучше не по центральным улицам. А то непременно одного встретишь, другого — и отвлекут не срочными разговорами. Тюмень — город пока небольшой. Пройти по центру без встреч со знакомыми — дело практически нереальное.
От моста я поднимаюсь сразу на мощенную булыжником улицу Ленина, которая “стекает” к реке вместе с параллельной асфальтированной улицей Республики. И, мимо классических колонн краеведческого музея, углубляюсь в боковые улицы и переулки, иду к вокзалу, срезая углы. Здесь нет уже ни асфальта, ни булыжника — только узенькие дощатые тротуарчики вдоль домов да засохшие колдобины еще весенней грязи между ними.
Когда заканчивал я институт, когда шли у нас госэкзамены и мучительно долго тянулось распределение, напутствовала меня Наташа Жукова — только что испеченный наш парторг, а до этого — превосходный секретарь комсомольского комитета.
— Где бы ты ни работал, — говорила она, — не отрывайся от партийного органа, которому подчинен. Если это областное издательство, — значит, обком. Если ведомственное, — значит, партком ведомства. Ни в коем случае не отрывайся! — Наташа погрозила пальцем, высокая, стройная, в строгом сером платье — под цвет глаз! Она искала что-то в стареньком книжном шкафу и откладывала на стул небольшие пачки каких-то бланков. — Почаще ходи в партком советоваться, — продолжила она. — Даже если тебе все ясно, — не побрезгуй советами местных людей. В книжном деле ты наверняка будешь разбираться лучше них. Но местные условия они знают лучше тебя. Разумные твои предложения они поддержат. А если и сделают поправки, — то именно на местные условия. Скажи за это спасибо. И тогда действий! И сам черт тебе не брат! Когда за спиной поддержка партийных органов, — ты кум королю!
Позже узнал я, что не только со мною вела между экзаменами мудрая Наташа такие задушевные беседы. Готовила нас к реальной жизни — в меру своей возможности.
В Тюмени, однако, все оказалось не так просто, как в идеальном варианте Наташи. Без приглашения или предварительной просьбы в обком не пойдешь — нет партбилета. И поводы проситься вроде не возникают. А если вдруг какой и выскочит, — директор сам бежит. Что прежний директор, что нынешний… Люди они очень разные, но стремление сбегать по любому поводу в обком у них совершенно одинаковое. Действуют в точности по Наташиному рецепту. Будто именно их она и учила… А вот мне так действовать не дают…
Впрочем, у меня давно уже и потребности такой нету. И если приходится все же идти туда, когда директор в отпуске или загорает уполномоченным на уборке, а я его замещаю, — ничего, кроме тяжести на душе, не чувствую.
Может, началось это с идеи коллективного сборника стихов, который запросто можно было собрать еще в первый год моей работы, задолго до приезда Киры. Профессиональных стихов хватало в Тюмени с самого начала работы книжного издательства.
Однако каждый раз, когда скапливалась подходящая рукопись, директор говорил: “Надо посоветоваться в обкоме”. И каждый раз, вернувшись оттуда, грустно сообщал: “Говорят, еще рановато. Пусть подрастут местные поэты, пусть потренируются на газетных публикациях”.
Знал уже я, как пугали в ЦК моего директора поэзией, когда утверждали на должность. И потому не очень верил в чрезмерно затянувшуюся осторожность обкома. Но ведь не пойдешь проверять, что там сказали директору в партийных кабинетах!
Правда, однажды — всего лишь однажды! — решали в обкоме с поэзией именно то, что надо. Касалось это судьбы молодой детской поэтессы Майи Сыровой, которая жила тут на правах спецпереселенца, паспорта не имела и каждый месяц ходила вместе с пожилыми родителями отмечаться к какому-то окошечку.
Были они болгары, жили до войны в Крыму, а в оккупации Крыма участвовали болгарские войска. И потому после освобождения полуострова всех болгар оттуда выселяли. Без разбору! Помогал ты оккупантам или не помогал, — никто и не разбирался. Вот семье Мастеровых и выпало перебираться в Тюмень. А здесь уже Майя Мастерова стала Майей Сыровой. И начала писать отличные детские стихи. Понесла она их, понятно, в книжное издательство. Куда же еще?
Первый директор мой — Петр Михайлович Горбунов — долго не хотел верить, что эти стихи можно издавать отдельными книжками. Поколебали его уверенность лишь внутренние рецензии двух членов Союза писателей, которых он сам и назвал — новосибирской детской поэтессы Елизаветы Константиновны Стюарт и омича Николая Михайловича Почивалина.
Собственно, если бы Сырова не была спецпереселенцем, проблемы, похоже, и не возникло бы. Но в Тюмени спецпереселенцев пока еще не издавали!
Прочитав обе рецензии, Петр Михайлович почесал затылок и понес их вместе со стихами Майи в обком. И всего лишь через неделю принес их оттуда какой-то обрадованный и растерянный одновременно.
— Сказали: издавать под нашу с вами ответственность! — торжественно сообщил он. — То есть если что — отвечаем мы вдвоём.
И он выразительно перекрестил пальцы, образовав решетку.
— Да что тут может быть-то? — удивился я. — Стихи совершенно безобидны. Для малышей! Безыдейность к ним никак не пришьёшь.
— Эх, молодо-зелено! — Директор покачал крупной, заметно лысеющей головой. — Неужто не научили вас в институте: у нас что угодно и к чему угодно умеют пришить! Важно захотеть. И вот вы как редактор должны постараться, чтобы ни у кого такое желание не возникло. Есть у вас по этому поводу какие-нибудь соображения?
— Только одно, — ответил я. — Никак не рекламировать автора. Ни в самой книге, ни в печати, ни по радио. Никакого шума вокруг авторского имени! Тогда и зависти не будет. Разносы ведь чаще всего замешаны на зависти. Этому-то нас в институте научили!
— Согласен! — Директор кивнул. — Вот об этом, пожалуйста, и предупредите молодого автора. Что не будет никакого шума, никакой рекламы. Только сама книга.
— Мне кажется, Майя Алексеевна ни на что большее не претендует.
— Значит, умная женщина! — заключил директор.
Книги Сыровой пошли подряд. Сейчас их уже три. У художников — четвёртая. И сама Майя уже не та: паспорта всей ее семье выдали, к окошечку отмечаться не гоняют, выезд им не запрещен. Недавно Майя съездила подлечиться на юг. Другая эпоха! И вполне возможно, станет Майя первым в Тюмени членом Союза писателей. Рекомендации уже обещаны — тем же Николаем Почивалиным, тою же Елизаветой Стюарт. Да еще Сергеем Павловичем Залыгиным, который, переехав из Омска в Новосибирск, активно включился в тюменские литературные дела. Вот и книжка его рассказов о Тюменском севере скоро пойдёт у нас в работу… Ждут все только выхода уже знакомой им по рукописи четвёртой книжки Сыровой.
До сих пор не знаю я, с кем советовался тогда директор мой в обкоме. Этого он так и не сказал. Может, Зернов в ту пору был, по счастью, в отпуске?
Но ведь опять же планы издательские проходят на бюро обкома через руки Зернова. И проходят, в общем-то, спокойно. Советуемся мы уже не по планам — по неожиданностям. Вроде Модеста Малых. Коего в плане, понятно, нет.
Вообще-то внеплановые книжки любит запрашивать на просмотр родной мой Главполиграфиздат. Вряд ли такая рукопись там понравится. Но ведь могут и не запросить…
Все мы, выпускники полиграфического института, были по сути воспитанниками этой главной издательской конторы. Она давала нам учителей, учебные программы, свою, институтскую типографию, подпись начальника главка на нашем дипломе. Она же и забирала нас на работу.
В этой конторе нас знали еще до того, как мы обнаруживали её существование на земле. За нашей учёбой следили и самых лучших — изредка! — забирали еще со студенческой скамьи. Сразу в Главполиграфиздат! Касалось это, правда, только фронтовиков. Дипломы свои они получали потом, на заочном, и мы гордились тем, что кто-то сразу пошёл в шеренгу руководителей с третьего или четвёртого курса. Для нас они оставались своими ребятами, и в голову не пришло бы называть их на “вы” да по батюшке.
Видно, одному из них и обязан я напутственным разговором с начальником главка перед отъездом в Тюмень. Начальника этого видел я впервые, а он мне сказал:
— Мы вас знаем, мы вам верим, вы там работайте, а мы…
И он выразительно посмотрел на меня сквозь широко раздвинутые пальцы.
Как же после этого ставить свою подпись под какой-то явной халтурой? Пусть там даже и лауреата любой премии!..
“Своему” редактору в главке такого не простят!
…За подобными мыслями и не заметил, как до вокзала добежал. Вот уже и длинный узкий мост над железнодорожными путями, над зелёными пассажирскими составами и красно-оранжевыми товарными, над цистернами и контейнерами, над гондолами с цементом и платформами с лесом, над тепловозами и паровозами, над дрезинами и тупиками. А за мостом всего квартал по Андреевскому посёлку и до новой моей частной квартиры. На государственную никакой надежды пока нет…
10.
Кроме книг выпускало наше издательство ещё и карманный журнальчик — “Блокнот агитатора”. Мы оплачивали все его расходы и выписывали по нему гонорар. И это был единственный гонорарный фонд, которым директор не распоряжался. Как бы лихо мы ни нуждались…
Готовил “Блокнот” Игорь Фролов, мой ровесник. В глаза его величали Игорем Петровичем, а за глаза — почему-то Игорьком. Хотя держался он солидно, ходил вперевалочку, глядел на всё голубыми своими глазами очень спокойно, не суетился и старался быть по возможности точным.
Состоял он в издательском штате, получал побольше директора, но сидел в обкоме. Был у него крохотный кибинетик возле туалета. И работал там под руководством Зернова. По сути был дополнительным инструктором в отделе пропаганды.
Игорёк приносил к нам готовую рукопись, читал корректуры, а потом подписывал у директора гонорарную ведомость “Блокнота”, получал по ней все деньги и уносил в обком. Гонорар выдавал там. Потому что авторами его были в основном обкомовские работники. С небольшим, правда, но регулярным участием партработников из районов. За “географией” Игорёк следил: по кругу все районы области в “Блокноте” отмечались.
Парень этот в журналистику пробивался трудно. После литфака местного пединститута дорога такая розами не усыпана. Будущих учителей журналистике не учат. А под боком Тюмени стоял громадный Свердловск со старейшим в стране факультетом журналистики Уральского университета. Бойкие и грамотные выпускники из Свердловска заполняли почти все местные вакансии. И как уж удалось неторопливому голубоглазому Игорьку пробиться через их строй, — мне неведомо. До моего приезда пробился. Хотя писал он вяло и скучно. Но зато брался за любую работу. Говорят, не один год сидел только на информациях и “писал ногами” — то-есть ходил за каждой. Чего уральские выпускники себе не позволяли — информацию они брали по телефону. А ходили уже за репортажами, очерками, корреспонденциями. Игорёк же, кажется, ни одного репортажа так и не осилил.
Говорили, что по выходным он пьёт — от несоответствия своих запросов своим возможностям. Но я его пьяным не видел. Как, впрочем, надеюсь, и он меня. Хотя после иных праздничных вечеринок, — особенно если заставляли испробовать традиционную здесь сибирскую водку “Ерофеич”, — брёл я домой по улицам, на коих плавно качались все дома и заборы. Однако брёл неизменно малолюдными боковыми проспектами. На центральные не вылезал! Может, и Игорёк придерживался того же правила?
“Ерофеич” здешний, настоянный на каких-то таинственных травах, пьётся легко, как вода, и действовать начинает потом, когда всё выпито и съедено. В самом процессе веселия его никак не “отрегулируешь”. Потому и развозило… И ещё в Тюмени дал я себе зарок: уеду отсюда — “Ерофеича” больше не пить!И не пил!
А уж что пил Игорёк, — понятия не имею. Вместе нам ни разу не приходилось…
Для начальства был он парень безотказный. Оно это ценило и позволяло ему без особых хлопот зарабатывать на хлеб с маслом. Меня же это его свойство неизменно держало настороже. Игорёк сие чувствовал и в друзья не набивался.
И почему-то подумалось, что редактором для Модеста Малых изберут именно его. Он не откажется и станет терпеливо переиначивать каждую фразу, заменяя и переставляя слова, но не меняя смысла. Текст так и останется плагиатом, но уличить в этом будет сложнее. Модест, похоже, это проглотит. Зернов будет доволен. А что потом, — Игорька не коснётся. Из “Блокнота” не выгонят…
Вот только как ему этот тяжкий труд оплатят? Штатным работникам категорически запрещено внештатное редактирование.
Вопрос этот, как оказалось, прорезался не только у меня. Уже через день директор как бы между прочим поинтересовался, когда мы остались вдвоём:
— Как бы вы, предположим, придумали оплатить внештатное редактирование Кире Ивановне? Прямиком невозможно, это я знаю. Но хоть какой-нибудь законный способ существует?
— Только один. Оплатить предисловие, или послесловие, или комментарии. По высшей ставке! И, так сказать, незримо включить сюда редактирование. Когда я был на практике в московских издательствах, так там и поступали.
— И все обходилось?
— Видимо. Это была постоянная практика.
— Спасибо! — Директор явно обрадовался. — Похоже, московский опыт нам пригодится. Только не говорите ничего Кире Ивановне. Речь тут не о ней.
— Понятно. — Я хмыкнул. — Об Игорьке, небось?
— Как вы угадали?
— Так ли уж трудно?
— Значит, и вы к тому же пришли? Это хорошо!
— А он-то согласен?
— Если это предложит ему Михаил Васильич…
— Верный ход! Поздравляю!
— А вы думали, мы тут лаптем щи хлебаем? — Директор иронично прищурился. — Предложим ему командировку. Пусть познакомится с Качуриным. Что-нибудь добавит, что-нибудь убавит. Чтоб всё было солидно! Всё-таки лауреата вытягиваем…
— Конечно! — Я вздохнул. — Хоть что-то должно быть солидным в этой книжке.
— Не придрались бы только потом финревизоры… — Директор снял очки, задумчиво повертел их в руках. — А то ещё повесят этот гонорар на мою шею!
— Вряд ли, — успокоил я его. — В Москве скандалов не возникало. Не этого я опасаюсь.
— А чего?
— Разноса в печати. Журналисту достаточно положить рядом обе книжки. Как Игорёк ни старайся…
— А я как раз этого не боюсь! — Директор снова надел очки и рассмеялся. — Что нам газетный разнос за широкой спиной Михаила Васильича? Да и кому охота сличать эти книжки? Кто на это время найдёт?
…Нашёл, однако, кто-то время. Поначалу мы и не знали, кто тот неведомый Б. Петров, который в пух и прах разнёс в столичной газете “Сельское хозяйство” только что вышедший очерк Модеста Малых. И двух недель не прошло после того, как подписал Игорёк в свет книгу… Досталось издательству и за плагиат, и за всё остальное.
Директор ваш недоумевал:
— И как это успевают в Москве следить столь оперативно за далёкими нашими событиями?
— А вы уверены, что именно в Москве? — усомнилась мудрая Кира.
— Где же ещё? — возразил директор. — Чтоб с такой скоростью протолкнуть статью в большой газете, её должен написать свой работник. Вы сами знаете, сколько ползут по “Тюменской правде” ваши внештатные критические сочинения…
Это было не в бровь, а в глаз. И Кирины рецензии, и мои продвигались по редакционным столам никак не меньше месяца. Хотя “Тюменская правда” начиналась буквально за нашим порогом, и ходили мы через всю редакцию не по разу в день — другого пути в общий для всех туалет просто не существовало. “Своими” мы были на профсоюзных собраниях и на вечеринках. Но не в прохождении материалов.
А тут — где столичная газета, где неведомый нам тюменский автор!.. Казалось, Кира никак не могла быть права.
И всё же она оказалась права! Месяца через три один из бойких уральских выпускников, работавший в сельхозотделе “Тюменской правды”, признался по пьянке, что “Б. Петров” — это он. И что разнос его проскочил так быстро только потому, что его друг и однокашник попал по распределению в бывшую “Соцземку”, переименованную в “Сельское хозяйство”.
11.
К этому времени уже лежал снег, стояли морозы и Кира ходила осторожно, неторопливо, переваливаясь, как уточка, боясь запнуться, поскользнуться или стукнуть обо что-нибудь свой живот. Вскоре она собиралась в декрет, в Москву, к родителям — вместе со своим Лешей. Именно в Москве решила она зарегистрироваться и сыграть свадьбу. В родительском доме! Одна мысль о свадьбе в Тюмени приводила её в ужас.
— Я тут одна, — говорила она, — Лёшка — один, комнатки у нас — как пенальчики, а друзей — тьма. Мне свадьбу не поднять. А в Москве мама радостно со всем справится.
Хоть разговору о том не было, но все мы понимали, что уедет Кира навсегда. Какой резон ей возвращаться сюда с маленьким ребёнком, без квартиры и даже без надежды её получить? Строили в Тюмени на удивление мало — практически по одному пятиэтажному дому за год. Где уж тут обеспечивать жильём книжных редакторов?
И как раз в это время столичная знаменитость Модест Малых прислал свой второй очерк о тюменском Герое Труда. Обещал летом, прислал зимой…
— Жаль! — откровенно признался директор, распечатав пакет с рукописью и прочитав письмо. — Я уж надеялся — не пришлёт. Легче списать когда-нибудь безнадёжный аванс, чем разбираться с этим очерком.
— Он летом в библиотеке два дня работал, — тихо заметила Клавдия Михайловна. — Мне говорили… Всё, что только о Шумакове было напечатана, перекатал в свои тетрадки. И жена ему помогала. В четыре руки старались!
— Ну, вот — будет теперь хоть компиляция, — усмехнувшись, заключил директор. — Не из одного источника… Труднее писать разнос… Что ж, разбирайтесь! Ваш епархия!
И он переложил пакет на мой стол.
Глядел я на него долго, грустно, и всё не хотелось притрагиваться к этой коричневой обёрточной бумаге, старательно укутавшей рукопись без папки.
— Завтра посмотрю, — пообещал я. — Сегодня хорошо бы корректуру кончить.
Лежала передо мной вёрстка коллективного сборника стихов, который еще летом задумала Кира. Составила она его быстро, открыла безотказным и отлично написанным “паровозом” под названием “Мы дети Октября”, который отыскался у молодого поэта из комсомольской газеты. У него же добыла Кира и очень трогательную балладу о комсомольском вожаке Александре Семакове, который погиб в 1922 году под Юртами Вагайскими, близ Тобольска, — в бою с восставшими по всей Западной Сибири кулаками. Они вспарывали животы продовольственным комиссарам и насыпали туда зерна — что на Тобольском тракте, что в Каргаполье… “За хлебом приехал — жри досыта!” — говорили они умирающим. Истории эти держались десятки лет — столько же, сколько и имя Семакова. Улицы Семакова были и в Тобольске, и в Тюмени. Новенький теплоход “Александр Семаков” ходил по Иртышу и весной, в разлив, добирался по Туре до Тюмени. Однажды и мне довелось плыть на нём из Тобольска домой…
С такими “паровозами” сборник стихов спокойно прошёл через обком в план следующего года. И даже сверхосторожный наш Василий Иванович не сильно запинался на остальных стихах. Ну, выкинул штук пять… Взамен их я предложил восемь — тех же авторов. И директор смирился…
В начале января надеялся я уже подписать сборник в свет. И, разумеется, была в нём пейзажная лирика Алексея Сучкова, ради коего Кира, собственно, всё и заварила.
В тот день мы остались с нею вдвоём на несколько минут — директор убежал в типографию, а Клавдия Михайловна вышла к цензорам за замечаниями по очередной корректуре.
— Хочешь, я выручу тебя? — тихо спросила Кира.
— В чём?
— Сделаю Малых. Мне ведь уже по сути всё равно. Разнесут, не разнесут — меня это теперь не достанет.
— С чего ты вдруг?
— Хочу, чтоб ты запомнил меня добром. Как я тебя запомню.
— О чём ты, Кира?
— О сборнике, который перед тобой. Для меня это было так важно! Ты даже представить себе не можешь! — Кира помотала головой, и коротко стриженные волосы её разлетелись в стороны. — Ведь после этого Лешка поверил в себя. Он пишет всё лучше. Для него эта книжка будет как вторая метрика. Может, когда-нибудь мы ещё и вернёмся в Тюмень — чтоб издать два-три сборника его стихов… Если уж никак не пойдёт в Москве… Но по крайней мере с этим сборником он сможет бегать по московским редакциям не в качестве графомана. Я хочу отблагодарить тебя. Отдашь мне Малых?
— Такая драгоценность? Бери!
Коричневый пакет перекочевал на стол Киры, и через минуту вернулся директор. Увидав столичную рукопись на другом месте, он удивлённо пожал плечами, но не спросил ничего.
Кира сама всё объяснила.
— Хочу посмотреть Малых, — сказала она. — Вы не возражаете, Василий Иванович?
— С чего бы мне возражать? — Директор снова пожал плечами.
— Может, и редактировать возьмусь, — несколько мечтательно продолжила Кира. — Будет повод пообщаться со знаменитостью прямо в Москве. Авось, и увижу дачу, которую перекупил он у Пермяка. Без повода-то не посмотришь…
— А-а! — понимающе протянул директор. — В этом, конечно, есть резон. Ну, если не в ущерб другой работе…
— Разумеется, не в ущерб! — Кира улыбнулась, и веснушки её, ставшие куда крупнее этой необычной для неё зимой, привычно разбежались к ушам. — Вы же знаете, редактор всё может. Даже на последнем издыхании.
— Что ж, удачи! — благословил директор. — Может, и на самом деле этот лауреат хоть чем-нибудь поможет вам в столице. Хотя, судя по тому, как он залетел к нам, — дела его там не блестящи…
Кира трудилась над этой рукописью добросовестно — буквально перепахивала каждую фразу. По крайней мере, так она говорила. И успела всё — и с машинки вычитать, и с автором согласовать (а он всю её правку принял покорно и благодарил в письме!), и подписать рукопись в набор. Единственное, чего она не успела, — это посидеть в областной библиотеке и сличить рукопись с давними публикациями о Герое. Ну, не успела, и всё — пора было в Москву. Там до родов тоже дел невпроворот…
Корректуры провела Клавдия Михайловна. Не стали уж тревожить Киру. Из писем её знали, что роды были сложные, дочка родилась болезненной. До корректур ли?..
Книжка эта вышла в конце зимы, и поначалу всё было тихо. Но через месяц вновь появился разнос в “Сельском хозяйстве” с нахальной подписью — “Л. Сидоров”. И снова в нём всё было правдой.
— Опять он! — Директор наш тяжко вздохнул, опустив на стол газету, которую раскрыла перед ним Клавдия Михайловна. — За что он так ненавидит этого бедного Модеста?
— А знаете, — припомнили вдруг Яблокова, — это ведь именно он задал на встрече в редакции тот беспощадный вопрос: “Как вы сегодня относитесь к своему знаменитому роману?” И как это я раньше не сопоставила?.. Сам тон вопроса уже тогда показался мне непримиримым. Но ведь и то сказать… — Она пожала плечами. — Может, молодёжь всё-таки имеет право на непримиримость к совсем уж очевидным подлостям старшего поколения?
12.
Долго после этого не знал я ничего о Модесте Малых и не встречал его имени в печати. И вдруг столкнулся с ним нос к носу весной шестьдесят третьего года в столовой переделкинского Дома творчества.
Увидев знакомое лицо, я машинально кивнул, и он узнал меня сразу, заулыбался, подошёл, протянул руку и даже полуобнял.
— Как вы там, в далёкой своей Тюмени? — спросил он. — Здорова ли Кира Ивановна? Как Василий Иванович поживает? Клавдия Михайловна на пенсию ещё не ушла?
Всех, оказывается, помнил! Память — прямо как у разведчика! Может, именно разведчиком и воевал он на Балканах? И тогда, может, звонили шесть лет назад в тюменский обком Зернову вовсе не из ЦК, а откуда-нибудь из Главразведуправления? Не спросишь ведь об этом…
— Должен вас огорчить, — признался я. — Все разлетелись. Василий Иванович в Кургане, на пенсии. Клавдия Михайловна — тоже. Только в Тюмени. Кира Ивановна вначале уехала в Москву, потом, с родителями, — в Киев. А я живу в Пензе.
— Вот как? — удивился Малых. — Превосходный город! Я слышал, Пензу называют кузницей русских красавиц. Как говорится, хотел бы жить и умереть в вашей Пензе! Если б не было такой земли — Переделкино… Абстракционисты до Пензы ещё не докатились?
Годы почти не изменили его. Он был так же наряден, подтянут, собран и жестковато энергичен.
— Бог нас миловал, — ответил я. — Про абстракционистов только слыхали да читали. А пробавляемся всё ещё картинной галереей, которую собирал Савицкий. У него были неплохие связи с передвижниками…
— А вы по-прежнему юморист! — Малых вполне дружески похлопал меня по плечу. — Годы вас не берут! Это хорошо! Хотите посмотреть настоящих абстракционистов? Подлинное, без лабуды, направление!.. В самом чистом виде!
— Любопытно, конечно, — несколько растерянно ответил я. — Но боюсь сложностей со временем. Я тут не отдыхаю, а работаю. Работы очень много. Больше, чем можно сделать за двадцать четыре дня. Поэтому поездки мне противопоказаны.
— Никаких поездок! — буквально вскричал Малых. — Никакой траты времени! Всё рядом! Сто шагов сделать!
— Ну, если сто… — Я уже сдавался. Да и любопытство разбирало: неужто где-то тут, рядом, висят настоящие, “без лабуды”, абстракционисты?
— Вы уже пообедали? — уточнил лауреат.
— Только что,
— Тогда берите своё пальто — и на улицу! Абстракционисты — на моей даче. Сто шагов!
Мы вышли из главного корпуса с белыми колоннами, свернули в боковой переулок, обогнули одноэтажную зеленую детскую библиотеку, построенную Корнеем Ивановичем Чуковским для местных ребятишек, и сразу за нею мой спутник показал на дом с мезонином.
— Вот моя обитель. Заходите, будьте гостем.
Никак не мог я понять такого буйного расположения. Казалось бы, расстались мы в Тюмени довольно прохладно. Сдержанный кивок сегодня, наверное, больше соответствовал бы характеру наших прежних встреч. С чего бы это он вдруг так?..
Просторный, роскошный, под дуб отделанный вестибюль его дома с лестницей на мезонин занимал, как мне показалось, основной объем виллы. С улицы она казалась не такой уж большой. А вестибюль — громадный. Для приёма гостей это, может, и удобно. А где жить семье? Наверное, не зря Евгений Пермяк решил в своё время избавиться от такого дома. Впрочем, если семья невелика…
— Вот они, тут! — показал Малых. — Прямо по стенам вдоль лестницы. И на мезонине. Любуйтесь! Немалые деньги за них отдал. Надеюсь со временем получить ещё большие.
Господи! Чего только тут я не увидал!.. И выжатые тюбики от краски, прилепленные краской же к холсту. И замысловатые загогулины, явно проведённые по картону плоской малярной кистью. И отпечатки голой ступни, и отпечатки ладони, и лихо завёрнутые многокрасочные спирали, и кусочки ярких поздравительных открыток, беспорядочно вдавленные в жирное красочное месиво.
Среди всего этого почти хулиганского буйства выделялся набросок женского портрета. Прекрасное, утончённое и грустное молодое лицо выглядывало из-за какой-то демонстративно серой рвани и было окружено на холсте таким же безобразным расходом краски, какой виделся мне и на остальных “картинах”.
Отец мой был инженером-химиком и одновременно — художником. Я вырос среди его этюдов и полотен и видел, как бережно расходовал он краску — всю свою жизнь, с мальчишеских лет. То, что вдруг открылось мне сейчас на даче Модеста Малых, показалось просто сумасшествием. Неужто нормальные люди могут так варварски обращаться с драгоценными масляными красками? Это была первая мысль. А вторая — зачем всё это безумие? Что оно выражает?
— У каких абстракционистов покупали вы эти полотна? — тихо поинтересовался я. — У тех, что выставлялись в Манеже? Неужто суровый выставком мог пропустить туда такое?
— Бог мой! Что вы говорите? — Малых даже руками на меня замахал. — До тех сейчас уже не добраться. Их пронесли в Манеж, минуя всякий выставком. Им устроили всемирную рекламу! И сейчас же хлынули иностранцы и раскупили всё, что можно. А теперь их мастерские то ли под охраной, то ли под наблюдением… Туда просто опасно соваться. Вы, к счастью, живёте в провинции и не знаете этих диких московских сложностей… Но у тех, первых, оказалось немало последователей. Так сказать, первая волна эпигонов. У этих я и успел кое-что перекупить. А теперь и эти под наблюдением. Не сунешься! Стоит ли из-за любви к искусству попадать под подозрение?
— Неужто так опасно?
— Представьте — так! — Малых печально покивал и приоткрыл дверь на первом этаже. — Милая, — попросил он кого-то, — принеси нам кофейку в кабинет…
Мы медленно поднимались на второй этаж. Я разглядывал висевшие вдоль лестницы полотна. Ни на одном не было имени автора и названия картины.
— Авторы что — засекречены? — спросил я.
— Не совеем… — Хозяин дома хитровато улыбнулся. — На обороте обозначен каждый. И названия есть. Но я их не афиширую. Пока… Придёт ещё время объявить их имена. Не сегодня!
Мы вошли в кабинет — необычно просторный, как мне показалось. Впрочем, кроме книжных полок, письменного стола, дивана да журнального столика, ничего тут не было. Самая рабочая обстановка! Над дверью и рядом с нею тоже висели полотна абстракционистов, созданные с тою же самой безумной щедростью на краски. Видно, продажная цена полотен всё окупала и создавать их надо было как можно быстрей. Художники спешили! Может, боялись, что пройдёт мода?
Невольно подумалось, что любое из этих полотен, кроме того, внизу, с прекрасным женским лицом за серой рванью, я мог бы сотворить за час. При том, что рисовать никогда не умел… Кроме холста и обилия красок требовалось тут, по-моему, одно только нахальство.
— Садитесь! — Малых показал мне на диван и придвинул стул с другой стороны журнального столики. — Сейчас супруга сварганит нам кофе.
Вспомнилось давнее, тюменское ещё предположение Киры, что женщина, сопровождавшая лауреата в Тюмень, — не жена ему. Кто-то принесёт кофе сейчас?
По какой-то неуловимой ассоциации хозяин дома тоже подумал о Кире.
— А что делает Кира Ивановна в Киеве? — поинтересовался он.
— Вроде собирается редактором в техническое издательство.
— Она там недавно?
— Да. До Киева она ещё успела поработать на Сахалине. Прошумела на всю Россию циклом сахалинских очерков.
— Я видел последние. — Малых кивнул. — Думал, это творческая командировка.
— А это была работа…
Открылась дверь, вошла женщина с подносом, на котором были две чашечки, кофейник, тарелочки с печеньем и сахаром. Та самая женщина? Чуть поблекшая, чуть постаревшая. Значит, всё-таки жена!
И тем же самым низким, глубоким, артистическим, как мне показалось, голосом она произнесла:
— Добрый день! Кажется, я видела вас в Тюмени. Вы почти не изменились с тех пор.
— Спасибо. Вы — тоже.
— Каким ветром занесло вас в Переделкино?
— В Дом творчества.
— Как редактор?
— Нет. Я член Союза.
— Поздравляю! И давно?
— С пятьдесят девятого.
— Поэт, наверное?
— Не угадали. Скучный прозаик.
— Жаль. — Она сдержанно улыбнулась. — А то я люблю слушать стихи в авторском исполнении. Оно всегда несовершенно и всегда прелестно. Актёр так не сумеет. Он неизбежно начинает играть. Автор же всегда подкупает почти детской непосредственностью.
Малых слушал наш диалог с явным интересом и, когда ушла жена, уточнил:
— Так вы сейчас не редактор?
— Уже три года на творческой.
— Почему же тогда в Пензе? Я было подумал, что вас сманили в Пензенское издательство. Южнее, теплее…
— Меня просто сманили в Пензу. Знакомые писатели. Жене нужно было менять климат, и я искал такую возможность.
— Жа-а-аль… — как-то скучно протянул хозяин дома, и я вдруг почувствовал, что он мгновенно и полностью потерял ко мне интерес. Размешивая сахар в кофейной чашечке, он заговорил о переменчивой весенней погоде и стойко держался этой темы до тех пор, пока не вылил из кофейника весь кофе. Никакие мои попытки отвлечь его от “погодного” разговора успеха не имели.
Значит, надо уходить. И побыстрее. Здесь явно нужен служивый редактор. А просто писателю делать тут нечего.
Через пять минут я уже прощался с хозяином дома внизу. И он меня не удерживал.
Больше я его не видел. Никогда.
* * *
Начиная эту повесть, разыскал я старую, пожелтевшую, почти полувековой давности “Роман-газету” с повествованием о балканской трагедии. Редкий уже экземпляр отовсюду изъятой и уничтоженной книги. И, подобно бывшему моему директору, неторопливо перечитал ее.
Давние события Второй мировой войны проходили передо мной как раз в те месяцы, когда многострадальные Балканы буквально раздирала война сегодняшняя, междоусобная, куда более жестокая и беспощадная, чем та, что окончилась полвека назад. Та война была освободительной, а потому осмысленной и справедливой. Война нынешняя была бессмысленна, цели её были ложны и вели в конечном итоге не к освобождению, а к закабалению народов.
По крайней мере, так мне казалось.
И думалось о том, что нет на всей планете более близкого для России по духу и давнему братству района, чем Балканы. Никак невозможно быть равнодушным к тому, что там происходит!
Перечитывая нашумевший некогда, но уже намертво забытый сегодня роман, я с удивлением обнаруживал, что, оклеветав вождей, он не исказил, однако, облик народа. Как братья, спасая и поддерживая друг друга, воевали в те далекие годы против общего врага хорваты, сербы, мусульмане, словенцы, черногорцы, македонцы, албанцы и болгары. Они были по сути одним, сплоченным народом, люто ненавидели чужаков-оккупантов и предателей из своей собственной нации — и потому победили. Тогда… И эту сплоченность роман показал честно. Хотя, как верно подметил мой бывший директор, — чаще всего именно на уровне очерка.
А вот в самом конце двадцатого века братские и соседние народы, половина коих говорит на одном языке и всего лишь по-разному обращается к Богу, несколько лет безжалостно уничтожали друг друга. И прекратили они это жуткое занятие лишь под чужими, иноземными бомбами и ракетами. Затихли, затаив взаимные обиды и взаимную ненависть. Хотя, казалось бы, что уж им делить?.. И сила, которая могла бы не испугать, а помирить их, не просматривается сегодня даже на дальних горизонтах.
Кому же выгодно было так крупно рассорить эти народы между собою? Ради чего? Классическое “разделяй и властвуй”?
Неужто объединить их вновь способен только лютый, беспощадный и общий враг, наступающий на общую их землю?
Ах, как не хочется в это верить!
Может, подлинная балканская трагедия случилась не тогда, когда эти народы были едины и побеждали сообща? Может, подлинная трагедия происходит именно в наши годы, на рубеже тысячелетий, когда народы эти разрознены, разобщены, ненавидят друг друга и потому биты по одиночке?
Напишет ли кто-нибудь эту нынешнюю балканскую трагедию, поднявшись над взаимными обидами, отказавшись от сведения счетов и открывая новый путь к столь еще недавнему и не позабытому братству?