Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2003
Титов Андрей Витальевич — родился в 1974 г. в Каменске-Уральском. Учился в УрГУ на факультете журналистики. Работает на СГТРК.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Подозрительно мятый листок, будто бы смирившийся уже со своей участью послужить в гигиенических целях, стал объектом внимания человека, которого он и восславлял всем своим чернильным нутром. От каждого тяжкого вздоха читающего его листок начинал благоговейно трепетать. Полковник Жмых читал крутую неправду о себе и туманно улыбался. Сценарий предвыборного клипа и его герой: противоборство двух начал — кто кого? Шрейдер решил ускорить ход этого интеллектуального поединка робким вопросом:
— Ну как?
Начальник Великопольского ГорУВД, кандидат в мэры и, согласно предложенному варианту, рекламного ролика, победитель общественной гнуси, человек с незамысловатой фамилией Жмых, ответил:
— Мрачно… Да и вообще, кампания удалась, будем крутить уже отснятые ролики, на том и успокоимся.
Шрейдер аж привстал, его вопрос прозвучал недоуменно:
— Что вы имеете в виду?
— То и имею, что с работой вы своей справились, я также с вами рассчитался по чести и совести, от взаимных обязательств, стало быть, свободны.
— Да постойте, почти три недели, семнадцать дней до выборов, — запричитал Шрайдер, чувствуя, как вместе с клиентом из рук ускользают большие деньги.
— А что три недели? Большой срок, что ли? Небо перевернется? Реки потекут вспять? Сычко поумнеет? Нет, двукратный отрыв, что ни говори, шутка трудно ликвидируемая, — выдохнул Жмых.
— Да кто вам это сказал, да я десятки примеров…
— А пьянку я думаю на турбазе “Русь” устроить, — не вникая в суть возражений, продолжал гнуть свое кандидат, — а места там глуше, и рыба ловится, и сауна отменная. Да, кстати, приглашаю на пьянку, через день после выборов.
— Да какая пьянка, может, еще Сычко пьянствовать придется. Три недели! За три недели что угодно натворить можно. Державы распадаются за три недели, бывает. Кто знает, что у них на уме. Может, кирпич с крыши — это самый легкий из рассматриваемых ими вариантов. Все может быть!
— Не может! Не может, руки коротки, мозги набекрень, да и как мэр никудышный, марионетка без ниточек. Связей-то не наладил — Сычко, одним словом. Да и отрыв у меня двукратный. Не может.
Шрайдер ощутил лихорадочный поток мыслей в голове — не знаешь, за которую уцепиться, не знаешь, которой зацепить. А зацепить надо, жизненно
необходимо, иначе кранты. Клип насмарку, день насмарку, кампания насмарку — от возмущения перехватывало дух:
— Ох, не промахнитесь, Юрий Семенович, ох, не промахнитесь. Они теперь к стенке прижаты, они теперь на все способны. Поверьте, все только начинается. Не знаю, краем уха слышал, Сычко вроде тоже из центра выборных технологов выписывать будет. Деньги-то есть.
Шрайдер врал. Врал наобум, хватаясь за неуемность своей фантазии, как за последнюю соломинку. В критических ситуациях он так делал всегда, наверное, потому и стал имиджевых дел мастером.
— Выписывать, говоришь, будут.
— Да и не кого-нибудь, а Шмулина, — отступать Шрайдеру было некуда, и он решил: врать, так обстоятельно, с расстановкой, топя в мелочовке подробностей саму глобальную ложь, — десять тысяч баксов за три недели работы обещают. Они ж свои фонды и на треть не потратили. На финишный рывок берегут, а вы: “отрыв, отрыв”.
— Ш-м-у-л-и-н, — перекатывая на языке знакомую фамилию, озадаченно произнес Жмых, — Шму-лин. Шмулин, говоришь?
— Шмулин, Шмулин, — радостно согласился Шрайдер.
— Этот, который из ВПШ бывшего, который у соседей губернатора сделал, это прохиндей который. Не, не согласится. Чего ему на нас размениваться. Да и Сычко десять тыщ зеленых зажилит.
— А чего ему жилить? — додавливал Шрайдер, чувствуя все большую неуверенность клиента, — он ведь либо пан, либо пропал. Куда ему, если не изберется. Обратно, в главные инженеры.
— В тюрьму он, а не в инженеры пойдет.
— Ну, вот тем более, Юрий Семенович, тем более. Выбор-то у него: сесть или не сесть, да и у вас с выбором не лучше.
— Ты меру словам знай. Мы не народ, у вас выбор всегда есть. Теплых кресел на нашу жизнь хватит, — осек зашедшего далеко технолога Жмых, — а насчет Шмулина твоего, посмотрим еще, что за птица такая. Иди клип свой делай. И насчет растяжек в городе проверь. Посмотрим еще недельку, додумаются — не додумаются они до чего, и после уж разговор держать будем.
— Ну и что такое десятка тыщ баксов — это окончательное слово или начало плодотворного разговора меня с ними, — Шмулин торговался скучающе, будто бы даже нехотя, но лишь знающий его человек мог понять, что предложение его зацепило.
— Тут, что называется, торг уместен. Мужички хорошие бабасы крутят: один ВПМЗ — десятая часть областного бюджета, да еще с десяток шарашкиных контор, ну банчонки-лавчонки там. Главное, было бы кому. А тебя будто бы и ждала эта кампания: Жмых услышал твою фамилию — сразу репу чесать. Говорит, уже на все Сычко готов, коли Шмулина нанимают. Во все тяжкие пустятся.
— Пустятся, куда денутся — Шмулин неловко передернулся, почесал за ухом и, скомкав свое нелепое личико в нечто невообразимое, продолжил, — уважают, значит, боятся. Хотя это и не повод для гордости, а лишь удобная стартовая ситуация для технолога моего уровня… Слушай, ты уверен, что это лучший кабак города — здесь, по-моему, скатерти месяца три не мыли.
— Не только лучший, но и самый дорогой кабак, — отрекомендовал Шрайдер.
— Не хотел бы я побывать в здешних дешевых забегаловках. Это ж не пиво потребляешь, а сеанс уринотерапии проходишь, — недовольствовал Шмулин, попутно расцарапывая руку повыше локтя. Он вообще очень много чесался.
— Так вот, расстановка следующая, — игнорируя вялое возмущение коллеги, продолжал Шрайдер, — три месяца назад принялся я за дело. Клиент мой — Жмых — в полном дерьме. Первый по популярности Иван Болотин, бывший персек, старая херовина в замшевом пальто. Ностальгия, как электоратообъединяющая сила. Дальше и.о. главы Илья Сычко. Год назад главный технолог ВПМЗ, потом замглавы, после ухода главного в областные приватизаторы стал исполнять его обязанности. Чересчур вжился, чересчур понравилось. Стал подгребать под себя и думать о продолжении карьеры. Далее, напополам: демократка на почве фригидности Зацаринная и мой полковник Жмых — у обоих около десяти процентов. У Жмыха и так, собственно, все под ногтем — на ВПМЗ родня, левак всякий заводской через него проходит — легитимности не хватает. Да тут еще Сычко на рожон полез. Подумал, что один хозяином тут может быть. Давай копать под Жмыха — ну проверки там, инсинуации. В общем, не живут два медведя в одной берлоге. Так во-о-о-т. Клиенту плохо, клиент в ауте. Ниже него только всякая шоша-ероша, типа директора школы и думского зампреда Кучупаева, который поддержал в свое время бастующих учителей, журналиста Жокеева, ну и неведомого прочего. Клиент понимает, что лафу-то ему пообрезать могут, клиент начинает беспокоиться. От беспокойства идет на выборы и зовет меня. Что я делаю? Перво-наперво гасим случайных. Легче всего было нейтрализовать дедушку Болотина. Эта красно-коричневая плесень очень на водку западает — партийная школа. Ну, мы к нему засылаем казачка в гражданском, тот укачивает дедушку по полной, идут за очередной порцией водяры, а тут наши парни — под белы рученьки да в вытрезвитель, и камера местного ТВ как нельзя кстати.
— Хвалю, подло, — процедил Шмулин, расчесывая запястье.
— Далее в дело подметная “Правда Великополья” вступает. Газетка такая — три месяца назад появилась, — продолжал хвалиться Шрайдер, — там и про пьяницу Болотина, и демократка Зацаринная в самых неприглядных коллажах — то под Гайдаром раком, то с Чубайсом в садо-мазо одеяниях, — в общем, задели за живое. Болотин вовсе снял свою кандидатуру, Зацаринная до того завелась, что всю дурь свою выказала. Оправдываются, значит, виноваты, в общем, нейтрализовали гаденышей. Осталась проблема и задача номер один, — продолжал дотошно разъяснять Шрайдер, — имя проблеме Сычко. Завистливый и корыстолюбивый начальник, считай, тот же Жмых, только не при погонах. В общем, и этого подловили. Собственно, он сам подловил, мы только рассказали. Представь, по всему городу ксерокопии расклеены — его справочка о лечении в вендиспансере. И это под плакатами Сычко. Слоган “Я сердцем болею за вас” сразу перефразируем: “Он не только сердцем болеет за вас”. Прикинь, по всему городу такая дурость. Плюс обнародование актов проверки КРУ, откровения первой жены Сычко стоимостью в полтыщи баксов — в общем, перестарался. По новым данным, у Жмыха двадцать процентов отрыв, тот узнал, сразу невесть что возомнил. Чуть ли не победа уже в руках. Имбицил, в общем. Все, говорит, спасибо, задача выполнена, вот расчет за два месяца, на инаугурацию пригласим. А самого доить еще и доить. Он с завода каждый месяц больше стрижет, чем я с трех кампаний. Да и Сычко еще не вполне врубился, что денежка все решает. Бабасы гребут, так что лопаты менять не успевают, а на выборы еще раскошелиться не успели. Не определились Сычко энд компани, кому бы денежки доверить, как бы со смыслом им выборы продолжить. Помоги им определиться.
— Им помочь выборы продолжить, тебе помочь выборы продолжить, — начал пренебрежительно подытоживать Шмулин.
— Себе помочь кампанию продолжить. Десять штук зеленых, в общем, тоже цена. Сычко твой пока не тратился, а удочки ему насчет черного пиара уже закидывались нашими заботами. Клюет клиент. Тяни — успевай, — Шрайдер не уставал обозначать взаимные выгоды.
— Гарантии, гарантии кредитоспособности нужны, — удостовериться в беспроигрышности дела было для Шмулина правилом.
— Клянусь, — отрезал Шрайдер.
— Весомо, но не совсем то.
— Гарантией является то, что каждому жить охота. А тут ситуация такая: либо в мэры, либо пулю в затылок.
— Даже так, — удивился бровями Шмулин.
— Не один, так другой, — Шрайдер входил в агитационно-пиаровский раж, — ВПМЗшный левак чересчур сладкий кусок, чтоб с кем-либо делиться. Олигархи-металлурги на всякий случай обоих субсидируют, и оттого еще большие склоки. В общем, поживиться всем хочется, а делиться никому.
— А делиться надо, как говорила та самая инфузория-туфелька, — потирая ручки, прожурчал технолог Шмулин. Он уже стал чувствовать интерес жизни, и потому почесывание ладоней стало более интенсивным. Думаю, деньги, из этой параши сделанные, так пахнуть не будут, что добросовестный избиратель от удушья задохнется. Я чувствую интерес. Я чувствую жизнь. У меня руки чешутся.
Так это ж у тебя постоянно, подумалось Шрайдеру, но он промолчал.
Это как первый удар по мячу в игре.
“В команде кандидата Сычко замена. На поле выходит Геннадий Шмулин. Центральный нападающий”. Только вышел, и сразу такой подарок от соперника. Шрайдеру надо сбить рейтинг своему кандидату, вот и пасует. И вот она, отпасованная кассета с агитроликом и подробностями того, как агитка эта записывалась. Местной поэтессе, литературной звезде великопольских широт Нине Стафеевой было обещано, что ее внука-наркомана скоро выпустят из СИЗО. Сам кандидат Жмых пообещал. И результат такой благотворительности не заставил себя ждать. Поэтесса откликнулась созвучием лир. Пожалуйста, нажимаем на кнопку “play”, и полная женщина в телеящике начинает судорожно вещать:
Урожай реформ несладок,
Бьет инфляция под дых.
Но, где Жмых, всегда порядок,
Где порядок, там и Жмых.
Верю я в распад распада,
Дышит верою мой стих.
Ведь, где Жмых, всегда порядок,
Где порядок, там и Жмых.
Апофеоз, кульминация, эмоциональная точка, почти вылезшие из орбит глаза поэтессы и вскинутый вперед скрюченный палец. Нажимаем на обратную перемотку: старческая длань отбрасывается назад, глаза приходят в норму и снова утыкаются в бумажку с текстом, седовласая толстуха побуквенно глотает исторгнутое ею творчество и отчего-то становится печальной. Радость, отмотанная к началу, — это тоска. Шмулину надоело, он нажал на “eject”, и видеомагнитофон выплюнул пережеванные чувства госпожи Стафеевой.
— Ну, кто что думает по этому поводу, — потрясывая кассетой, спросил Шмулин окружавший его редакционный люд. Только сегодня он был представлен им как новый неофициальный куратор газеты администрации. Представлял сам Сычко, представлял велеречиво, и поэтому сотрудники “Знамени труда”, понятно, побаивались этого развязного молодого человека и молчали. Шмулин почесал запястья и продолжил сам. — По-моему, лажа, по-моему, плющить надо. Как там: “Где порядок, там и Жмых”. Попробуем по-другому. Воровать, увы, не ново. У беды сей есть свой штрих. Там, где Жмых, всегда хреново. Где хреново, там и Жмых. Записывайте, я в ударе. Что там еще на рифму хреново? — слово, покрова, другого, нрава крутого. Так, кажется, есть. С виду нраву он крутого. Правда, лишь не для своих. Там, где Жмых, всегда хреново. Где хреново, там и Жмых. Ну и дальше в том же духе — дорабатывайте.
— У нас так не получится, — какой-то скромный голос из редакционной галерки. — Это вы так можете.
— Романтик… По-нормальному не могу, все стихами. Лирическая чесотка души. Ну, в общем, со стихами — без, Стафееву по стеночке размазать, — зло назидательствовал Шмулин, — так, чтоб лишь сопли из-под очков.
Старые кадры старой партийной газеты, которая по праву наследия перешла под теплое крылышко райадминистрации, воспринимали все пассажи этого
молодого и нахального с крайней настороженностью. Молчаливое напряжение, кажется, ощущалось уже чуть ли не физически. Лишь пяток скромно пристроившихся в задних рядах представителей молодой редакционной поросли озорно шушукались. Шмулин решил апеллировать именно к ним.
— Эй, молодые, вот после всего, что вы уяснили себе про Стафееву, как бы вы назвали про нее статью?
— Может, так — “Поэтесса пытается спасти внука”, — снова этот робкий девичий голос из-за спин.
— Ой, что это за “телефон спасения 911”, “От всей души” какое-то. Что это? “Бабушкины слезки” еще назовите. Конкретнее надо, жестче. В заголовок сразу выносим явление, выносим главное, суть, — Шмулин был слегка разъярен и говорил быстрее обычного, чесался больше.
— Может, тогда “Продается поэтесса”, — это уже пацаний голос все так же из-за спин.
— Кто сказал? Фамилия? — мгновенно вскинулся Шмулин.
— Моя? — юноша с последнего ряда чуть приподнялся. — Моя? — Борзин.
— Борзейте, Борзин. Вам поручается написание статьи по Стафеевой. Факты плюс ненависть. Ненависть плюс факты. Через полчаса покажете суммированное. Можете даже назвать ее старой поэтической мухой, попавшей в сети паука Жмыха.
— А за такое в суд не подадут? — это уже вопрос из передних заслуженных рядов.
— Для таких, как Стафеева, — зло отреагировал Шмулин, — существует один суд — читательский. И он давно уже приговорил ее к высшей мере наказания.
— И все-таки… — недовольно выдавила из себя интеллигентная дама Ольга Гнышева. До сего дня она считалась первым пером редакции.
— И все-таки знать надо, какая задача поставлена и как ее выполнять, — резко перебил Шмулин и направил свой едкий взор непосредственно на возражавшую. — Вот вы, госпожа Гнышева, поясните, о чем вы сегодняшний текст писали?
— Ну, как же, — легко передернулась Гнышева, — двое юнцов срывали плакаты Сычко, их задержали, но тут же отпустили.
— Хорошо, хорошо, — нагнетал эмоцию Шмулин, — но почему это не ясно из текста. Почему не ясно, как к ним относиться. Герои они или паскудники.
— По-моему, все предельно ясно, — настаивала Гнышева.
— Ваш текст есть в компьютере? Идите сюда, — потребовал Шмулин, и Гнышева, всем своим видом показывая недовольство, все же подчинилась. — Вот это что? Берега кисельные да река молочная. “Молодые люди не преминули злоупотребить непонятным добродушием наших правоохранителей”. Это о чем? Если о халатности — пишите халатность, если о продажности — пишите продажность, если о преступном укрывательстве — пишите укрывательство. Короче будет и яснее. Емко надо, хлестко. Каждое слово как пощечина. Тут не “молодые люди”, а “нанятые юнцы”, тут не “правонарушение”, а “заурядное предвыборное паскудство”. Побольше оценочных слов. Народу надо разобраться, кто герой, а кто антигерой. Надо объяснить и ткнуть носом. Тем паче что вам платят за это неплохие деньги.
— Но это же некрасиво, — не унималась Гнышева.
— Жизнь некрасива, что из этого. А мы эти некрасивости преподносим в нужном для нас виде. Давайте начистоту: словоблудят, казнокрадствуют оба — и Жмых, и Сычко, но только один из них платит деньги. Давайте обрабатывать и из всех гадостей писать только о том, что касается оппонентов. Мало гадостей — нагнетать. Словом вы владеете. Утрируйте, взывайте к эмоциям, злобствуйте и помните: мало гадостей не бывает.
— Вам не кажется, что все это дурно пахнет, — это уже другой старый кадр, бывший замредактора, сейчас на пенсии, но творчески все не угомонится, пишет, выступает.
— Издержки профессии, — огрызнулся Шмулин, — кто хочет чистоты, пускай работает в химчистке. Я тоже работал в газете, и первое задание знаете какое? — узнать о состоянии прибывших в областной госпиталь солдат из Чечни. Звонишь каждые полчаса и спрашиваешь: “У вас никто еще не умер? Нет? Извините, я через полчаса перезвоню”
— По-моему, ужасно, — встрепенулась Гнышева.
— По-моему, за это деньги платят. И пришла пора выбирать, кто хочет остаться при своих принципах — жуйте принципы, кто хочет севрюжину с хреном — жуйте севрюжину с хреном. Вот они, выборы, и других выборов для вас не предвидится. Я принципиально беспринципен, потому что выбрал хорошие деньги, выбрал севрюжину и все, что к ней прилагается. Все, закончили дискуссии. Как говорится, сидеть, молчать, бояться. На две ближайшие недели вступаем в эпоху здорового тоталитаризма. У кого есть возражения, — пожалуйста, заявление о неоплачиваемом временном отпуске на стол. Возвращение к нормальной жизни после выборов. Расходитесь. Свяжину с текстом об антитехнологиях ко мне.
Расходились кто понуро, кто зло. Только женщина с запуганными глазами обреченно подошла к редакторскому столу. Она ежилась, зябко вздрагивала, будто бы укутаться, спрятаться хотела от едкого шмулинского взгляда в огромную серую шаль.
— Не бойтесь, я не ем людей, я только так выгляжу, — успокоил Свяжину Шмулин, — так, где текст? Рукописный? Ладно. М-м. М-г. Так, начало сразу же не годится. Начнем так: “Грязь нельзя запачкать. Ложь нельзя оклеветать. Жмыха нельзя очернить”. Это все-таки не письмо тете, а отповедь кандидату-сопернику, — и красная авторучка Шмулина пошла резать по-живому, пускать чернильную кровь новорожденному тексту.
Он был жутко неусидчив. Он опять взвинченно вскочил, метнулся до двери и обратно. Его будоражила неизвестность. Сколько раз он сам пытался зондировать почву — нет ли в жмыховском окружении какого слабого звена, а тут на тебе звено, само обнаружилось, позвонило и на встречу вызвалось. Конечно, этот Некрашевский тот еще товарищ, и в укрывательстве наркопритонов замешан, и на пару со Жмыхом с левых операций на ВПМЗ одно время деньги делил, и сын его, дебошир, только на папиных отмазах в ментовке держится, — но ведь он интересен для Сычко не как человек хорошей репутации, а как человек хороших возможностей. К тому же соратник не лошадь — в зубы не заглядывают. И вот стук в дверь.
Показалась голова подполковника Некрашевского. Он кашлянул в кулак и скромно спросил:
— Ну, присесть-то можно?
Сычко реактивно прожевал пустоту, пятерней причесал непослушную седую прядь и скороговоркой выпалил:
— Поприжало, видать, тебя, братец, поприжало.
Неведомо почему подполковник истолковал это как положительный ответ на свой вопрос и пододвинул к себе стул поосновательней и после произведения посадки с не меньшей скромностью произнес:
— Так ведь и вам понятно: победит Жмых — нам в Великом поле обоим не место.
— Значит, по принципу “против кого дружите”.
— Ну хотя бы и так.
— Значит, окончательно сынок проштрафился.
— Ну хотя бы и проштрафился.
— Не поделили, значит, со Жмыхом — кому, чего, где и сколько.
— Ну он же скромность потерял, ему же все одному надо.
— То-то я смотрю, исполняющим обязанности не тебя, а другого зама назначили. Майора какого-то.
— И не говорите, нарушение субординации.
— То-то я смотрю, сын временный отпуск взял и исчез где-то.
— На турбазе “Русь” зависает.
— То-то я смотрю, такие гости к нам пожаловали. В кулачок сидят подкашливают. А я ведь о сотрудничестве еще давно намекал.
— Подозревает Жмых чего-то. Да не то слово — подозревает. Недавно вызвал, сыном стал стращать. Ну, побаловался парень, ну, разбил витрину. Что теперь? Ведь так подумать, если всех садить, кто…
— Для народа б была отрада — вклинился в прерывистую речь Некрашевского Сычко. — Шучу-шучу. Чаю с конфетами не хотите?
Некрашевский с долей неподобающей комплекции скромности отрицательно мотнул головой, в то время как его массивные руки обшелушивали фантик уже с третьей “каракумины” подряд.
— А я все-таки налью, — дружелюбно услужил Сычко и пододвинул крохотную чашку к огромной руке подполковника, — а может, оно и к лучшему. Может, и вовремя все это. Кто знает, где завтра Жмых будет сидеть. Здесь ли, на нарах ли. А я если в мэрах останусь, помощи вашей не забуду. Кстати, чем помочь можете?
— А что попросите?
— Я ведь много попросить могу. Например, человека убить. Шучу-шучу. Но вот если бы какие подробности со строительством коттеджа или связями с наркобаронами — был бы благодарен.
Некрашевский будто поперхнулся и отставил чашечку чая:
— Э, нет, так ведь и самому заляпаться можно. Я думал, чего полегче, ну там поборы в вытрезвителе, спаивание кандидата Болотина, прочая мелочь.
Сычко от переполнявших его предчувствий встал и прошелся до зеркала, всмотрелся в лицо свое, приветственно улыбнулся, как бы отрабатывая предвыборную мимику.
— Итак, вытрезвитель, значит, поборы, значит, и Болотина, значит, подставили. А вот с этого места попрошу поподробнее.
— Значит, сам тебя вызвал и про Болотина историю рассказал, — продолжал недоумевать Шрайдер.
— В красках, и то, что было, и то, что не было. Сам настоял, чтоб завтра в “Знаменке” это первополосным материалом было, — благодушно утопал в подробностях Шмулин. — Знаешь, как слепых щенят, пока в молоко мордочкой не ткнешь, не лакают, так и наших кандидатов в черный пиар мордочкой надо.
— Интересно, интересно. Ну, за аппетиты кандидатов!
Шрейдер поднял наполненную до краев рюмку, Шмулин, почесав перед принятием спиртного грудь, взялся за свою. За недолгое пребывание в Великополье у них уже выработалась традиция через вечер заглядывать в это незамысловатое заведение и за водочкой совместно продумывать дальнейшую раскрутку своих кандидатов. Раскрутку прежде всего на деньги, естественно. Они выпили.
— А что, если мне заложить Некрашевского Жмыху? — с пьяным огоньком в глазах сказал Шрайдер.
— Смысл? Игра потеряет часть своей интриги. К тому же мне кажется, что парочка Некрашевских может сгодиться и на нечто большее. Судя по всему, у них хороший потенциал подлости, — сделал вывод Шмулин.
— Да этот кусок вдумчивого теста на многое пойти может. Ему убить, что с днем рождения поздравить.
— Слышал, Некрашевский-сын подследственных до смерти забивал. На инфаркт списывали.
— Сбудется, — флегматично подтвердил Шрайдер, — с него сбудется. Ну давай еще по одной — за наше большое, общее, никому не нужное дело.
— Поскольку мы живем во лжи, то и прийти к правде можем только через ложь. И в этом наша великая — черных пиарщиков — задача. Не дать ни одной из неправд устояться, все время придумывать новые. А то устоявшаяся ложь так похожа на истину, так тяготится стать незыблемо вечной.
— Тебя уносит, ты пьян, — попытался осечь Шрайдер.
— Нас всех уносит, причем не в том направлении. Хочу чего-то, чтоб вся эта великопольская ложь взорвалась, в тартарары полетела. Свежей крови пропустить надо бы. А то скука, болото. Не пиарщик я, а какой-то лорд Байрон на Вычугуйской свиноферме. Чувства хуже некуда, да и спина к тому же чешется. Или вот кандидату, когда нечего ответить, говорит, что политика становится грязной только тогда, когда делается грязными руками. Тоже до непотребности заучено. Что нового, скажи? — Шмулин осоловело глядел в никуда и даже не чесался. Очевидно, что вопрос был задан не собеседнику, а так, в принципе, обращен в неизвестность, но ответ все же последовал от Шрайдера.
— Что нового? Ты хоть знаешь, пьяный человек, что поэтесса Стафеева умерла от инфаркта.
— Совсем? — недопонял Шмулин.
— Напрочь, — уточнил Шрайдер. — Не вынесла душа поэта позора мелочных обид. Это вы ее, между прочим, в своей “Знаменке” так размазали.
— Это, кстати, ново, — растерянно поцарапал скулу Шмулин. — И тост опять-таки хороший — за упокой души. Не чокаясь.
— Сейчас вспомню, мы сегодня гневный некролог в газете готовили. Там ее стихи. Тебе закаты, а мне рассветы — ах, где ты, где ты, ах где ты, где ты.
С каким напряжением вспоминал эту незамысловатую строчку Шрайдер, с такой же легкостью продолжил Шмулин:
— Тебе рассветы, а мне закаты, куда, куда ты, куда, куда ты. Высший приговор читательского суда — это забвение. Мы ее приговорили, как и эту бутылку водки.
Не ожидая никакого продолжения своей реплики, Шмулин намахнул рюмку водки, покачиваясь, встал и пошел к выходу. Шрайдер едва успел нахлобучить на него шапку и пальто на плечи накинуть. Зло сказав официантке: “Вон из России”, Шмулин бросил ей на стол две пятисотрублевых купюры и, громко хлопнув дверью, покинул зал. Он был раздражен, у него жутко чесалась скула.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Должно же быть какое-то лечение, даже если это не просто аллергия, а аллергия на окружающую тебя вселенную. Шмулин стоял перед зеркалом и все больше раздражался видом своего похмельного облика. Мешки под глазами, расцарапанная скула, волосы в таком разброде, будто их тоже всю ночь мутило и шатало, скривленный рот как печать извечного недовольства на лице — все вместе это создавало такое впечатление, будто лучшего политтехнолога великопольских широт матушка в детстве из груди не молоком кормила, а лимонным соком. Шмулина что-то зло тяготило, и это помимо похмелья. Будто что-то не домыслил вчера, не договорил, что-то необычайной важности, быть может, то единственное, что и могло поколебать беспросветную трясину жизни. Шмулин вновь стал расцарапывать скулу, хотя это ему вовсе не хотелось. Раздражение надо использовать? Аллергию на жизнь? Назойливую боль, что так и хочется прижечь? На щеке маленьким клопиком выступила капелька крови. Шмулин осторожно стер кровь пальцем, тут же облизал его. Странный солоноватый вкус. Запретный, оттого отторгаемый и дразнящий. Этот вкус заводит. Он скоро и резко еще раз царапнул по скуле — еще пара красных капель. Кровь, — а ведь это еще табу, это еще может бросать в оторопь, шокировать похлеще всякого компромата. Кровь — как оружие в предвыборной борьбе. Вот оно — искомое! Вот он — вызов тягомотине! Шмулин показал зеркалу покрасневший от слизанной крови язык. Да — вызов жизни, вызов трясине вселенной, жест тщеславия — и он понял, что имеет на него право. Своей скукой и раздражением выстрадал. Все! Главное уже промыслено, осталось упомянуть несколько мелочей и уломать тугодумных.
Ха! А смерть-то только начинается.
Клиент ходил и волновался, волновался и ходил. Созрел, что называется.
— Нет, ты это видел? — чуть ли не перед носом Шмулина поводил Сычко листами с графиками только что подсчитанных данных последнего соцопроса. — Это что, все усилия даром? Давайте, товарищ Жмых, проходите, можете уже обживать кабинет, так, что ли? Только поэтессу зазря до инфаркта довели.
— Читали “Правду Великополья”. Жертва необузданных амбиций мэра, пишут, каждое из ее стихотворений пусть служит проклятием, в общем, задушенная песня, цветок лирики, сорванный грязными руками, — вбивал очередной гвоздь в гроб надежд Сычко его верный технолог.
— Тоже мне, невольник чести нашлась — “Где порядок, там и Жмых”. Какой порядок? Ворует порядочно — да, бабок гребет порядочно — да. Этот порядок им нужен? Избиратели хреновы. На свою шею только избирать и умеют.
— Илья Васильевич, хотелось бы о порядке поподробнее. Есть способ разрушить этот миф о Жмыхе. Идея сколь эффективная, столь и кощунственная. Для того чтоб изложить, я должен наверняка знать, насколько вы дорожите своим местом, насколько необходима для вас победа.
— Ты меня проверяешь?
— Я должен знать, Илья Васильевич, на что вы готовы пойти ради сохранения своего места.
— На многое, деваться некуда, на все! Бояться мне поздно, перестать хотеть рано. Не заводи, выкладывай…
— Я должен знать, готовы ли вы ради гарантированного успеха преступить законы, причем не только гражданские.
— Последние полгода я только этим и занимаюсь.
— Я должен знать, сможете ли вы ради сохранения власти обрекать людей на смерть.
— Что?
Сычко замер.
— Послушайте меня внимательно, — разорвав тягостное молчание, продолжил Шмулин, — послушайте минуты три, не перебивая. “Жмых — это порядок” — тезис этот в головы уже вдолбили. Для запоминания информации достаточно повторить семь раз, а это повторялось триста двадцать семь. Подобное затвердение слов можно разбить только делами. То есть делами доказать, что Жмых — это беспорядок. Причем беспорядок — это не пьяная драка или грабеж на улице, это ничего не опровергнет, наоборот, это часть того, что мы называем привычным течением жизни, хотя и малоприятная часть. Нет, беспорядок — это нарушение основ мироздания, в классическом варианте — нарушение заповедей. Главная заповедь — “ни убий!”. Ее нарушение сможет пока еще смутить умы избирателей. Пока еще сможет. Страж порядка, который не в силах пресечь кощунственные убийства, — это уже не страж порядка, а олух царя небесного, тюхтя. Я предлагаю вам сделать Жмыха олухом. Подкинуть ему перед выборами парочку-тройку жутких убийств, которые он — гарантировано — не раскроет. Где гарантии? Доверимся профессионалам — славная ментовская династия Некрашевских. Если чем-то и рискуют, то лишь увеличением срока заключения, если что-то и получат, то еще большую вседозволенность. Насколько я понимаю, им теперь со Жмыхом в одном городе, в одном ведомстве не ужиться — так пусть помогут, посодействуют устранению Жмыха как авторитетного кандидата на выборах. А там уж победителей не судят. Всего-то парочку убийств, эффектных, будоражащих, напоказ. Убийства — и все в наших руках, или моральные принципы — и мы у разбитого корыта. Или парочка убийств опять-таки. Выбирайте вы сейчас, а не народ через две недели.
Сычко уже все понимал, и понимал чересчур хорошо, но отвечать не хотелось. Смутный страх навалился на него. Многочисленные “а что, если?..” облепили идею со всех сторон и мешали рассмотреть ее достоинства. Сычко решил отшелушивать сомнения по одному, и если какое-то из них покажется излишне цепким, излишне приставучим, то от идеи отказаться. Как назло, таковых не находилось. Он сделал три шага в направлении своего кресла:
— Или два убийства, говоришь?
— Или у разбитого корыта.
— Или два убийства все же?
— Или Жмыха в мэры.
— Убийства, — произнес Сычко, — и прежде всего это должно стать убийством репутации Жмыха.
Сычко опять вымерил кабинет шагами, подошел к телефону и начал нажимать кнопки.
— Алле! Некрашевский? Сын рядом?..
Милицейский уазик резко остановился около девушки лет двадцати пяти. Бодрый голос из машины:
— Подвезти?
Девушка знала, что милиционеры публика ненадежная, но еще ненадежнее ее заплетающиеся ноги и язык. Голова тяжела. Тело устало. Все равно хуже не будет. Потому на милицейский оклик она, немного помедлив, ответила:
— Если только не в отделение, мальчики.
— Недооцениваешь нас, девочка, — тот же дурной голос в ответ.
Она села. Дверь захлопнулась. От хмельного благодушия в голове и смешного бормотания где-то рядом даже закемарила ненароком. Снилось серое поле, на нем множество мух. Даже если сон длился три минуты, то это было очень нудно и долго. Она проснулась оттого, что солнце стало приближаться к ней с невероятной скоростью и в конце концов брызнуло фонтанчиком жгучей боли где-то между щекой и носом — кто-то совал ей в лицо зажженную сигарету:
— Кто вы такие? Что надо? Я домой хочу!
— Кто мы такие? Мы — твоя смерть.
Слова едва проступали из сонного тумана, и казалось, что от них еще можно отмахнуться, как от страшных мух из сна:
— Отстаньте, везите меня домой.
— Твой дом — могилка, крошка, — и страшный удар под дых. Такой, что все окружающее покрылось мириадами мух, и тут же они взлетели. Мушки перед глазами, и сквозь них все четче и четче устрашающий образ — молодой мент с взлохмаченными волосами и одутловатыми щечками — это он ударил ее. Снова размах — и она задохнулась от неожиданности. Нелепое всхлипывание. Ребята не шутят. Какая простая и страшная мысль: не шутят — и это значит все — смерть. Этого не может быть.
— Я вам дам, хотите, я дам вам, — с ее стороны это было похоже на причитания, — что хотите, все сделаю. Хотите, я… Я никому не скажу потом.
— Мертвые не говорят…
Начавшаяся после известия о громком убийстве редакционная суматоха Шмулину была приятна. Редкий случай: он даже почесывался с приятцей, и извечная скука более не досаждала. Подошел взлохмаченный Борзин. Так, дурной огонек в глазах — это уже нравится. Злой огонек, пиаровский. Ну, что за вопрос?
— Можно я озаглавлю статью “Слезы на мундире Жмыха”?
— Можно, дорогой, все можно. И слезы на мундире, и сопли на погонах, и девочки кровавые в глазах. Я же сказал уже: борзейте Борзин, лихачьте словом, когда надо, вас вовремя остановят. И про то, что, пока убивали, у Жмыха где-то рядом предвыборная встреча велась, не забудьте.
— С этого и начал, — ответил Борзин.
Озорно на душе, забористо. Шмулин уже неосознанно набрал по телефону внутренний номер.
— Ольга Васильевна? Забегите.
Гнышева зашла в кабинет секунд через сорок. Шмулин, зная непростой характер “девушки”, начал весьма вкрадчиво, даже не похоже на себя:
— Вы, наверное, уже поняли, что предстоит? Ахи-охи, все эти женские страхи после убийства — с этим, кроме вас, лучше ведь никто не справится.
— Я пока о доме ветеранов пишу, — начала Гнышева.
— А вы бросьте. Немного поборитесь с собой и бросьте. Убийство сейчас важнее, — сказал Шмулин.
— Понимаете, старики ждут.
— А вот убийство не ждет. Ольга Васильевна, не будем спорить. Я, конечно, держу себя в руках, но постоянно выскальзываю, — Шмулин раздражался.
— Но я не умею об этом писать, мне не хочется. Вы бы ведь и сами могли за материал взяться. Что вам мешает?
— Мешает то, что я не вы. То, что помимо всей этой писанины-мешанины еще сто и одна мысль в голове, вся предвыборная стратегия и все что к ней прилагается, ваш вопрос хотя и важный, но не более чем сорок третий. Не хотелось бы тратить на него время больше необходимого.
— Любите вы себя, — по интонации чувствовалось, что Гнышева начала сдаваться.
— Да, я люблю себя, но это без взаимности. Итак, вместо споров осознаем одно, стратегически необходимо подлить страха. Во всей этой картине не хватает простого человеческого трепета. Оттого, что на улицах темень и шаги за спиной все подозрительнее, оттого, что помочь никто не может, оттого, что маньяк в городе, а начальник милиции полный Жмых. Записывайте, пока рассыпаюсь цитатами. — Шмулин зло посмотрел на Гнышеву, та поежилась, но все же возразила:
— Что, так и писать прикажете: “полный Жмых”.
— Не прикажу, но потом проверю, — еще раз пригвоздил взглядом.
— Вы так смотрите… — цель была достигнута.
— Это у меня только глаза органы чувств, все остальные — органы бесчувствия. Ну, теперь встряхнитесь и писать. Статья должна пройтись холодным лезвием по нервам обывателя. Чтоб он на шее своей почувствовал холодок страха. Каково это — когда три пули в сердце, когда ножом по телу, когда смерть за дверью. Пусть готовятся к тому, что это и с ними случится. А гарантией страха предстает в этой связи Жмых. Вы все поняли?
— Почти все, — не стала лгать Гнышева.
— Это еще и лучше, — Шмулин слегка искривился в улыбке. Работа начинала приносить ему удовольствие.
С обязательной программой клиент справлялся неплохо. Должно быть, в школе он был из тех учеников, кого преподаватели промеж себя называли “тупой, но старательный”. Шрайдер, глядя на выступление Жмыха, вспомнил, чего стоило ему заучивание клиентом всей этой предвыборной банальности, вспомнил все вплоть до крупных капель испарины на залысинах. Шрайдер закрыл глаза и окунулся в прошлое. Живо представилась картина их совместных со Жмыхом занятий:
— Итак, повторим, Юрий Семенович: “За сильную ли я власть?” — тут пауза, можно многозначительно кашлянуть. Далее: “Я за власть, что будет сильнее воров и хапуг, сильнее чиновника и бюрократа, но не сильнее народного мнения”. Теперь переходим к встречам, мол, не избегаю встреч с вами. Отчитаться есть о чем. И на деле доказал, что я за сильную власть, сильную народную власть — нас с вами”, — тут голос повыше можно и открытой ладонью по трибуне стукнуть, не кулаком, а именно открытой ладонью. Ну так за какую мы власть?
— Так я за власть, которая сильнее воров и хапуг, сильнее бандюг и чиновников, — пошла, пошла влага из многотрудного лба, есть эффект, — но не сильнее нас с вами, то есть общественного мнения. И я не боюсь встреч с вами, мне есть о чем рассказать. Здесь, что ли, кулаком-то стучать?
Да, клиент не Ираклий Андронников, даже очень не Ираклий Андронников, предположим худшее, он даже не Панкратов-Черный и не Роксана Бабаян.
— Начали хорошо. Потом немного сбились, но и это ладно. Главное — суть передать. Можете поначалу и в листок заглядывать. И еще у вас рука постоянно к носу тянется. Вот это точно лишнее.
Последнее замечание Жмых воспринял, не вынимая пальцев из ноздрей:
— Так, заново, что ли?
— Ну, попробуем, лишним не будет.
— “За сильную ли я власть?..”
На этом месте воспоминания стали дублироваться со словами, раздающимися в зале. Ожившее воспоминание вещало с трибуны знакомые речи, а на лбу — все та же мученическая испарина. Ну, давай, про власть, про сильную, про народную…
— “…Власть нас с вами, власть общественного мнения и общественного авторитета, — жидкие аплодисменты не поколебали уверенного тона оратора, он несколько запоздало рубанул открытой ладонью воздух и продолжил, — но сила должна быть разумной, а разум сильным…”
Шрайдер откинулся на спинку стула. Ну, дальше опять по лекалу: не позволим разворовывать родной ВПМЗ, все царские села отдадим под интернаты. У самого дача есть, но небольшая, капуста на ней растет, огурцы, сам на зиму засолы делаю. В общем, рядовая лапша на уши из муки второго сорта. За обязательную программу, где бы она ни произносилась, Шрайдер не волновался: отрепетированные “уверенность и сила” выходили на пять баллов. Проколы начинались в произвольной программе. Вот уж где фигурное катание мысли. То православному батюшке посоветует орган в храме поставить, то ветеранов поздравит: “Спасибо тем, кто не дожил”. Подобные пенки, Петросяну на зависть. Да тут еще шмулинская “Знаменка” людей на провокационные мысли подначивать стала, да убийство это никак не кстати. Сегодня как пить дать опять о нем припомнят. Один плюс — клиент о сворачивании избирательной кампании и думать перестал, спала блажь. Ну что там с концовочкой. Не перепутает ли:
— “И хватит, знаете ли, разводить руками, настало время рубить сплеча, называть глупость глупостью, разгильдяйство разгильдяйством, а Сычко прохиндеем. Расставим все на свои места, рассадим всех по своим камерам. Я этим займусь. Время такое. Время настало.”
Шрайдер оценил успех выступления: в аплодисментах искупали как обрызгали. Итак, наступает страшное.
— А теперь я жду ваших вопросов, — говорит Жмых.
С задних рядов поднялся заскорузлый старичешко:
— А вот скажите, пошто смертную казнь отменили?
— Как я уже сказал, убийц надо называть убийцами, и наказывать их как убийц, а смертная казнь должна быть смертной казнью. А власть, если она сильная, народная власть, то она должна этот народ слушать и где надо применять эту народную силу, а где не надо, не применять, — поняв, что ведет не туда, Жмых предпочел закрыть тему уже заученной им формулой, — но сила должна быть разумной, а разум сильным.
Ну что ж, могло быть хуже, подумалось Шрайдеру. Хорошо хоть не сказал ударное: “Время такое. Время настало” — сейчас, приберег, растягивает свой предвыборный лексикон на несколько ответов. Ну, кто следующий мучитель кандидатов. Ой, какая-то нервная встала, ой, плохо будет:
— Я сестра Лены Соловьевой, может, слышали о такой.
В зале стихло. О Лене Соловьевой слышали все. Жмых понял, что ему не отвертеться, и ответил:
— Ну ее убили, еще…
— Серной кислотой сожгли. Не знаю, видели ли вы труп, на это невозможно было смотреть.
— Они должны понести наказание…
— Кто они? Вы должны понести наказание, вы! Что вы сделали, чтобы Лена была жива, чтоб ночью спокойно можно было из гостей возвращаться? Почему после убийства никто не перекрыл дороги, почему на допрос были вызваны только Ленин жених и я. Почему? Я вас спрашиваю.
Жмых в растерянности, во лбу у него, кажется уже потоотделительная фабрика работает, и в нос залез дальше некуда — все не в помощь. Нет мозгов, приходится брать уверенностью.
— А я вам говорю, мы их поймаем. Мы все сделаем, чтоб вывести их на чистую воду. Мы будем работать вечно, пока их не поймаем. Успокойтесь и сядьте. Я вас понимаю.
— Он понимает! Понимает он, видите ли! Как за власть да за деньги бороться, он понимает, а не как людей защищать. А кто мне вернет сестру, кто, я вас спрашиваю?
Сестра убитой заревела. Ее снимают, и она рыдает. Только этого еще недоставало. Встреча испоганена. Женщина намертво вцепилась во впереди стоящее кресло и плачет, Жмых задумчиво сопит в микрофон и просит успокоиться, народ по стародавней привычке безмолвствует. Это нокаут в фигурном катании. Кандидат держится на трибуне, как Мохамед Али на коньках. Смешение стилей. И сквозь дымчатый сумбур зала пронзает вдруг чей-то насмешливый взгляд: Шмулин — да, это он сидит слева за спиной сестры убитой. Теперь все понятно. Улыбается, значит, постарался. Рукой помахивает приветственно. Ну, будет о чем вечером переговорить.
— Слушай, Жмыха просто выбесило после твоей подставы. Он за кулисами проматериться не мог, — Шрайдер полувосторженно-полунегодующе покачал головой.
— А как он отвечал! Как отвечал! — захлебывался смехом Шмулин. — “Эта смерть не останется незабытой”, “Мы будем работать вечно, пока не найдем убийц”. Ха-ха, “не останется незабытой, будем работать вечно!!!”. Хочешь посмотреть эту же дурь, но уже по телевизору?
— Не заставляй меня краснеть за чужую глупость. Слушай, давай лучше продумаем, как с клиентом теперь себя вести? Как его в нужное русло направить? Он ведь теперь сама необузданность.
— Ох ты, страсти-мордасти. Как поступить? Попробуйте найти убийцу. А что, хорошо придумано? Чтоб спектакль на полную катушку: завязка, кульминация, развязка и end. Не happy end, а просто end, матершинный такой, несчастливый. Полный end.
— Брось дурить, я серьезно, — начинал горячиться Шрайдер, — у шефа паника, он бесится, обещал премиальные пересмотреть, если я что-то не придумаю.
— Ну это, батенька, шантаж. Выборы должны быть выборами, а премия — премией. Эта премия не должна не остаться не выплаченной. Время такое, время настало, и ладонью вот так рубануть, — Шмулин не унимался, его перло.
— Куражишься? Ну повезло вам с убийством, ну что теперь, — в досаде бросил Шрайдер.
— Такой большой мальчик и верит в везение.
— Что ты имеешь в виду?
— И не с убийством повезло, а с тремя: одним позавчерашним и двумя завтрашними, — в контраст предыдущей своей интонации серьезно, чересчур уж серьезно процедил Шмулин. — А если вы не лоханетесь, то вам с поиском убийц повезет. Среди родственников Сычко, позвольте намекнуть. Вот так-то, везение — дело рук технологов, и бог в этом смысле главный технолог… и антитехнолог… и дух святой.
— Вы что? — Шрайдер теперь и сам всем своим видом напоминает вопросительный знак.
— Да, мы решили убить человека. Возможно, сейчас убивают где-то и еще двоих. Заказ был на молодую пару, — весьма буднично, намазывая икру на батон с маслом, сказал Шмулин.
— Это же убийство! — истерично выдохнул Шмулин.
— Нет, вот так, это убийство, — с ошеломляющим спокойствием интонационно поправил Шмулин, — просто убийство. Просто кому-то хотелось любыми средствами продолжить кампанию, кому-то победить любыми средствами, а кто-то взял и предложил эти любые средства. А что, смерть как предвыборная технология, такого еще не было. Помнишь, говорили, что чего-то нового не хватает.
— Это убийство, — обмяк Шрайдер.
— Вот уже лучше по интонации, а то ужас, ужас, ужас! Может, тебе сто граммов налить, а то ты как-то…
— Двести.
Шмулин улыбнулся, откупорил запотевшую бутылку и стал не спеша наливать в стакан:
— После очередного убийства в качестве подозреваемого должен быть арестован Сычко Артем Всеволодович, племянник нашего досточтимого мэра. 25 лет, холост, судим, приговаривался заочно. Фактуру проверил, типаж еще тот, в его злодейство поверить можно. По уликам, думаю, Жмых и сам постарается, но если что, и я пару наводок дать могу.
— Но зачем, зачем тебе это надо? Этот спектакль? Если ради денег, то ведь все проще можно…
— Можно, но не интересно. Ведь ты ж технолог, как я да бог, а такие вопросы спрашиваешь. Мы же, как вышняя сила, сами формируем реальность, и это по кайфу.
— Ты не бог, ты дьявол.
— Бог, бог, только болел в детстве. А вообще ты хоть бы спасибо сказал за предоставленное удовольствие. Какой эффектный ход тебе даю! Как будет это обсуждать город! Какие премиальные от Жмыха! — Шмулин дружески пытался растормошить коллегу.
— Слышишь, а если я все расскажу, — Шрайдер удрученно смотрел в одну точку, к ней будто и обращался.
— Стал бы я перед тобой откровенничать, если б не знал тебя. Во-первых, ты боишься за репутацию, во-вторых, тебе хороших премиальных хочется, в-третьих, ты теперь и сам часть преступных планов и никуда не денешься, в-четвертых, сейчас напьешься, а утром по трезвяни все будешь воспринимать гораздо лучше, — улыбчиво проговорил Шмулин, подсовывая опешившему Шрайдеру очередной водочно-бутербродный комплект. Тот обреченно кивнул головой и намахнул очередную рюмку.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
— Нет, я отказываюсь в это верить, нет, это же не Москва, не Ростов-папа, это Великополье, — голос Жмыха преобладал над прочими, он был раздражен и не мог скрыть этого, — нет, все ведь как против меня, сначала одно убийство, потом эти два. Протокол осмотра кто составлял? Кто тут что вообще составил, я спрашиваю?
Жмых переходил на крик. Такого с ним почти не случалось. Услужливый голос подсказал начальнику фамилию старлея Брагина, тут же как чертик из коробочки возник и сам лейтенант.
— Что это? — Жмых сделал рукой неровный круг, обозначая место преступления. — И это, и то, и тогда, и сейчас. Что это? Я требую дать мне понять, с чем мы имеем дело? Что это?
— Звенья одной цепи, — в Брагине сказалась выработанная за время службы привычка рапортовать лихо и ни о чем.
— Маньяк? — Жмых счел нужным уточнить ответ.
— Или группа маньяков, — уточнил Брагин.
— Слушайте, даже если банда маньяков, если сговор маньяков, в котором полгорода принимает участие, выловить всех до последнего ко дню выборов. Карты в руки. Перекрывайте дороги, обыскивайте каждого встречного-поперечного. И не спускать с рук никому. А то я вам так спущу! Вы меня поняли?
Поскольку ответ был скорее отрицательный, чем положительный, лейтенант Брагин предпочел от него уклониться через традиционное:
— Разрешите идти.
Жмых обреченно махнул рукой и повернулся к Некрашевскому. Во взгляде, в движениях, в тяжелом сипении — во всем чувствуется крайняя степень негодования. Испарина на лысине и та кажется вот-вот закипит.
— Маньяки сраные! Поиграть решили со мной. Я им поиграю, слышишь, Некрашевский, я им так поиграю, что они своим жертвам завидовать будут.
Жмых понимал, что делает сейчас глупость. Возможно, даже большую глупость. Но уж очень много нервов он поистрепал в этот день. Хотелось разом отряхнуть всю эту маету, скинуть на кого-либо другого. Невелика мудрость: когда другому еще гаже и тяжелее, свой груз проблем уже не кажется столь невыносимым. А тем более, если этим другим окажется твой соперник по выборам, многоуважаемый Илья Васильевич Сычко.
О! Это дорогого стоит. И Жмых чувствовал цену момента — не спешил. Набирал номер, будто смаковал. Наконец тягучий гудок на том конце трубки. К счастью, ответил сам Сычко, на его отрывистое “Алло, говорите”, Жмых нараспев протянул:
— Илья Васильевич. Рад слышать. Жмых это побеспокоил, может, помнишь такого.
Долгое молчание по ту сторону трубки, так и представилось, как Сычко нервно пережевывает губы, ерошит волосы, думает и все же решается на продолжение разговора:
— Ну, чего звонишь?
— Да так, интересуюсь. “Знаменка” о чем завтра клеветать будет? Вроде не о чем. Маньяка и того сегодня поймали.
— Ну и звони в газету, сообщай. Я-то с какого тут боку.
— Да вроде как с родственного. Для интереса: Ф.И.О. маньяка, — Артем Владиславович Сычко, — ну это если интересно.
— Ш-то? Артемка?!
— Ну, годится информация для “Знаменки”? Опубликуют, думаешь?
— Жмых, ты сволочь, Жмых. Ты знаешь, что это не так. Я знаю, что это не так. Тебе ведь отвечать придется.
— Вы руководствуетесь эмоциями, я руководствую фактами. У меня и документы в руках есть. Пожалуйста: “В ходе обыска на квартире Сычко А.В. обнаружены следующие вещи убитой Соловьевой…”
— Брось! — оборвал Сычко. — Брось читать эту ахинею. Пописульки сраные. Фантазеры-переростки! Мудрилы великовозрастные!!! С этим ведь, Жмых, не шутят. Я ведь тебе не спущу этого. Ты заигрался, Жмых!
— Мы заигрались, и отступать некуда. Все на кону! А арест — это как козырной туз в рукаве. Чем покроешь?
— Матом, Жмых, — Сычко был явно на взводе. — Ты ведь доскачешься. Я ведь к прокурору области завтра еду. Надо будет, и до генпрокуратуры дойду. Я ведь тебя с дерьмом смешаю, а после смою. Ты слышишь…
Жмых поморщился, зевнул и отстранил от себя телефонную трубку — надоела ему эта возмущенная трескотня. Откинулся на спинку кресла, побарабанил пальцами по столу, еще раз бегло осмотрел все бумаги, связанные с арестом Артема Сычко — вроде бы тылы серьезные, разговор можно на этом и свернуть. Опять поднес трубку телефона к уху, от гневных слов, в ней звенящих, трубка чуть ли не накалилась.
— Ты, Жмых, еще ползать в ногах у меня будешь, тебе ведь никто задницу прикрыть не поможет. Связываться не захотят.
— О заднице племяшу твоему впору подумать, а не мне. Засадим мы его в камеру со старыми уголовниками, те до молодых насильников особый пиетет имеют.
В редакции это почти уже стало ежеутренним моционом — прополаскивание мозгов. Сам Шмулин находил в этом некоторый смак. Сидеть, вальяжно раскинувшись в кресле, почесывать руки, нехотя поучать, выводя в конце беседы из всего этого пространного философствования вполне конкретные инструкции на день ближайший. Вот в редакторский кабинет вбежал, запыхавшись, кто-то из практикантов, вся редакция вроде в сборе — шлюзы для потока сознания открыть:
— Поговорим о действительности. Сразу обозначу: их две — действительности. Та, которая есть, и та, которая нам нужна. Задача стоит — примирить их. На мой взгляд, вполне решаемо. Не зеваем, философствование вещь вполне практическая, особенно в моем исполнении. Следим за мыслью. Действительность для обывателя — это его житейский опыт, данный в ощущениях. Что чувствую, то и действительность. Ощущения сортирует, выбирает, компонует и анализирует сознание. А на сознание воздействуем мы. Тут — повнимательней! То есть мы можем формировать необходимые нам впечатления от действительности у обывателя и, главное, не бояться этого делать. За него, ленивого, мы сортируем информацию и отбираем факты и в таком обработанном виде вскармливаем ему — легкая пища для мозгов. И тут не важно, чем мы добиваемся своего — ложью или правдой. С помощью лжи даже проще — она не скована никакими условностями, у неё более широкий инструментарий воздействия на мозги, а следовательно, воздействия на действительность. И если подумать, у лжи гораздо большее историческое значение, нежели у правды, под ее знамением великие дела совершались куда как чаще и куда как вдохновеннее. А правда чересчур занудна, чтоб увлечь массы, чересчур правдива. С ней хорошо у микроскопа сидеть, инфузорий разглядывать. Обыватель давно разобрался: охота правды — читайте учебник геометрии; охота свежих впечатлений от действительности — читайте свободную прессу. Правда конспектирует действительность, ложь формирует ее. А по затвердению ложь и сама становится конспектом, источником суровых истин. И следовательно, большинство изменений в жизни от лукавого. Мир движется, потому что лжет. Предлагаю вам подвигать миром, посозидать необходимые нам впечатления от действительности, Борзин?
— Да? — Борзин знал, что начнут с него, и откликнулся услужливо молниеносно.
— Какими впечатлениями от действительности поделитесь с нами на этот раз?
— Создается впечатление, что Жмых занимался шантажом подчиненных с целью сфабриковать дело против Артема Сычко. Подкуп, обещания, запугивание, все такое.
— Очень верное впечатление. Я думаю, у вас даже есть на эту тему расшифровка сенсационного разговора Жмыха со своими клевретами.
— То есть перевести все в форму диалога, — догадался Борзин. Шмулин кивнул и продолжил:
— Вот так, вроде бы насадили мы свою действительность, но нашлись ребята пооборотистей — пересадили, утвердили мысль, что преступник уже найден, справедливость восторжествовала. Это как бы анти-антитехнология, в ответ мы должны стать трижды антитехнологами, так, товарищ Гнышева?
— Как так? — возражения не более чем ритуальны.
— Поскольку вы у нас в ответе за эмоции, — продолжил Шмулин, — то есть повод очередной раз толково покликушествовать. Артему Сычко не повезло только потому, что его арест был выгоден Жмыху для конспирации своей беспомощности. Если ничего не изменить, завтра эта беспомощность может потребовать новых жертв, не повезти может другому. Обыватель, вы для наших органов всего лишь плановый маньяк, единица для отчета, напротив вашей фамилии уже выводят жирный крест. Ударная фраза для начала текста: “Чтобы вы ни выбирали — вы выбираете смерть”.
— Не слишком ли мрачно? — передернулась Гнышева.
— Повторяю: “вы выбираете смерть”. По-моему, даже чересчур правдиво для предвыборной статьи. И напоследок позиционирование нашего кандидата. Он не такой, как Жмых, он заботлив, у него было трудное детство, он знает, что такое жить в бедности, и умеет сопереживать, — в общем, сопли в сахаре на вашей совести, товарищ Свяжина, постарайтесь.
— Какие факты из биографии имеет смысл придумать? — уже изучив характер босса-временщика, робкая Свяжина не брала инициативу на себя, лучше упредительным вопросом выяснить, в какой пропорции давать желаемое и действительное.
— Ну, вам виднее, — отмахнулся Шмулин, — ну, там добровольная просьба пойти служить на границу, грыжа в институте: разгружал вагоны, чтобы помочь родителям, ну, что-нибудь такое.
— Понятно, — Свяжина, превозмогая робость, продолжила уточнять обстоятельства дела, — а можно из старого материала компиляцию сделать. Там, правда, про ветерана было.
— Ну, если материал уж совсем старый, — тут же пришла пора слегка опешить и Шмулину. — И еще: смотрите не напишите, как он по-пластунски трое суток из немецкого плена уходил с отмороженными ногами. Наш избиратель еще не готов в это поверить.
— А как, комиссованный, к матери приехал с дорогим подарком, про это можно, — все любопытствовала о границах дозволенного Свяжина. Уже и она.
— Насчет мамы все-таки как-то согласуйте, мама все-таки, — Шмулин был в легкой растерянности, и чтоб как-то сбросить ее, предпочел побыстрее свернуть собрание, — ну все, за работу и не забывайте, что мы делаем одно большое, общее, никому не нужное дело.
Честно говоря, его сегодняшняя летучка немало удивила. Особенно Свяжина, худосочная женщина, в этой вечной голубенькой кофточке, чье лицо летопись проблем, по приходу он ведь называл ее самой испуганной журналисткой вселенной. Ничего, вникла, пообтесалась, переступила в недозволенное. Еще для одного человека еще одно табу снято. И соврать можно, и про мать можно. Жизнь без правил. Даже когда он сам отбарабанивал перед кем-либо выведенные им формулы созидания действительности, то внутренне противился, морщился душою. Чего хорошего? — обнажать неприглядное нутро жизни. А тут все эти убеждения во всеобщем паскудстве мира воспринимаются как должное. Не столь из внутреннего согласия с ними, сколь по привычке: раз начальники говорят так, то им виднее. Лгать, так лгать, ну нет табу, так нет. И вся система внутренних запретов рушится как карточный домик, стоит одну карту задеть. Какое там табу следующее? Убивать нельзя? Это почему еще? Ну если таким образом формируется необходимая нам действительность, то почему бы не попробовать? Попробовали — а дальше что? Какой шаг следующий? Что еще порушить в целях созидания? Веру? Себя в вере этой? Мир с собою вместе? Что дальше, если дальше некуда?
Нет, приходится признать, что табу — это ограничитель для всеисчерпывания жизни. Без него чувствуешь себя и растеряннее, и беззащитнее. Неуютно как-то. Шмулин поежился.
Шмулин в принципе не любил, чтоб его беспокоили, а тем более беспокоили на съемной квартире, адреса которой в этом городе и знать-то никто не мог. Голову теснили смутные мысли: газетчики налажали, штабисты проявили инициативу и теперь сами в ужасе от этого, Некрашевских раскололи, — что вызвало этот нежданный стук в столь раннее время? Десяти еще нет. Шмулин дошаркал до двери и осведомился:
— Кого там нелегкая несет?
— Открой, я думаю, нам с тобой есть о чем поговорить, — голос Шрайдера из-за двери. Шмулин вздохнул, немногим легче, половина из неприятных версий отпадает. Этот скорее со своими проблемами: пожаловаться, посоветоваться, — что ж, никто не против. Поочередно щелкнули все три замка, и в едва появившийся проем внесся Шрайдер. Сразу же с порога чуть ли не вцепился в Шмулина:
— Ну, ты хоть понимаешь, что это перебор? Что ты заигрался? Ты же не только себя — всех…
Шмулин посмотрел на незваного гостя, снял с него шапку и с привычной для себя долей равнодушия произнес:
— Ты хоть отдышись.
В ответ очередной взрыв эмоций:
— Какое отдышись? Ты хоть объясни, зачем это тебе надо? Почему трех убийств мало, сколько тебе их надо?
— Сейчас ты скинешь пальто, сядешь и расскажешь все с толком и расстановкой, как в третьем классе, — Шмулин говорил негромко и весомо, попутно стряхивая снег со шрайдеровской шапки.
— Что тебе рассказывать? Это ты сам рассказывай давай, зачем тебе новые трупы? Почему именно дети?
— Стоп, с этого места поподробнее, кажется, ситуация в корне изменилась, — Шмулин отложил шапку и изучающе оглядел своего товарища: отдает ли тот отчет своим словам. Растрепанный вид, суматошный взгляд — все это мало походило на розыгрыш.
— Брось притворяться, сценарист хренов, — в словах Шмулина было уже меньше горячечного напора, скорее так, накипь недовольства. — Твой триллер затянут, неоправданно затянут. Зачем тебе дети, какая выгода от их убийств.
— Какие дети? Какая выгода? Человечески объяснить можешь? — ни капли от былой ленивой издевки, теперь настала пора Шмулина раздражаться и кричать.
— Саша и Антон, одиннадцати лет, одноклассники. Убиты в районе автостанции. Или тебе Некрашевские не докладываются? — Шрайдер старался говорить по-прежнему зло и язвительно, но у него не получалось.
“На самом деле, лишняя сюжетная линия, — Шмулин в недоумении расчесывал лоб, — нет, нелогично, они не будут, непонятно, ум и смелость тут. А где их взять, а кто тогда?” — Наконец он решительно отстранился от стены, прервал все эти речи внутреннего пользования и уже вполне внятно сказал:
— Давай все же пройди, чаю выпьем, ты мне все в подробностях расскажешь.
— Боюсь, я не скажу большего, чем ты знаешь.
— Боюсь, что я ничего не знаю! Не переоценивай мою всесильность.
— Ой, ладно тебе. Ты ж сам по пьяни представляешься то богом, то дьяволом, технолог, антитехнолог и дух святой.
— Значит, кто-то захотел быть богом помимо меня. Быть может, сам бог.
— Врёшь!
— Что-то мне говорит о том, что удастся доказать, что я тут ни при чем. Игра вышла из-под контроля, — Шмулин, очевидно, недоумевал, растерянность в словах, растерянность в движениях. — Давай лучше понятней объясни: кого убили, когда, как.
— Вот именно что манера-то ваша: перерезанное горло, вспоротые животы, серная кислота.
— Нет, это уже играет на “против всех”. Ни Сычко, ни Жмыху добавить уже нечего, — будто за поиском ответа, Шмулин подошел к ноутбуку, начал перебирать клавиши. — Эти убийства просто нецелесообразны, и уже поэтому я вне подозрений. Это просто было бы проколом с моей стороны.
— Ничего себе прокол — пять трупов. Я лично сматываюсь подальше от таких проколов. Жмых давно уже предлагал, пора воспользоваться советом.
— Город в судорогах. Можно снимать продолжение клипа, — несвязанно рассуждал Шмулин.
— Это ты о чем? Агитку Жмыха, что ли, вспомнил? — поинтересовался Шрайдер.
— А, нет, так, о своем, сугубо личное. Слушай, чаю я тебе так и не налил, — спохватился Шмулин.
— Какой там чай, через пару часов поезд отходит. Сегодня утром билет купил, — Шрайдер взял из рук товарища свою шапку и нахлобучил ее на голову, — и тебе советую, сматывайся ты, пока чего-нибудь нового не придумал. Сматывайся от своей фантазии подальше. Сматывайся, пока возможно. Слышишь ты, технолог и антитехнолог и дух святой.
— Нет, эту игру я должен довести до конца. Я должен знать, кто кого.
— А тут и знать не надо, в битве с самим собой ты обязательно проиграешь. А детишек это вы зря. Дети в этих играх взрослых дядек вроде как ни причем. Да и слеза ребенка опять-таки, — Шрайдер уже застегнул последнюю пуговицу, но Шмулин будто бы не заметил этого.
— Слеза ребенка как предвыборный трюк… Еще одно табу. Других не будет. Какой-то я сегодня опустошенный, какой-то весь из себя не циник… — наконец сквозь свою задумчивую растерянность Шмулин заметил товарища. — А, Шрайдер, так ты зачем приходил? Возмутиться, усовестить? Возмутился, усовестил? Ну и давай со спокойной душой в неспокойную жизнь. Тебе еще есть чего там поразрушать, есть куда прорываться, а я своего ада уже достиг. Иди…
Она стояла на коленях перед гробиком своего сына, вопила и не стеснялась того, что вопит. Будто хотела в этом крике выйти вся, до донышка, выжечь ненужное теперь сердце, выкричать — ей больше ничего не оставалось.
Шмулину всегда казалось, что в такие моменты по-шолоховски обязано почернеть небо, земля должна расколоться и неведомо как необходимо взорваться тишине, но нет, красивые эффекты оставались для красивых книжек. А в жизни была мусорка. Истошный материнский крик затенил внезапно подъехавший коммунальный грузовичок — работа по расписанию, с подлым скрипом он начал опрокидывать и опустошать от всяческого хлама металлические контейнеры для мусора. И вопль чередовался со скрипом, материнское горе с мусоровозкой — жизнь! Этот мир придумал явно не романтик. Шмулину в очередной раз стало тошноватенько от своего цинизма, и он почесался. Вот вырвет его однажды перебродившей этой романтикой, прополощет, и не останется ведь ничего. От этой мысли Шмулин зачесался еще больше. Романтика в цинизм, вино в уксус, вечно плаксивый мальчик Гена вырос в безжалостного пиарщика Шмулина — эта жизнь полна недобрых превращений, и никогда не возможен возврат в изначальное состояние.
Шмулина невольно отвлекли шумные старания незнакомого репортера попасть в гущу событий. Посекундно извиняясь, он все проталкивал вперед оператора и, когда они почти оказались у гроба, тут же просунул микрофон чуть ли не под нос матери. Та не реагировала: застывший взгляд и негромкие гортанные стенания — было в этом что-то звериное, не от мира сего. У Шмулина мелькнуло: “эффектная картина, самодостаточная. Все экслибрисы из предвыборных роликов Жмыха, и наслоением эти глаза матери. Интершумом — плач. И в конце серые буквы на черном фоне: “Город не верит”.
Репортера между тем уже начали отводить, а чуть позже и отталкивать милиционеры — подальше от эффектных картинок. Тот зло бахвалился, что вечером об этом самоуправстве будет знать вся область — самовыражение стервятника. Впрочем, долго без информационного повода репортерская душа выждать не могла — и опять глазок камеры направлен туда, где пошумнее. Шмулин даже и не сразу разобрался, кто там выступает журналистской братии на потребу. Из-под нависших бровей и глаз оратора почти не видно, только по смыслу произносимого стало понятно, что речь толкает Кучупаев, директор какой-то школы и кандидат в мэры. Как-то в связи с убийственной интригой этих выборов и забылось о его существовании, а он — на тебе! — заявления делает. Надо будет обратить внимание, что за птица Кучупаев, которого мы проворонили. Шмулин прислушался к гневным речам повнимательней.
— Что произошло? Что произошло с нами, если выборные дрязги двух важных начальников порождают в городе вседозволенность и страх, а мы молчим? Что произошло с нами, терпящими открытую борьбу двух коррупционеров друг с другом, вместо того чтоб пресечь это дело сразу и на корню? Не слишком ли большую цену мы платим за это лихоимство и безалаберность — детские жизни? Простите нас, Саша и Антон, что не уберегли, что слишком увлеклись выборными дрязгами, не охраняя истинно ценного и истинно важного, того, ради чего и должна твориться любая политика, — спокойствия в домах и на улицах наших. Простите нас, Саша и Антон…
Шмулину стало неинтересно. Он бы отыграл убийство посильнее, но отыгрывать не хотелось. Он не знал, ради чего он пришел сюда, что его здесь держит, просто чувствовал необходимость своего присутствия. Словно что-то разрешиться должно было для него тут, найтись ответ на толком еще несформулированный вопрос. Где он, ответ на незаданный вопрос? Шмулин протиснулся поближе к гробу, чтобы рассмотреть лицо убитого мальчика. Саша, так, что ли, его звали? Второго хоронили сегодня же на другом кладбище.
Итак, Саша, одиннадцати лет, пятый “Б” класс. Бледная кожица, ровные брови и прическа, будто на альбомную фотографию. Свитерок натянут повыше — это потому, что горло перерезано. В неверно связанных руках скосилась свечка. И глаза будто пронзают, даром что и закрыты. Или нет, скорей прикрыты. Будто замер на миг, притворяется спящим. Снежинка упала между ресниц и вдруг каплей скатилась из уголка глаза. Он плакал! Убитый ребенок плакал! Шмулина передернуло.
Мать не уставала разглаживать волосы убитого сыночка. Переместилась к губам, поводила по ним, будто и вправду ждала, что улыбнется ее родименький, засмеется переливно по-всегдашнему, скажет: “Ну что ты, мама, не бойся, это же всего лишь сон!” Ну, не пугай маму, сынок! Ну, пожалуйста! Она гладила его и глядела. Неотрывно, неотступно, изучающе. Не было уже рыданий и судорожного вопля, вырождалось какое-то новое понимание мира — мира без него. Вместе с тем сквозь материнскую скорбь проступала в чертах лица суровая требовательность. Чувствовалось, что мать хотела что-то сказать, да вот только что — это, казалось, она и пыталась вызнать у умолкшего сына. За этим и рассматривала его так пристально.
И вдруг Шмулин заметил, как что-то переменилось в ее взгляде. Пришло смирение и понимание, вместе с ними и еще что-то. Страшное. Глаза стали невероятно обреченными и невероятно злыми. Она повернулась и, как показалось Шмулину, остановила свой взгляд на нем. И руки вверх воздела, будто в замедленной съемке — неестественно как-то, механически. Глаза, не желающие ничего видеть и видящие все. И самое главное, слова, — будто не человек их произносит, а нечто в непроизвольной судороге выталкивает их наружу из самого сердца:
— Будь проклят ты, убивший моего мальчика. Будь проклят всеми проклятиями Земли. Пусть черное сердце твое не познает ни покоя, ни забвения. И каждая слезинка моего сына обернется для тебя жгучей болью. И не денешься никуда от боли этой. Мой ребенок уже отстрадался — тебе же мучиться вечно, сволочь!
И снова рухнула в бессилии, раскидав распущенные волосы по белой простынке, прикрывающей тело. Настолько складно и неестественно это было сказано, что Шмулина затрясло. Он почувствовал дыхание той силы, что заставила женщину говорить. Когда тело уже смирилось и сдалось, что-то разжимало ее губы и вкладывало в них эти страшные слова. Шмулин испуганно огляделся, не заметил ли кто. Нет, как будто и не заметили. А может, и не было этого. А может, и привиделось.
Нет, не привиделось…
— Пропустить, пропустить, пропустить, — Жмых привстал, приветствуя посетителя, и, как ему показалось, с нарочитой издевкой сказал: — Присаживайтесь, гость дорогой. Чувствуйте себя как в штабе.
Шмулин присел, бегло оглядел иноземное обустройство кабинета, за окно глянул:
— Мусорка во дворе не смущает?
— Да нет, знаете ли, мы привыкшие.
— Привычка — хорошее дело. А меня, тоже вроде привычного, сегодня мусорка как-то покоробила. Не в тему бывает.
— Грязь, она всегда явление лишнее, хоть на улицах, хоть на выборах, не так ли? — И уже по внутренней связи: — Наденька, сообрази два кофе.
— Работаем с тем, что есть. Но правда коробит иногда, коробит.
— Да вы присаживайтесь. Пальтишко скиньте и присаживайтесь поудобней. Может, порадуете старика чем? Может, еще одно убийство в городе, а? Вам ведь виднее? Вам ведь виднее, а?
Шмулин был готов к контратаке. Собственно, за этим сюда и пришел.
— Знаете, как в том анекдоте: ну вот начинается, ненужные упреки, подозрения. Вы меня принимаете за кого-то всесильного. Впрочем, сегодня утром я и сам так думал.
— А может, не будем вот эти фигли-мигли, — раздражался Жмых, — туда-сюда, понимаете, консолидация-претурбация. Мне воду мутить не надо. Я сам воду мутить умею. Для чего пришел?
— Не люблю я вот так, с наскоку, по-чапаевски как-то. А поговорить? — И обернувшись в сторону вошедшей секретарши: — Да вот и Наденька кофе принесла, хороший, должно быть, кофеек.
— Для чего пришел?
— Нет, недосахаренный, — отхлебнув, поморщился Шмулин, — и, знаете, без пенки. Пенка, она смягчает, если кофе горячий. А закурить у вас можно?
— Закуривай. Для чего пришел?
— Вообще, хорошие сигареты и хороший кофе — они гармонируют. Глоток — затяжка, глоток — затяжка, не замечали?
— Ты не за этим пришел. Выкладывай, последний раз спрашиваю, для чего пришел?
— Должно быть, не замечали, — небрежно смахивая пепел, оттягивал момент истины Шмулин, — в служебной суете, знаете, многое чего не замечаешь. Того, что мусорка за окном, того, что кофе недослащенный, того, что заместители твои людей убивают, чтоб шефа подставить. Суетно живем, братцы, суетно, весомости мига не чувствуем, цену взгляда не ощущаем.
Трехсекундная пауза. Ворона каркнула за окном, секретарша в приемной бумаги уронила. Шмулин отхлебнул кофе. И наряду с этим — предгрозовые ощущения. Нет, три секунды — это много. Это очень много. Наконец Жмых вышел из оцепенения:
— Некрашевские? Скажи мне, Шмулин, только одно — Некрашевские?
— А вы кофе-то пейте, пейте. Моя-то уж наполовину пустая.
— Скажи мне, Шмулин, только одно…
— Да, первые три — да, Некрашевские. Последние два — скорей всего, они.
— Но почему?
— Логика диктовала, логика жизни. Одни ее расшифровали, другие пропечатали.
— С Сычко связаны.
— Жалко, кофе остывает, а вы не пьете. Да и сигареты, хотите угощу?
— С Сычко связаны?
— А вы как думаете? Знаете, самое глупое — связь налицо, а недоказуемо.
— Еще как доказуемо! В темной комнате, да к теплой стеночке, да дубинкой по ребрам ноктюрн сыграть. Доказательства так и посыпятся.
— А престиж формы, а имидж. Столько лет в замах потенциальных убийц и маньяков держать — это как?
— Ты их свел, гад?
— Не гад, а циник. Не свел, а организовал встречу. Сычко надо было выправить ситуацию, я предложил вариант. Он платит деньги, я сбываю свои идеи. Честные партнерские отношения.
— Хватит. Некрашевские, значит. По заданию Сычко, значит. А какой мне резон вам верить? Может, впутать меня куда хотите?
— Знаете, — поскребывая подбородок, выдавил из себя Шмулин, — обида взяла. Профессиональная ревность, если хотите. Первые три убийства по моему
сценарию — все понятно, логично, со спецэффектами. А последние два, самого задело, без смысла, из рук вон дурно, неоправданно кощунственно. Да и просто претит, когда вдруг творимые себя творцами возомнили. Силенки не те! Мозгой не вышли! Надорвутся! Я показать им должен: захотели сами созидать реальность — а вот вам шиш!
— Некрашевские, значит, сами творить захотели. Я вроде один как не при делах. Ладно, ладно. Посмотрим, посмотрим. И что Некрашевские сразу на предложение Сычко согласились или пришлось подавить?
— Сразу, после того как подавить…
Уже ближе к полуночи милицейский УАЗик отвозил от городского УВД странного молодого человека в кожаном пальто, а в окнах начальника на втором этаже свет не гас еще часа три. То и дело лысый тучный человек в форме подходил к желтеющему оконному проему и смотрел на слетающихся во тьме к мусорке ворон. В кои-то веки был повод поразмышлять не спеша.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Шмулин проснулся. Бьется в висках. Тюкает. Стучит. Нет! Это не в висках. На самом деле кто-то стучит в дверь. Еще смутно понимая, Шмулин встал и пошел на стук. Как-то механически, как на черное солнце во сне — к глазку, к двери, вперед. Что-то непонятное рождает беспечность. И вот Шмулин идет и будто одновременно наблюдает себя со стороны с удивлением и непониманием. Взлохмаченный, в одних трусах — все ближе к двери. Не глядит, как обычно, в глазок, не спрашивает: “Кто там?” И будто нет даже смысла продирать глаза. Все и так понятно. Как-то сами по себе отворяются двери. Будто не его, а чужие руки отворяют. Шмулин даже не осознает, что это на него направлен курок пистолета, что это в его глазах белый потолок превращается в багровое небо…
— И не забываем о том, что мы все делаем одно большое, общее, никому не нужное дело. — Перед тем как встать из-за редакторского стола, Борзин счел еще необходимым хлопнуть папкой. Такая вот своеобразная точка в разговоре должна была получиться. Не получилась. На многоточии настаивала Гнышева:
— Вадим, я думаю, что ты вот так сразу не должен за вожжи браться. Пообжился бы немного в должности, а то и часа не прошло после твоего представления.
— А вы не думайте, — Борзин решил брать безапелляционностью. — Времени нет думать, четыре дня до выборов. Четыре, понимаете, а вы на полполосы захотели статью о ветеранском хоре. Как там его? “Ромашки”? “Колокольчики”? Не о том поют! Идет агитационная война, а мы тут, понимаете, решили ромашками соперника запугать, закидать. Все! Материал пойдет после выборов, и никаких вопросов.
— Да нет, один вопрос все же есть, — это фотокор решил усилить напор несогласия, — с каких это пор ты такой прыткий стал, а, Вадимка? И сколько тебе Сычко за это отстегивает, пока он у власти?
— Ставка на Сычко — это наша общая выгода, выгода всей газеты, а кто не хочет в ней участвовать, то не вопрос. Двери открыты, страна свободная. Высказывайте свое независимое мнение сколько угодно вне пределов редакции. Перспективы же нашего послевыборного существования Илья Семенович обрисовал достаточно подробно, повторяться не буду.
— Это если он победит, — не унимался фотокор.
— Все эти если бы да кабы от нас зависят, — в отличие от предшественника Шмулина Борзин не мог прекратить все споры одной гримасой недовольства, приходилось отвечать. — Не на Сычко работаем, на себя, понимаете? Хорошо все обернется, тысяч до восьми зарплату после выборов догоним. Азарт должен быть. Мы играем, ставка — сытая жизнь редакции. Понимаете?
— Один уже доигрался, — учительским тоном произнесла Гнышева и поправила очки. Весть об убийстве Шмулина всей редакцией была воспринята в подобном же духе. Мол, за что боролся, на то и напоролся.
— Кстати, по Шмулину. Возьмем ваш заголовок к статье об его убийстве, — перевел разговор в другое русло новоиспеченный начальник. — “Стреляли в победу” заголовок. Плохое название. Получается, вместе со Шмулиным и победу убили. Не так надо. “Победу не расстреляешь” — вот так вернее. И чем меньше таких каверз, тем больше наши шансы зажить хорошо.
— Ой, ты заботливый какой стал, Вадимка наш, халиф на четверо суток, — фотокор привык общаться с Борзиным, как со вчерашним практикантом, и это отношение вряд ли бы изменилось, даже назначь кто паренька председателем земного шара. Фиксированное восприятие личности.
— И в самом деле, Вадим, ты ведь не только себя, а всех можешь под монастырь подвести с этими выборами, — Гнышева не особо скрывала, что является центром редакционной оппозиции. Ее стаж и авторитет среди коллег позволял и это делать. Во всякой фразе подтекстом проскальзывало, что она бы была более взвешенным и дальновидным главредом.
— Стоп! Что вы сейчас-то опомнились? — Борзин решил переходить в контрнаступление. — Когда Шмулин устраивал тут весь этот мусороотстойник, в тряпочку молчали, когда Сычко ценные указания направо-налево раздавал, головами кивали, а как Борзин решил не сбивать с выбранного пути, доделать то, что делалось, все враз ополчились. Своими демаршами вы и Жмыха не задобрите, и у Сычко в опалу попадете. Все, коготок увяз, понимаете.
Возразить было трудно, и поэтому оппоненты Борзина начали атаку с другого фланга и новыми силами.
— А как насчет Кучупаева, его мы почему не поливаем? — спросил молодой репортер, которого Борзин давно уже подозревал в самостоятельной игре с предвыборным штабом Сычко.
— Заказа нет, тема скользкая, решил не распространяться.
— А что за материал тогда приносили два дня назад из штаба Сычко? — многозначительно вопросила Гнышева. — Может, нам позвонить, у штабистов поинтересоваться?
— Я вам ничего доказывать не буду. Ссориться с Кучупаевым нам не с руки. Не с руки наживать новых врагов, со старыми бы управиться. И прямого распоряжения Сычко на этот счет не поступало. Равно как ничего не поступало и на счет редакции, — новоявленный главред любил обыгрывать значения слов. Этим всегда отличались заголовки его статей.
— Врешь, Вадимка, — фотокор был самым напористым из спорщиков и самым бесцеремонным, — двух мамок пососать захотелось. Заказ на учителя еще Шмулину приходил, он сам со мной обсуждал фотоколлаж на эту тему. Так что кому ты мозги паришь? Нам, которые тебя еще прыщавым практикантом помнят?
— Переходишь на личности, Васильич, я ведь тоже могу на личности перейти. Только уже в кадровом вопросе.
— Я на личности перехожу, а ты через все границы перешел уже. Нельзя так сладко вылизывать одному, подставляться другому, стегая при этом третьего. Это уже не журналистика, а кама-сутра какая-то.
— Поздравляю вас, вы уволены, — буднично и кратко подытожил спич фотокора Васильича Борзин.
— Паскуда ты все-таки, Вадимка, и это тебе еще не раз икнется. — Васильич с грохотом отодвинул стул и, одарив нового главреда еще одним прощальным “паскуда”, вышел. Тишину недоумения прервал сам Борзин.
— Если у кого-то есть еще какие-то мнения, предлагаю высказаться. Мы ведь в свободном обществе живем, понимаете, каждый сам выбирает: работать ему или нет. — К продолжению разговора никто не был настроен. — Я так понимаю, других мнений нет, вопрос исчерпан. Ну, тогда расходимся и не забываем, что мы делаем одно большое, общее, никому не нужное дело.
Вот теперь уже точка. Жирная. Черная. Глянцевая.
Корреспондент Комлев окинул взглядом место действия. Проявить активную гражданскую позицию на марш за честные выборы пришло от силы человек тридцать. Кучупаев что-то активно подсказывал своим помощникам относительно того, как нести чучело. Вокруг неспешного действа крутилось пяток камер: трое из области, две, видимо, местных. Десяток пенсионеров (некоторые из них так даже со своими плакатами пришли) жались пока в сторонке, переговаривались друг с другом. Корреспондент прищурил глаз, изучая, кто из них поактивнее на случай интервью. Остальные участники массовки явно из кучупаевской команды: или учителя из его школы, или помощники из Гордумы. Это было видно уже по тому, сколь организованно они действовали: разворачивали транспаранты, раздавали листовки, складно и напоказ возмущались. Да и транспаранты у них, видно, не одну ночь готовились, масштабные, яркие, издали в глаза бросаются. Впрочем, за работу.
Корреспондент вынул микрофон из кофра и пошел в направлении главного действующего лица события и теневого спонсора репортажа Бориса Кучупаева. За три метра до него уже радостно окликнул своим традиционным “репортера вызывали”, — показная радость выказана.
— А… Студия “Регион”, — Кучупаев, наоборот, говорил настороженно, вполголоса, будто старался не привлекать внимания, — рад, что приехали. Ну что, заглядывали в штаб?
— Да, все нормально, деньги передали, есть смысл отработать, — отрапортовал лихой корреспондент.
Кучупаев посмотрел недовольно, дескать, нельзя ли потише, и продолжил с прежней вкрадчивостью:
— В гостинице устроились?
— В “Соболе”, люкс на троих.
— Что-то поснимать уже успели?
— В ментовке были. По-доброму так отснимались, как нас к Жмыху не пускают. Сами на рожон лезем, а дуболом-дежурный и рад стараться камеру пятерней закрывает, выйти просит. Красота! — журналист, очевидно, смаковал свои профессиональные достижения.
— Это молодцы. Не перебарщивайте только, а так молодцы, — Кучупаев говорил почти уже заговорщицки, — у нас какая позиция, пускай паны дерутся, а мы в стороне, а мы чистенькие, авось холопы за нас и проголосуют. Они ведь сами все за нас решат. Тут, говорят, Жмых рубоповцев намерен к Сычко в администрацию подослать, а с другой стороны, Некрашевский, зам его, в больницу с инфарктом слет. Тоже ведь симптоматично.
— Мы пока в городе, если что такое, связывайтесь. Наша непредвзятость всегда к вашим услугам, — прострочил на одном дыхании корреспондент.
— Рынок диктует правила, — прошелестел Кучупаев и после этого уже в полный голос произнес, — ну что, если оператор поблизости, начнем.
По оператору можно бы было решить, что он под хмельком задремал, распластавшись на столе, если бы не кровь, из-под него сочившаяся. Кровь затягивала красным куски недоеденной грудинки, пропитывала собою хлеб и нектарины, мешалась с разлитой водкой. Журналиста смерть настигла близ кровати, под залысиной зияла значительная дыра, из которой туго сочилась темная сукровица — по лицу, в раскрытый рот. Мерзко! До спазмов и содроганий — мерзко!
Только от удара по шее водитель понял, что его стошнило. Ведь еще меньше часа назад чокались: “Ну, за успешное окончание работ”, — и тугая красная струйка, стекающая по подбородку. Спорили о чем-то: “Это ты ангажирован, а я работу выполняю”, — милиционеры проводят какие-то замеры между трупами. Делили деньги: “Сто пятьдесят баксов мне, остальное между собой делите”, — халтурные доллары уже не греют, а жгут. И в это жгучее напоминание врывается чей-то крик. Толстомордый полковник трясет его за грудки. Ноздри у него раздуваются, и волосы в них, кажется, шевелятся. Он и говорит будто бы ноздрями:
— Рассказывай, что знаешь! Ну! Сычко тебя подкупил? Тебя и дружков твоих убитых? Одна шайка-лейка? Ну! Говори, все равно все из тебя вытрясу.
По энергичности движений видно, что толстомордый полковник не шутит, и если надо, то все и вытрясет. Но тут полковника Жмыха отвлекли, он боковым зрением усмотрел, что весь этот выплеск эмоций из-за двери, из-за чьих-то спин снимает какая-то подлая камера. Полковник отбросил свидетеля в угол — теперь у него была другая цель приложения эмоций. Размашистыми шагами он направился к телекамере. Она снимала на уровне его лица. Нервно вздрагивающие брови, колышущиеся щеки и раздувающиеся ноздри — все ближе и ближе! Ощерившаяся, как у зверя, верхняя губа — и молниеносный удар — объектив пошел трещинами.
Эффектный кадр. Многого стоит.
Новый мэр любил засиживаться на работе и после восьми вечера, когда множество столь важных и ценных днем резолюций, решений, постановлений становились просто кипой бумаг, когда задумчиво-протяжный гудок телефона был единственным ответом на всякую попытку переговорить по делам, когда долгие коридоры административных зданий прекращали оглашаться даже тихим подзуживанием люминесцентных ламп. Кучупаев любил найти себе какое-нибудь неспешное дело и за чашечкой крепкого кофе пораскинуть мыслью, посопоставлять факты и обстоятельства.
Подчиненные, те, что не были еще лишены карьерных устремлений, поначалу пытались следовать примеру своего нового босса: баночка кофе на вечер, дельце поглупее и сидеть, сидеть, сидеть. Да хоть партию в морской бой разыграть, лишь бы засвидетельствовать свою административную усидчивость. Но Кучупаев вскоре отучил псевдотрудоголиков от желания следовать ему. Всякий, кого он заставал в администрации затемно, подвергался легкому пожуриванию: “Что ж ты, у тебя семья, дети, жизнь молодая, это нам, старым и косматым, бог велел штаны на работе просиживать, а ты беги, беги”. Произносимое, несмотря на легковесность содержания, звучало не как шутка, а как настойчивая просьба.
Кучупаев откинулся на спинку кресла, потер-подавил переносицу двумя пальцами, расслабленно вздохнул и потянулся — сегодня у него было полное право чувствовать себя расслабленно довольным. Именно сегодня, через месяц после своего вступления в должность, он ощутил, что поствыборное междуцарствие завершено и город окончательно вступает в его кучупаевскую эру. Через Думу был утвержден новый начальник горфинотдела — протекция криминального авторитета Гриши Косореза. У депутатов, конечно, были вопросы на этот счет, но лезть на рожон поостереглись: не время и не повод. Кучупаев же считал, что еще дешево отделался: учитывая ту финансовую помощь, которую ему оказали на выборах сподвижники Гриши Косореза, пост главного финансиста города для их человека это еще минимальная плата. К тому же человек с такой репутацией амбицию не проявит, не подсидит — тоже выгода налицо.
Вторая радость дня от Вадимки Борзина: только вступил в пресс-секретарскую должность и уже, пожалуйста, свежеотпечатанный листок “Открытой политики” на столе, вкладыш в “Знамя Великополья”, в котором мэр заочно общается с избравшими его жителями города, делится своими планами и даже кулинарными предпочтениями. Да и сам Вадимка радует: вчера только, кажется, чеканил стихи на школьных вечерах, пионерские поручения раздавал как председатель совета дружины, а нынче, поди ж ты: костюм-тройка, мобильник всегда при себе.
Ну и третий на сегодня приятный момент — пришла лафа, откуда не ждали, — Сычко дал согласие на перевод в область начальником облкомзема. Учитывая, что до этого Жмых переехал на постоянное место жительства в Москву, можно считать местное избирательное поле расчищенным до основания. И на выжженных просторах, его, Кучупаева, царствие, его эпоха. Почему бы по этому поводу и не разрядиться, чего себе, кстати, с выборов не позволял. Он придвинулся к телефону, набрал вахту:
— Что, на работе кто еще остался? Кучупаев это беспокоит.
— Да поняла уж. Нет, все ключи сданы. Вы, как всегда, последний.
Кучупаев положил трубку, закусил губу, поглядел вдоль заваленного бумагами стола, встал, потянулся. Далее он пошел к шкафу уверенным движением достал из-под бумажного месива верхних полок, потаенную кассету, по пути к видеомагнитофону выключил общий свет. Как там ударно выступил: “Не слишком ли большую цену мы платим за это лихоимство и безалаберность — детские жизни?” Как ревели матери, как гудела пресса. Убитые мальчики, детская кровь на жерновах выборов, бессилие не имеет право называться властью. Не слишком ли большую цену? Власть всякую цену оправдает. Здесь не торгуются — здесь когтями рвут.
— Спасибо, мальчики, спасибо.