(Отдельная жизнь гениталий). Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2003
Дело капитана Ковалева
Роман
в молекуле ДНК Эйфелевой башни наличествует гомосексуальная хромосома, а я бы не хотел разрушать наш национальный генофонд. Все это, конечно, неуловимые метафизические материи. Но иначе совокупления не понять, и поэтому будут продолжаться бессмысленные соития. Кроме того, есть эсхатологические причины. Сейчас я вам их объясню. Как, даже самый последний из мужчин, если он только действительно мужчина, а не гнусный поклонник Останкинской и Эйфелевой башен, жалкий гей, хотел бы проститься с жизнью и встретить смерть? Он уходит с мыслью о незавершенном познании и несовёршенном благородном поступке, который мог бы запомниться человечеству и спасти его самого. То есть, он уходит, сожалея. Чем хотела бы ознаменовать свое последнее дыхание женщина? Еще одним, последним, совокуплением и зачатием. То есть, она уходит, ликуя. Причем, заметьте, я ничего не хочу сказать плохого о женщине, как-то уничижить или уничтожить ее; просто она всегда запаздывает своим ликованием за мужчиной на целое рождение — но оно-то и является решающим в процессе становления. Быть может, этот ее последний порыв к совокуплению — всего лишь порыв к лучшему или новому рождению, явлению ее в мир мужчиной, или явление ею в мир мужчины, которые бы оправдали ее или исполнили за нее долг познания. Ей всегда кажется, что новой, не своей, жизнью она могла бы оправдаться за свое вечно немое существование. Но долг познания исполняется только лично и вне пола. Не полом, а только с помощью пола осуществляется оно. Ибо, как сказано, женщина — образ поля (всей области познания), а мужчина — образ познающего поле. Хотел бы я знать, что становится с обоими, когда познаваемое познано. И вот еще что, господин фельдмаршал, я хотел бы сказать: в совокуплении мужчины одномоментно сосуществуют восторг и сожаление, иллюзия наслаждения (и подспудное сознание этой иллюзии) и разочарование, в женщине всегда и навечно — только восторг: она обнимает его ногами и до, и после соития одинаково страстно, и после, когда мужчина уже чувствует себя в лапах дьявола, — даже еще сильнее. Для него свобода от пола и трансцендентная свобода тождественны. Он стремится к обеим как к Цели. Для нее освободиться от пола — худшее несчастье. Мужчина, даже эрегированный, жестко управляет своим органом и сохраняет контроль над ним; по существу, он его сам в себе отрицает, его возбуждение внеположно ему и очевидно безлично (что подтверждено самим этим рвущимся к самобытию органом); возбуждение женщины пассивно, оно всегда немотствует, ожидает; детородный орган мужчины, вознесшийся над миром, доминирует над всем ее бытием и занимает в ее мышлении место Бога. Поэтому она от века безбожна. Безбожие мужчины — это отчаяние разума, потерявшего опору в самом себе и ищущего Бога на небе. Безбожие женщины — это отчаяние матки, потерявшей надежду на совокупление. В Боге она эту надежду обретает.
Господин фельдмаршал! Страшную, разрушительную, последнюю мысль хочу сообщить я вам. Женщина — это не человек, у которого есть вагина, а — вагина, у которой есть весь человек. Понятно ли я выражаюсь? Весь остальной человек в женщине вращается вокруг ее вагины, соподчинен ей и вовлечен в ее бесконечный круговорот. Весь мир провален в нее как в бездну. Она и вас в конце превращает в один смертоносный фаллос, убивающий в вас все живое и трепещущий в ее руках как кролик. Мужчина сам в конце превращается в прообраз того, чему он всю жизнь служил, чему поклонялся, чему верил: в вытянутый изможденный мускулистый нерв, оплешивевший от постоянной заботы о совокуплении. Но все еще гордо вознесенный над миром в надежде на неэротическое познание. А она — в сморщенную шагреневую кожу, все еще готовую воспринять семя, убывающую от самой себя, от своей бесконечной жажды. Даже после смерти она вожделеет, не прекращает хотеть. “Я хочу, чтобы мой труп был красивым!” — к этим предсмертным словам Евы Браун, не согласной на пулю, но согласной на яд, несомненно, присоединится всякая женщина. Фюрер же разнес себе череп выстрелом. Ужасно. Но “красивый труп” все-таки страшнее. (Я отождествляю этот его раскроенный череп и всю его разрушительную деятельность в мире со стремлением избавиться от фаллоса — с уничтожением в себе и мире глобальной похоти.)
Куда ни кинь — везде клин. Не знаю, чем бы я хотел стать, чем бы я мог стать в этом сплошном мире мужского и женского, его и ее, восходящего и нисходящего, входящего и воспринимающего. Не мыслю себе иных отношений — не вижу их в природе. Даже общение человека с трансцендентным — по преимуществу половые отношения. То есть, отношения познающего и познаваемого, где ясно, кто и чем познает и кто и чем познается. Теперь очевидно, что Бог — женщина и что он весь — вагина. Погружаюсь в нее с головой.
Надеюсь, вам понятно теперь, почему мы развелись с Чехтаревой. Она не хотела блуда гармонии, а хотела гармонии блуда. Возможно ли это? А я не хотел досрочного присвоения себе звания Главного маршала рода войск, а также частной цели соития. Я стремился к абсолютной свободе пола, достигаемой Безличным Самостоянием. В этом наша вечная разница, вечное противоречие, фаллоса и вагины. (А генералов в нашей армии и так предостаточно и налицо их перепроизводство. Все должно быть в государственном организме закономерно, и число генералов не должно превышать числа капитанов и лейтенантов.) Так я исповедую единственно возможный брак — брак Безбрачия. Места женщине в этом браке нет.
XLVI
Я долго жил в Шуе, пил с Хутором и всеми, кто не отказывался, даже с сержантами и рядовыми, и допился наконец до капитана. На этом я и застопорился. Очередное звание обещали то к одному революционному празднику, то к другому, но поскольку революционных праздников было много, а к ним примешивались еще некоторые общеармейские и общевойсковые, то звание майора мне так и не присвоили. Я уж и погоны, помню, в нашем военторге купил, и эмблемки со звездами навернул (погоны пришлось менять потом на моторизованные), а звания все не было. К тому же, я мечтал поступить в Академию бронетанковых войск, а это отдаляло присвоение звания. Мне сказали, что я могу поступить только в Академию своего военного профиля, то есть, в Военно-инженерную, да и то только по ходатайству командира части. Командир части ходатайствовать за меня не хотел, разве что мог похлопотать ради очередной моей посадки на гауптвахту. Тогда я в отчаянии, прямо из караула, оставив охрану вверенных мне объектов (дивизионных складов НЗ), забрав из караульного помещения весь наличный сухой паек (соль, спички, сахар), с успокоительным “макаровым” на бедре и в военно-полевой форме, бежал из гарнизона, то есть вынужденно оставил военно-инженерные войска и прибыл в Москву в Академию БТВ, но был схвачен прямо на КПП и отправлен в Алешинские казармы, поскольку прямо на проходной пытался демонстрировать схемы новейшего танкового стабилизатора на гидравлической подвеске моего изобретения, что было чревато разглашением военной тайны и изменой Родине. Я развернул свои чертежи еще по пути, еще в трамвае на Дворцовом мосту (так нетерпелось), чем немало удивил штатских. Но тут же убрал их обратно в тубус и поспешил в Академию, затормозив ход трамвая и спрыгнув на ходу (у парка МВО). Мое открытие не терпело никаких дальнейших отлагательств, его ждали во всех танковых частях Министерства обороны, ждали простые танкисты и все прогрессивно мыслящие генералы и адмиралы, поэтому трамвай был остановлен прямо на мосту, посредством торможения контроллера прерывания, то есть моего личного вмешательства. Я развернул чертежи на КПП и разместил их точно над инструкциями караула (часовой обнажил штык-нож, как если бы ощерилась собака). Сразу стал собираться народ. Все хотели первыми познакомиться с моим изобретением. Танк, напрягшись всеми фибрами души, гордо неся свое боевое орудие (член башни), со встроенным прямо в шлем водителя стабилизатором моего изобретения (что позволяло машине проходить сложнейшие пересеченные профили и держать мишень точно на цели) несся на всей скорости вперед — и вторгался в мировую вражескую вагину, не отклонившись при этом от цели ни на миллиметр. Я знал, что небывалый успех моей машине будет обеспечен, все пребывающая толпа любопытствующих свидетельствовала об этом. По-видимому, уже связались с Генштабом. Даже сам я не мог оторваться от экспозиции. Крики мятежных восклицаний неслись со всех сторон. Трудно было даже мысленно не сопрягаться с каждой деталью. Я достиг в моем красавце оптимального соотношения между массой, скоростью и вооружением, то есть того, над чем всю жизнь безуспешно бились и бьются военные конструкторы танков. Я также определил уникальный угол наклона брони, что позволяло оставаться моей машине практически неуязвимой. Только мои провинциальные завистники не понимали этого и сдерживали развитие военно-технического прогресса. Они не разрешали мне даже покинуть расположение части, чем нанесли непоправимый ущерб обороноспособности страны и всей отрасли. За это они поплатились. Этот гарнизон никогда не будет упомянут мной как место моего выдающегося изобретения. Когда я впервые провел в нашем военном городке, прямо на сцене офицерского клуба, во время празднования годовщины Октября, его максимально приближенные к боевой обстановке испытания (был изготовлен опытный образец), то разделся до трусов и бесстрашно пошел на цель вместе с ним — и его ствол при этом ничуть не поколебался и ни на микрон не отклонился от мишени (ею первоначально была избрана жена командира части, мерцавшая в первом ряду диадемой и перламутровой помадой) — когда я, нимало не страшась, пошел во весь рост на весь их женский пол, а затем и на весь женский пол гарнизона, с расчехленным главным орудием и включенными фарами, — они все бросились на выход в панике и включили сирену гражданской обороны. Несмотря ни на какие посторонние вопли, а также рытвины и ухабы, я продолжал идти вперед, и только противотанковый ров оркестровой ямы остановил наступление — но главное орудие не уклонилось от цели! Дежурный по гарнизону, присутствовавший на испытаниях, доложил о результатах испытаний по команде. По-видимому, они некоторое время раздумывали. Ясно, что уже тогда я заявил о себе в полный рост и пробудил зависть у командования дивизии, но не поддался ни на какие уговоры поделиться своим изобретением, ибо мои особенные упования всегда были на Академию бронетанковых войск, в которую я вскоре после того и прибыл (ради сохранения тайны меня как военного специалиста высшего грифа секретности определили сначала в одиночные апартаменты, а затем отправили для конспирации на засолку капусты). Я немедленно был схвачен прямо на проходной и обследован на предмет сверхнормального и паранормального развития (с точки зрения их псевдонормального) моих военно-инженерных способностей и снова был персонально засекречен как стратегический объект. Мне даже подали машину. Мои чертежи также были немедленно засекречены, тубус изъят и опечатан, и мне не успели даже выдать авторского свидетельства, поскольку в Алешинских казармах их не выдают. Правда, тотчас же после Алешинских меня направили в карантин, где занимаются вопросами военных изобретений и где я до сих пор жду зачисления в Академию и присвоения звания майора, разумеется, не военно-инженерных, а бронетанковых войск (погоны с танковыми эмблемами оказались при мне, и им остается только вручить их мне в соответствующей обстановке). Боюсь, однако, чтобы мое изобретение не было присвоено Генеральным штабом и меня не упекли, как они всегда это в таких случаях делают, в психушку, чтобы скрыть следы своего преступления и воспользоваться плодами. Если мое изобретение появится вскоре на мировых рынках вооружений под другим именем, я не удивлюсь. Генеральный штаб всегда эксплуатировал чужие открытия..
XLVII
Снова треск. Добавился еще какой-то щемящий пронзительный свист, как во вселенной. Выше моего и их порога, но я слышу его на островке беспричинности. Я слышу его на острове безопасности. Что происходит? Формируются новые миры? Нисходит двадцать пятая руна? Идет мировой расклад рунического креста? Похоже на дуновение космического ветра. Нужно сообщить об этом ▒Одину. Я чувствую опасность. Я весь дрожу. Надо успокоиться, поместить язык на нёбо. Унять дрожь. Я предчувствую какую-то скрытую угрозу, исходящую от Абсолюта. Она — всюду, в самом бытии, еще до самого бытия, вне его. В самом стоянье и самостоянье — в самом Боге. Ничто не спасет от нее, даже ▒Один. Я испытываю трансцендентальный страх при приближении следующей руны. Она — лед, Полюс, Айсберг, который проткнул “Титаник”. Эта ледяная руна, выпавшая мне, сковавшая меня, — руна ISA ( IS, “лед”), четвертая руна расклада, одиннадцатый знак Старшего Футарка.
Господин фельдмаршал! Шаг с уровня NAUTHIZ (“нужда”, “необходимость”, десятая руна Футарка) совершен, и все как бы остановилось, попав в среду извечного холода и льда. Современная руническая символика рассматривает огонь как стихию мужскую, а лед (или землю) как стихию женскую. Лед описывается как пятая стихия мистики Севера, которой не знает мистика Востока. Замерзшая вода не обладает более свойствами воды как таковой и сходна с камнем. Но лед и не камень; стихия Льда есть стихия Начала, которая впоследствии станет основой творения. Растаявший лед питает землю и приносит урожай. Но одной женской стихии льда для начала творения недостаточно, необходима мужская стихия Огня. Лед, материя сама по себе инертная, наделенная энергией солнца, оплодотворенная огнем, способен превратиться в звездную пыль. Ступень ISA дает возможность вращающимся в колесе жизни существам осознать, что все на свете содержит одновременно огонь и воду, энергию и материю, мужское и женское начала, и что их соотношение определяет творческие процессы самой жизни.
Графическое начертание руны ISA являет собой одну вертикальную черту. Необходимо отметить, что это одна из “элементарных” рун, ее длинная вертикальная черта присутствует в 18 из 24-х рун Старшего Футарка. В соответствии со своим именем, руна IS символизирует изначальный лед бытия, ею олицетворяется извергающийся из Нифлхейма ледяной поток. Лед считается “статичным”, однако субстанция эта весьма загадочная. Лед по своей сути самодостаточен и поэтому обладает сдерживающей силой инерции. Соответственно, руна ISA способна остановить происходящее и затормозить на время текущие процессы, однако в ней заложены и мистические свойства ледяной стихии. Нельзя забывать, что лед — субстанция переходная, не обладающая в полной мере ни свойствами воды, ни свойствами твердого тела, но при этом родственная им обоим. В диалектике того и другого развивается действие стихии. Застывая и отвердевая, то есть в момент своего “становления”, лед способен увеличиваться в объеме и разрывать стенки сдерживающего его сосуда, тогда как растаявший лед сметает на своем пути все препятствия. Так и силе IS на архетипическом уровне свойственно стремление к свободе и сокрушать все, стоящее у нее на пути. Эта руна выступает как воплощение инертной материи, косной формы, возникающей из неодолимой силы. Как трактуют древние мистики Севера, все, что составляет Вселенную, содержит в себе огонь (энергию) и лед (материю), и напряжение между этими двумя полюсами обусловливает жизнь как процесс, протекающий во времени и пространстве. Истолкование этой руны в традиции рунической йоги исходит из ее соотнесенности со стихией льда, способной заморозить или затормозить любой развивающийся процесс.
ISA — вторая из великих рун промедления, руна льда в прямом и переносном смысле. Она символизирует первозданный лед и может быть наглядно представлена образом нависшего над материком ледника, воплощающим в себе застывшее движение. ISA — символ инерции и энтропии. Влияние руны ISA может останавливать течение нашей жизни или замедлять его, но едва ли правильно однозначно определять руну ISA только как “тормозящую” и “сковывающую”. Ибо лед — тоже развитие и движение, хотя движение его незаметно. На психологическом уровне ISA символизирует кристаллизующее свойство эго, что связывается с представлением о льде как о первостихии. В мистической традиции ISA издавна ассоциировалась с мудростью, идущей из глубины веков.
Мантическое значение руны ISA не позволяет различать прямое и обратное ее положение в гадательном раскладе. Ключом к ее истолкованию будет слово “инерция”, “застой”, “торможение”. Несмотря на то, что ISA является не только мощной руной “промедления”, но и руной в достаточной мере негативной, толкование ее зависит от ее положения в руническом раскладе, а также от значения соседних рун. В ряде случаев ISA свидетельствует о застойной ситуации, в других может призывать к терпению и спокойному анализу событий. В результирующей позиции ISA обычно указывает на непреодолимое препятствие, замедление болезни (если вопрос был задан о здоровье), а также на необходимость выжидания. Более конкретная трактовка зависит от предшествующих ISA рун. В любом случае, появление этого знака говорит о необходимости проявлять терпение. Застойный период в вашей жизни может означать время скрытого развития, за которым последует возрождение. Совет этого знака — сохранять чистоту помыслов и желаний, что привлечет в вашу жизнь защитные силы стихии Мирового Льда. Не стоит пытаться преодолеть поставленный этой руной барьер, разумнее распорядиться предоставленным временем для отдыха, размышления и накопления сил.
Руна ISA, относящаяся согласно “Речам Сигрдривы” к рунам волшбы, — одна из самых мощных с точки зрения магии рун. Это чрезвычайно действенная защитная руна. Считается, что посредством ISA можно приостановить, хотя и не устранить совсем, негативные процессы, так или иначе действующие в жизни каждого из нас, например, затормозить развитие болезни или другого нежелательного процесса. Это свойство руны ISA позволяет создавать различные заклятия, целью которых является воздействие на собственные и чужие жизненные обстоятельства. Сосредоточиваясь на этой руне, визуализируя ее графическую форму, можно как бы “затормозить” нежелательный процесс и выиграть тем самым необходимую передышку, которая позволит найти наилучший выход из сложившихся обстоятельств. Эта руна помогает завершить начатое дело, восстанавливает мир и гармонию. Исключительно важную роль ISA играет в качестве руны защиты. Как на внешнем, так и на внутреннем плане ISA может создать вокруг практикующего ее магический “ледяной панцирь”, о который разобьются все вредные влияния. Эта ледяная броня послужит вам надежной защитой на всех онтологических уровнях, в том числе и против чужой волшбы.
“Лед очень холоден и чрезвычайно опасен, прозрачен как стекло и блистает подобно драгоценным камням”. Он сияет на солнце, которое должно долго светить прежде чем лед растает. Это предполагает осторожность и терпение. Безопасное скольжение по льду предполагает высокую степень ловкости и осторожности. В прогнозе ISA означает также прекращение активности, сознательное торможение деятельности и размышление. Все планы на будущее должны быть отложены до более благоприятного момента. Руна используется в магии для замораживания ситуации в том виде, в котором его застало гадание, а также для блокировки негативных энергий и развития воли. Она знаменует собой период, когда необходимо пребывать в самом себе, быть осмотрительным и терпеливым, потому что это время скрытого развития. Если вы сможете сознательно пройти через трудности, символизируемые этой руной, пусть даже по узкой ледяной тропе, тогда вы несомненно приобретете важный внутренний опыт. Руководствуясь слепым страхом и инстинктами, вы рискуете быть раздавленными лишь одним звуком надвигающегося айсберга. При надлежащем поведении чистота льда привлечет в вашу жизнь защиту и настанет возрождение. Ледник жизни всегда надвигается на нас, важно распознать его беспристрастную холодность и чистоту. Он наступает на каждого.
Он идет. Я весь дрожу. Мне не избежать угрозы льда. Она надвигается на меня извне и изнутри, с Севера и Юга. Я сам как ледяная руна ISA, замороженная во Вселенной. В моем льду пламенеет огонь, но лед никогда не растает. В моей духовной жизни зима. Ледяная руна ISA как сгусток моего всеразрушающего семени.
Свист прекратился. Надолго ли? Осколки ледяных искр сыплются на меня со всех сторон и скользят, как по броне танка. Это — Гоголь. Его свист. Его посвист. Его руна ISA, сверкающая, как гроза. Я различаю его хаос. Как бы он ни наводил на меня ужас и гармонию. Это — он, его безумие. Все еще жив. Ворочается в гробу. Смотрит на сапоги. Дивно стачанный каблук! Как он в этакой-то тесноте его разглядывает? Телепатия? Стукается головой о крышку. И носом в сапог тычется, как дятел. В такой тьме. Кто поможет ему? Послать гонцов? С мощными, как прожекторы, фонарями. С руной промедления ISA. Пусть подождет. Она светит. Она стоит. Носится во Вселенной, как Хираньгарбха. Взвейтесь, кони… Я…
Дивно Стачанный Каблук Для Путешествия По Тому Свету. С руной ▒Одина в головах. Что-то вроде его длинного носа или… Зря все-таки он отождествлял себя с материальной реальностью. Лучше бы идентифицировал себя с руной ISA.
XLVIII
Опять треск. Вылезти или нет? Нет, я смогу, должен. Нужен последний порыв воли. Я его совершу. Встану. Вот я уже… Наконец… Я высовываю голову наружу — Иоська! Здравствуй, друг! ▒Один… Нет, это не он. Опять накрошил целую кучу тряпичек, оторвал все завязки. Извел обе, свою и мою, наволочки на мелкие кусочки и уже, кажется, покушается на простыню (мою). (По силам ли ему будет матрац? Как долго он будет измельчать его своим терпением? Управится ли с ним к рождеству? Когда перейдет к одеялу? Есть ли в его планах также и занавеси? Вот какого рода вопросы проносились в моем мозгу.)
Итак, это был Иоська, мой сосед. Как я мог выпустить его из виду? Он составлял необходимый фон всякого моего начинания, всякого моего порыва, всякой эмоции. Не фон, а почву, ее плодородный слой. Без него я как следствие без причины. От него я отсчитываю вечность. Но с ним надо быть начеку, сколько раз я себе это говорил. Теперь — скандал, и меня обвинят в беспричинности. Но достанется ему. А мне его жаль. Меня же обвинят в соучастье. Завтра нас с ним прибьют или оставят без сахара. За порчу воинского имущества. Его-то (Иоську) я не выдам ни при каких обстоятельствах, и часть вины возьму на себя. Но этого все равно не достаточно. Он мне всегда за это благодарен. Он выразит свою признательность, как всегда, молча. Но я пойму. Благодарность за мое безучастье. За мое пламенное безучастие к миру, в том числе и к нему. Но он знает, что оно человечно. Его кровать непосредственно примыкает к моей. Такой же железной и безнадежной, как его. Мы спим друг к другу головами, как в роте. Поэтому мне все слышно. Даже урчание его желудка. Даже шорох его сновидений. Но мы не говорим. Ничего не обсуждаем. Собственно, мы редко, вот так, как сегодня, встречаемся с ним лицом к лицу. Зато общаемся телепатически. Я все больше стою в углу в ожидании майтхуны (предписывается постоянная готовность), а он где-то бродит или сидит под одеялом. Не понимаю, как он до сих пор не задохнулся? Но у нас с ним постоянная духовная связь. Я слышу течение его мыслей. Такое же сплошное крошево, как простыня. Все карманы на его пижаме спороты, а петли зашиты. Так ему легче переносить конечность. Он не терпит ничего конечного и окончательного, и тут же расправляется с ними. Идеальной для него формой был бы шар. Все обтекаемое у него вызывает недоумение. Но он все равно найдет, за что зацепиться, даже в шаре. Я видел однажды, как он обнаружил на своих рукавах бахрому. Всего одну нитку. Как у него загорелись глаза! Как забилось его и мое сердце! Я разделил с ним его радость. Вчера я увидел, как он начал истреблять оконную занавеску. Пока только нашел и расширил дырку, но постепенно доведет свою разрушительную работу до конца. В этом нет сомнения. Я никому об этом не говорил. У него огромный разрушительный потенциал. Как у Полифема. Ни одно крошечное отверстие на простыне или шторе, высунувшаяся из обшлага пижамы нитка или бахрома носка не пройдут мимо его сознания. Хотя весь остальной мир проходит. Он немедленно распустит ткань, как Пенелопа. Его Пенелопа — вечность, он ждет встречи с ней, как жених. Он распускает ткань бытия. Он — воплощенные силы хаоса на службе вечности. Когда ему кажется, что свидание вот-вот состоится, в его глазах мелькает что-то жестокое. Это взгляд небытия из инобытия. Тогда я боюсь его. Но он очень добр, никому не вреден. Он неосознанный альтруист. Ему только надо изжить свои странные комплексы. Ни за что не может утерпеть, когда увидит где-нибудь даже самый крохотный просвет, самый мнимый, и тут же запускает в него свой юркий, как сверло, палец. Он работает день за днем, как крот, расширяя просвет в бесконечность и попутно изрывает все в мелкое крошево. Собственно, это отходы производства, вторичный продукт вечности. По-видимому, он не может перенести ограничения пространства. Я ему иногда исподтишка помогаю. Рву набело порванное им начерно. Он не успевает. Нам кажется, что уничтожая материю мы выходим в другое измерение. Хорошо, если мы оба обретем свободу. Чем мы тогда оба станем? Самой свободой? Он-то не может быть ее ограничением. В остальном Иоська неизмеримый, и его часто ставят нам всем в пример, даже мне. Я горжусь, что он мой друг. Правда, он всегда молчит, никто никогда еще не слышал от него ни слова, и это особенно нравится Матвею, ключнику. Мы его своими криками и рассуждениями, как он говорит, достали. Потому что он воевал на войне и у него слабые нервы. Завтра дядя Матвей даст ему отведать своих ключей! Придется взять часть наказания на себя. Я всегда подставляю руку, когда его бьют. И Иоська благодарен мне. (Он первому дает мне расширить найденную им дырку.)
Дядя Матвей, которого мы еще называем здесь отцом Матвеем, — он сед и стар, воевал в партизанах, — смазывает волосы собачьим салом и читает “Красную Звезду”. Седая неухоженная борода его сама свивается в косицы, как пакля, он похож на какого-нибудь сурового ветхозаветного пророка, Моисея или Варуха, но в общем он добр, и бьет нас только в случае крайней необходимости, когда мы сами провинимся и выведем его из себя своими фантазиями или фантазмами, как говорит наш полковой врач Авангард Леонтьевич. Фантазий и правда у нас много, и он их терпеть, еще хуже порванного белья или отправления естественных надобностей не по месту назначения, не может. Мне, например, Матвей все время говорит, чтобы я перестал стоять и отказался от своего майорства, то есть чтобы я лег и оставил звание офицера вообще и перешел в вольнонаемные, потому что невозможно исполнять приказы Генштаба, находясь в чине майора, а я ему на это возражаю, что у каждого свой путь, у каждых твари и звания своя правда, что и в звании майора можно исполнять волю Генштаба, на что он злится еще больше и говорит, что, я должен уклоняться от мира и всего яже в нем, но я говорю, имея в виду размер своего таланта, что Бог не даром дал мне этот дар и что это было бы грехом против Него и Министерства обороны, зарыть свой талант, на что он орет еще хуже Психоаналитика (хотя сам же воевал), что, может, и Министерства-то обороны никакого вовсе нет, и воли Генерального штаба тоже, хотя сам же все время читает “Красную Звезду” и должен знать все военные хитрости и тайны. Но он, подъяв ключи и дыша злобой, настаивает, что ничего такого на самом деле не было и нет, никакого Генерального штаба и его воли, а все это придумано старшими офицерами и генералами для жалования, я же, отдалившись от его намерения на длину моего озарения (его злобы), грожу, что, если он не перестанет настаивать на абсурде, снова стану в угол, потому что если никакого Генштаба нет, то какой же я капитан — и, тем более, какой же он тогда отец Матвей и партизан, воевавший в Белоруссии? Он не может тогда даже называться дневальным. Потому что все, даже полковой врач и отец Матвей происходят от Генерального штаба, ибо подчиняются его уставам и приказаниям. Начиная с правил внутреннего распорядка Академии и кончая снами. Он злится и не знает, что ответить, злясь даже на правила внутреннего распорядка Академии, и достает из чехла ключи, сверкает глазом, бренчит цепью, наматывает ее на руку, как ремень с пряжкой, но я уже отступил на безопасное расстояние за фикус, в тень, на длину своей и его мечты, на длину моего озарения и его злобы, а подниматься ему лень, старому отцу Матвею, воевавшему в партизанах в лесах Белоруссии, выписывающему газету “Красная Звезда” и повышающему наш политический и общеобрзовательный уровень. Тем более, что вскоре его отвлекает кто-нибудь другой из нашего подразделения, а память у отца Матвея еще короче, чем наша, например, кто-нибудь покажет ему безосновательно язык, или наш главный психический аналитик, сведущий в психоанализе, Главпсих, как мы все его называем, начнет поливать вдруг ни с того ни с сего фикус из своего брандспойта, хотя накануне он его уже поливал, все это помнят, а в поливке цветов, как и во всем, надо соблюдать меру — не понимает, что от лишней влаги цветы начинают гнить. Отец Матвей реагирует на это вяло, потому что никаких цветов, даже роз и гвоздик, он не любит, особенно комнатных, просто не верит в них, как в хиромантию, а фикусов, за которыми происходят странные дела (растление, психоанализ, карты, беспричинное отсутствие причинности) просто не переваривает, поэтому почти не замечает иссякающей струи — не ее самой, а ее бледности, бедности,
иссякновения, тем более, что Психоаналитик все равно ускользнет, — как бледность, как причина, как иссякающая струя.
Психоаналитик, если не мочится, носится как угорелый по казарме со своими бредовыми идеями и книжками и орет на всех нас, чтоб все выполняли его инструкции по психоанализу, если мы когда-нибудь хотим выйти отсюда, иначе нам ничего не поможет. По бледности его мочи можно было бы составить неверное представление о его характере как о невыразительном и неопределенном. Но это не так. По-видимому, имеют место лишь соматические нарушения, и они никак не связаны с его психическими свойствами. Несмотря на невыразительность его струи, характер его достаточно убедителен и временами даже опасен. Не исключено, что он внутренно связан с Борманом. Его консультациями пользуются не все, в основном только я да Иоська, да и книжки его читать немного желающих. Все слушают в основном репродуктор, а потом на него и на его словоблудие онанируют. Мне непонятно такое увлечение политикой. Раньше он учился в Первом медицинском, дошел почти до диплома, но вдруг отправился к нам на практику, да так и остался здесь по распределению. Государственные экзамены сдавал экстерном. Он забил всю свою тумбочку конспектами и книжками, а также сдобными сухарями, финиками, курагой, пахлавой, которые ему присылают из Средней Азии, и которые у него регулярно выгребают и выбрасывают, чтоб не завелись мыши, но книги, жалея, оставляют, потому что уважают науку и психоанализ. Любимая книга Психоаналитика Словарь по психоанализу и “По ту сторону принципа удовольствия” Фрейда, с которыми он не расстается даже во сне и замусолил их, как отец Матвей “Красную Звезду”, до дыр. Мне он иногда одалживает их на ночь (все равно стою), а по восходу солнца отбирает. Я все равно читаю и все равно стою, по ним я готовлюсь к утренней осмотру и к вступительным экзаменам в академию. Я люблю их всех, проверяющих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови, озадачить на утреннем осмотре каким-нибудь неожиданным вопросом, чтобы они крепко задумались о текущей внешней политике и современном психоаналитическом моменте. Но Главпсих, конечно, превосходит меня в специальной подготовке, это я признаю, и с ним в прения не вступаю, то есть не раздражаю и не нервирую его. Иначе у него может начаться психоз. Он сам может кого хочешь нервировать и обидеть. Он вообще непредсказуем, этот Психоаналитик, и может ударить тебя кулаком прямо посреди ученого совета или сеанса психоанализа по голове. Удивляюсь такой непоследовательности его системы.
Психоаналитик (Главпсих) все больше читает и конспектирует, изводит целые тетради бисерными записями и пристает ко всем нам с просьбой принять участие в психоаналитическом сеансе. Мы иногда соглашаемся на его предпочтения. Тогда он надевает халат и мигом устраивает заседание кафедры. Собирает консилиум, моет руки (воображаемым мылом), прямо расцветает от импозантной гордости. Понтий Пилат завидует ему, потому что тот умывает руки в прямом, а не в фигуральном смысле. Устроив за фикусом небольшой кабинет, стащив туда куцую мебель, Главпсих по очереди принимает нас, велит высунуть язык, дает вдумчивые советы и выписывает написанные латынью рецепты. Каждому ставит какой-нибудь легкий диагноз и обещает всех нас скоро отсюда выписать, если мы будем следовать его рекомендациям. Под конец он ощупывает наши носы. По-видимому, с собственным носом у него проблемы. Мы уступаем ему, чтобы он поскорей отпустил нас, и потому что побыстрей хотим выбраться отсюда. Мы согласны выйти отсюда даже без очередных званий, даже без выходного пособия и вещевого довольствия. Даже на бесплатном литерном проезде до мест постоянной дислокации мы бы и то не стали бы настаивать. Тем более, нам не жаль показать ему наши носы. Пусть лечит, если ему так хочется. Наиболее употребительные из его диагнозов, которые он ставит нам, следующие: “Паранойя”, “Парафрения”, “Автоэротизм” (меня он чаще других пугает этими непонятными терминами), “Комплекс превосходства” (это Борман), “Агрессивность” (тоже к нему), “Амбивалентность” (о. Матвей), “Бегство в болезнь” (вертолетчик Коля), “Возврат вытесненного” (моя черноокая, Александра, и, может быть, по временам, я сам), “Застой либидинальный”, “Имаго”, “Невроз нарциссический” (Поэт Хуберман, или Хубер. Гоголь, Островский и еще раз Борман), “Невроз покинутости”, “Потребность в наказании” (Манан), “Работа скорби” (Иоська), “Самоотождествление с агрессором” (Ковалев во ваимодействии с носом, Островский, Дроздов), “Состояние гипноидное”, “Стадия зеркала” (Марадона), “Торможение перед целью” (Понтий Пилат и его собственный, Психоаналитика, самодиагноз), “Фрустрация” (`Один, “Нос” (они все читали) и, по-видимому, все мы и весь обслуживающий персонал части), “Угнетение цензурой” (лично им открытый комплекс, применяемый ко всем военнослужащим действующей регулярной армии). Диагноз “Психоанализ дикий или варварский (непрофессиональный)”, которым Психоаналитик диагностирует исключительно полкового врача (а иногда, в порыве самокритики, и самого себя) нравится ему больше всего. Этот невинный термин приводит полкового врача в дикое бешенство, и он лишает Психоаналитика прогулки и книг, а также, в особо раздражительных случаях, сам подвергает его психоанализу. Он заставляет его сидеть целыми часами на толчке, ставя ему определенную задачу по мочеиспусканию и дефекации (с чем он не разу не справился), или велит ему проглотить двойную порцию лекарства (аминазин и пр.) и тут же, при нем, показать язык, а затем произнести вслух “Тридцать три” (нелепая цифра), чтоб не врал и не прятал ничего во рту. Однажды он обнаружил у него под языком жвачку — это ЧП в масштабе части. Жвачка преследуется медперсоналом яростнее всего. Врач снова поставил ему задачу по выделению, и тот, как всегда с ней не справился. Но в целом полковой врач и его ассистенты с интересом относится к его изысканиям, и на утреннем осмотре часто подходит к нему первому и ведет с ним ученые беседы. Одно удовольствие следить за их ученым спором, и нам немного завидно. Тогда они образец взаимного уважения и деликатности. Чувствуется взаимовоспитание коллег. Сам-то Психоаналитик выписываться отсюда не собирается, считая, что долг врача и клятва Гиппократа велят ему оставаться здесь до конца, как капитану, пока на корабле остается хоть один терпящий бедствие пациент. Да и возвращаться на берег, то есть в Узбекистан. он не хочет. Там его ждут мафиозные разборки (до института он входил в хлопковую мафию) и, возможно, желтый дом для него единственное укрытие. Иногда он консультирует младший медперсонал, но в основном занят только нами и собой. Повсюду ищет принцип удовольствия, который ему пообещал Фрейд, его личный друг. Ни одной стены, двери, шкафа или любого другого естественного препятствия в расположении роты он не может преодолеть, тут же останавливается перед ними в ступоре и так может стоять перед ними со спущенными штанами, как перед унитазом, часами, пока не придет полковой врач или дневальный и не убедит его, что ни по ту, ни по эту сторону двери или кровати никакого принципа удовольствия не было и нет, и что он должен немедленно надеть штаны и отдохнуть, если не хочет, чтобы он пожаловался отцу Матвею с его ключами. Психоаналитик с неохотой отступает на свою территорию (она у него за столбом у окна), затем зовет к себе уголовника Бормана или Мишу Дроздова, бывшего матроса, списанного со сторожевика за неподчинение и отправленного сюда, как и я, в карантин за присвоением очередного звания. За столбом он их психоанапизирует и дезинформирует. Рассказывает всякие небылицы про Бухару и пахлаву и мочится в цветы. Миша внимательно выслушивает рекомендации, а затем просит Бормана сделать ему на носу какую-нибудь морскую наколку (у него постоянно пополняемый запас иголок). “Лоцман”, “Устойчивый”, “Бывалый”, “Неугомонный”, или какое-нибудь другое военно-морское название катеров береговой охраны, на которых Миша служил до карантина. Причем кряхтит и терпит моряк как партизан, ни гу-гу, хотя в других случаях орет даже если ему случайно наступят на ногу. Борман исколол уже ему весь член и дошел до живота, на котором выколол “Рожденный для мук”, то есть разместил этот любимый девиз всех лагерников над самым мишиным лобком. За это им попадает, особенно в бане, где ничего не скроешь. Тогда отец Матвей или кто-нибудь другой из дневальных, сопровождающих нас в мокряди, заставляет их стирать татуировки пемзой. Их уже не раз ловили за этим занятием, но они продолжают нарушать правила внутреннего распорядка Академии и углублять комплекс. Миша тоже уголовник, поэтому они и снюхались. Так я думаю. Он случайно убил на сторожевике мичмана, приняв его за генерала Эйзенхауэра, и его списали на берег до выяснения. Эйзенхауэр враг мира во всем мире, как и Аденауэр. До службы на флоте Дроздов работал стропалем в чугунолитейном цехе. Потом обдирал там же переносным наждаком отливки и шлифовал гантели. Когда у Дроздова спрашивают, где он раньше работал, он не задумываясь отвечает: “На машиностроительном заводе”. — “Что ты там делал, Миша?” — “Собирал яблоки и сливы”, — отвечает он. Не исключено, что на их заводе росли фруктовые деревья, это бывает. Но когда ему задают прямой вопрос: “А сколько ты сидел, Миша?”, он не выдерживает и психует. “Сколько лет?” — уточняет он, чтобы протянуть время. — “Да, какой срок ты получил?” Он мучительно соображает, трет кулаком лоб и со слезами говорит: “Четыре секунды, четыре секунды”. Тогда становится ясным, что он намеренно вводит нас в заблуждение. Что-то скрывает. Наверняка этому его научил Борман, любит поиздеваться над военнослужащими. По-видимому, Дроздов очень занижает свой срок, чтобы скрыть тяжесть преступления. “Да, четыре секунды, четыре секунды, и еще две секунды потом мне скинули по амнистии, я правильно себя вел, вот и скинули. Я и здесь сижу по амнистии, вот досижу еще две секунды, и выпустят. Ей-богу, выпустят. Меня мамка ждет”. Мне его жалко, как Иоську, хотя он безнадежно испорчен Борманом. Иоська и Миша самые добрые.
XLIX
А что же наш нос? Спрашивается, где этот Нос все время пропадал? Мы так и не выяснили этого до конца, несмотря на все предпринятые усилия. Полагаю, он обрыскал все планы бытия, всех настоящих и будущих гоголевских героев, все изнывающие вожделением ландшафты, степи, озера, звуки, названия, вплоть до последней запятой, в надежде обрести успокоение своему семени. Нашел ли? Где им все-таки найти, неутоленным, — Носу и его автору — законную жену, супругу брачующуюся — жгучее, грешное, страждущее, как Саргассово море, лоно? Как выбрать из всего этого сонмища огнедышащих, опустошительных, безутешных, рыщущих по гоголевским страницам лон, жаждущих утоления и искупления, совокупления, подходящую вагину? Отдать ли ему в жены мертвую Панночку с выдавившейся из лона кровавой слезой, Катерину ли, Перепетую, Хиврю ли, Петрову ли Пидорку, серую ли распутную кошечку Пульхерии Ивановны, или эту великолепную Майскую ночь, осыпанную лунным серебром, вместе с лежащей на дне озера Утопленницей? Или всю Ночь перед Рождеством, Сорочинскую Ярмарку, Страшную Месть, Запорожскую Сечь со всеми тарасовыми молодцами, раскорячившимися в ее утробе — и всю эту ноющую от томного желания Степь с ее кашками, волошками и дроками, чайками и дрофами и с занесенным в нее бог знает откуда колосом пшеницы, наливающимся в гуще… — или всю разом страстную Упоительную Ночь Малороссии — тиха украинская ночь! Знаете вы украинскую ночь? вы не знаете украинской ночи! Какая ночь совершается в вышине! Какое торжество в чертоге!
Нет, нет и еще раз нет! Неутолим жар этих страшных лон, непостижима горечь всемирного эротического томления — мы бежим их вместе с Носом в страхе и пусть нам откроется прелесть иных, более скромных, более тихих и не таких ненасытных лон — но тоже горячих, необузданных, страстных… (Я не знаю, куда бежать от всепроникающего эротического излучения этой прозы, я не мыслю, где преклонить голову моему носу. Увы, господа, не укрыться нигде! Ни в степи, ни в ночи, ни на бале среди великосветской черни. Один даже полковник подал даме тарелку с соусом на конце обнаженной шпаги!)
Нос — без друга, без любовницы, без супруги. Может ли быть такое? Наверное, до сих пор он бродит где-нибудь в жаркой толпе гоголевских героев и слов и никак не может остановиться в своем выборе. Отдать ли ему в жены Пропавшую Грамоту, Колокольню ли Ивана Федоровича Шпоньки, Красную ли, как жар, Свитку Основьяненко (свитка, положенная в головах, кажется Гоголю свернувшимся дьяволом)… Но, может, лучше всего, отдать ему в супруги — лучшего лона ему не сыскать, — знаменитую Дорожную Шкатулку Чичикова (автор уверен, что есть читатели такие любопытные, которые пожелают даже узнать план и внутреннее расположение шкатулки; пожалуй, почему же не удовлетворить; вот оно, внутреннее расположение) — замечательная походная, военно-полевая жена для беглого и блудливого Носа. Или отправить его к смазливой няньке Ноздрева (которая, как уверяют, величала его: “мой пушистенький барин” и ртом так делала, точно ела что-то вкусненькое и с пенкой; но опасен этот гремучий, одержимый бесом, Ноздрев, непредсказуем, и какие пули льет… и к тому же у него такой волчонок, что нянька вряд ли захочет поменять его на другой; нет, нянька не согласится). Или отправить этого извращенца к транссексуалке Елизавете Воробей, поменявшей пол, навек обреченной Собакевичем на сексуальное прозябание? Мимо, Ковалев, мимо. Мы отыщем ему другую, лучшую, единственную супругу — например, букву Фиту, почитаемую некоторыми неприличной буквою; хороша тоже индейка со сливами, любимое кушанье Шпонькиной тетушки (а индейка со сливами была, спросила тетушка, потому что сама была большая искусница приготовлять это блюдо; была и индейка: весьма красивые барышни, сестрицы Григория Григорьевича, особенно белокурая, отвечает Шпонька); или отослать его к этой, из сна, мистической жене Шпоньки с гусиным ликом (по-видимому, бритым), не исключено, что такая компактная переносная жена, в конце превратившаяся в шерстяную материю, может вполне подойти ему (на стуле сидит жена; ему странно; он не знает, как подойти к ней, что говорить с ней, и замечает, что у нее гусиное лицо; нечаянно поворачивается он в сторону и видит другую жену, тоже с гусиным лицом; поворачивается в другую сторону — стоит третья жена; назад — еще одна жена; тут его берет тоска; он снял шляпу, видит: и в шляпе сидит жена; пот выступил у него на лице; полез в карман за платком — и в кармане сидит жена; вынул из уха хлопчатую бумагу — и там сидит жена; и чувствует, что его кто-то тащит веревкою на колокольню; кто это тащит меня, жалобно проговорил Иван Федорович; это я, жена твоя, тащу тебя, потому что ты колокол; это странно, колокольность Ивана Федоровича (к тому же отдающаяся в его имени), сочетаемая с подъятием его самого на колокольню как колокола: смешение полов, посадка на кол; множественность жен, требующих подъятия — ужасно: а вдруг не встанет?; то вдруг снилось ему, что жена вовсе не человек, а какая-то шерстяная материя; что он в Могилеве приходит в лавку к купцу, и тот говорит: какой прикажете материи?; вы возьмите жены, это самая модная материя, очень добротная; из нее все теперь шьют себе сюртуки; купец меряет и режет жену; Иван Федорович берет под мышку; ужасно: шерстяная материя жены и колокольность мужа, требующая поднятия; непереносимо); м-да. господа; задумаешься поневоле; как знать?.. или вот еще, можно, ввиду военных действий, свести знакомство с кобылой Аграфеной Ивановной из “Коляски” (она еще не слишком в холе; и давно, ваше превосходительство, изволите иметь ее? и получить ее изволили объезженную или уже здесь изволили объездить?); нехудо ему, нашему Носу,
познакомиться также и с бекешей Ивана Ивановича — очень хвалят: славная бекеша у Ивана Ивановича! Отличнейшая! А какие смушки! Фу ты, пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает что, если у кого-либо найдутся такие! Взгляните, ради бога, на них, взгляните сбоку: что за объядение! Описать нельзя: бархат! серебро! огонь! Господи боже мой! Отчего же у меня нет такой бекеши! — поэма, господа, поэма, — поэма начала и конца; у меня выступают слезы от этих смушек — сизые с морозом, в подпалинах январского тумана, взвихренные поземкой; или взять кобылку Ивана Ивановича, неплохая тоже была бы невеста нашему хожалому (лежалому) Носу (у Ивана Ивановича кобылка саврасая, с лысинкой на лбу; хорошая очень лошадка); ну, а чего стоит гусак Ивана Ивановича? — сколько бы вы за него в вашем Генеральном штабе дали? Небось, не поскупились бы? И это понятно.
Гусак этот, между нами говоря, будет еще почище носа майора Ковалева гуляка, не зря он так за него обиделся: да ведь это почти то же самое, что назвать вас… носом; ну, прямо в лицо, в физиономию — ткнуть этим органом — и ваших нету; нет, гусаком Ивану Ивановичу нехорошо быть, неприлично; ну, там о бурой свинье, луже, потерянной два года назад пуговице, о которой все интересуются — я и вовсе умалчиваю: это так, мимоходные приключения, летучие увлечения пылкой молодости гусака (или носа, как вам будет угодно); но ружье Ивана Никифоровича, пусть даже не годное для стрельбы, возвышается надо всеми этими шалостями уже грозно, уже непримиримо, не зря его Иван Никифорович не хотел ни за что соседу отдавать, променять его на бурую свинью и два мешка овса и то не согласился (что ж это значит, подумал Иван Иванович, я не видел никогда ружья у Ивана Никифоровича; что же это он? стрелять не стреляет, а ружье держит; а вещица славная! я давно себе хотел достать такое; мне очень хочется иметь это ружьецо; я люблю позабавиться ружьецом; (тут Иван Иванович тайком и поменяет своего гусака на это ружье — но мы это тоже заметили, не пропустили); эй, баба, закричал Иван Иванович, кивая пальцем; что у тебя, бабуся, такое? видите сами, ружье; какое ружье? кто его знает какое! если б оно было мое, то я, может быть, и знала бы, из чего оно сделано; но оно панское; оно, должно думать, железное, продолжала старуха; гм! железное, говорил про себя Иван Иванович; а давно ли оно у пана? (хорошо иметь железное ружье, думает про себя баба; хорошо вообще иметь ружье, даже старухе, думаем мы); может быть, и давно, отвечала старуха; хорошая вещица, продолжал Иван Иванович (прийдя к другу); мне там понравилась одна вещица, Иван Никифорович; скажите, пожалуйста, на что вам это ружье, что выставлено выветривать вместе с платьем; что вы будете с ним делать? ведь оно вам не нужно; как не нужно? а случится стрелять? господь с вами, Иван Никифорович, когда же вы будете стрелять? разве по втором пришествии; вы, сколько я знаю и другие запомнят, ни одной еще качки не убили, да и ваша натура не так уже господом богом устроена, чтоб стрелять; отдайте его мне; как можно? — отвечает Иван Никифорович; это ружье дорогое; таких ружьев теперь не сыщите нигде; как можно? это вещь необходимая; на что же она необходимая? когда не хотите подарить, так, пожалуй, поменяемся; что ж вы дадите мне за него? я вам дам за него бурую свинью; увидите, если на следующий год она не наведет вам поросят; как же вы, в самом деле, Иван Иванович, даете за ружье черт знает что такое: свинью; вы бы сами посудили хорошенько: это таки ружье, вещь известная; а то — черт знает что такое — свинья; что ж нехорошего заметили вы в свинье? не буду уже… пусть вам остается ваше ружье, пускай себе сгниет и перержавеет, стоя в углу в коморе, не хочу больше говорить о нем; так не хотите, Иван Никифорович менять ружьеца? мне странно, Иван Иванович: вы, кажется, человек, известный ученостью, а говорите, как недоросль; Бог с ним! Пусть оно себе околеет, не буду больше говорить! Позвольте, Иван Иванович; ружье вещь благородная, самая любопытная забава, притом и украшение в комнате
приятное; вы, Иван Никифорович, разносились так с своим ружьем, как дурень с писаною торбою (о, этот дурень с писаной торбою заслуживают, конечно, особого исследования в Институте пластической хирургии, не так ли, господа из Генерального штаба?); а вы, Иван Иванович, настоящий гусак, вот что; (просто непостижимое оскорбление, заметим мы в скобках); вот так за гусака два друга и поссорились, и это бы еще ничего, гусак, — а вот железное ружье Ивана Никифоровича, стоящее в коморе без стрельбы — вот где, думаю, собака зарыта; ясно вам? У одного мягкошеий шипучий гусак, даром наводящий страх на окрестную природу, а у другого железное ружье, пусть и без стрельбы, — вот где изначальное неравенство природы.
Теперь ясно, что за ружьецо было у Ивана Никифоровича. И старуха его, рабыня, носилась с ним не хуже самого хозяина. Она-то уж ни за что не согласилась бы на пустяшную замену. Ясно, что и бекеша, и саврасая кобылка, и сама бурая свинья домогались железного ружья Ивана Никифоровича, а Иван Иванович со своим ружьем, стало быть, гусаку соперник; но главное, это ружье соперник Носу, главному гоголевскому ружью, которое, как известно, даже незаряженное, само раз в год стреляет; вот что непростительно ружью; но вот что еще удивительнее всего, страннее всего: что перепела до сих пор нейдут под дудочку, не зря Иван Иванович сетует на это. Нейдут перепела (носы), то есть не пляшут под их дудочку, и это вселяет надежду; но, может, имелось в виду, что на дудочку Ивана Ивановича не шли перепелки, и это тоже неплохо; и у старосветского помещика такого-то тоже имеется гусак, да еще какой: длинношейный гусь, пьющий воду с молодыми и нежными, как пух, гусятами; мне этот гусь откровенно нравится да и молодые гусята тоже; и частокол, обвешанный связками сушеных груш — тоже хорош; что-то тут есть сексуально обнадеживающее. А вот это, говорила Пульхерия Ивановна, снимая пробку с графина, водка, настоянная на деревий и шалфей; чудо как хороша; что имелось, однако, в виду: водка или графинная пробка? Хороши обе. Хороша и Коляска Чертокуцкого, сама по себе (у меня, ваше превосходительство, есть чрезвычайная коляска, настоящей венской работы; это удивительно, легка как перышко; когда вы сядете в нее, то просто как бы, с позволения вашего превосходительства, нянька вас в люльке качала! стало быть, покойна? очень, очень покойна; подушки, рессоры, — это все как будто на картинке нарисовано; а уж укладиста как! то есть я, ваше превосходительство, и не видывал еще такой; и Чертокуцкий, несмотря на весь аристократизм свой, сидя в коляске, так низко кланялся и с таким размахом головы, что, приехавши домой, привез в усах своих два репейника; видимо, свернул куда-нибудь в сторону; генерал и офицеры обошли вокруг коляску и тщательно осмотрели колеса и рессоры ее; ну, ничего нет особенного, сказал генерал, коляска самая обыкновенная; самая неказистая, сказал полковник, совершенно нет ничего хорошего; просто ничего нет; разве внутри есть что-нибудь особенное). (Внутри-то и есть самые настоящие достоинства.)
Не пройдем мы также и мимо брички Шпонькиной тетушки, не уступит сия утварь коляске Чертокуцкого (долгом почитаю предуведомить читателей, что это была та самая бричка, в которой еще ездил Адам; и потому, если кто будет выдавать другую за адамовскую, то это сущая ложь и бричка непременно поддельная; совершенно неизвестно, какими образом спаслась она от потопа; самое устройство брички, немного набок, то есть так, что правая сторона ее была гораздо выше левой, ей очень нравилось, потому что с одной стороны может, как она говорила, влезать малорослый, а с другой — великорослый; впрочем, внутри брички могло поместиться штук пять малорослых и трое таких, как тетушка; около полудня Омелько, управившись около брички, вывел из конюшни тройку лошадей, немного чем моложе брички и начал привязывать их веревкою к величественному экипажу). Э-эх, не отказался бы прокатиться на той бричке!
А вот от моего друга Поприщина: что, если сравнить камер-юнкера с Трезором? Небо! Какая разница! Меджи пишет, что папа хочет непременно видеть Софи за или генералом, или камер-юнкером, или за военным полковником. А майоры вам не подойдут? А вот уже совсем мистика, господин фельдмаршал (один Поприщин только и увидел, да я вместе с ним): “О, это коварное существо — женщина! Я теперь только постигнул, что такое женщина. До сих пор никто еще не узнал, в кого она влюблена: я первый открыл это. Женщина влюблена в черта. Да, не шутя. Физики пишут глупости, что она то и то, — она любит только одного черта. Вон видите, из ложи первого яруса она наводит лорнет. Вы думаете, что она глядит на этого толстяка со звездою? Совсем нет, она глядит на черта, что у него стоит за спиною. Вот он спрятался к нему во фрак. Вон он кивает оттуда к ней пальцем! И она выйдет за него. Выйдет”. И, наконец, знаете ли вы (мы-то уже знаем с Поприщиным), что у всякого петуха есть Испания и что она находится у него под перьями? Испания и есть вся в перьях. Хороша страна Испания.
В “Ревизоре” тоже кое-что для нашего Носа отыщем (хотя там и своих достаточно): да, там, говорят, есть две рыбицы: ряпушка и корюшка, такие, что только слюнка потечет, как начнешь есть; дай бог вам всякого богатства, червонцев и сынка-с этакого маленького, вон энтакого-с, чтоб можно было на ладонку посадить, да-с! (и нянчить, и нянчить); и имена для носов всё в пьесе важные, знатные: Антон Антонович, Артемий Филиппович, Аммос Федорович — твердые, бескомпромиссные имена; “Экая штука!” — сказал Аммос Федорович (сам будучи большой штукой); этакой свинье всегда лезет в рот счастье; я, пожалуй, Антон Антонович, продам вам того кобелька, которого торговали; нет, мне теперь не до кобельков; ну, не хотите, на другой собаке сойдемся; какой репримант неожиданный! — сказала одна из дам; дурака ему, дурака, старому подлецу! эх ты, толстоносый! — сосульку, тряпку принял за важного человека! (действительно нехорошо: человеку с таким представительным носом пресмыкаться пред сосулькою). Что, господа? чему смеетесь? — над собой смеетесь! У, щелкоперы, либералы проклятые! чертово семя! узлом бы вас всех завязал, в муку бы стер вас всех да черту в подкладку! в шапку туды ему!; ничего не было!; ну что было в этом вертопрахе похожего на ревизора? ничего не было! вот просто ни полмизинца не было похожего — и вдруг все: ревизор! ревизор! ну кто первый выпустил, что ревизор? пачкуны проклятые! колпаки! сморчки короткобрюхие! Обидно, конечно, всем им, толстоносым, что вертопрах их всех обревизовал. И их самих, и их женщин.
В “Женитьбе” тоже, разумеется, все женятся напропалую: на то она и женитьба, чтобы жениться и замуж выходить: во-первых, конечно, Фекла, сваха, распутная, как, коза, бабенка, что Агафье Тихоновне (хорошо имечко) женихов приискала — она же изобрела и синоним для женских пламенных уст: как рафинат! Белая, румяная, как кровь с молоком Агафья Тихоновна! Рафинат! Сладость такая, что и рассказать нельзя: уж будете вот по этих пор довольны (показывая на горло); да, такой великатес; ну, а кроме этой, других там нет никаких? да какой же тебе еще? уж это что ни есть лучшая; будто уж самая лучшая? хоть по всему свету исходи, такой не найдешь; подумаем, подумаем… приходи-ка послезавтра, мы с тобой опять вот эдак: я полежу, а ты расскажешь; да помилуй, отец, уж вот третий месяц хожу к тебе, а проку-то нисколько; а ты думаешь небось, что женитьба все равно что “эй, Степан, подай сапоги”, натянул на ноги, да и пошел? нужно порассудить, порассмотреть; а тебе же худо! Ведь в голове седой волос уж глядит, скоро совсем не будешь годиться для супружеска дела; невидаль, что он придворный советник! Да мы таких женихов приберем, что и не посмотрим на тебя! смотри ты! тою ему не угодишь, другой не угодишь, да у меня есть на примете такой капитан, что ты ему и под плечо не подойдешь, а говорит-то — как труба; а ведь сказать тебе правду, я люблю, если возле меня сядет хорошенькая; а что же касается до обеда, у меня, брат, есть на примете придворный официант: так, собака, накормит, что просто не встанешь; вообрази, около тебя будут ребятишки, ведь не то что двое или трое, а, может быть, целых шестеро, и все на тебя как две капли воды; ты вот теперь один, надворный советник, экспедитор или там начальник какой, бог тебя ведает, а тогда, вообрази, возле тебя экспедиторчонки, маленькие эдакие канальчонки, и какой-нибудь постреленок, протянувши ручонки, будет теребить тебя за бакенбарды, а ты только будешь ему по-собачьи: ав, ав, ав! Ну есть ли что-нибудь лучше этого, скажи сам?; да ведь они только шалуны большие: будут все портить, разбросают бумаги; пусть шалят, да ведь все на тебя похожи — вот штука; а оно, в самом деле, даже смешно, черт побери: этакой какой-нибудь пышка, щенок эдакий, и уж на тебя похож; проклятая прачка, так скверно накрахмалила воротнички — никак не стоят; ты ей скажи, Степан, что если она, глупая, так будет гладить белье, то я найму другую; ведь о чем стараюсь? О твоей пользе; ведь изо рта выманят кус; лежит, проклятый холостяк! Ну скажи, пожалуйста, ну на что ты похож? Ну, ну, дрянь, колпак, сказал бы такое слово… да неприлично только; как порядочный человек, решил жениться, последовал благоразумию и вдруг — просто сдуру, пелены объелся, деревянный чурбан; опять, тетушка, дорога! Интересуется какой-то бубновый король, слезы, любовное письмо; с левой стороны трефовый изъявляет большое участье, но какая-то злодейка мешает; не хочу, не хочу! у него борода: станет есть, все потечет по бороде; нет, нет, не хочу!; да ведь где же достать хорошего дворянина? Ведь его на улице не сыщешь; так ухлопоталась! По твоей комиссии все дома исходила, по канцеляриям, по министериям истаскалась, в караульни наслонялась; я для своей барышни все готова удовлетворить; зато уж каких женихов припасла! То есть и стоял свет и будет стоять, а таких еще не было!; а славные все такие, хорошие, аккуратные (все как на подбор, господин фельдмаршал): первый Балтазар Балтазарович Жевакин — как раз по тебе придется; говорит, что ему нужно, чтобы невеста была в теле, а поджаристых совсем не любит; а Иван-то Павлович, что служит езекухтором, такой важный, что и приступу нет; такой видный из себя, толстый; а еще Никанор Иванович Анучкин: это уж такой великатный! А сам-то такой субтильный; нет, мне эти субтильные как-то не того… я ничего не вижу в них, сказала Агафья Тихоновна; а коли хочешь поплотнее, так возьми Ивана Павловича; уж лучше нельзя выбрать никого; уж тот, неча сказать, барин так барин: мало в эти двери не войдет, — такой славный; а какие у него волосы?; хорошие волосы; а нос?; э… и нос хороший; всё на своем месте; только не погневайся: уж на квартире одна только трубка и стоит, больше ничего; твоя воля, мать моя, не хочешь одного, возьми другого; ну, а еще кто?; а и не хотелось бы и говорить про него: он-то, пожалуй, андворный советник и петлицу носит, да уж на подъем куды тяжел, не выманишь из дому; ну, а еще кто? Ведь тут только всего пять, а ты говорила шесть; да неужто тебе еще мало? Смотри ты, как тебя вдруг поразобрало, а ведь давеча было испугалась; да что с них, с дворян-то твоих? Хотя их у тебя и шестеро, а, право, купец один станет за всех; врешь, врешь: дворянин… губернахтор больше сенахтора! Разносилась с дворянином! А дворянин при случае так же гнет шапку; Дуняшка, введи его и проси обождать; ах, какой толстый!; а любопытная, однако ж, должна быть земля эта Сицилия: вот вы сказали — мужик: что мужик, как он? Так ли совершенно, как и русский мужик, широк в плечах и землю пашет, или нет?; не могу вам сказать: не заметил, пашут или нет, а вот насчет нюханья табаку, так я вам доложу, что все не только нюхают, а даже за губу-с кладут; позвольте, позвольте: приятель мой, Подколесин Иван Кузьмич, надворный советник; служит экспедитором, один все дела делает, усовершенствовал отличнейше свою часть; а вот, сударыня, если б пришлось вам избрать предмет? Позвольте узнать ваш вкус. Извините, что я так прямо; хотели ли бы вы, сударыня, иметь мужем человека, знакомого с морскими бурями?; эх ты,
пирей, не нашел дверей! Они нарочно толкуют, чтобы тебя отвадить. Да, господа: отличнейше Иван Кузьмич усовершенствовал свою часть. И что делать в таком случае сударыне, если ей придется избирать предмет?
Замечателен также монолог Агафьи Тихоновны: это прямо какое-то чревовещание лона, сама говорящая вагина пред строем стоячих как частокол женихов: — Право, такое затруднение — выбор! Если бы еще один, два человека, а то четыре. Как хочешь, так и выбирай. Никанор Иванович недурен, хотя, конечно, худощав; Иван Иванович тоже недурен. Да если сказать правду, Иван Павлович тоже хоть и толст, а ведь очень видный мужчина. Балтазар Балтазарович опять мужчина с достоинствами. Уж так трудно решиться, так просто рассказать нельзя, как трудно! Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузмича (и когда она успела познакомиться с его носом), да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича — я бы тогда тотчас же решилась. А теперь поди подумай! просто голова даже стала болеть. Я думаю, лучше всего кинуть жребий. Положиться во всем на волю божию: кто выкинется (хорошо словечко), тот и муж. Напишу их всех на бумажках, сверну в трубочки, да и пусть будет что будет. Такое несчастное положение девицы, особливо еще влюбленной. Из мужчин никто не войдет в это, и даже просто не хотят понять этого. Вот они все, уж готовы! остается только положить их в ридикюль, зажмурить глаза, да и пусть будет, что будет. Страшно… Ах, если бы Бог дал, чтобы вынулся (!) Никанор Иванович. Нет, отчего же он? Лучше ж Иван Кузьмич. Отчего же Иван Кузьмич? чем же худы те, другие?.. Нет, нет, не хочу… какой выберется, такой пусть и будет. Ух! все! все вынулись! А сердце так и колотится! Нет, одного! одного! непременно одного! Ах, если бы вынуть Балтазара… Что я! хотела сказать Никанора Ивановича… нет, не хочу, не хочу. Кого прикажет судьба!
Эх, если бы всех положить в ридикюль, господа! Эх, если бы вынуть Балтазара! Куда ей столько? Эти девицы еще и не на такое способны!
Кочкарев же все хлопочет о Подколесине, вернее, о его части: Право, чудо человек, так усовершенствовал свою часть… Невеста же: а тем, другим, разве отказать?; Ну, так если вы хотите кончить за одним разом, скажите просто: “Пошли вон, дураки!”; Да ступай ты вперед. Я только на минуту: оправлюсь, расстегнулась стремешка; Да ты улизнешь опять; Нет, не улизну! ей-богу, не улизну!; Смотри ты какой! расходился как! Что толст, так думает, ему и равного никого нет; Мне нравится веселость вашего нрава. У нас в эскадре капитана Болдырева был мичман Петухов, Антон Иванович; тоже эдак был веселого нрава. Бывало, ему, ничего больше, покажешь эдак один палец — вдруг засмеется, ей-богу, и до самого вечера смеется; Ну что у вас за фигура, между нами будь сказано? Нога петушья; Что ж это Подколесин не идет? Это, однако ж, странно. Неужели он до сих пор поправляет свою стремешку?; О, ни за что не воротится. Я ставлю голову, если который-нибудь из них двух покажет нос свой здесь; Он не заметил нас! Видел, с каким длинным носом вышел?; Вы, сударыня, любите кататься?; Как-с кататься?; На даче очень приятно летом кататься в лодке; Да-с, иногда с знакомыми прогуливаемся; Вы, сударыня, какой цветок больше любите?; Который покрепче пахнет-с; гвоздику-с; Дамам очень идут цветы. Вот скоро будет екатерингофское гулянье; Представьте, как скоро!; Какой это смелый русский народ! Стоит на самой верхушке… и не боится ничего; Да, господин фельдмашал, — на самой верхушке. И ничего не боится. А Кочкарев все уговаривает Подколесина: О тебе, деревянная башка, стараюсь; Я не хочу твоих стараний; Вот от души посылаю тебе желание, чтобы тебе пьяный извозчик въехал дышлом в самую глотку! Взял бы тебя, глупую животину, да щелчками бы тебя в нос, в уши, в рот, в зубы — во всякое место! А с него все это, как с гуся вода, — вот что нестерпимо!; А Агафья Тихоновна, невеста, все мечтает: Уж так, право, бьется сердце, что изъяснить трудно.
Везде, куды не поворочусь, везде так вот и стоит Иван Кузьмич. Давича совершенно хотела было думать о другом, но чем ни займусь — пробовала сматывать нитки, шила ридикюль, — а Иван Кузьмич все так вот и лезет в руку. Да что ж Иван Кузьмич так долго мешкается? Все так и стоят, все так и лезут в руку, господа офицеры, а тот все, как уж, уворачивается. Поневоле с Агафьей Тихоновной призадумаешься. Так и оставим ее с этим неразрешимым выбором: никогда не выберет.
“Мертвые Души”! Уж они-то, конечно, тоже не промахнулись мимо носов и их невест. О чем это? —
“В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод”. Манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом; Лавочки с хомутами, веревками и баранками; сосиски с капустой, пулярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам; Харчевня с нарисованною толстою рыбою и воткнутою в нее вилкою; Губернатор, который тоже ни толст, ни тонок, имеет на шее Анну и говорят, даже представлен к звезде; И вот что странно, господа, и обидно: увы! толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие; тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют туда и сюда; их существование как-то слишком легко и воздушно и совсем ненадежно, не так ли? толстые же никогда не занимают косвенных мест, а всё прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж они не слетят; наружного блеска они не любят, нет; К тому же, я имел честь покрыть вашу двойку, говорит Чичиков, и всякий раз подносит своим партнерам, чтобы еще больше согласить их, свою серебряную с финифтью табакерку, на дне которой заметили две фиалки, положенные туда для запаха; разберись поди с этими фиалками и табакерками. Подобны добротным мужу и жене также фрак брусничного цвета с искрой Чичикова и его же шинель на больших медведях; А сам он обернут в них, как… Лучше промолчу. А вот, глядите, господа, петух, предвозвестник переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова его была продолблена до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки. Вот подававшийся ввечеру на стол Манилова щегольской подсвечник из темной бронзы с тремя античными грациями, с перламутровым щегольским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инвалид, хромой, свернувшийся на сторону и весь в сале, хотя этого не замечали ни хозяин, ни хозяйка; и простак-читатель тоже, полагаю, не заметит этого хромого инвалида; и чудно это говорит Манилов трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: “Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек”; само собою, ротик раскрывался при этом очень грациозно; я бы тоже положил кусочек в ее ротик; а Чичиков по-видимому некрофил, господин фельдмаршал: говорит Манилову, что хотел бы купить крестьян, “я желаю иметь мертвых”, — уточняет он; как-с, извините, мне послышалось престранное слово, сказал Манилов и выронил тут же чубук с трубкою на пол и как разинул рот, так и остался с разинутым ртом в продолжение нескольких минут; и затем, поднявши трубку с чубуком, принялся насасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть, как фагот; казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства, но чубук хрипел и больше ничего; хорош же Манилов с своим чубуком: насасывает и насасывает, а тот хрипит, как фагот, и Чичикову при этом никакого капиталу. Неплохи и Алкид с Фемистоклюсом, но не сами по себе, а как псевдонимы незаменимого, очень живые — псевдонимов много наберем мы у Гоголя; Прощайте, миленькие малютки, сказал им Чичиков, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа; барабан и сабля, обещанные Чичиковым малюткам Манилова, тоже пойдут в дело. Но вот кони… С конями вообще какая-то чертовщина у Гоголя. С чубарым и другими конями Чичикова, гнедым и Заседателем, прежде всего нужно разобраться: “Хитри, хитри! вот я тебя перехитрю! — говорил Селифан, приподнявшись и хлыснув кнутом ленивца. — Ты знай свое дело, панталонник ты немецкий! Гнедой — почтенный конь, он сполняет свой долг, я ему с охотою дам лишнюю меру, потому что он почтенный конь, и Заседатель тож хороший конь… Ну, ну! что потряхиваешь ушами? Ты, дурак, слушай, коли говорят! я тебя, невежа, не стану дурному учить. Ишь куда ползет!!” Здесь он опять хлыснул его кнутом, примолвив: “У, варвар! Бонапарт проклятый! Ты думаешь, что скроешь свое поведение. Нет, ты живи по правде, когда хочешь, чтобы тебе оказывали почтение”.; Таким образом дошло до того, что он начал называть их секретарями. Чудные кони! Огонь кони! Птица-тройка!
Чу! Свет мелькнул в одном окошке и досягнул туманною струею до забора, указавши нашим дорожным ворота; Приезжие, матушка, пусти переночевать, сказал Чичиков; Вишь ты, какой востроногий, сказала старуха; Дождь стучал звучно по деревянной крышке и журчащими ручьями стекал в подставленную бочку; Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и всё, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла. Что скажешь? Прямо ярмарка носов. Хотя видим их только с голоса.
В один мешочек отбирают всё целковики, в другой полтиннички, в третий четвертачки; Какие же есть помещики, спросил Чичиков у Коробочки; а вот какие: Бобров, Свиньин, Канапатьев, Харпакин, Трепакин, Плешаков, сказала помещица; Погасив свечу, он накрылся ситцевым одеялом и, свернувшись под ним кренделем, заснул в ту же минуту; на картинах не всё были птицы: между ними висел портрет Кутузова и писанный масляными красками какой-то старик с красными обшлагами на мундире; в это время подошел к окну индейский петух и заболтал ему что-то скоро на весьма странном своем языке; индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком; водружено было несколько чучел на длинных шестах, с растопыренными руками; на одном из них надет был чепец самой хозяйки; Дай бог, чтобы прошло, я-то смазывала свиным салом и скипидаром тоже смачивала; Положим, например, существует канцелярия, а в канцелярии, положим, существует правитель канцелярии. Прометей, решительный Прометей!; У вас, матушка, хорошая деревенька. Сколько в ней душ?; Однако ж мужички на вид дюжие, избенки крепкие; На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал; Как зарубил что себе в голову, то уж ничем его не пересилишь; Да что ж пенька? Помилуйте, я вас прошу совсем о другом, а вы мне пеньку суете!; Ах, какие ты забранки пригинаешь, сказала старуха; Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не сказать: “Экой длинный!”; Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки,
скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками; Чубарый чувствовал пренеприятные удары по своим полным и широким частям. Вишь ты, как разнесло его! — думал он сам про себя, несколько припрядывая ушами, — небось знает, где бить! Не хлыснет прямо по спине, а так и выбирает место, где поживее: по ушам зацепит или под брюхо захлыснет”; Манилов, конечно, повеликатней Собакевича: Собакевич одного чего-нибудь спросит, да уж зато все съест, даже и подбавки потребует за ту же цену; Штаб-ротмистр Поцелуев… такой славный! усы, братец, такие!; Ах ты, Оподелдок Иванович!; Я ему сулил каурую кобылу, которую, помнишь, выменял у Хвостырева…
Далее следует превосходный монолог Ноздрева, бессовестно похваляющегося перед окружающими своим якобы щенком, а на самом деле — своим мужским достоинством: Давай его, клади сюда на пол! — сказал Ноздрев; Порфирий положил щенка на пол, который, растянувшись на все четыре лапы, нюхал землю; Вот щенок! — сказал Ноздрев, взявши его за спинку и приподнявши рукою. — Ты, однако ж, не сделал того, что я тебе говорил, — сказал он, рассматривая тщательно брюхо щенка, — и не подумал вычесать его? Нет, я его вычесывал; А отчего же блохи?; Не могу знать. Может, как-нибудь из брички поналезли; Врешь, врешь, и не воображал чесать; я думаю, дурак, еще своих напустил. Вот посмотри-ка, Чичиков, посмотри, какие уши, на-ка, пощупай рукою; Да зачем щупать, я и так вижу: доброй породы; Нет, возьми-ка нарочно, пощупай уши!; Чичиков в угодность ему пощупал уши, примолвивши: Да, хорошая будет собака; А нос, чувствуешь, какой холодный? возьми-ка рукою; Не желая обидеть его, Чичиков взял и за нос, сказавши: Хорошее чутье; Настоящий мордаш, сказал Ноздрев. Я, признаюсь, давно острил зубы на мордаша. На, Порфирий, отнеси его!; Порфирий, взявши щенка под брюхо, унес его в бричку; Чичиков же все стоит под впечатлением от щенка Ноздрева. Конечно, вечно этот Ноздрев наврет без всякой нужды: вдруг расскажет, что у него была лошадь какой-нибудь розовой или голубой шерсти и тому подобную чепуху, так что слушающие наконец все отходят, произнесши: Ну, брат, ты, кажется, уж начал пули лить; но от щенка все-таки он остался под большим впечатленьем. Потом Ноздрев показал пустые стойла, где были тоже хорошие лошади. В этой же конюшне видели козла, которого, по старому поверью, почитали необходимым держать при лошадях, который, как казалось, был с ними в ладу, гулял под их брюхами, как у себя дома; Далее Ноздрев снова бессовестно похваляется своим достоинством, и впечатленный Чичиков просто разевает рот от восторга: Потом Ноздрев повел их глядеть волчонка, бывшего на привязи. “Вот волчонок! — говорит он. — Я его нарочно кормлю сырым мясом. Мне хочется, чтобы он был совершенным зверем!”; Чичиков просто уничтожен и тайно забирается к себе и ощупывает свой нос; Далее уже следует целый мужской и женский гарем Ноздрева, по-видимому, он был бисексуалом: “Я тебе, Чичиков, — сказал Ноздрев, — покажу отличнейшую пару собак: крепость черных мясов просто наводит изумление, щиток — игла!”; Вошедши во двор, увидели там всяких собак, и густопсовых, и чистопсовых, всех возможных цветов и мастей: муругих, черных с подпалинами, полво-пегих, муруго-пегих, красеро-пегих, черноухих, сероухих… Тут были все клички, все повелительные наклонения: стреляй, обругай, порхай, пожар, скосырь, черкай, допекай, припекай, северга, касатка, попечительница. Ноздрев был среди их совершенно как отец семейства; Потом пошли осматривать крымскую суку, которая была уже слепая и, по словам Ноздрева, должна была скоро издохнуть, но года два тому назад была очень хорошая сука; осмотрели и суку — сука, точно, была слепая; Ноздрев все не может угомониться и рассказывает, как сам поймал своими руками русака за задние ноги; известно, какого русака; Ну, русака ты не поймаешь рукою! — заметил скептический зять; невдомек белокурому зятю Ноздрева, что этого русака только рукою и ловят; А вот же поймал, нарочно поймал! — весело отвечает Ноздрев, и мы ловим русака вместе с ним: Ноздрев какого хочешь русака поймает; Далее следуют ружья, кинжалы, сабли, трубки, чубуки, шарманка Ноздрева, все тоже славные парубки и дивчата; Шарманка играла не без приятности, но в середине ее, кажется, что-то случилось; но в ней была одна дудка очень бойкая, никак не хотела угомониться; и не угомонится до самой старости, с тем и в утиль отправят; Потом Ноздрев велел еще принесть какую-то особенную бутылку, которая, по словам его, была и бургоньон и шампаньон вместе — замечательные псевдонимы, им бы я противопоставил только клико-матрадуру того же Ноздрева. Ноздрев меж тем все интересуется, зачем Чичикову мертвые души. Чичиков, в припадке интуиции и раздражения, отвечает ему: Ох, какой любопытный! ему всякую дрянь хотелось бы пощупать рукой, да еще и понюхать!; Ноздрев все любопытствует, а Чичиков говорит ему сущую правду, что он-де собирается жениться и души нужны ему для престижа, на что Ноздрев отрезает: голову ставлю, что врешь!; после чего предлагает купить у него жеребца; Да не нужен мне жеребец, бог с ним! — отвечает Чичиков (а зря, полагаю, речь шла все же о хорошем жеребце, как и о том прытком русаке и волчонке); Ну, купи каурую кобылу, настаивает Ноздрев; Чичиков поблагодарил и напрямик отказался и от серого коня, и от каурой кобылы; Ну так купи собак. Я тебе продам такую пару, просто мороз по коже подирает! брудастая, с усами, шерсть стоит вверх, как щетина. Бочковатость ребр уму непостижимая, лапа вся в комке, земли не заденет. (Господин фельдмаршал! держали ли вы когда-нибудь поутру свой безумно (беспредметно!) эрегированный фаллос, направленный на всю мировую вагину? Шерсть стоит вверх, как щетина, лапа вся в комке, земли не заденет. Бочковатость ребр непостижимая! Вот о чем здесь и везде поет Гоголь, вот за чем он вместе с Ноздревым охотник — так что держите ваш порох сухим, я вам еще чего-нибудь вкусненького приготовлю); Да зачем мне собаки? — говорит Чичиков. — Я не охотник; Тогда купи у меня шарманку, чудная шарманка. Это орган; посмотри нарочно; Нет, не нужно Чичикову ни жеребца, ни органа; Утром Ноздрев выходит к Чичикову и принимается за старое. Чичиков уже не знает, куда деваться от сексуального напора хозяина. Замечательна также сцена растления малолетних — совершеннолетним Ноздревым малолетнего Чичикова: Сам хозяин не имел ничего у себя под халатом, кроме открытой груди, на которой росла какая-то борода. Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он был очень хорош для фрейдиста, не любящего страх господ прилизанных и завитых, подобно цирюльным вывескам, или выстриженных под гребенку. Хорошо, Ноздрев!
Переходим к интеллектуальным играм; Эй, Порфирий, принеси-ка сюда шашечницу, сказал Ноздрев; Следует замечательный диалог двух сексуально озабоченных мужчин, похваляющихся друг перед другом все тем же: Знаем мы вас, как вы плохо играете! — сказал Ноздрев, выступая шашкой. Давненько не брал я в руки шашек! — говорил Чичиков, подвигая тоже шашку. Знаем мы вас, как вы плохо играете! — сказал Ноздрев, выступая шашкой. Давненько не брал я в руки шашек! — говорил Чичиков, подвигая шашку. Знаем мы вас, как вы плохо играете! — сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в то же самое время подвинул обшлагом рукава и другую шашку. Давненько не брал я в руки!.. Э, э! это, брат, что? отсади-ка ее назад! — сказал Чичиков; У-уф! Передохнуть немного от этих игр, господин фельдмаршал! Сколько в них нерастраченной энергии! Сколько немотивированной эрекции! Беспредметного возбуждения! И вот уже опять над читателем нависла чудовищная эротическая угроза: Из комнаты не было никакой возможности выбраться: в дверях стояли два дюжих крепостных дурака; Ноздрев схватил в руку черешневый чубук. Чичиков стал бледен как полотно; Бейте его! — кричал Ноздрев, порываясь вперед с черешневым чубуком, весь в жару, в поту, как будто подступал под неприступную крепость; я думаю, что Чичиков все-таки в конце концов уступил Ноздреву, за его неугомонный характер. Уж больно покладист, хотя и себе на уме, был. А затем нас опять понесла птица-тройка. Селифан ведет речи удивительные. Обращенные то ли к себе, то ли к хозяину. Замечателен этот хитрован Чубарый то ли Чичикова, то ли Селифана, но на самом деле, конечно, самого Гоголя — любил классик своего Чубарого поуговаривать, мораль ему на ночь почитать: конек, видимо, был еще тот парень: Чубарый жевал овес с удовольствием и часто засовывал длинную морду свою в корытца к товарищам поотведать, какое у них было продовольствие. Вот славно! Ей-богу, я и своего проказника бы назвал Чубарым — так завистно; и, главное, каков удалец по чужим корытцам!
А вот совсем уже замечательный эротический пейзаж с запутавшимися в постромках лошадьми, которых сколько ни хлыстал кучер, не двигались и стояли как вкопанные: Участие мужиков возросло до невероятной степени. Каждый наперерыв совался с советом: “Дядя Митяй пусть сядет верхом на коренного! Садись, дядя Митяй!” Сухощавый и длинный дядя Митяй с рыжей бородкой взобрался на коренного коня и сделался похожим на деревенскую колокольню. Кучер ударил по лошадям, но не тут-то было, ничего не пособил дядя Митяй. “Стой, стой! — кричали мужики. — Садись-ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй!” Дядя Миняй, широкоплечий мужик, с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего озябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть не пригнулся под ним до земли. “Теперь дело пойдет! — кричали мужики. — Накаливай, накаливай его! пришпандорь кнутом вон того, солового, что он корячится, как корамора!”; Корамора, комментирует автор, — это такой большой, длинный, вялый комар; иногда залетает в комнату и торчит где-нибудь одиночкой на стене. К нему спокойно можно подойти и ухватить его за ногу, в ответ на что он только топырится или корячится — увы этому бессильному чудовищу! Накаливай его, накаливай!
А Чичиков? — Герой наш уже был средних лет и осмотрительно-охлажденного характера; не в пример Собакевичу, который показался ему на этот раз похожим на средней величины медведя. Цвет лица тот имел каленый, горячий, какой бывает на медном пятаке; На картинах его тоже всё были молодцы, всё греческие полководцы, гравированные во весь рост. Все эти герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу. Между крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился Багратион, тощий, худенький. Потом опять следовала героиня греческая Бобелина. Возле Бобелины, у самого окна, висела клетка, из которой глядел дрозд темного цвета с белыми крапинками, очень похожий тоже на Собакевича (Дрозд, похожий на Собакевича! — вот куда уже заехал наш автор! А у хозяина была еще Феодулия Ивановна.) Вошла жена Собакевича. Это моя Феодулия Ивановна! — сказал Собакевич, и Чичиков передернулся носом; Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме. Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете. Но где-нибудь в девичьей или в кладовой окажется просто: ого-го! Щи, моя душа, сегодня очень хороши, сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. Эдакой няни, продолжал он, вы не будете есть в городе, там вам черт знает что подадут! Купит каналья повар, что выучился у француза, кота, обдерет его, да и подает на стол вместо зайца. Все что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает, с позволения сказать, в помойную лохань, они его в суп! да в суп! туда его! Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот; а французы-то, я слыхал, берут. За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была гораздо больше тарелки, потом индюк ростом с теленка, набитый всяким добром; Вот еще варенье, сказала хозяйка, возвращаясь с блюдечком. Редька, варенная в меду! (Редька редькой, но и кот, ободранный поваром, и индюк с теленка — тоже хороши. Не говоря уже об облепленной сахаром лягушке.)
И вот начинается всемирная ярмарка мертвых женихов, то есть Собакевич представительствует от имени непроявленного (замогильного) мирового либидо, пытаясь сообразно своей натуре оживить весь мертвый пол природы. Он даже Елизавету Воробей приписал за мужчину, не постеснялся. То есть поменял ей пол на мужской, не пожалел средств на операцию. Кто, однако, такой, этот Собакевич, господин фельдмаршал? Русский философ Николай Федоров, актуально воскрешающий всех мертвых, а заодно и живых — вот кто такой Собакевич. То есть, конечно, самую животворную их часть. Потому что при чтении этого места поэмы у меня всегда наблюдалась чудовищная, как бы безличная, эрекция, направленная на всю живую и неживую природу — история, так сказать, пастью гроба (тоже ничего себе сравненьице), и, надеюсь, то же наблюдается и у всех военнослужащих вверенного вам Министерства Обороны, так или иначе знакомых с этим пассажем (предлагаю его вместо искусственных возбудителей) — Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет! Чичиков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова: А Пробка Степан, плотник? я голову прозакладую, если вы где сыщите такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком росту! Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно пронесло: Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом укольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплехин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин. Но позвольте, сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей. Зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица. Да, конечно, мертвые, сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: Впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди. Да всё же они существуют, а это ведь мечта, сказал Чичиков. Ну нет, не мечта! — сказал Собакевич. — Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщите: машинища такая, что в эту комнату не войдет; нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту! Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони. Хорош Собакевич, нечего сказать! Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! Чичиков был недоволен поведением Собакевича. Поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся и увидел, что Собакевич все еще стоял на крыльце. Подлец, до сих пор еще стоит! — проговорил он сквозь зубы (явная зависть к Собакевичу). Когда бричка Чичикова уже почти выехала из деревни, он увидел мужика, который, попавши где-то на дороге претолстое бревно, тащил его на плече, подобно неутомимому муравью, к себе в избу. Эй, борода, крикнул Чичиков, а как проехать отсюда к
Плюшкину? Мужик, казалось. затруднился вопросом. А, заплатанной, заплатанной! — хлопнул он себя по лбу. Было им прибавлено и существительное к слову “заплатанной”, очень удачное но неупотребительное в светском разговоре. Впрочем, можно догадываться, что оно выражено было очень метко. Выражается сильно российский народ! Еще как сильно-то, прибавлю я. И Чичиков опять выезжает на родные российские просторы и с тоскою обозревает примелькавшийся эротический ландшафт (несомненно, у него были по мужской части проблемы): —
“Зелеными облаками и неправильными трепетолистыми куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины разросшихся на свободе дерев. Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурею или грозою (внутренне содрогаюсь от этой картины, под животом пробегает судорога), подымался из этой зеленой гущи и круглился на воздухе, как правильная мраморная сверкающая колонна; косой остроконечный излом его, которым он оканчивался кверху вместо капители, темнел на снежной белизне его, как шапка или черная птица. Хмель, глушивший внизу кусты бузины, рябины и лесного орешника и пробежавший потом по верхушке всего частокола, взбегал наконец вверх и обвивал до половины сломленную березу. Достигнув середины ее, он оттуда свешивался вниз и начинал уже цеплять вершины других дерев или же висел на воздухе, завязавши кольцами свои тонкие цепкие крючья, легко колеблемые воздухом. Местами расходились зеленые чащи, озаренные солнцем, и показывали неосвещенное между них углубление, зиявшее, как темная пасть; оно было все окинуто тенью, и чуть-чуть мелькали в черной глубине его: бежавшая узкая дорожка, обрушенные перилы, пошатнувшаяся беседка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой чапыжник, густой щетиною вытыкавший из-за ивы иссохшие от страшной глушины, перепутавшиеся и скрестившиеся листья и сучья, и, наконец, молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листы, под одним из которых, забравшись бог весть каким образом, солнце превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте. В стороне, у самого края сада, несколько высокорослых, не вровень другим, осин подымали огромные вороньи гнезда на трепетные свои вершины. У иных из них отдернутые и не вполне отделенные ветви висели вниз вместе с иссохшими листьями”. Далее: Все текло живо и совершалось размеренным ходом: двигались мельницы, валяльни, работали суконные фабрики, столярные станки, прядильни; везде во все входил зоркий взгляд хозяина; Белые каменные домы с бесчисленным множеством труб, бельведеров, флюгеров, окруженные стадом флигелей; Плюшкин дал поиграть маленькому внучку какую-то пуговицу, лежавшую на столе; А вот замечтавшийся двадцатилетний юноша, возвращающийся из театра, несущий в голове испанскую улицу, ночь и чудный женский образ с гитарой и кудрями; и т.п.; Хорош и кланяющийся половой в трактире, сообщающий о приехавшем поручике, занявшем шестнадцатый номер: Чичикова это, понятно, насторожило — он изучает список Собакевича; А! вот он и опять, Степан Пробка, вот тот богатырь, что в гвардию годился бы!; Вот Еремей Карякин, Никита Волокита, сын его Антон Волокита — эти, и по прозвищу видно, что хорошие бегуны; а вот замечательно (чиновник чиновнику): “Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку от казенной чернильницы!”; или: “Ну, брат, Илья Парамоныч, приходите ко мне поглядеть рысака: в обгон с твоим пойдет, да и своего заложи в беговые, попробуем.”; А прокурорский кучер, как оказалось в дороге, был малый опытный, потому что правил одной только рукой, а другую засунул назад, придерживая ею барина; а капитан-исправник хоть сам и не езди, а пошли только на место себя один картуз свой… Вот какие были на Руси богатыри — одними картузами представительствовали! А теперь что?
Бывали, впрочем, и поплоше. И вот, кто был то, что называют тюрюк, то есть человек, которого нужно было подымать пинком на что-нибудь; кто был просто байбак, лежавший, как говорится, весь век на боку, которого даже напрасно было подымать; не встанет ни в каком случае. Все были такого рода, которым жены в нежных разговорах, происходящих в уединении, давали названия: кубышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики, жужу и проч,; Даже странно, совсем не подымается перо, точно свинец какой-нибудь сидит в нем; и все, знаете ли, можно сделать на свете, одного только нельзя: примирить двух дам, поссорившихся за манкировку визита; И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, а говорили вместо того: “этот стакан нехорошо ведет себя”; про Чичикова говорили, что не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине, что будь он немного толще или полнее, уж это было бы нехорошо. При этом было сказано как-то даже несколько обидно насчет тоненького мужчины: что он больше ничего, как что-то вроде зубочистки; Все было у них, дам, придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шеи, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак не дальше; каждая обнажила свои владения до тех пор, пока чувствовала по собственному убеждению, что они способны погубить человека; остальное все было припрятано с необыкновенным вкусом. Эти “скромности” напереди и сзади то, что уже не могло нанести гибели человеку, а между тем заставляли подозревать, что там-то именно и была самая погибель; Он семенил ножками, как обыкновенно делают маленькие старички щеголи на высоких каблуках, называемые мышиными жеребчиками, забегающие весьма проворно около дам; Можно ли знать имя той, которая погрузила вас в эту сладкую долину задумчивости?; Он увидел ее, сидящею вместе с матерью, над которой величаво колебалась какая-то восточная чалма с пером; Мы знаем, что у Павла Ивановича сердечишко прихрамывает, знаем, кем и подстрелено; И — эх, господа! Один полковник подал даме тарелку с соусом на конце обнаженной шпаги! Сегодня уж такого соусу не подадут. И черт знает что такое: взрослый, совершеннолетний вдруг выскочит весь в черном, общипанный, обтянутый, как чертик, и давай месить ногами; Перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть; автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается; Она бы готова была исколоть за это иголками глупый язык; Приходит ко мне сегодня протопопша — протопопша, отца Кирилы жена — и что бы вы думали: наш-то смиренник, приезжий-то наш, каков, а?; Так русский барин, собачей и охотник, подъезжая к лесу, из которого вот-вот выскочит оттопанный доезжачими заяц, превращается весь с своим конем и поднятым арапником в один застывший миг, в порох, к которому вот-вот поднесут огонь. Весь впился он очами в мутный воздух и уж настигнет зверя, уж допечет его неотбойный, как ни воздымайся против него вся мятущая снеговая степь, пускающая серебряные звезды ему в уста, в усы, в очи, в брови и в бобровую его шапку; Словом, как говорил Мякоткин, господин фельдмаршал, пошли толки, толки, и весь город заговорил про мертвые души и губернаторскую дочку, про Чичикова и мертвые души, про губернаторскую дочку и Чичикова, и все, что ни есть, поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город! Вылезли из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались в халатах по нескольку лет дома, сваливая вину то на сапожника, сшившего узкие сапоги, то на портного, то на пьяницу кучера. Все те, которые прекратили давно уже всякие знакомства и знались только, как выражаются, с помещиками Завалишиным и Полежаевым (знаменитые термины, произведенные от глаголов “полежать” и “завалиться”, которые в большом ходу у нас на Руси, все равно как фраза: заехать к Сопикову и Храповицкому, означающая всякие мертвецкие сны на боку, на спине и во всяких иных положениях, с захрапами, носовыми свистами и прочими принадлежностями); все те, которых нельзя было выманить из дому даже
зазывом на расхлебку пятисотрублевой ухи с двухаршинными стерлядями и всякими тающими во рту кулебяками; словом, оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует. Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и не слышно было никогда; в гостиных же заторчал какой-то длинный, длинный, с простреленной рукою, такого высокого роста, какого даже и не видано было. На улицах показались крытые дрожки, неведомые линейки, дребезжалки, колесосвистки — и заварилась каша; Коробочка сказала о Чичикове почти ничего, купил-де за пятнадцать рублей, и птичьи перья тоже покупает, и много всего обещался накупить, в казну сало тоже ставит, и потому, наверно, плут, ибо уж был один такой, который покупал птичьи перья и в казну сало поставлял, да обманул всех и протопопшу надул более чем на сто рублей; Все подалось: и председатель похудел, и инспектор врачебной управы похудел, и прокурор похудел, и какой-то Семен Иванович, никогда не называвшийся по фамилии, носивший на указательном пальце перстень, который давал рассматривать дамам, даже и тот похудел; Вдруг какой-нибудь эдакой, можете представить себе, Невский проспект, или там, знаете, какая-нибудь Гороховая, черт возьми! или там эдакая какая-нибудь Литейная; там шпиц эдакой какой-нибудь в воздухе; мосты там висят эдаким чертом, можете представить себе, без всякого, то есть, прикосновения, — словом, Семирамида, судырь, да и полно!; Вот он совой такой вышел с крыльца, как пудель, понимаете, которого повар облил водой: и хвост у него между ног, и уши повесил; Словом, голодает бедняга, а между тем аппетит просто волчий; Словом, рассюпе-деликатес такой, что просто себя, то есть, съел бы от аппетита. Пройдет ли Милютинских лавок, там из окна выглядывает, в некотором роде, семга такая, вишенки, — по пяти рублей штучка, арбуз-громадище, дилижанс эдакой, высунулся из окна и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей, — словом, на всяком шагу соблазн такой, что слюнки текут, а он слышит между тем всё “завтра”. Так можете вообразить себе, каково его положение: тут, с одной стороны, так сказать, семга и арбуз, а с другой-то — ему подносят все одно и то же блюдо: “завтра”. Наконец сделалось бедняге, в некотором роде, невтерпеж, решился во что бы то ни стало пролезть штурмом, то есть проскользнул со своей деревяшкой в приемную; А фельдъегерь уж там, понимаете, и стоит: трехаршинный мужичина какой-нибудь; складом своей фигуры Наполеон, тоже нельзя сказать чтобы слишком толст, однако ж и не так чтобы тонок. Может быть, некоторые читатели назовут все это невероятным; А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова? Купцы этого сильно опасались; Квартальный, в ботфортах, с привлекательным румянцем на щеках, выбежал в ту же минуту, придерживая шпагу, вприскочку на квартиру Ноздрева. И вот что характерно, господа, во все продолжение этого времени Порфирий должен был чистить меделянскому щенку пуп особенной щеточкой и мыть его три раза на день в мыле; Ноздрев был человек, для которого не существовало сомнений вовсе; и сколько у них заметно было шаткости и робости в предположениях, столько у него твердости и уверенности; И все согласились в том, что как с быком ни биться, а все молока от него не добиться; Экая расторопная голова, кричит толпа. Какой неколебимый характер!; Прокурор, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того ни с другого умер. Параличом ли его, или чем другим прихватило, только он как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь; Наконец он (не прокурор) был одет, вспрыснут одеколоном и, закутанный потеплее, выбрался на улицу; Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка? Да ведь я не курю трубку, сказал сухо Чичиков. Пустое, будто я не знаю, что ты куряка, сказал Ноздрев. Эй! как, бишь, зовут твоего человека; Эй, Вахрамей, пслушай! Да не Вахрамей, а Петрушка, сказал Чичиков. Как же? да у тебя ведь прежде был Вахрамей. Никакого не было у меня Вахрамея. Да, точно, сказал Ноздрев, это у Дерябина Вахрамей. Вообрази, Дерябину какое счастье: тетка его
поссорилась с сыном за то, что женился на крепостной, и теперь записала ему все именье. Я думаю себе, вот если бы эдакую тетку иметь для дальнейших!; Вот я тебя палашом! — кричал скакавший навстречу фельдъегерь с усами в аршин; Полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: фи, какой гадкий!”; Нет, пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжем подлеца!; Но при всем том трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику, который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости; Везде, во всех делах, они преследовали ее, как рыбак острогой преследует какую-нибудь мясистую белугу; И он рассуждал справедливо, что таможня, как бы то ни было, все еще не более как журавль в небе, а комиссия уже была синица в руках. Теперь же решился он во что бы то ни стало добраться до таможни, и добрался. За службу свою принялся он с ревностью необыкновенною; Даже начальство изъяснилось, что это был черт, а не человек: он отыскивал в колесах, дышлах, лошадиных ушах и невесть в каких местах, куда бы никакому автору не пришло в мысль забраться и куда позволяется забираться только одним таможенным чиновникам; Такой чувствительный предмет! Иной, может быть, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собою: а что скажут дети. И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок, не глядит ли откуда хозяин, хватает поспешно все, что к нему поближе: мыло ли стоит, свечи ли, сало, канарейка ли попалась под лапу — словом, не пропустит ничего; Эх я Аким-простота, сказал он сам себе, ищу рукавиц, а обе за поясом!; Теперь земли в Таврической и Херсонской губерниях отдаются даром, только заселяй! Туда я их всех и переселю! в Херсонскую их! пусть их там живут!; Да, быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки; Один был отец семейства, по имени Кифа Мокиевич, человек нрава кроткого, проводивший жизнь халатным образом. Семейством своим он не занимался; существование его было обращено более в умозрительную сторону и занято следующим, как он называл, философическим вопросом: “Вот, например, зверь, — говорил он, ходя по комнате, — зверь родится нагишом. Почему же именно нагишом? Почему не так, как птица, почему не вылупливается из яйца?” Как, право, того: совсем не поймешь натуры, как побольше в нее углубишься!”; А у Петрушки уже давно невесть в каком месте слетел картуз, и он сам, опрокинувшись назад, уткнул свою голову в колено Чичикову, так что тот должен был дать ей щелчка; Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят вы ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху!
Так-то, господин фельдмаршал, вот вам моя — и Гоголя — Кама-сутра. Читайте ее перед сном, и жена всегда будет вами довольна. С лица, говорит, весь красный: пеннику, чай насмерть придерживается. И каменная непотрясаемость всего образа. Чуете?
Но мимо, мимо. Мимо этих мертвых животворящих животрепещущих душ — в сырую петербургскую мокрядь. Мы отыщем там ему, нашему Носу, еще другую, лучшую, единственную — законную — супругу: Шинель Акакия Акакиевича, и, как ни жалко нашего обездоленного героя, навсегда повенчаем его с нею: нельзя старую, извольте заказать новую; а уж об шинели не извольте беспокоиться: она ни в какую годность не годится; уж новую я сошью вам беспременно, можно даже так, как пошла мода: воротник будет застегиваться на серебряные лапки под апплике; и вот, даже он совершенно приучился голодать по вечерам; но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели; с этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой
человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу; он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель; с лица его и поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность — словом, все колеблющиеся и неопределенные черты; огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник? сердце его, вообще весьма покойное, начало биться; на стенах висели всё шинели, между которыми некоторые были даже с бобровыми воротниками или бархатными отворотами; он вышел потихоньку из комнаты, отыскал в передней свою шинель, которую не без сожаления увидел лежавшею на полу, стряхнул ее, снял с нее всякую пушинку, надел на плеча (по плеча) и опустился по лестнице на улицу; а ведь шинель-то моя! — сказал один из них громовым голосом, схвативши его за воротник; он чувствовал, что в поле холодно, и шинели нет; у Калинкина моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какой-то утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы — словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной; будочник какого-то квартала схватил было уже совершенно мертвеца за ворот на самом месте злодеяния, на покушении сдернуть фризовую шинель с какого-то отставного музыканта, свиставшего в свое время на флейте; А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник! твоей-то шинели мне и нужно!; с этих пор совершенно прекратилось появление чиновника-мертвеца: видно, генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечам) — нет, лучшего лона нашему Носу, господа, не сыскать, чем эта совершенно новехонькая, уже обмятая и готовая к употреблению, только что с иголочки, мистическая гоголевская Шинель, потерявшаяся в сыром подполье, готовая восприять и успокоить всякое мятежное мужское семя. Носу майора Ковалева еще повезло: не каждому выходит такая удача. Единая Супруга природы! Значит, он-то и есть этот мнимый мертвец, этот Нос, в виде чиновника, ищущий какой-то якобы утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы — словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной скудости. И все прочие Шинели в мире — тоже его. Наконец я понял, где пропадал этот Нос! Охотился за чужими шинелями. И не просто чужими — а всеми, которые не его. Такова природа угнетенного мировой скорбью Носа. Не личная обида за собственную утраченную шинель, превращающаяся в месть, а вселенское право осознавшего свою суверенную дикую природу Носа — движет повесть. Привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется?” — и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. У кого, спрашивается, спросило? Ясно у кого: у енотовых, лисьих и медвежьих шуб, а также у тех, что на кошках и на бобрах. И показало им такой кулак, какой и у живых не найдешь.
Да, некуда бежать от радиоактивного излучения этой прозы, нет такого места. И вот я думаю, господин фельдмаршал: в припадке творческого прозрения, еще задолго до рождения возлюбленной своей, он, Нос Гоголя, сам имел с этой Шинелью тайное свидание на астральном плане — то есть имел незаконный секс с потусторонним. Чем и вызвал затем к жизни эту пресловутую “Шинель” — именно гоголевский нос породил ее, ибо повсюду следовал за Носом майора Ковалева и руководил его действиями. Вся эта симфония Шинели звучит только ради того, чтобы наконец как-то устроить одинокую жизнь ковалевского Носа и скрыть собственное авторское беспутство, то есть устранить немыслимое художественное и эротическое зияние, оставленное повестью “Нос”, — немыслимым пребыванием Носа в каких-то неназываемых эмпиреях, то есть сбалансировать запредельную эротическую тоску Шинели и сексуальную разнузданность Носа и дать Ивану его Марью. “Нос” вообще, как произведение в целом, обручен, нет, повенчан с “Шинелью”, и, конечно, главные герои сих повестей — тоже. Они как будто близнецы, два энергетических полюса творчества Гоголя, Инь и Ян его художественного сознания. Всюду между ними пролегают тайные сообщения, подземные кротовые ходы похоти, мистические темные туннели с сочащимся по стенам вожделением и застывшими сталагмитами эрекций. Иногда обе повести имеют общую кротовую площадку, от которой потом прорываются во всех направлениях извилистые ходы. Вот одна из них: “(Акакий Акакиевич) Остановился с любопытством перед освещенным окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши, таким образом, всю ногу, очень недурную; а за спиной ее, из дверей другой комнаты, выставил голову какой-то мужчина с бакенбардами и красивой эспаньолкой под губой. Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся и потом пошел своею дорогою”. Это место, абсолютно совпадающее с подобным же пассажем “Носа”, есть тайное место свиданий героев обеих повестей, прежде всего Носа и Шинели, и оно же является эротическим узлом обоих произведений. Отсюда туманной струею свет досягает до самых потаенных закоулков гоголевского сознания и всего его творчества. Теперь понятно, кто украл шинель Акакия Акакиевича! Теперь ясны эти петербургские сновидения! Нос снял ее с плеч Акакия Акакиевича! Нос ограбил бедного чиновника! Несмотря, что вышел на променад еще задолго до Шинели и имел другие намерения. Никаких разбойников и значительных лиц больше не было — сам Нос и был этим Значительным Лицом, Тайным и действительным Советником. Мы пишем тайную историю гоголевского творчества, и пусть нам завидуют все коллежские регистраторы литературы. Да, все они, пачкуны, елистратишки, вышли из гоголевской Шинели — они сами в этом признались. То есть, произошли от Носа и совокупления Носа. Ну, так ныряйте же обратно в ее ненасытное лоно — и я вас оттуда никогда больше не выпущу! Навек заключаю вас в смертельные объятия этой Шинели и обрекаю на несуществование — как пресловутую музыковедшу и дзен-поклонницу Чехтареву на ее стоячий церковный хор. Нет вам исхода! Вечная память! И все же ум мой беспокоится, чем-то эта Шинель не вровень Носу майора Ковалева, чем-то он не заслужил этой чести, может, она все-таки не по плечу этому Значительному Лицу. Не по Сеньке шапка. Может, просто слишком знатна для него и просторна и достойна лучшего супруга, чем ковалевский Нос, может, слишком верна ему и пригодна лишь для роли законной супруги, а для непутевого Носа майора Ковалева ее верность слишком обременительна. Дадим же ему, для услады, еще в любовницы Дорожную Шкатулку Чичикова — ее сказочная вместимость и таинство потайных ходов подразумевают такое же распутное целомудрие. Теперь Нос майора Ковалева и самого Гоголя укомплектован.
Я выбрал только самые выпуклые, ослепительные, бросающиеся на первый взгляд места. Чтобы привести более недоказуемые и тонкие, мне пришлось бы переписать здесь всего Гоголя. Что, например. сказать о таком: “… Ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно направляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны, жбаны с рыльцами и без рылец, побратимы, лукошки, мыкольники, куда бабы кладут свои мочки и прочий дрязг, коробья из тонкой гнутой осины, бураки из плетеней берестки и много всего, что идет на потребу богатой и бедной Руси”. И т.д., и т.п. Я не утверждаю, что все это прямо эротично и сексуально, но первый и последний импульс, движущая сила всякого эпизода, интонации, смысла, ритма, всегда у Гоголя эротичны, и носителем либидо выступает чаще всего, как я уже говорил, не голый смысл, не зрительный образ, а — вкус, звук, фонетическое оформление фразы. Язык у Гоголя одновременно является и органом вкуса, и органом речи не в номинальном, а актуальном смысле; он — редкий, если не единственный, носитель истинно художественного языка. Фраза Гоголя круглится, вздымается, разверзается, истекает, дышит, как открытая плоть улитки, смыкается и размыкается, как створки перламутровой раковины, и поглощает в себя все напряженное, эрегированное, воздымающееся, мужское, фаллическое. Все со всем у Гоголя совокупляется, все страждет, назревает, вожделеет, и в этом Саргассовом море экзистенциальной похоти чудесно цветет и дышит его волшебная проза. Чтобы приоткрыть некую гоголевскую и мою тайну, напомню вам о четырех основных героях “Мертвых Душ” — Манилове, Ноздреве, Плюшкине и Собакевиче, художественных архетипах писателя, среди которых Коробочка явно не на месте, не зря Чичиков попал к ней заблудившись, случайно. Вокруг них организуется все художественное пространство поэмы. Образ Коробочки сравнительно бледен, к тому же она единственная из всех этих выкованных из чистого золота архетипов женщина. Они именно архетипы, даже среди других гоголевских героев, самое выдающееся его достижение. Даже относительно других его персонажей они первичны и как бы являются художественными архетипами всего его творчества. Кто такой, например, Хлестаков и Городничий? Слабенький раствор Ноздрева и Собакевича, не больше. Кто такие Иван Иванович и Иван Никифорович? Пограничные (смешанные) типы, где-то между ноздревым-маниловым-плюшкиным, достигающие иногда тени Собакевича. Эти четыре архетипа чудовищно гипертрофированы, неуклюжи, неправдоподобны, но служат неисчерпаемым источником художественной правды. Все они вместе представляют собой полную картину человеческой природы, охватывая собой весь спектр психологических типов, равно как и традиционную (Гиппократову) типологию темпераментов, и помимо них нет больше в природе ничего. Они — как художественная матрица, размножающая население художественного мира, и не только самого Гоголя, но и других писателей. Акакий Акакиевич вне этой типологии, потому что он только представитель Носа (как совокупного целого четырех архетипов), поэтому его существование в мире так призрачно. Этими четырьмя типами исчерпывается все. Вот почему никакой Второй том “Мертвых душ” не возможен, все будет только перепевом прежнего, вариациями уже открытого, или творческой неудачей, провалом. Бесконечно явление носов в мире, но, как хорошенько посмотришь, — всюду это только один Нос, распавшийся на четыре вечных грани Желания.
Четверичное деление психологических типов соответствует, по-видимому, четырем природным стихиям. огонь, вода. воздух, земля — онтологические составляющие наших характеров. Комбинации этих четырех дают весь спектр существующих человеческих темпераментов. В этой традиционной типологии характеров Манилов — сангвиник, Ноздрев — холерик, Собакевич — флегматик, Плюшкин — меланхолик. Еще раз: все они — чудовищное преувеличение, гипертрофия, неправда с точки зрения среднего литератора и его обыденного рационального сознания, но являются вечным источником самой художественной реальности, экзистенциальной художественной матрицей, отпечатывающей многочисленные реальные образцы. Я совершенно серьезно утверждаю, что эти четыре художественных типа порождают всю психологическую реальность, и может не только психологическую. Ничего другого, равного им по убедительности и жизненному напряжению, выдумать невозможно, а бесконечные недоразвитые (в эти архетипы) герои или их пограничные варианты, блуждающие по мировой литературе, — тени самих себя или смешанные холоднокровные, а не теплокровные, животные. Сюда подпадают все герои
Достоевского, Толстого, Чехова да и самого Гоголя, не говоря уже о жиденьких заморских. Кризис литературы, охвативший современность, есть исчерпанность художественной ситуации, неосознанное понимание того, что ничего вне этих четырех темпераментов создать невозможно. Даже правдоподобное смешение этих типов требует огромного таланта. Остается, правда, тип философа-мудреца, запредельного интеллектуала, внеположного европейской психологической традиции, равного индийским или китайским мудрецам, но на подобное современное европейское художественное сознание не претендует и даже не сознает возможности такого героя. Впрочем, обычными художественными средствами уже такого героя не создать.
Не без колебания, я сообщаю вам теперь, господин фельдмаршал, и всему Генеральному штабу некую последнюю тайну своего понимания этих гоголевских персонажей, топ-секрет глубинного психоанализа, блестящую интуицию об этих вездесущих психотипах, которые я бы назвал сверхархетипами художественного бессознательного: их эмоциональные, физические, нравственные и духовные характеристики восходят к типу фаллического напряжения, типу бессознательного поведения фаллоса в мире:
Мечтательный, слюнявый, истекающий, вялый, смущенный, полунапряженный, нарциссический тип — Манилов; беспорядочно эрегированный, безумный, сумасбродный, непредсказуемый, хвастливый, вздорный, драчливый — Ноздрев; хищный, мощный, тупой, незыблемый, остойчивый, всесокрушающий, цинический тип — Собакевич; скрытный, потаенный, сморщенный, притаившийся, нервический, аскетический, скудный, мучительный, самовлюбленный, скупой, бережливый, себе на уме — Плюшкин. Выберите из них, который из них — ваш. Это и будет вашим характером. Человек лишь бессознательно копирует поведение своего фаллоса, бессовестно присваивая себе его феноменальные (в том числе и нравственные) характеристики. Смешно наблюдать, как мужчина кичится своей так называемой личностью, или интеллектом, или душой, или Богом, тогда как все его поведение и судьба в мире обусловлены и предопределены лишь поведением (состоянием) его фаллоса. Даже Абсолют будет копией его либидо.
Женщина лишь подражает наличному фаллосу наличного мужчины. Вот почему она остается вечной мировой Душечкой.
L
Господин фельдмаршал! Не так давно некий деятель Сорбонны назвал “Нос” Гоголя “юмореской” — более юмористического определения произведению классика я не встречал. Нет, не юмореска, не шутка, даже не сатира — а высокая, верховная трагедия есть сия повесть! Этот же деятель назвал эту повесть “далекой от общественных страстей и государственных интересов” — еще более смехотворное утверждение. Мой личный нос при этом, от такого непонимания и оскорбления, прямо скукожился. Так его еще никто не принижал. Ведь в чем философский и социальный смысл бегства носа? В чем пафос? В том, господин фельдмаршал, невиданном самоопределении и самостоянии носа, этой в общем-то незамысловатой, можно сказать, почти периферийной части тела, при котором весь остальной организм уже не имеет никакого социального значения, и всю полноту власти имеет только он, Нос. То есть, налицо явная узурпация власти мелким проходимцем и растлителем. Это как если бы Бонапарт сбежал со своего острова во второй раз и снова покорил весь мир. Разве это не общественная страсть, не государственный интерес? Недалеко же ушли профессора Сорбонны! Эта узурпация органа между тем означает, что все демократические институты власти обесценены или попросту подавлены, и государство и все его граждане скатываются в авторитаризм или тоталитаризм, от которых недалеко уже и до диктатуры. Это значит, что нос взял на себя репрессивные функции и управляет всеми действиями, помыслами,
комплексами, устремлениями и прочими физическими и психическими составляющими всего цивилизованного человека, то есть весь прочий человек служит ему уже даже не придатком и оправданьем, но простым прикрытием его существования, безмолвным фоном его безответственной деятельности в мире — что невиданно уже не только в смысле анатомии и физиологии, но также этики и религии. Если так будет продолжаться дальше, скоро мы станем свидетелями беспрецедентной антропогенной катастрофы, которой еще не знала история. Тогда-то и наступит настоящий конец истории, а не тогда, когда провозгласил этот мозгляк. Радио, телевидение, печать, технология, все искусства в целом, даже наука в своем потребительском (прикладном) аспекте, вся деятельность человека в целом — все направлены на поддержание этого коренного массового заблуждения о том, что будто бы носы могут вести автономное существование в мире, а весь остальной организм рассматривается ими лишь как придаток, досадная помеха, в особенности что касается головы и ее головного мозга. Роковое заблуждение! Опасность такого заблуждения и распознал Гоголь. Это-то и было основным мотивом создания повести, обозначением роковой доминанты отдельного органа и его агрессивных устремлений. Чем не государственный подход? Излишне напоминать, какую опасность подобные тенденции представляют для территориальной целостности и всего политического устройства государства. Аннексия территорий начинается с экспансии нюхательного органа. Распад начинается на атомарном личностном уровне, а заканчивается глобальной военной или экологической катастрофой. Я глубоко убежден, что дезинтеграционные политические процессы, наблюдаемые нами в стране и за рубежом, есть результат автономизации и суверенизации носов ее отдельных граждан. И, разумеется, вызывающе ненормального общественного поведения этих носов. От первых импульсов зарождающегося в сумерках сознания возбуждения до полномасштабной эрекции — вот путь экспансии индивидуального либидо. Которое завершается бегством и объявлением суверенитета. Причем ни возбуждение, ни сама аннексия чужих территорий, как правило, не осознаются. Знаменитое высказывание Иосифа Сталина “Кто организовал вставание?” — это самый глубокий метафизический вопрос, когда-либо заданный властью человеку и всему бытию; ответив на него, мы ответим на основной вопрос существования: что делать и кто виноват? Жалкие писателишки прошлого вообразили, что глубочайший вопрос о вставании был задан им.
Господин фельдмаршал! В связи с тем, что отдельные части тела, как то: носы, etc. достигли в последнее время недопустимой самоидентификации и самоверификации, то есть опасного для целостного организма государства суверенитета, срочно докладываю вам об этом своем открытии в надежде, что будут приняты надлежащие и адекватные меры против парада этих суверенитетов и распада единого тела государственного организма. Отдельные субъекты федерации даже начали принимать уже свои отдельные конституции и другие правовые документы, выбирать своих президентов и парламенты, наносить государственные визиты от имени всего государства в страны ближнего и дальнего зарубежья, брать непомерные кредиты в Международном валютном фонде, вступать в противоправные отношения с ОБСЕ, прохаживаться на Невском и других европейских проспектах, входить в опасные сношения с представителями исламского фундаментализма (Хозрев-Мирза), вести подрывную дипломатическую работу против других частей организма, а также заключать сепаратные экономические соглашения и даже, за спиной Генштаба, подписывать договоры на поставки вооружений в страны третьего мира. Это грозит неминуемой катастрофой всему федеративному устройству, а в перспективе — всему мировому сообществу в целом. Преодолевая кризис идентичности, важно не уклониться в противоположные действия и не назвать себя Единственным или Единым. Если каждый отдельный сержант, лейтенант или капитан, не говоря уже о майоре или генерал-майоре, если каждая боеспособная единица Вооруженных Сил, как то: взвод, рота, батальон или даже армия будут действовать согласно собственному произволу, а не подчиняясь приказам единого командования с единого командного пункта, то есть не сообразуясь с интересами всего целостного организма, а не отдельных его частей, может произойти планетарная антропогенная катастрофа, угрожающая гибелью не только целостности этого государственного организма, но и всем составляющим его частям. Пусть никто не надеется выжить в одиночку! Несмотря на очевидный абсурд происходящего, безумие национальных самоопределений продолжается, война на Кавказе и, в крупных городах, мелких национальных диаспор сводит на нет усилия Кремля (кремлевской администрации), то есть нашей головы и нашего головного мозга и выработанной ею вертикали власти. Изнемогающий в неравной борьбе государственный организм, ослабевший в столкновениях разнонаправленных интересов, все больше чахнет и приходит в запустение, тогда как отдельные его части жиреют и роскошествуют в этой разрухе. Во всем этом националистическом угаре, господа из Генерального штаба, мне непонятно особенно то, каким образом какая-нибудь отдельная часть федерального организма, скажем, нос, язык, поджелудочная железа или брыжейка, может иметь национальные признаки и наименования (с чем вы охотно соглашаетесь и что вы, прямо скажем, недальновидно поощряете), то есть разрешаете ей быть татарами, евреями, чукчами, эскимосами, а всю остальную часть, все остальное тело (несмотря на разнородность составляющих его частей) — вы объявляете русским, титульной нацией, на чем вы особенно, как на титульной нации, настаиваете. Это явный абсурд и мракобесие не только региональных князьков, но и центра. Кремль тоже повинен в этом, и не меньше других. Мне непонятно, почему Генеральный штаб до сих пор молчит и не принимает превентивные меры. Если Кремль по-прежнему занят поиском и выработкой компромиссов, а также пресловутых сдержек и противовесов, то должен же кто-нибудь сказать ему, что никакого компромисса на краю пропасти не бывает, иначе все мы шагнем в бездну. Если уже не находимся в ней.
Однако пусть не думают, что я против независимости и свободы. Суверенитет всему целостному организму должен быть предоставлен! Ценой подавления свободы его отдельных частей. Таково диалектическое противоречие целого и части, которое снимается в процессе. Иначе ничего не получится. Железный занавес должен опуститься для того, чтобы подняться! Только тогда мы обретем подлинную независимость и благоденствие федеративного устройства. Лишь обретя глобальную внутреннюю свободу отдельных частей мы спроецируем ее на другие регионы и континенты. До тех пор мы будем лишь импортировать и экспортировать несвободу. Не исключено, что распад федеративного устройства начался именно с угнетения всего организма — отдельными ли его частями или внешнеполитическими факторами, сейчас не имеет значения. Никакое суверенное существование отдельных частей невозможно без суверенитета целого, даже суверенное существование Центрального командного пункта, не говоря уже о Генеральном штабе или Министерстве Обороны. Тем более если ваш нос, etc. объявят о своем суверенитете и независимости, или зуб, или анальный сфинктер или даже вся в целом прямая кишка, ничего хорошего из этого самоопределения не получится. Такое государство, ослабленное суверенитетами своих субъектов, потеряет свободу самого себя и его ждет неминуемая гибель. Не устоит государство, разделившееся в самом себе!
Сообщаю вам также о своем последнем открытии в области патогенной политологии (его следует рассматривать в контексте всей моей концепции о единстве федеративного организма). Это открытие тайной, отдельной жизни государственных гениталий, приоритетах его чудовищного изоляционизма и самопротекционизма, опасном уклоне в сепаратизм центра и субъектов федерации, который мы должны немедленно пресечь.
Государственные и региональные гениталии — это то, что тождественно по самоопределению, и это то единственное, что не носит маски (и даже не нуждается в ней), не нуждается в средствах химической защиты и индивидуальной обороны, не знает смущения и лицемерия, поэтому не нуждается ни в каких символах и аллегориях, которыми обозначают их некоторые озабоченные граждане. Позор психоанализу! Анафема школе Хорни и Фламма! В их бредовых откровениях уже нельзя различить ни личного, ни государственного суверенитета, а один только сплошной вопль безответственной свободы. Вот до чего довели их псевдонаучные исследования о комплексе кастрации и возврате вытесненного! Теперь уже отдельным частям и органам тела, говорю я, как и всему организму в целом, присущи различные комплексы и собственное бессознательное — вот до чего они не могли доискаться в своих квазиизысканиях. Это открыл я, майор Ковалев, хотя сознаю всю опасность такого открытия. Более того, можно говорить даже о поведенческих стереотипах отдельных частей и даже о их собственном самосознании. Несмотря на безумие суверенитетов отдельных частей, их поведение откровеннее и искренней поведения целого. Если детородные органы иногда смущены или смятены, не в пример всему остальному организму, то только потому, что им нестерпима ложь и лицемерие всех остальных частей, — собственного лицемерия они не знают. Тогда они погружаются в собственное, а не в коллективное бессознательное и продолжают лгать и смущаться лишь ради собственных частных интересов. Но это смущение во спасение! Это смятение во избавление! Именно поэтому они скрываются тщательнее всего и испытывают стыд свободы. Их искренность неотразима, их ложь невозможна. Застенчивость половых органов, о которой говорят некоторые, не что иное как смущение самого субъекта фантазмов (а не отдельного субъекта федерации), самого наблюдателя — смущение растленного органа за секунду до самоудовлетворения. В этом независимом и суверенном акте самооплодотворения и снимается это смущение, поэтому отдельные регионы так часто и охотно, без ведома центра, занимаются этим. Свои цели и смятения половые органы обнаруживают мгновенно. Предварительная работа сознания, обычно тормозящая действие других частей организма, им неведома, их самопроявление в мире инстинктивно и спонтанно, руководимо высшей целесообразностью и небом. Я бы сказал, что они напрямую, без посредников, управляются Богом и ответственны лишь перед Ним. Вот почему говорят, что пол ближе к Богу, чем совесть. Я хотел бы написать драму об их частной жизни, снять фильм о сокровенном. Если бы мне выдали кинокамеру и пленку, я бы стал Бертолуччи и Антониони для Министерства Обороны. Разошлите всем киностудиям документального и неигрового кино, а также военным киностудиям МО мою заявку на такой сценарий, и я немедленно приступлю к работе. Пусть отснятый вами материал проникнет в каждый отдаленный гарнизон нашей все еще необъятной родины, во всякую пограничную ситуацию и заставу и совершит там нравственный государственный переворот.
Прибор моего ночного видения, оптика моего лазерного зрения включаются всякий раз, когда я вижу людей, занятых своим грехом (не только самоудовлетворения). Но еще больший интерес они представляют для меня, когда они заняты своей добродетелью. Это картина, достойная кисти Микельанджело и Данте! Между добродетелью верхнего человека и греховностью нижнего — все напряжение духа, вся борьба этого мира; все добро и зло мира исчерпываются этим противостоянием и противоречием. Познать это коренное противоречие — значит познать жизнь в ее последней тайне. Все напрасно, если мы не знаем этой тайны. Святость цинична, если верхний и нижний человек не уравнены в правах и не знают друг друга. Грех свят, если владеет всем
человеком. На светском рауте, в смраде повседневной жизни, на парламентских слушаниях, ученой дискуссии, военных учениях, заседаниях Военного совета и Генерального штаба, в казарме; в слове пророка и пастыря, благодарных слезах паствы, на футбольном матче, в дружеской или любовной перебранке, вопреки всем маскам страха и трепета, любви и ненависти, наслаждения и долга, сквозь гнев и отчаяние, смирение и гордость, веселость и уныние, счастье и обыденность, — сквозь все личины и ужимки тела и его обезьяны — разума, — телесных и душевных эмоций, настроений, переживаний, мук, — я различаю отдельную жизнь гениталий, совершенно отличную от жизни лица, жеста, голоса, эмоции, улыбки, мысли. Последние только бездарно, чаще притворно, копируют состояния детородных органов, своих мистических двойников, — верх чудовищно запаздывает и трусливо мимикрирует, искажая искренний порыв низа, еще чаще просто уклоняется от природного представительства — всякая жизненная имитация и лицемерие начинаются отсюда. Вся ложь личности сосредоточена между этими двумя полюсами: правдой истинного состояния ее гениталий и гримасой ее разума, отраженной в теле и жесте; напряжение этого истинно экзистенциального противостояния в конце концов определяет всю судьбу и содержание личности, ее онтологию, биографию, рисунок ее кармы. Я не знаю, куда деваться от стыда, когда я вижу гримасы и ужимки тела. Еще больше я изумляюсь, когда вижу гримасы разума. Глядя на лицо, его упадки и озарения, я вижу другую, подспудную работу, подземные толчки организма. Изучая работу разума, я повсюду вижу следы оргазма. На лице, в голосе, в речи. Когда мужчина хохочет, а его сердце в упадке, я говорю: он сумасшедший, его ждет беда; когда женщина меланхолична, а ее вагина ликует, я говорю: она дьявольски прекрасна. Но это еще не все: когда телесный низ не только ведет самостоятельную, суверенную жизнь, свою подпольную подрывную работу, но еще и руководит верхом, навязывая ему свои безответственные решения, начинается разрушительная работа сепаратизма, которая приводит к катастрофе распада. Когда штаб войскового соединения присваивает себе функции Генерального штаба (Центрального командного пункта), начинается неразбериха на всех фронтах, и армию ожидает полный разгром. Когда ты снизу капитан, а сверху генерал-майор или наоборот — налицо служебное несоответствие, есть работа для военной прокуратуры
Привести в соответствие жизнь обоих, жизнь нижнего и верхнего человека, верхнего и нижнего бессознательного, верхних и нижних званий и положений, — вопрос не только пола, физического и морального здоровья личности, но и вопрос ее метафизики, религиозной истины, дисциплинарного устава, счастья. Я потратил немало времени на изучение всех философских систем, исследуя в них следы поллюции. Мои усилия вознаграждены с лихвой.
Чаемая средним человеком телесная гармония, которую он нигде, кроме как в дикой природе не обнаруживает, лежит именно здесь: в гармонии самовыражения половых органов, требующей высшего духовного усилия и самоотречения. Самоутверждение органично и равно самовыражению, если, не подвергаясь цензуре верхнего, выражается нижний человек. Если ефрейтор равен ефрейтору, а майор — майору. Если адмирал равен адмиралу, а маршал — маршалу. Если асессор равен асессору, а нос Ковалева — всему майору Ковалеву. Чудовищное несоответствие положений в Табели о рангах Носа (статского советника, соответствующего званию генерала) и остального Ковалева, коллежского асессора, чиновника восьмого класса, есть следствие самоизоляции отдельных органов, их непомерной интеллектуальной и нравственной гордыни, а также ложной социальной и сексуальной ориентации. Тотальная несогласованность в действиях между отдельными частями и участками тела и несправедливость в распределении физической и умственной нагрузки порождены прежде всего гиперфункцией носа, которая ведет к вырождению личности, и к личности самого носа прежде всего. Все чудовищное напряжение повести и ее художественный конфликт определены только этой гиперфункцией отдельной части организма и ее небывалой самоизоляцией. А между тем, четырнадцать классов Петровской Табели о рангах и четырнадцать классов чистоты и точности современной технологии — свидетельствуют о единой природе духовного и техногенного мира, ибо это не простое совпадение, а прямое указание на необходимую зависимость продвижения по служебной лестнице от нравственной чистоты и точности этического субъекта.
Нужно всем нам возвратиться к природе — всем: генералам и адмиралам, сержантам и старшинам, капитанам и майорам, чтобы противоречия между званием верхнего и нижнего человека, между верхними и нижними гениталиями никогда не возникали, и все бы дружно, встав плечом к плечу, делали общее дело, и все стали майорами или капитанами целиком, сверху донизу, тотально, как в носах, так и остальных частях организма. То есть чтобы никаких двойных званий и отличий во всей нашей армии больше не присваивали, и все бы достигли единообразия в денежном и вещевом довольствии. Такой гармонии достичь нелегко, но именно она избавит нас всех, военных и штатских, годных к строевой службе и невоеннообязанных, от растущих социальных противоречий и потрясений. Надо отчетливо сознавать, что все конфликты в государстве и Вооруженных Силах обусловлены нарушением субординации, когда нижние приказывают верхним и даже помыкают последними. Для этого достаточно было бы ввести общее звание Майора для всех соединений и частей Российской армии, не делая никаких особенных привилегий ни для кого; у всех одна большая звезда, одинаковая полевая и парадная форма, единообразие мыслей и самовыражения. И, конечно, единый высокооплачиваемый отпуск в любой конец земного шара и никаких самовольных отлучек младшего командного и рядового состава во время весенних учений и стрельб. Тогда наступит долгожданный мир, и Генеральный штаб и даже вся армия будут упразднены. Хотим ли мы этого? Несомненно, ибо будем созерцать в себе и природе лишь картины вечной справедливости и гармонии, равенство полов, верхних и нижних представительств, единство званий носов и всех остальных частей тела, и даже Академия бронетанковых войск и Конгресс интеллигенции будут упразднены в связи с этим за ненадобностью своих институтов. Все станет единой истиной пола, и лицемерие исчезнет. Я восхищен несокрушимой правдой возбужденного конского фаллоса, подтвержденной всей дикой статью тела коня. Все части и элементы коня достигли единого звания!
Чего я достиг своим трудом? Что я сделал особенного? Что совершил? Ничего и вместе с тем все. Отныне гоголевскому тексту будет навек сопутствовать мое собственное, пусть даже неопубликованное исследование, оказывая на его орбиту своей гравитацией мощное влияние. Тем более, когда оно будет опубликовано. Гоголю, конечно, и не снились мои откровения, он лишь слепо брел за своим бессознательным, как сомнамбула, как Хома Брут за своею Панночкой, тогда как я перевел все его догадки на рациональный — и вместе с тем поэтический — язык науки, язык системного художественного психоанализа и партайгенеза. Пусть повторят мой опыт, если смогут! Не в примечаниях, набранных слепым петитом, не в комментарии невежественного филолога, не в измышлениях тугодумного философастера, не на ученых сходках замороченных своим словоблудием психоаналитиков, — в сознании русского, и прежде всего его, читателя — этот гоголевский Нос теперь будет навек связан с Моим Вездесущим Носом, проникающим всю вселенную Страсти. Я боюсь, однако, что все оригиналы гоголевской повести будут вскоре утрачены, его текст будет заменен моим, и в мире больше не останется ни одного подлинного экземпляра этой повести Гоголя, не говоря уже о том, что она никогда уже не сможет быть прочитанной в ее первоначальном виде — так велико будет влияние моих концепций. Тогда прошу прибегнуть к моему экземпляру повести Гоголя,
завещанному мне Геллой, который я направляю как исключительный раритет в библиотеку Конгресса. Я оставляю на ней свой неувядаемый автограф и предаю ее вечности. Пусть положат рядом два этих равноценных текста — его и мой — и отдадут должное первому среди равных.
Господин фельдмаршал! Еще раз: Н. В. Гоголь создал великое, неувядаемое произведение. Быть может, самое великое из всего, что он написал. Но, по-видимому, он до конца так и не осознал, что сделал. Эта повесть — глобальная мировая метафора об отделении части от целого, личности от общества, власти от государства, духа от тела, человека от Бога (и Бога от человека) — отдельной функции от всего целого, притом функции низменной, нюхательной, второстепенной, — и подчинении этой функции всей личности, всего ее бытия. Победу этой части над целым до сих пор празднует современное человечество, хотя ему впору бы плакать. Да, празднует и приносит ей кровавые жертвоприношения деторожденьем и войнами. Достаточно вспомнить все непостижимые заискивания Ковалева и унижения его духа перед своим же собственным носом, чтобы согласиться с моим утверждением. Ни прикрикнуть на него, ни осадить его, ни, тем более, приказать ему он уж не смел, а весь превратился в подчинение и соподчинение носу. Возвратиться на свое природное место, то есть занять подобающее ему место, сам нос не хотел, и первая же уступка его капризу привела к катастрофе. Это результат самоуничижения человеческого разума и потворства низменному органу. Вы спросите, почему именно нос, а, например, не ухо или глаз или язык, и я вам отвечу, что именно нос — орган, в котором сосредоточены способности всех остальных органов, в том числе и осязания, — он слышит и видит и, конечно, обоняет, различает вкус, мыслит, абстрагирует, познает. Он зряч, как третий глаз Шивы, склонен к самопознанию и самосозерцанию (см. мои изыскания по автономизации), преодолевает моральные категории и императивы — вот почему он обладает неумолимой склонностью к самоидентификации и самоверификации. Если он захочет, он будет самообожествлен, и ни одна мировая религия не помешает ему в этом. Но это же приведет его к гибели. Единство человека и его функции — вот лейтмотив повести. Тот, кто разделит их, погибнет. Я думаю, гибельно даже самостоянье разума, не говоря уже о самостоянии носа. Возвращение носа к его носителю, функции к человеку, частности к целому, человека к Богу есть задача восстановления целостности личности, обретения им божественной нераздельности и гармонии. Дисгармония — это разделение человека на две и более самостоятельные части при их растущем самосознании. Даже Бог не смеет быть этой частью, а обязан быть всей личностью всего человека, в противном случае, — в конечном счете, — человек назовет Богом свою отдельную функцию. Все равно, нос, дух или разум.
Нельзя быть функцией, можно только быть. Нельзя быть придатком ничего, даже Бога, иначе превращаешься просто в исполнителя. Не функция реализует человека, а человек функцию. Этого-то и не поняли многие носители носов (уже в самом понятии носитель опасное преувеличение роли носа). Кто-то хочет быть членом, кто-то просто членкором. Оба они заблуждаются в своем предназначении. Все это одно и то же, член и человек, Бог и личность, муравей и Природа. Только полное и единое существование человека в единстве своих божественных функций означает бытие, жизнь. Тот, кто делегирует себя отдельной части или даже Абсолюту — прекращает свое бытие. Когда я стою, а мой член лежит — мы оба лежим; когда он стоит, а я лежу — мы также находимся в горизонтальном положении; ибо тогда нет меня, нет его, нет нас, нет бытия, нет духа — нет Бога. Когда мой дух напряжен, стоит и мой член, стоит он — стою и я, тогда мы есть, мы оба в напряженном состоянии, которое и есть бытие, есть жизнь, есть Бог. Не бытие определяет вставание, а вставание определяет бытие. В эрекции предсуществует мир. Эрекция равна бытию; она и есть само бытие. Стоять члену и стоять человеку (в духовном смысле) — одно и то же; в эрекции реализуется самостояние индивидуума, достижение его духовных свойств. Я не мыслю себе напряжения духа без эрекции; я не мыслю эрекции без напряжения духа. И то и другое может быть осуществлено только в свободе. Свобода от Бога — высшая из всех. Бог сам свободен от нас. В мире, однако, чаще приходится наблюдать раздельное стояние и самостояние, эрекцию духа и эрекцию пола, и только у гения они совместны. Так, эрекция выступает синонимом абсолютного бытия и абсолютной свободы, эквивалентом Бога, и тот, кто хочет нас лишить эрекции, хочет лишить нас самостояния, хочет лишить нас бытия, хочет лишить нас свободы. Подоплекой всех социальных, национальных, интернациональных, межличностных и экзистенциальных конфликтов, таким образом, выступает подавленная или раздельная (отдельная от духа) эрекция личности, и тот, кто хотел бы избавить общество и природу от противостояний, должен разрешить беспрепятственную и нецеленаправленную эрекцию, то есть возбуждение Абсолюта от самого себя. Хотеть просто, всегда, везде, без цели, без привязанности, безлично, беспредметно — просто хотеть — значит быть, значит хотеть Бога, значит осуществлять свободу. Хотеть чего-то, кого-то, когда-то, в пространстве, во времени, в истории, а не вне их, хотеть чем-то отдельным, функцией, личным желанием, волей отдельного, частью, а не всем и самим собой — значит впадать в ересь отдельности и навек обречь себя на отдельное, то есть, без-божное существование. Хотим ли мы этого? Об этом мы должны спросить у самих себя, а не у носа и его адвокатов. К его советам мы больше не прислушиваемся.
“Нос” остается самым задушевным, самым лирическим, самым платоническим произведением Гоголя; он остается таковым по той наивной невменяемости таланта, с каким он вел свой гений сквозь все тернии пола и духа. Дезинтеграция физической целостности организма в повести Гоголя есть лишь простая метафора духовной диссоциации личности, синоним нравственной расщепленности и уклонения ее в абстракцию феноменального. Только в феноменальном осуществляются подобные преступления против личности и ее целостности. Скорее всего, он и сам об этом не догадывался, Гоголь. Но ценность его открытия от этого не уменьшается. Я до сих пор размышляю, сообщать ли мне о своем открытию Генеральному штабу или оставить его при себе. Ибо, открыв его миру, я уничтожу Гоголя и наивную непосредственность его открытия — и мировая классика лишится великого произведения. Но пусть! Природа не терпит пустот! Я сам стану на его место! Нос встанет на его место! Я сам встану! И Нос этот будет наконец не эвфемизмом, а полноправным и полноценным органом в ряду остальных органов организма! (Заканчиваю, но не могу остановить вибрацию трансцендентного ритма.)
Вы наверно слышали, господин фельдмаршал, что Бог умер. Это не совсем так. Бог умер, но не во всех и не для всех, а только для некоторых, безносых. Это значит, что все те, в ком Бога нет и кто позволил своему носу суверенное существование, стали мертвыми. Только вчера я понял это; ибо вчера я понял, что никого из них нет, этих так называемых штатских и военнослужащих, а есть только их отдельные носы, то есть, что все они безносы. Ни военнослужащих, ни вольнонаемных, ни полкового врача, ни дневальных, ни отца Матвея — никого. Они думают, что они есть, потому что набрали силу самостояния и потому что объяли себя потоком причинности; но признание закона причин и следствий как раз и является признаком смерти и пола! И они продолжают оставаться в этом наивном заблуждении. Все: полковой врач, отец Матвей, даже Иоська. Пусть. Я им не товарищ. Всегда стоять одному, за фикусом, на страже свободы, они мне не помешают. Как можно помешать свободе? Свобода не может быть ограничена Богом, а они все ограничены им. И вот я стою здесь, угнетенный величием своего духа, и размышляю. Для того, чтобы понять, что здесь происходит, для того, чтобы понять, что никого из них уже давно нет. И я пойму. Надо просто нарушить этот причинно-следственный закон, выпасть из его непрерывной детерминированности и прекратить самостоянье. Тогда сразу увидишь, что мир мертв. Он просто вращается в колесе причинности, как мертвые глыбы льда вокруг Сатурна. И воспроизводит из себя непрерывную иллюзию, ослепляя всех. Всех, кроме меня. Потому что я вне их мирового обледенения. Как, находясь внутри иллюзии, увидеть иллюзию себя? Для этого надобно выйти из зеркала и отказаться от суверенитета частей. Я вышел и отказался — они нет. Вот и не видят. Для этого они сначала должны были бы выйти на берег, а не нестись вместе с рекой. Когда стоишь на берегу, то отчетливо видишь барахтающихся в воде. Но помочь им нельзя. Потому что как только ты замечаешь эту реку, то есть хочешь кого-то спасти, ты сам оказываешься в ней. Становишься той же соломинкой и щепкой, несущейся с рекой. В реке видишь только себя и не видишь реки. И, конечно, барахтающихся в ней. Потом не видишь и себя, а видишь лишь реку, проносящуюся сквозь тебя. Потом останавливается и этот поток. Потому что в одной руке ты держишь, как змею за голову, причину, а в другой следствие, как ее хвост, — и не даешь им соединиться. Ты — пауза, разрыв, тектонический сдвиг. Ты сам — и разъединение, и разъединитель цепи. Между ними — все наши иллюзии, вся наша так называемая жизнь, все щепки и соломинки, все добро и зло. Как только замкнешь собою оба конца змеи — она укусит тебя, и мир снова начнет извиваться в причинности. Все они соподчинены каузальности, то есть закону постоянного возникновения и следствия. Этому закону не в состоянии противиться никто, даже Борман; гестаповец, прищемивший мне палец — наиболее витальный из всех собравшихся здесь. Можно сказать, что его витальность прямо пропорциональна силе его веры в закон каузальности; и можно сказать, что витальность моего духа обратно пропорциональна силе моей веры в причинность. Если бы я вовремя вспомнил об этом и разъединил (то есть, не соединял), я бы не почувствовал никакой боли и тем более у меня бы не сошел ноготь. Все это следствие упадка моей витальности и объединяющей силы разъединения. Сегодня я ее восстановил. Завтра полковой врач опять будет предъявлять обвинение. Будет угрожать, что проникнет в запретную зону и овладеет моей свободой. Глупец! Как ты это сделаешь? Сюда никто не может проникнуть, даже Борман. Со своими нелепыми претензиями. Будто я хочу присвоить его матрац или уклониться от уплаты членских взносов. Жалкий интриган! Ну иди же сюда, попробуй меня достать. Видишь в моих руках эти два конца, между которыми таится электричество? Оно убьет тебя, как личинку. Не можешь! Как не могла достать Хому Брута в первые две ночи Панночка, ибо разъял причинность. Когда бы Брут оставался и дальше вне каузальности, она бы его не достала и не овладела им. Зачем усомнился? Молитва и медитация размыкает закон причины и следствия, а самостояние частей соединяет. Если бы он оставался вне его и в третью ночь! Если бы не желал ее! Дело в том, что он утратил концентрацию, то есть соединил концы змеи. Так же, как я, когда мне прищемили палец. И они обладали нами. Все. (В запретную зону однажды также пытался проникнуть бисексуал Островский, как представитель гомосексуального лобби, но, конечно, не имел успеха. Отлично понимаю, что мировой союз геев хотел бы заполучить меня в свои союзники, да не тут-то было! Моя суперэрекция не имеет никаких частных целей, никакого прикладного применения, ибо олицетворяет собой Надличное и Транснациональное, и пора бы еврейскому лобби это усвоить. Я никогда не стану их сторонником.)
Где-то когда-то я читал, как некий романный герой всегда чувствовал себя в жизни свободным и скованным одновременно, что-то подобное тому, что он испытывал перед выборами, когда все жулики уже выставили свои кандидатуры и уговаривают голосовать за “подходящего человека”. Что-то о прелестях так называемой демократии. На самом деле выбора никогда нет. Как только ты увидел альтернативу, даже просто помыслил о ней, ты попался. Ибо ты всегда часть этой альтернативы, и выбор совершается не вне тебя, между частями этого мира, а между тобой и миром. Это-то и есть западня. Всякую земную ложь порождает ложь двойственности, иллюзия мнимого выбора. Сначала видишь себя, а затем возможность голосования. Сначала видишь себя, а затем нос, отдельный от себя. И выбираешь. Что-то похожее испытываю здесь и я. Только жуликами (“подходящим кандидатом”) для меня являются не кандидаты в президенты или парламента, а все объекты этого мира, все его одушевленные и неодушевленные предметы, ситуации, феномены, законы, эмоции, “точки зрения”. Все явления этого мира, пиратски обманывающие возможностью альтернативы. Мир полон вещей — и нет никакого выбора между ними. Обманом является не объект, а субъект выбора — мнимая возможность голосования. Сначала нужно не выбирать себя, потом не выбираешь и мира. Вот что я окончательно понял. Всё и все кажутся раз и навсегда предопределенным и навязанным кем-то извне. Бог — последняя инстанция, мешающая нам отказаться от самих себя. Поэтому мы так цепляемся за нее. Боюсь, что это и есть разгадка Бога. Тогда о какой свободе может идти речь, кого мы спасаем? Я поразился мысли, что этот “кто-то” я сам, а если и мог быть тем, кого мы называем Богом, то этот Бог так же несвободен, как мы. Хорош Вседержитель, просыпающийся и засыпающий вместе со мной, а вне моей жизни недоказуем. Он нуждается в моей помощи, жаждет свободы, как мы сами. Потому что мы привязали его к себе своим самосознанием, нуждающимся в объекте. Потому что Он соположен причинности, даже еще в большей мере, чем мы, даже если и возглавляет причинно-следственный ряд. И потому что не предусмотрел того, что Он сам же погибает, а не спасается в этой двойственности, осознание которой — вопрос лишь времени. Поэтому свобода может быть только вне причинности, вне Бога. Или Бог — я сам, и я избавляю Его от смерти.
Я, кажется, уже говорил, что я ничем не детерминирован. Кроме того, я знаю здесь одно место, свободное от причинности. Оно возле окна за фикусом, возникающее в период самостояния, в час икс. Когда я стою там, мысленно очертив вокруг себя невидимый круг, меня никто не видит и никто даже не вспоминает обо мне. Здесь я недоступен никому, даже Борману и отцу Матвею. Здесь я недоступен собственным сновидениям. Все просто забывают обо мне, как о своей памяти. Здесь я могу думать, что хочу, могу стоять, сколько хочу, могу плакать, гримасничать, мастурбировать, обнажаться, смеяться. Они все равно не видят меня. Но в этом больше нет нужды. Нет нужды больше в этом месте и в моем самостоянии в нем. Я не делаю ничего этого, не стою там, потому что во мне самом нет причины. Прибегать к нему, значит иметь какое-либо желание, а я не имею его. Иметь желание, значит осуществлять необходимость, то есть порождать следствие и причину. Но я беспричинен и поэтому не имею следствий. Поэтому они никогда не найдут меня, даже во мне самом. Даже собственные мои восприятия и мысли неуловимы для меня и повисают в вакууме, едва начавшись, потому что не имеют ни в чем опоры и лишены каких-либо предметных связей. Звук тогда просто звук, фикус просто фикус. Ни с чем другим в мире ни звук, ни фикус не связаны. Это мы сами, наше “эго” связали их. Они не существуют вне моего мозга, и я их уничтожаю, как только захочу. Это явление трансцендентальной апперцепции, воспринимающей лишь самое себя и поглощающей самое себя в пустоте. Кто другой равен мне? Это переживание абсолютной свободы. Но стоит мне только перейти очерченный мною мысленно круг, или выйти из тени фикуса, или дать возникнуть какому-нибудь восприятию или желанию, как начинается поток причинности, заполоняющий все, — и начинается мое внутреннее и внешнее бывание. Все сразу хотят, чтобы я лег или хотя бы сел, щиплют и преследуют меня, и просят, чтобы я прекратил эрекцию самого себя. Получается, что я должен сделать это из сострадания к погрязшим в причинности. Глупцы! Моя эрекция беспричинна, и поэтому она вечна. Кроме того, это не эрекция отдельной моей части, а эрекция целого. Не я эрегирую фаллос, а фаллос эрегирует меня — поэтому мы оба непобедимы. То есть, никогда не ляжем и не согнемся. Моя энергия во мне самом и не связана ни с какими другими источниками энергии. Мой фалл является одновременно и причиной, и следствием, началом и концом круговорота феноменального (сансары). Можно сказать, он все двенадцать нидан Пратитьясамутпады (буддийского колеса причинности). Поэтому я никогда не подчиняюсь им, пока они не уложат меня насильно. Для этого у них есть несколько беспричинных, но действенных способов, и один из них — насилие. Но об этом я лучше умолчу. И вот тогда, вечером, почти ночью, когда выйдет на стену луна и когда я уже надежно привязан к кровати, а мой Фудзи, как я сам, внепричинно и тотально эрегирован, приходит моя Панночка и овладевает мной, как змея. Сначала она дает урок внеклассного чтения. Придвигает стул прямо к изголовью моей кровати, включает торшер и читает всем нам под луной вслух, колебля пламя ада. Наступает мертвая тишина. Луна, как заяц, мечется и запутывает следы. Ветви перепутываются на стене и в нашем мозгу. Все накрываются одеялом с головой и ловят в себе отражения дня. Замедляются сумерки, внутренний зной сжигает военнослужащих. Начинается исступление ночи.
LI
О чем я в последний раз? Ах, да. Летом дежурила у нас, подменяя кого-нибудь из дневальных, Александра Иосифовна, как ее звал только наш полковой врач, а мы лишь ласково-уважительно — Александрой или Донной, — чистенькая накрахмаленная медсестра, студентка психиатрического факультета с черными, как уголь, глазами, девушка какой-то сливочной смуглости и белизны. Она была студенткой медицинского института, жила в Калуге, была женой какого-то крупного чиновника из областной администрации, чуть не губернатора, и ее привозили сюда на дорогом лимузине с тонированными стеклами. Она работала у нас только летом, в каникулы, и помогала нам разбивать сад. Зачем ей это было надо, не знаю, быть может, она исполняла перед нами какой-то христианский долг. Сама она говорила, что набиралась здесь не только профессионального, но и житейского опыта, и опыта человеческого сострадания, прежде всего. Чем-то мы притягивали ее. И все мы страстно тоже тянулись к ней — от стариков, таких как Матвей и Понтий Пилат, до гвардейских офицеров. Вертолетчик и Островский ей однажды подарили цветы, сорванные на полковой клумбе, за что были отправлены на одиночную гауптвахту. Она томно приняла подарок, и глаза ее увлажнились слезами. Но тут же пошла и донесла на испанцев. “Сирена, плавающая в волнах соблазна”, как отозвался о ней однажды Хубер. Испанцы еще долго исполняли серенады.
Больше всех других любил ее я. Хотя никакой испанщины не допускал. И она тоже, кажется, отвечала мне любовью. Красавица, вхожая в высший свет, невысокая, смуглая, подвижная, как ртуть, живые черные глаза, бледно-розовый овал лица в обрамлении смолисто-черных волос, дерзкая на язык. Мы звали ее Донна-Мадонна, за ее постоянное прищелкивание пальцами, точно костяшками кастаньет, и жаркий темперамент ее речей. Она была уже не самой первой молодости (лет двадцати четырех с небольшим), но удивительно, по-детски, шаловлива и одновременно женственна, как бывают женственны девочки от двенадцати до четырнадцати лет. Она отвечала мне взаимной симпатией, но дистанция между нами, казалось, была навсегда ею отмерена, и никакой фамильярности она не допускала. Она посвящала меня во все свои дела, семейные распри (муж ее имел беспричинные связи), ссоры с прислугой, но я советовал ей терпеть, не бросать своего вздорного супруга, такова женская доля, говорил я, и во всем нужно искать добрые стороны и указывать ему на них. Ваше влияние в губернии гораздо значительнее, нежели вашего мужа, убеждал ее я, а, может быть, и генерал-губернатора тоже. Их влияние — только на чиновников, и то по мере прикосновения чиновников с должностью, ваше же влияние — на жен чиновников вообще, по мере прикосновения их с жизнью городскою и домашнею и по влиянию их на мужей своих, существеннейшему и сильнейшему, чем все другие власти. Губернаторша как бы то ни было первое лицо в городе, и к ее голосу всюду прислушиваются. Благодаря нынешнему направлению обезьянства, с вас будут брать и заимствовать всё до последней безделицы, то есть будут рабски подражать вам. Так я сказал. Склоняйте всех, которые сколько-нибудь поумнее, идти по вашим следам и делать в своем кругу и с своей стороны почти то же. Убедите же их, что пора хотя сколько-нибудь, хотя понемногу заботиться о душе и среди пустых дел хотя сколько-нибудь отделять времени на занятия и обязанности важнейшие. Обратите потом внимание на должность и обязанность вашего мужа, чтобы вы непременно знали, что такое есть губернатор, какие подвиги ему предстоят, какие пределы и границы его власти, какая может быть степень влияния его вообще, каковы истинные отношения его с чиновниками и что он может сделать большего и лучшего в указанных ему пределах. Не для того вам нужно это знать, чтобы заниматься делами своего мужа, но для того, чтобы уметь быть полезной ему благоразумным советом в деле трудном и вообще во всяком деле, чтобы исполнить назначение женщины — быть истинною помощницей мужа в трудах его, чтобы исполнить наконец долг, тот, который вами не был выполнен, долг верной супруги, который выполнить можно вам только на этом поприще и только в сем, а не другом смысле. Тогда смоется прегрешение ваше, и душа ваша будет чиста от упреков совести. Слишком много обязанностей прекрасных вам будет предстоять на ныне открывающемся поприще. Молитесь же Богу, да воздвигнет Он в вас дух деятельности, и в минуту лени или тоски обращайтесь вновь к Нему и вслед за таким обращением тотчас же за дело. А я, если Богу угодно будет излечить меня и продлить еще на несколько лет жизнь мою, заеду к вам, без сомнения, в Калугу, и, верно, свидание наше будет радостней и плодотворней для душ наших, чем когда-либо дотоле.
Так я наставлял ее. Но она было ужасно избалована. Всю работу с нами она пустила на самотек, а читала лишь вслух любовные романы и листала своими крашенными коготками дамские журналы. Я пробовал и дальше воспитывать ее. Я сказал, что впереди ее ждет большое дело, гражданская милосердная стезя, и что со своими привычками высшего света и бездельем теперь надо заканчивать. Она уже достаточна взрослая, говорил я, и наша администрация ей тоже не однажды об этом намекала. Каждый должен приносить пользу на своем месте, говорили мы с полковым врачом, и чем ответственнее это место, тем ответственнее его роль перед Богом. Уже и это подвиг, смягчил я, если такой добрый и образованный человек, как она, захотел жить в захолустной Калуге. Главное, только начать. А подвиги придут. Не забывайте, милая Александра, сказал я ей, что разум как бы в крепостных у Бога: если будет вести себя как должно, может получить отпускную. (Я отстаивал приоритет разума пред Богом.) На некоторое время она вняла моим советам и со всею страстию отдалась губернской жизни. Под ее влиянием и я увлекся изучением малой России (так она называла всю остальную страну, лежащую за кольцевой автодорогой), впитывал ее обычаи и диалекты. Я просил ее сообщать мне о всех фактах калужской областной жизни, злоупотреблениях предпринимателей и администрации, быте простого люда и военнослужащих, а также обычаях рынка, городских торговых точек и автовокзала. Однажды она принесла по моей просьбе список всех тех выражений (заверенный в муниципалитете), что пишут на стенах губернских туалетов, даже женских, жители, а в мужские она попросила войти вместо себя милицию. Она сказала, что всего за пачку сигарет или бутылку кока-колы калужские нимфетки предлагают совершить оральный секс и кое что похуже. Не знаю, что еще бывает хуже этой гадости. Я просил удвоить ее усилия по изучению губернских нравов, но вскоре ей надоело это. Сказать правду, даже от нее я скрывал истинные цели своих исследований, и на какое-то время обманул ее своим любопытством. Женщину, однако, не обманешь. Она неохотно исполняла мои просьбы и говорила, что я не до конца откровенен с ней и что не стоит вмешивать в наши чистые отношения жизнь торговых точек и автотранспорта. Она сказала, что исполнит и исполняет любую мою просьбу, даже войдет, если понадобится, в мужской клозет переодетой, но что она ни от кого никогда душу в три замка, как я, не закрывала, и что все мои недоразумения произошли от моей молчаливой и заносчивой натуры, то есть от моего стояния за фикусом и самостояния. Иногда все же необходимо ложиться, мягко советовала она мне, иначе можно перестоять или недостоять. По-видимому, у нее были на это свои причины.
Но потом все опять забывалось. Я воспитывал ее живой, но неорганизованный и неосведомленный ум, читал ей Лествичника и Ефрема Сирина, Законы Ману, не себя называл больным, а ее врачом, а наоборот, всех их, медицинских работников и дневальных, своими пациентами — вся Россия казалась мне одним большим лазаретом с тяжелоранеными и мной — врачом. Она соглашалась и благодарила меня — но рука ее бывала часто безжалостна. Мы встречались, она дежурила и читала. Глотала взахлеб свои книжки, листала журналы. Иногда пичкала нас витаминами и лекарствами, развозя их на стеклянной тележке. Но один час она обязательно проводила со мной — я выделил ей этот час, когда меня привязывали к постели. Он был священен для нас, этот час, и не мог принадлежать никому, кроме нас двоих. Это время не могло принадлежать даже полковому врачу Перову, который однажды пытался обнять ее при всех и которому я дал за это пощечину. Она оценила мое благородство, но оно не сблизило нас больше. Перов затаил вражду.
Я давал ей советы и учил ее предохраняться от уныния. Учил ее терпению и терпимости, толерантности, выражаясь нелепым языком конца века. Я призывал ее к любви и творчеству — закончить наконец вязать тот бесконечный битнический свитер, который она бесконечно перевязывала и распускала, как Пенелопа, и начать новый; и здесь я опять подсказывал лучшее решение и поднимал петли. Она была поверенной во всех моих делах, тайных мечтах и думах. Я рассказывал ей о каждом малейшем спазме моего сердца, легчайшем шорохе хромосом. Несомненно, мы сблизились в это последнее лето, как никогда. Но что-то все же оставалось между нами нерешенным, тайным. Главное оставалось неисполненным. Вся беда была в том, что Пенелопа не знала своего Одиссея, хотя многие претендовали на его роль. Этот Одиссей был в ее девичьих мечтах где-то за тридевять земель, но он был рядом, часто привязанным. Она уносилась вдаль взглядом, и глаза ее затуманивались. Иногда мне казалось, что на эту роль она избрала меня. Слишком недвусмысленными бывали ее намеки и жесты, положение ее руки, искавшей меня, непереносима влага ее глаз, блиставших в ночи. И она как-то всегда нравственно выслеживала меня, с готовностью ждала моего вставания. Ждала, чтобы я нарушил ее запрет. Это значило, что она любила меня только плотью. Никаких духовных влечений она не испытывала. Однажды я пожертвовал Иоське праздничный пирог, и не сказал об этом моей возлюбленной. Скрыл от всех. Отдал сладкое ему в то время, когда я сам не имел верного пропитания. Она обвинила меня в скрытности и лжемилосердии, сказала, что я должен был распорядиться пирогом мудрее, что я лишил средств к существованию себя и своих близких (хотя никого ближе Иоськи у меня не было) и к тому же скрываю от своих друзей и близких свои поступки. Она сказала, что добро надо делать легко и тайно, не гордясь сердцем, и что, наконец, у меня есть свои долги (неуплата взносов), которые требуют мщенья. Она называла все это даже не донкихотством, а по-старинному, донкишотством, и долго дулась на меня за это. Я был непреклонен в ее глазах и сказал, что все долги могут подождать, кроме долгов совести, и что к этому вопросу я больше не намерен возвращаться. Что сделано, то сделано, сказал я, пирог давно съеден, пасха прошла, сожаления нет — есть только огорчение взаимного непонимания между нами. Весь внешний мир, весь высший свет восстал против моего бескорыстного поступка, который показался им надменным и вызывающим. Будто бы он ставил меня выше этого мира и его мнений и даже вне его. Так они говорили. На самом деле все они были очевидно не способны на такой поступок, поэтому он вызвал такое ожесточение. Соблюсти тайну добра — вот какого зла требует от тебя свет, если сам не способен на добро. В этом даже Христос небезгрешен. Это непонимание света давно стало моим уделом, и я прямо сказал ей об этом. Между нами тогда пробежала первая трещина. Я сказал, что никогда и никому не навязывался в друзья, даже Борману, ни от кого не требовал понимания даже в таком интимном деле, как пасхальный пирог и его пожертвование в пользу бедных, и что вообще останусь до конца своих дней непонятым, неразделенным. Тем более, что я бы никогда не мог высказать себя всего никому, даже полковому врачу. Никто не понял меня и моего поступка, потому что никто не понял моей любви. Любовь растет сама собою, сказал я, и поглощает затем все наше бытие. Не надо только останавливать ее.
Она читала нам, это было увлекательнейшее чтение, но сама она оставалась как бы вне сюжета и думала о чем-то своем. Я понял вдруг, как она ужасно, смертельно холодна. Я понял ее роковое безучастье во всем, даже во Христе. Но это было безучастье страсти, равнодушие желания. Страсть безучастна ко всему, кроме себя. Я изнемогал. Казалось, ничего не смущало ее во время этих чтений, хотя вся палата задыхалась от невыносимого. Я истекал любовью к ней и в то же время от ее невыносимого холода, ледяного эгоизма высокомерной страсти. “Крепитесь, майор! — шептала она, переворачивая страницу. — Я знаю, вы сильный”. Я бледнел, отворачивался к стене — жаль, что не весь, не всем своим существом и сутью, а только частью, какой-то одной своей обидой и головой. Потому что весь остальной я был к койке привязан, а все существо мое искало соучастия. Она, казалось, не замечала моего отсутствующего присутствия и распаляла меня своим льдом. Я витал где-то у звезд и впадал в горячее забытье. Она тоже была под облаками, но рука ее оставалась со мною. Закрыв глаза и сжав анус, я переносился мыслью в далекую Италию и повторял таблицы эфемерид. Мне грезилось, что мы опять в Риме, на мне — серая велюровая шляпа, голубой пикейный жилет, малиновые, цвета малины со сливками, панталоны. Я шел к ней на свидание с букетом алых роз, опережаемый своей улыбкой. “А где же перчатки?” — улыбнулась она, и в усмешке ее мне почудилось что-то надменное и аристократическое. Ее великосветское, якобы шутливое, высокомерие огорчило меня. Но я вскоре забыл этот непростительный промах ее чувства и все простил ей. В другой раз мы были в Кампанье, и оба были счастливы, как никогда. Мы поднялись с ней под купол святого Петра, и она, таинственно улыбаясь и сжимая мне руку (вблизи Бога женщина многое может позволить себе), прочитала: “Я здесь молился о дорогой России”. Это были слова государя. Она была прекрасна в эту минуту, вся дышала страстию и негой. Я был пленником ее и рабом. Но она, казалось, этого не замечала. Почему женщина всегда хочет длить тайну, одновременно всеми силами разоблачая ее? Почему, соблазняя, хочет оставаться невинной? Я открывал глаза и гладил ее руку, и она не отнимала ее. Все завидовали нам, прятали от нас взгляды, но внутренно следили за нами, затаив зависть и страсть. Я ловил ее грустный нездешний взгляд, пересохшими губами молил незвучно о влаге, но она, казалось, ничего не замечала. Я понимал ее. Я понимал страдание ее возраста, страдание пустоты женской, тяготившейся этой пустотой, и все же она была не в силах оставить этой пустоты, которую можно было бы назвать предощущением греха, предвестьем блуда; я понял страдание ее ума, “страсть ума”, как она говорила. Но она не пускала меня в эту пустоту, в эту страсть. Она бежала одиночества и в то же время искала его, стремясь остаться наедине с грехом.
В ней всегда ощущалось что-то беспредельное, тревожное. Она была способна увлекаться случайным, и в то же время принадлежала бесконечному. Страсть она вносила во все, даже божественное, и в то же время пустячное окружала небесным покоем. Я говорил, что совершенного небесного бесстрастия и безучастия требует от нас Бог, и только в нем дает нам узнать Себя; она улыбалась и отвечала, что еще больше Он дает распознать Себя в страсти. Но тут же спохватывалась и спрашивала, как сделать душу неизменной и счастливой, будто я знал это. Я что-то бормотал и говорил, что пусть она лучше спросит обо всем у отца Матвея, имеющего отношение к Богу. Даже самые святые люди не могут пребывать в одном и том же ровном душевном состоянии, говорил я. Тем более привязанные к кровати. Попробуйте, сказал я ей, нельзя ли среди шуму быть уединенну, то есть пребыть так покойну, как бы шуму вовсе не существовало. Она обещала попробовать, но наперед сомневаясь в успехе. Я тоже не верил в него.
Ею обладало во всей его силе то свойство, которое почти всегда бывает у лучших женщин: необыкновенный инстинкт узнавать с первого взгляда человека и, заметив в нем несколько хороших качеств, увлекаться ими до того, что уже не замечать ничего в нем дурного и позабыть вдруг те наблюдения, которые им доставил почти никогда не обманывающий их инстинкт. Это было у нее в изрядном количестве, поэтому я говорил ей, чтобы она караулила за собой. Когда вы заметите сами в себе, что вы слишком кого-нибудь или что-нибудь любите, советовал я, постарайтесь отделить хотя маленькую частичку от этой любви и отдать ее тому, которого вы не любите. Может быть, таким образом восстановится в вас желанное равновесие. Так, она, как и я, не любила Островского и всей душой была привязана к Иоське. К Борману она питала непонятную симпатию. Мы даже соперничали с ней в этой привязанности к Иоське. Отделить хотя бы частичку этой любви от одного и отдать другому — в этом был долг не только ее как женщины и христианки, но и медицинского работника. По-видимому, она сознавала это. Борман же отверг ее любовь и весь предался любви к Магде.
LII
Борман тоже сидел. Но он белобрысый и злой, как все наци. Он бьет Иоську и ▒Одина и отбирает у них сухой паек. ▒Один от него прячется на шкафу (высокий пластиковый пенал в углу с перевязочными средствами и медикаментами), а Иоська под одеялом. Ко мне он не смеет приближаться, зная мою непредсказуемость. Плотный крутоголовый крепыш лет сорока пяти с рваным ухом и стальными глазами. Я его почему-то боюсь, он мне кажется неуклонным, как танк, человеком железной воли. Но и сентиментальным, как все нацисты. Со словом “нацист” больше всего ассоциируется “инцест”, — говорят, он изнасиловал собственную дочь. За это его в лагере не любили. Из напитков он больше всего любит абрикосовый компот и выменивает на него даже сухой паек, который ему приносят родственники. Ухо ему порвали в лагере, но он говорит, что он сам себе его откусил, как Ван-Гог, тренируя волю. Волю он тренирует и здесь: защемляет в дверь чей-нибудь чужой, а не свой палец, и держит так до тех пор, пока испытуемый не закричит и не прибежит дневальный. Так он поступает со всеми новобранцами. Свою волю он тренирует на карандаше. То есть, защемляет его вместо пальца. Не знаю почему, но даже эта ложь вызывает у нас уважение. Быть может, потому, что он Борман, третье лицо в канцелярии. Но в целом мы ему не очень-то доверяем и просим его сначала потренировать волю на себе, а не на нас или на карандаше. Тогда он злится и орет, что он член НРСДРП с 1980 года, а мы все предатели дела рейха и будем уничтожены как евреи. Евреями он считает всех, кто не белобрыс, и кто читает книги. Когда-то он состоял в партии, но был изгнан за какие-то мелкие махинации и растраты. Работал на овощной базе
кладовщиком и отпускал помидоры по цене бананов. Он и здесь старается всех объегорить, например, выменять жженое какао без сахара на котлету или перловую кашу на макароны по-флотски, что приравнивается к мошенничеству в особо крупных размерах. Еще он у всех вымогает конфеты и ватрушки, которые приносят военнослужащим родственники. Он называет это уплатой членских взносов и набивает ими свою тумбочку, пока там не заведутся тараканы, а по ночам хрустит этими сухарями и карамелями, нагло, как крыса, грызя сухой паек своими мелкими зубами. Меня он люто, как старшина Лобок, ненавидит за то, что я настоящий майор, а не какой-нибудь самозваный наци партайгеноссе, и за то, что разоблачаю его жульничества с поборами. И еще за то, что мой нос больше его (он видел в бане), а у него как капсюль-детонатор или как членский взнос Иоськи. Каждое утро, еще до утренней проверки, в кровати, он голосом Левитана читает вслух свое досье. “Мартин Лютер Борман. Истинный ариец. Характер нордический, выдержанный. Член НРСДРП. Заместитель фюрера по партии. Судим. Общителен и ровен с друзьями и коллегами по работе. Отличный организатор. Беспощаден к врагам рейха. Членские взносы собирает регулярно. Отличный семьянин. Спортсмен. Кандидатура жены утверждена рейхсфюрером КПСС. Связей, порочащих его, не имел”. В это же время начинается налет союзной авиации. По странному стечению обстоятельств он одновременно и бомбит, и защищает Берлин. Пол дрожит, стекла трясутся. Вся рейхсканцелярия в страхе замирает, пока он читает свое досье и бомбит ставку, в ужасе затыкает уши и прячется под одеялами, потому что ждет взрыва прямо в бункере. Некоторые, не выдержав налета, залезают под кровать и мочатся там от страха. Коля-вертолетчик завывает как вся союзная авиация и иногда входит в пике (падает с койки). “Отряд, смирно! — кричит Борман, и военнослужащие вытягиваются на койках, как на плацу. Кретин, даже не знает, что ни в нашей, ни во вражеской армии такого подразделения не существует. По-видимому, это терминология концлагеря — Вольно! Всем выйти из бункера! — командует он. — Сейчас все пойдем перебирать бананы”. Только я стою незыблемо за фикусом и не страшусь. Мне их детские страхи перед смертью и гестаповцами непонятны.
После налета все вылезают из-под одеяла и переводят дух до новой воздушной тревоги. Подсчитывают живые потери. Потом все идем умываться строем, и Борман выдавливает у всех пасту на свою зубную щетку. Мылом он не пользуется. После умывания, перед утренним осмотром, он запевает национальный гимн, единственную известную ему песню: “Милая моя, солнышко лесное, где, в каких краях, встретимся с тобою?”, которую мы тоже должны подпевать. Не подтягивающих ему он наказывает, бьет по шее или колет карандашом. Некоторые полагают, что эта песня бодрит дух, но я этому не верю. Я никогда не подпеваю им. Мне кажется, что это обыкновенная нацистская песня, каких много передают по радио. Я их даже не слушаю. Затем он по очереди отводит военнослужащих за фикус и выкручивает им руки, вымогая членские взносы и признание. Я свидетель. Все, что навязывают нам нацисты — уныние.
Борман иногда сцепляется с Островским, великим советским писателем, создавшим революционное произведение. Островский отказывается платить взносы по той смехотворной причине, что сам был членом, и ему полагаются привилегии. По существу, он объявляет себя Павкой Корчагиным. Это смешно. Нашел причину! Я тоже был членом, как и всякий офицер советской армии, но я же не отказываюсь платить взносы, потому что понимаю необходимость существования Политбюро. Политбюро, как всякий руководящий орган, нуждается в регулярных инъекциях, и если их не делать, оно перестает существовать. Как либидо. Поэтому у них бывают разногласия. Но в общем, они друзья и о чем-то все время шепчутся с Борманом, хитро при этом посматривая в мою и Иоськину сторону. Воображают себя единственными
интеллектуалами. Кретины! Что вы можете знать о настоящей духовной жизни! Что-то к тому же прячут за спиной и все время перепрятывают под матрацем. Не знаю, что именно, мне это не интересно. Когда будет нужно, просто пойду и отогну матрац. Наверняка какая-нибудь чепуха. Островский раньше работал экскурсоводом в музее писателя в Сочи и там нахватался этих привычек. У него сутулая фигура и лихорадочный блеск фанатика в глазах, как у Блюхера. Он и Бормана может чем-нибудь по физиономии съездить, что попадется под руку, если что не по нему, даром что они друзья. Поэтому Борман держится от него немного наискоски, даже когда они дружат и перепрятывают. Чувствуется, что он уважает в нем товарища по партии. Островский в основном парализован, и лежит целыми днями в кровати, как чурка, что-то пиша через трафарет в блокнот, потому что он ослеп за дело революции и теперь пишет про это книгу. Жуя при этом непрестанно, как автомат. (Он всегда голоден и прожорлив, как мышь.) Иногда Островский вскакивает, как угорелый, когда ему принесут передачу или брякнут на кухне посудой и ему покажется, что уже обед и пора вставать. Прожорлив ужасно. Вечно что-нибудь во рту, карамель или печенье. Весь в крошках, даже волосы и губы. Подозреваю, что он запускает руку в партийную казну. Надо будет поинтересоваться у Бормана. Узнав, что обед еще не скоро, лезет в тапках под одеяло, потому что его опять разбивает паралич, и он снова водит карандашом по трафарету как Павка Корчагин и облизывает свою сосательную конфету. Она у него с кукурузный початок или китайский фонарик. Островский вытаскивает ее то и дело изо рта и, обследовав, сует обратно. Я вижу в этом нечто фаллическое. По-видимому, у него врожденный страх кастрации, иначе зачем облизывать конфету? Ночью паралич Островского прекращается, и он, накрывшись одеялом с головой, онанирует до утра. Никак не может кончить. Мне из-за фикуса, где я обычно стою, это отлично видно. Постепенно он заразил этим всю роту, даже Бормана. Наутро у них у всех трясутся после этого руки, и они не могут даже размешать как следует чай. Проливают на скатерть. И все отводят от меня и от дневальных глаза. В особенности от Александры. Напрасно. Тремор может иметь и другие причины. Но, не смея совершить нравственного подлога, они все-таки отводят взгляд. Такова сила правды.
Когда Островский работал в музее, то днем был Павкой Корчагиным (революционером), который водит экскурсии и показывает кровать, на которой закалялась сталь и была написана великая книга, а ночью становился Казановой, потому что приводил на эту же койку девиц и мальчиков с пляжа. Чем они там занимались, он не уточнял. Я думаю, тремора тогда было поменьше. Он сам нам об этом рассказывал, и вот теперь он пишет об этом мемуары про сталь и шлак, как Островский, и претендует на привилегии и интеллектуальное признание. О чем-то они все время шепчутся с Борманом, эти термидорианцы, затевают что-то нетерпимое, революционное. Нужно держаться от них подальше. Достали где-то гуаши и тайком раскрашивают кусок поролона, выдранный из кресла. При этом оба закатывают глаза, как на спектакле из жизни графов. Я о них Генеральному штабу пока не докладываю, креплюсь, но все они меня когда-нибудь достанут, и я сдам их всех скопом, кроме Миши Дроздова и Иоськи. Никого не пощажу. Особенно Бормана и, конечно, Островского, который вообразил себя сексуальным гигантом и хамит мне на каждом шагу, особенно в бане. Просто в какую-то истерику впадает из-за того, что не может подтвердить своих претензий и придирается по всякому поводу. В бане-то все сразу ясно и ничего не скроешь. Стоит со своей шайкой мокрый и пристает, а петел-то весь, как ковыль, трепещется, готовый в третий раз прокричать и предать. Иуда! Вот только закончу письмо, и я с ними со всеми разберусь. Лягу на кровать, на чем они так вместе с полковым врачом настаивают, и покажу им свое лежачее состояние. Этого-то, конечно, они никак не ожидают. Думают, что я могу стоять только стоя. Дубы! Но сначала мы
проведем артподготовку, то есть высунемся из-под матраца вполтемени, и когда они будут полностью предварительно деморализованы, встанем во весь рост, как на баррикаде. Окончательную победу я отпраздную вместе с моей черноокой, на которую они все, кроме меня, мастурбируют. (На самом деле даже не на нее, а только на ее чтение и свои фантазмы, что еще предосудительнее.) Дай бог каждому испытать такое нравственное превосходство и чувство независимости. Но я не обнаруживаю их, чтобы не поранить их совесть.
LIII
Пятой руной выпала INGUZ ( ), двадцать вторая руна Футарка. Инг, или Ингви, — один из эпитетов Фрейра, бога плодородия и земледелия. Земледелие может рассматриваться как одна из первых попыток человечества управлять окружающей средой и силами природы. Плодородие скота и земли было магическим и духовным фокусом почти всех земледельческих культур человечества. Некоторые исследователи рун связывают графическое изображение INGUZ с образом поля, хотя истинное ее значение заключается в равновесии, которое должно воплощать гармонические взаимоотношения человека с четырьмя стихиями. INGUZ как бы напоминает нам о том генетическом родстве человека с богами, о котором совершенно забыл современный человек. Поднявшийся на твердую ступень этой руны сможет распознать божий промысел в каждой пылинке мироздания и через эту пылинку приобщиться к божественному. Эта гармоническая руна поможет восстановить утраченную связь со своей собственной духовной природой. На уровне этой руны странник как бы спускается в незнакомую область (на неизвестную землю) и возвращается в свое тело обновленным.
Графически руна напоминает две поставленные друг на друга буквы X, вертикально соединенные друг с другом. Руну Инга считают руной движения, а также действия и противодействия или ответного действия. INGUZ нередко рассматривается как воплощение внутреннего огня, что также связано с поклонением земле как источнику всякой порождающей творческой энергии. Традиция рунической йоги рассматривает INGUZ как руну плодородия, возникающего из союза двух существ, мужского и женского начала.
В мантике прямое положение этой руны совпадает с обратным, и рассматриваются они совместно. Появление в раскладе руны INGUZ свидетельствует о том, что настало время расцвета. Руна указывает, что именно сейчас возможно наиболее успешное завершение всего, что было начато раньше, безболезненное и радостное расставание с прошлым. Отмирает все ненужное, уходит отжившее, приходит новое. Развязываются все мучившие вас узлы. В описываемой этой симметричной руной ситуации вы словно высвобождающаяся из кокона бабочка, готовая к вешнему полету. Движение к небу поможет вам отбросить многое из того, что было дорого и привычно раньше, на земле. Это не всегда безопасно, однако, выбравшись из кокона, вы оставите позади не только оболочку своего прежнего мира, но и его страхи.
INGUZ — одна из самых светлых и могущественных рун Футарка. Это руна плодородия и цветения. Она может быть ассоциирована с такими понятиями, как “потенциальная энергия”, “созревание”, “ритуал”, “достижение”. Эта руна символизирует священный союз Неба и Земли, который был подготовлен руной LAGUZ, связавшей их между собой. Форму этой руны можно также трактовать как символ оплодотворения небесным богом богини Земли, брачный союз божественных сил. Руна INGUZ символизирует источник потенциальной энергии, которая приходит в период созревания, чтобы возрасти и укрепиться. Подобно тому, как земля расцветает и покрывается зеленью в период, когда солнце движется на Север, и “засыпает”, увядает при его обратном движении, INGUZ воплощает в себе движение как принцип, является руной действия и реакции на него.
Последователи Ральфа Блюма рассматривают и “огненный” аспект руны INGUZ, в котором она ассоциируется с Космическим Огнем — тонкой субстанцией, наполняющей мироздание. Соответствующим этой руне камнем называют янтарь. Мантическое содержание руны INGUZ велико и разнообразно. Как и у всех симметричных знаков рунического строя, прямое положение руны INGUZ рассматривается совместно с обратным, и ключевым значением здесь будет “завершение”, “венец”, “зрелость” Появление в раскладе руны INGUZ свидетельствует о завершении не только отдельного события или ситуации, но и определенного этапа вашей жизни. В сочетании даже со слабыми положительными рунами INGUZ предвещает благоприятный исход того дела, которым вы сейчас заняты. Эта руна приносит с собой радость осуществления, чувство исполненного долга. Часто она предвещает какое-то важное событие, например рождение ребенка или обретение нового качества понимания. В вашей жизни настало время положительных энергий, внутренних изменений и возможного освобождения. Совет этого знака — осознать необходимость отказа от зла. Возможно, вам придется расчистить место в своей душе, чтобы дать дорогу благодатным переменам. Если вы пренебрежете советом этого знака, действие его может оказаться отрицательным.
INGUZ — одна из немногих рун, прямо названных именем одного из богов, и поэтому она находится под непосредственным его покровительством. Рунические заклятия, в которых присутствует эта весьма сильная руна, обращаются к светлым силам Фрейра, причем при создании заклинания или талисмана всегда следует помнить о том, что обращение это должно быть вполне сознательным. Фрейр почитался в скандинавских странах прежде всего как бог плодородия, и потому связанная с ним руна наиболее действенной будет в заклинаниях, направленных на достижение плодородия, развития, роста. Внутренний рост человека, практикующего руны, также связан с действием этой руны. Как одна из целебных и устойчивых рун, руна INGUZ весьма эффективна в волшбе, целью которой является укрепление общего состояния здоровья и баланса как внутренних, так и внешних сил. Эта руна управляет оккультными энергиями и магическими ритуалами, она может быть использована для пробуждения дремлющих сил и способностей человека, помочь их полному созреванию и раскрытию. Что касается конкретного ее применения, руна INGUZ способна эффективно помогать в исцелении женского бесплодия или мужского бессилия. К ней следует прибегать для снятия физического и нравственного напряжения, а также для устранения различных помех и препятствий на пути добра.
“Инг”, вновь уносимый волнами к востоку, был первым из тех, кого увидели люди среди Восточных Дан”. “Инг” — это Бог Царственного Семени. Он вышел из знания, которым было наделено семя, сконцентрировавшее в себе огромный потенциал жизни и содержащее все элементы. Великое разнообразие вещей исходит из семени, символизирующего микрокосм земли. Это положительно заряженная руна. У нее огромный потенциал добра. Ее зримая устойчивость и симметрия одни могут успокоить и придать уверенность духу. Она используется в магии для внезапного высвобождения энергии, для приведения чего-либо к положительному результату, для плодородия и закрепления благоприятного прогноза. Появляясь в гадании, означает, что сейчас вам доступны силы для осуществления любых проектов, показывает успешное разрешение проблем. INGUZ напоминает нам, что положительные качества, к которым мы все стремимся, не разовьются без нашего понимания превосходства добра над злом и необходимости отказа от последнего. Эта руна всегда связана с чувством завершения и осуществления, с состоянием ума, свободным от беспокойства. Часто она предвещает важное событие, способное изменить жизнь. Присвоение очередного звания, свободу от страха, освобождение от распавшихся связей. Исследуйте соседние руны. Старая фаза жизни пришла к концу. Вы в новой мобильной фазе. Начало свое вращение колесо Фортуны. Наступило время положительных энергий, внутренних трансформаций и возможного освобождения. (Конечно, я вновь обязан появлением этой руны `Одину.)
LIV
Если бы не Иоська, несомненно, на место моего друга мог претендовать еще Коля, Коля-Вертолетчик, добрейший парень из частей ВВС, которого, как он всех нас уверяет, наградили Орденом Гагарина 3-ей степени, а также премировали к празднику Военно-Воздушных Сил вертолетом. На нем он и пытался улететь заграницу, но был сбит береговыми частями ПВО и отправлен сюда на реконструкцию. Теперь он носится целый день по расположению роты на своем вертолете, поднимая пыль и ропот военнослужащих, надев бумажный пропеллер на карандаш и разместив на голове кепку-зонтик. Зонтик подарила ему сестра. Он прыгает с койки на койку, как кенгуру (я бы так не смог), падает на пол, перелетает с сопки на сопку, проваливается в ущелья, гудит всеми винтами, садится, взлетает, забирает больных, почту, заправляется горючим у алюминиевого бачка (раз выпил несколько литров холодной воды, отчего пришлось сбрасывать лишний керосин прямо в расположении части, за что получил взыскание), направляется в отдаленные районы к оленеводам (залетел однажды в чужую роту, откуда его туземцы с треском выперли). Ему некогда даже передохнуть, он всегда в полете, и даже когда на утреннем осмотре стоит перед полковым врачом, тихо вращает лопастями и гудит в нос. Говорят, он хотел на своем вертолете улететь чуть ли не на Аляску, но его вовремя остановили и отправили сюда для уточнения маршрута и ремонта двигателя. Главный двигатель у него, так же как у Бормана, внизу. Раз вымазал себя с ног до головы зеленкой, а на животе написал красным фломастером МИГ — СССР, за что Матвей его мягко журил, смывая с него краску, и хвалил за верность державе. Но летать заграницу запретил, показав на ключи. Самый безобидный из офицеров нашего полка, не считая Иоськи. Если бы все в наших Вооруженных Силах были такие!
Другой чудак, с которым мне приходится коротать здесь время, татарин Манан, которого дневальные медбратья и Борман дразнят свиным ухом, забрав в кулак полу халата или пижамы. Он ужасно злится и может отомстить. Это самое обидное национальное оскорбление, за которое бы я тоже никого не простил. Так провоцируется исламский фундаментализм. Он очень закрытый и непредсказуемый человек, этот Манан. “Во имя Аллаха всемилостивого, милосердного!” — с этими превентивными словами я всегда подхожу к нему, чтобы предупредить его агрессивные действия, и он сразу смягчается. Чувствуется, что уважает во мне знание. Других он не уважает. Аннексия чужих территорий для него обычная практика. Иногда Манан воюет за территорию (возле драного кресла у окна) с Психоаналитиком у которого там происходит Ученый совет, и часто дело у них доходит до драки. Я изредка разрешаю ученому провести совет на своем месте за фикусом, но только в виде исключения. Манан считает место за креслом своим стойлом (он воображает себя испанским быком), а всю территорию роты ареной для корриды, и здесь они сталкиваются интересами с Марадоной, чемпионом по футболу. Марадона, как самый мобильный и отвязанный, иногда работает у него по совместительству тореадором и матадором. Однажды он сорвал с окна новую, успокаивающих тонов, штору и сделал из нее плащ тореодора, изрезав ее ножницами (ножницы передала жена). Ну и получил он тогда ключами! Сидел потом на скамейке запасных весь чемпионат и проклинал тренера. Как испаноговорящие, они ходят с Марадоной в обнимку и почти не общаются с нами. Тоже какие-то секреты, как у Островского с Борманом. Хотя их секреты не такие таинственные. Иногда Манан прорывается на кухню и требует там себе чего-нибудь вкусного и питательного. Говорит, что он ответствен за воспроизводство и поголовье. Этого уж я ему не мог спустить и поднял его на смех. С таким-то носом! Он у него с пуговицу гимнастерки. По-видимому, обрезанный. Однажды он потребовал у повара целое ведро сырых яиц, потому что якобы скоро его должны вести на случку, и тот выпроводил его с кухни пинком. Поделом! Пусть не зарывается и не считает себя умнее других. Меню составляется в Министерстве Обороны, а там учитываются потребности всех военнослужащих. Я бы тоже мог выпить ведро яиц, не обязательно на пасху. Но я этим не кичусь. И не меньше его отвечаю за воспроизводство. Просто удивительна фанаберия всех этих сексуальных комплексантов. Я еще ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из них хвастался широтой ума или глубиной сердца. Зато когда дело заходит о носах, они тут как тут все с линейками, иногда буквально. Иногда под большим секретом Манан сообщает нам, что один его глаз Чингис хан, а другой Батый, одна ягодица — Сухэ Батор, а другая институт Сербского, одна нога — Стрельцов, а другая Старостин. Все парные части тела поделены у него между какими-нибудь знаменитостями. Одна ноздря у него Хрущев, а другая Брежнев, одно ухо — КГБ, а другое Гестапо. Про футбол он загнул. Футболу и футболистам отведены у него самые престижные части тела, хотя этой игрой он никогда не интересовался и сделал это скорее под влиянием Марадоны, заядлого футболиста и нарушителя антидопинговой декларации. Все внутренние органы у Манана также какие-нибудь спортсмены и политики, цари или президенты. Ни одного военного! А также отвлеченные понятия. Нос у него Шамиль Басаев. Загадкой остается, кто же у него член. До сих пор никому не удавалось вырвать у него признания. Всякий раз называет его по-разному, но все врет, это ясно. Неужели он все еще не определился с его названием или всецело находится под контролем Марадоны? На татарина не похоже, они люди самостоятельные. И функционируют всегда автономно, как Шаймиев. Хотя Манан любит покурить, как Дроздов и клянчит окурки у всех, вплоть до полкового врача. Иногда Манан, вопреки аппетиту и настояниям медперсонала, отказывается есть и делается упрямым, как осел, который вообразил себя быком. Забирается за прикрученную к полу кадку с цветком и рычит оттуда, как медведь. Роет землю рогом. Расчистив место для корриды, он ищет красными глазами матадора, кого-нибудь из дневальных, или Бормана, или Марадону. Самые беспощадные участники корриды. Забивают быка до смерти. Медбратья, дневальные Андрей или Сергей, не такие безжалостные как Борман, но тоже показывают ему свиное ухо. Это самое тяжкое оскорбление для испанского быка. Он стоит в углу и роет копытами землю из кадки, свирепо раздувая ноздри и выставив вперед рога; хвост как палка. Вырвавшись из загона, несется на арену, сокрушая все на своем пути. Тореадоры, Андрей и Сергей, ловко ускользают от него, взмахнув тряпкой, и, сделав оборот или па, снова травят его ухом и кричат,: “Торо! Торо! Иди сюда!” Бык еще больше раздувает боками, мотает головой, откидывает землю ногами и несется на тряпку, выставив расставленные руки, как рога. Он грохается в дверь уборной своей башкой, вышибая ее насквозь. Медбратья хохочут, он чешет кулаками голову и заискивающе, тая злобу, подходит к ним и просит у них докурить банырик. На самом деле он готов растерзать их. Медбратья говорят: “Нет, Манан, скажи сначала, кто твой член! Ты так и не сказал нам в прошлый раз”. Он сипит, отдуваясь. “Может быть, член Политбюро?”— неуверенно спрашивает он и тянется к ним за окурком. Члена Политбюро ему не жалко. “Ну нет, Манан, что-то ты его низко ставишь. Выше” — смеются Андрей и Сергей, медбратья. “Тогда, может быть, Мао цзэ Дун?” — “А еще?” — “Генеральный секретарь! Президент Соединенных Штатов! Председатель Земного Шара!” — “Еще, Манан, еще!” — “Милый друг! Тропик Рака! Любовник леди Чаттерлей! Гумберт Гумберт!” — “Вот это хорошо, уже лучше!” — “Принцип удовольствия! По ту сторону добра и зла! Партайгеноссе Борман!” — медбратья, довольные, хохочут и угощают его почти целой сигаретой. Борман, услышав это небывалое оскорбление, несется на него с диким криком и грозится вырвать принцип его удовольствия с корнем тут же, не отходя от кассы. Начинается свара, но медбратья в обиду Манана не дают, а дают Борману под его толстый зад и отправляют восвояси. Манан, прячась за широкими спинами братьев, грозит Борману кулаком, дотягивает сигарету до самого фильтра и отмачивает свои шишки мокрым полотенцем до новой корриды. “Обрезанный! Обрезанный! — вопит Борман. — Кутак, сикарга, погоди, потом поботаем!” Он грозит Манану всевозможными репрессиями, но напасть не посмеет, даже ночью. От Бормана он защищен тем, что веселит дневальных, а шутов в обиду не дают.
Великий футболист Марадона, или, как он еще себя называет, Евгений Селезнев, малый лет тридцати — двадцати семи, игравший раньше в футбол за цеховую команду завода ЗИЛ, а теперь выступает здесь за сборную Аргентины и всего мира. Утро его начинается свистком судьи в стеклянный пузырек из-под лекарства, изображающий судейскую сирену. Из-за этого у них бывают с Борманом столкновения, в которых тот не всегда побеждает. Марадона, как и Борман, поднимается с восходом солнца, но ложится позже всех, пока его не укладывают, как и меня, ключами. Он выбегает на поле еще до завтрака и носится по расположению целый день, до отбоя. Натягивает свои гетры — серые носки с подтяжками — почти до колен, засовывает в них щитки из общих тетрадей Психоаналитика (тот их ему на время чемпионата одалживает), рисует на носках зубной пастой полоски гетр и выбегает на матч. Причем тут же комментирует свой выход на поле — одновременно как футбольный комментатор и выражающий восторг зритель: “Вот на поле выходит Евгений… — хватается он за собственную рыжую башку. — Ё. твою ма-ать… Что сейчас будет!” Он также является левым крайним, центральным нападающим, вратарем, защитником, полузащитником, комментатором мирового радио и телевидения, всей телевизионной и стадионной публикой, с восхищением следящей за своим кумиром, и всеми другими игроками своей команды и команды противника. А также запасными, тренерами, начальником и врачом команды. Иногда он также выступает как коллективный мозг ФИФА. Я так и не мог постичь, когда, в какой момент, он становится Марадоной: то ли в момент забивания гола, то ли в момент передачи паса, то ли сразу после начального свистка арбитра. Во всяком случае, к концу первого тайма, когда он сидит задыхаясь и вытирая обильный пот полотенцем на перевернутой табуретке, изображающей скамейку оштрафованных, он уже матерится по-аргентински, то есть по-испански. Несколько приличных случаю неприличных слов он из испанского выучил. По-видимому, его консультируют Манан и Психоаналитик, больше некому. Знатоки иностранных языков. Когда игра не складывается, Марадона отчаянно жует жвачку из хлебного мякиша или найденного под кроватью презерватива и дает указания всем, в том числе главному арбитру чемпионата и тренерам. Вратарь противника, в роли которого выступают отец Матвей или Иоська (он ставит их в дверях туалета) смиренно выслушивает его истерики и старается следовать инструкциям. С капитаном не поспоришь. К концу чемпионата, который проводится раз в четыре дня, весь недельный запас носков, которые Марадоне приносят родственники, бывает изодран в клочья, и он бегает по полю босиком. Он не признает никакой спортивной обуви, даже от “Адидас”, и бегает по полю в одних серых нитяных носках с подтяжками. Иногда сталкивается на штрафной с Вертолетчиком или Мананом и затевает склоку из-за того, что они якобы были вне игры или вовремя не передали ему передачу. Причем Иоське, которого он кроме вратаря назначает то главным арбитром, то боковым судьей, достается больше всех. Здесь мне приходится вмешиваться в игру. Иначе все игроки могут быть деморализованы. Неплохой парень в остальное время, Марадона делается буквально пантерой во время мирового чемпионата и колотит всех пинками и кулаками. А чемпионаты у него почти каждый день. Даже Борман его в это время побаивается. Во всяком случае, сторонится. Когда мяч (полиэтиленовый мешок, набитый газетами) залетает ко мне за фикус, он заставляет меня производить оттуда вбрасывание, и если я делаю это неправильно (отрываю носки или подаю мяч игроку противника), он налетает на меня с кулаками и грозит дисквалификацией на все игры чемпионата. Когда ему показывают красную карточку (полковой врач, отец Матвей), он сидит на скамейке запасных и оттуда комментирует происходящее. Больше всего он не любит встречаться в финале с командой Уругвая и Германии и ужасно нервничает во время игры с ними. Но его команда всегда выигрывает, благодаря его мастерству и подсуживанию Иоськи (тот подсуживает из-за своего соглашательского характера). Когда он восходит на пьедестал почета, то снимает трусы и показывал команде Уругвая (Островскому и Борману) член, и все время, пока исполняется гимн и поднимается флаг страны-победительницы, держит его напряженным. У него просто чудовищная эрекция во время исполнения гимна, я это сразу заметил. Почти как у меня утром. В остальное время он, по-видимому, отдыхает. И ногами, и членом. Островский с борманом его после чемпионата колотят и заставляют платить дополнительные взносы. Островский всегда шестерит у Бормана, как шестерка, когда не пишет свою великую книгу о революции и не сосет конфету. Однажды Марадона чуть не сорвал чемпионат, приняв допинг — сестра принесла ему тройной одеколон — и он был немедленно дисквалифицирован отцом Матвеем на все игры текущего чемпионата. Матвей распорядился привязать его к койке, как меня, и он чуть не помер от переживаний за свою команду, и в отместку помочился потом на штрафной противника, за что получил дополнительное взыскание от Матвея (красная карточка — ключи). Зимой Марадона переходит на щадящий режим, становится каким-то вялым и играет в мини-футбол (футбол для бедных, говорит он), что не так интересно и почти не собирает зрителей. У меня, во всяком случае, этот недоразвитый вид спорта интереса не вызывает.
Есть здесь и еще несколько персонажей моей судьбы. Понтий Пилат, например, у которого по моим наблюдениям комплекс “чистых рук” или какой-то другой комплекс. Он то и дело подходит к дневальному и просит того открыть ему уборную, чтобы помыть руки. Иногда его пускают. Вымыв тщательно руки мылом, вычистив специальной щеточкой грязь под ногтями, он через минуту уже просится в туалет снова. Просто уму непостижимо, где он успевает их запачкать за это время. Он канючит и надоедает дневальному, пытается подкупить его сухим пайком и при этом называет себя историческим персонажем, пятым прокуратором Иудеи Понтием Пилатом. Якобы тот тоже любил мыть руки и никто ему в этом праве не отказывал. За исторический подлог дневальный вытягивает его ключами по спине и велит немедленно убираться на свою территорию. Тогда Пилат просит кого-нибудь из нас помочиться ему на руки, и ему иногда идут навстречу (Коля-Вертолетчик, Психоаналитик, Манан). Но я ни разу в этом участия не принимал. Зато Стихоплет, знающий уйму стихов и повсюду блуждающий со своим обнаженным худосочным членом, раздражающий этим не только Бормана, но и меня, никогда не отказывает ему. Тайком мочится также в фикус. Удивительный пошляк по фамилии Хуберман с неистощимым запасом пошлости и мочи. Хуберман мне особенно ненавистен. Чем-то он меня задевает. Его фамилия — буквально синоним сальности, меня буквально тошнит от нее. И все его поступки подтверждают это. Остраненно, как бы отвлеченно (а на самом деле брезгливо и презирая) побрызгав Пилату в горсть, Хубер бредет дальше в свою вымышленную страну, бормоча рифмы. Не понимаю, то ли этими рифмами поэты заклинают свои детородные органы, то ли пытаются через них (члены и рифмы) внушить миру свою исключительность. Нелепые претензии! Я, например, свой член никогда никому не показываю, а уважают его не меньше, чем Пизанскую башню. Его и так видно, даже не в бане. Даже в скрытом и уклончивом виде, не говоря уже о наклонном. Не то что у Хубера. Поэзия тут ни причем. Рифмы для моего самоутверждения мне тоже не нужны, обхожусь прозой. Известно, для чего именно им нужны эти ритмы и рифмы, но ритмы мировой эрекции совсем другие. В эти ритмы их худосочными вибрациями не попасть. Во всяком случае, этому пошляку Хуберу. Однажды на утреннем досмотре Хуберман обнажил его прямо перед полковым врачом, точно больной уремией, из последних сил напружив его всем животом и насильственно эрегировав, словно VIP-персону, а затем с пафосом произнес: “Он управлял теченьем мысли и только потому — страной!” Сказал как имеющий власть, мы сначала даже опешили. Но он тут же у него упал, как уши дворняжки и уже никогда больше не поднимался. То-то было смеху, даже полковой врач немного побалагурил. А все из-за того, что Хуберману не удалось наглядно подтвердить свои претензии, и их подняли на смех (то есть, и его, и его Хубера), не по какой-нибудь иной причине. Он заслужил всеобщее презренье. Поделом! Свалился у него тут же от перенапряжения и сморщился как сморчок или использованный презерватив. А везде говорил: творчество, творчество. Мол, у него необыкновенный творческий подъем. Креатив. Вот так Болдинская осень! Такими монадами могу оперировать только я, да и то только стоя за фикусом. Но ко мне с подобными просьбами пока не обращались. Он действительно управляет течением мысли, с этим можно согласиться, но только не мыслями Хубермана и его Хубера. У Хубера вообще нет никаких мыслей. Ему бы управиться со своими рифмами, а не претендовать на мировой менеджмент. Тоже мне, VIP-персона, Эзра Паунд. Наверное думает, что ему положен бизнесс-класс. За его Болдинскую осень. Как бы не так!
Что еще? Пожалуй, могу назвать еще одного члена нашей компании, кладоискателя Моню. Этот совсем смешон. И тоже ведь, поди, претендует на самостояние. Встает по ночам и всюду выстукивает пол и стены, точно ищет клад. Мне отсюда отлично видно. Кладоискатель! Поищи его у себя в штанах, Моня. На голове у него радионаушники, а в руке какая-то металлическая удочка, которую он сует в каждую щель. Можно подумать, что он ищет мировую вагину. Психоаналитик, во всяком случае, так и считает. Но я этому не верю. Если бы это было так, он бы должен был обратиться за советом ко мне, Мировому Уду. Никакие наушники и удочки тут не помогут.
LV
Наступил 2000-й год. Целый год наше подразделение готовилось к дивизионной проверке, посвященной началу нового тысячелетия, все скребли, мыли, подшивали каждый день воротнички и меняли портянки, красили осенние листья, словно готовились к весне, решили даже проводить регулярные месячники по борьбе с Онаном (под руководством полкового врача и Матвея). Все так увлеклись этим занятием, что у нас даже появились свои передовики (я участвовал в мероприятии только косвенно). Однако впоследствии оказалось, что после того, как стали проводить эти регулярные декады по искоренению мастурбации, ею стали заниматься еще больше. Стало ясно, что опять, как во всем у нас, имела место половинчатость и пустая формальность, и по существу не было сделано ничего. Не были, например, розданы презервативы, чтобы сковать инициативу самых отчаянных нарушителей (Островский, Психоаналитик, Борман), и, конечно, все тут же провалилось. Кроме того, администрация с самого начала вела себя как-то уклончиво, использовала полумеры, а в наиболее ответственных случаях даже прибегала к эвфемизмам. Сказали бы уж сразу, что проводится месячник борьбы с эякуляцией — сразу бы всем все стало ясно, что они задумали. Стало ясным, что себя они из этого мероприятия заранее исключали, и все опять превратилось в показуху и очковтирательство. В коридоре вывесили цветную диаграмму, на которой были отражены синусоиды персональной эрективной активности военнослужащих, а внизу выставлялись ежедневные оценки за поведение. Это привело к всеобщему недовольству. Не исключено, что имели место приписки со стороны администрации. Главное, сами вдохновители мероприятия не верили в его успех и после смены уходили эякулировать домой. После диаграммы все стали мастурбировать еще больше, и если раньше занимались этим индивидуально (то есть вполне персоналистически и подпольно), то теперь стали нарушать порядок открыто и коллективно. Месячники этому только помогли.
Конечно, прежде всего занимались этим во время чтений. Соборная мастурбация считалась самой оправданной. Все это началось на самом деле еще с Александры и ее чтений классики. Она тогда нам читала, кажется, про Ноздрева, как тот повел гостей на конюшню хвастаться своими причиндалами и, достав свой прибор, сказал: “Вот волчонок! Я его нарочно кормлю сырым мясом. Мне хочется, чтобы он был совершенным зверем!”. Она недвусмысленно комментировала это место поэмы. Ясно, что он тут же эякулировал, Ноздрев, не исключено, что он заразил этим и гостей. Все мы тогда просто спятили от радости, почувствовав прецедент в классике. Тут же достали свои члены и, расположив их поверх одеял, стали мастурбировать. Так и повелось потом на этих чтениях: моя Александра или какой-нибудь другой дневальный читает, а они блудят руками, они бубнят, а военнослужащие мастурбируют. И вот что удивительно: все происходило синхронно, под единое дыхание всей роты, не было ни перегоняющих, ни отстающих. Все в одно время начинали и все в одно и то же время кончали (что чтение, что мастурбацию), как часы, чего раньше, как, например при уборке территории или чистке картофеля, никогда не было. Как будто кто-то невидимый стоял за их кроватями и взмахивал дирижерской палочкой. Я даже удивлялся такой согласованности в действиях и иногда принимал участие в общем увлечении. Я, конечно, стоял за фикусом, ни о чем не думал, но тоже иногда принимал в жизни подразделения заинтересованное участие. Как я мог уклониться от всеобщего порыва? Вся рота, как от налета авиации, сотрясается, а дневальные читают, будто не замечают, все подразделение вздыхает, а они перелистывают страницу за страницей. Иногда даже кто-нибудь дирижирует своим членом, как, например, Островский (известный выскочка), для того, чтобы кто-нибудь не вылез со своей партией раньше. Но этого, впрочем, его выходок, не замечали. Каждый был ответствен за собственное исполнение, за персональную партию, хотя имел в то же время чувство локтя. И, конечно, мы не забывали следить за начальством, вернее, их ключами. Другие дневальные ничего, терпели, а Матвей сердился, гневался. Чтение его было каким-то прерывистым. Сначала он ничего не понимал, почему так дрожит палата и трясутся стекла, думал, может, где-нибудь какие-нибудь подземные испытания проходят или идет рота, глуховат и подслеп был, как крот, все нам свою любимую газету “Красную Звезду” читал, с выражением. Он и в роту ее прямо, на свои деньги, выписывал, чтобы мы не отстали от жизни армии. Думал этим наше самообразование повысить. Мы старались. Раз, читая нам передовую про учения ВМФ, он все-таки что-то заметил. Очень разволновался и как закричит на всю роту:
— Это что же это такое, а?! А ну-ка немедленно прекратить это рукоблядие! Уже под “Красную Звезду” дрочат, мою любимую газету! Майор Ковалев, построить подразделение!
Я нехотя построил, стою рядом.
— Как стоите, бык поссал! — побежал вдоль строя отец Матвей, весь дрожа, отбивая нам своими ножищами носки. — Сапоги не чищены! Койки как следует не заправлены! В тумбочках тараканы! Подберите животы, распустили, как директоры! Больше я вам эту газету читать не буду!
Он страшно обиделся. Руки у него тряслись, как от рукоблудия, а взгляд сверкал.
— Рота, слушай мою команду! Зажигаю спичку. Сорок пять секунд, едрена корень, отбой! Попробуйте у меня не уложиться во время! — В эту минуту он напоминал мне Лобка, нашего ротного старшину. Тоже любил отбивать нас по зажженной спичке и тоже не любил рукоприкладства. Матвей достал свои пресловутые ключи.
Мы с грохотом, роняя табуретки, понеслись на свои места и накрылись одеялами с головой. Кто-то зацепился ногою за растяжку перекладины и растянулся животом. Он с ненавистью пинал наши сапоги и портянки, бегая между кроватями, и призывал на наши головы громы небес. Но после отбоя отошел и опять стал читал нам “Красную Звезду”, несколько извинительным голосом, прося нас лишь держать себя в рамках. Мы не злоупотребили его доверием, понимая что перешли невидимую черту дозволенного. В конце концов, он тоже должен был понимать, что мастурбация помогает усвоению знаний и снижению международного напряжения. Но сопротивление его росло от смены к смене, и он уже почти не сдерживал себя.
И вот раз, после отбоя, когда мы все, затаив дыхание, внимали чтению, не прекращая понемногу мастурбировать, он вдруг заплакал и сказал, что перестает выписывать свою любимую газету и читать ее нам перед сном и переходит на чтение Евангелия, святой книги христиан. Вот когда мы все попрыгаем и вспомним военно-штабные учения и партизанское движение в Белоруссии, сказал он. С этого дня он берется по-настоящему за наше воспитание. Он уверен, что под эту святую книгу даже такие отморозки, как мы, не посмеют рукоблудствовать и будут слушать ее как миленькие, лежа смирно, руки по швам. “А сейчас можете продолжать свое занятие, скоро вам самим станет это противно!” — добавил он и стал только для себя одного читать свою любимую газету, “Красную Звезду”, не обращая на нас никакого внимания. Он твердо решил перевоспитать нас. И когда на следующее дежурство он читал нам про деву Марию и ее непорочное зачатие, а затем про Марию из Магдалы и ее искреннее раскаяние, и все, затая дыхание, внимательно слушали, внимая добру, и уже начали понемногу исправляться, его дух окреп, и он поверил в наше перевоспитание. Но на следующее дежурство, через три дня, когда он перешел к чтению Нагорной проповеди, все опять дружно, кроме меня, начали мастурбировать (потому что я был в то время привязан и потому, что мне нет нужды заниматься рукоблудием), он сказал, что разочаровался в христианстве, особенно в православной его ветви, и заплакал. Его слезы были настоящими, а его разочарование неподдельным. Он отдал книжку Психоаналитику и сказал нам, что ненавидит нас всех, всех, даже меня и Иоську, что у нас нет души и вообще ничего святого и что ему пора на пенсию. И его ключам тоже. Может, он построит у себя в северном Бутово скит или отправится в Оптину пустынь и будет там проповедовать Евангелие Духа, то есть антисионизм и антионанизм — он был стихийным материалистом и антисемитом и считал рукоблудие навязанным России евреями. В этом бездушном мире ему нет места, сказал он, среди таких отморозков нет места даже Богу. Бог остается только в его душе.
Все молчали. Чудак, — сказал я ему тогда же, не откладывая. — Отец Матвей, пойми ты, наконец, чудак, что никакой души нет, потому что если бы она была, то не было бы места четырем великим элементам, просто им негде было бы разместиться, как Марадоне, равно как среди нас нет места Богу, потому что не Он создал их, эти первичные элементы природы, а они создали Его, что я вам сейчас докажу, отец Матвей, как на пальцах. Мы едим, спим, стоим, дышим, мечтаем, мыслим, онанируем, выделяем — где здесь место душе и Богу? Имеет место лишь действие четырех великих элементов в соединении с движением безличной воли, а не “я”, “Бога” или “души”; они-то и производят все множество действий, вплоть до арифметических, все разнообразие характеров, верующих и безбожников, материалистов и онанистов, и когда люди перестанут убивать и насиловать под Евангелие, святую книгу христианства, тогда, может, перестанем мастурбировать под него и мы. Я, например, уже сейчас не мастурбирую, отец Матвей, но не из-за святости себя или Евангелия, а из-за отсутствия причины для онанизма. Просто, я вне времени, отец Матвей, и, следовательно, за пределами действия причины и следствия, и поэтому у меня нет никаких причин для рукоблудия, ибо я вне вагины. Так-то, отец Матвей, сказал я, лучше вам все-таки вернуться к органу Министерства Обороны, выражая этим наше общее мнение.
Все тогда меня очень зауважали. Даже зааплодировали между оргазмами, не смея спрятать руки под одеяло. Так были зачарованы пением птицы сирин. Ты поднимаешь ногу, отец Матвей, ты опускаешь ногу, отец Матвей, ты вытягиваешь руку, ты сгибаешь руку, ты напрягаешь член, ты расслабляешь член: кто все это делает? Бог? Увы, отец Матвей, — огонь, воздух, земля, вода, четыре великих элемента, из которых состоит все в природе — и, конечно, индивидуальная воля, и сознание, и сам детородный орган. Ни Богу, ни душе здесь нет места. А ведь из этих напряжений и расслаблений и состоит жизнь, все ее обстоятельства, сказал я, включая сюда и напряжение мысли, и напряжения члена. Собственно, они тождественны, эти напряжения и расслабления, как диастолы и систолы сердца. Все остальное — высокий полет мысли, жертва святого, научный поиск, сочинение стихов и музыки, создание фресок, любовь к родине — просто форма бытия моего органа, прелюдия к тому, чтобы встал или опустился мой член. Высшее напряжение духа и высшее напряжение пола — одно. Человек создал огромную надстройку в виде наук и искусств, политики, экономики, морали, религии и прочего над своим базисом, детородным органом, истинным фундаментом существования, оправдываясь перед ним и перед самим собой, полагая, что уд нуждается в таком оправдании. Он не нуждается даже в самооправдании, он Абсолютное Бытие, Верховный Атман — Брахман (На месте различных организаций, требующих анкет и психологического тестирования от своих сотрудников, я бы требовал скрупулезного ежедневного отчета в состоянии их гениталий — чтобы выявить подлинную картину их духовной и физической жизни. Датчики детектора лжи надо подключать не к рукам и голове, а к половому члену.) Именно ОН занимает центральное место в жизни и контролирует всю нашу сознательную и бессознательную деятельность. Он определяет (детерминирует) в конечном счете все, даже причинно-следственную связь, а сам не обусловлен ничем. Он Верховный Детерминант и проводник дискурсивного мышления. По крайней мере, у большинства. Он же определяет прекрасное. Когда человек поймет это, он избавится от всякого представления о Боге как о необходимой предпосылке цивилизованного мышления. По существу, он (не Бог) является не только компонентом всех логических конструкций, но и единственным инструментом феноменального мышления. Им человек не просто знает — познаёт. Он — инструментальная причина любого мировоззрения. Спросите у любого из этих людей, лежащих на койке, что бы они выбрали себе, если бы Бог предложил им выбор: их бессмертный дух, их так называемую “душу”, или их любимую игрушку, которой они играют и днем и ночью, даже во сне, а утром, едва продрав глаза, хватаются за нее, как утопающий за соломинку, как за якорь спасения (совершенно аналогичное действие женщины — бежать поутру, прямо с постели, к зеркалу я объясняю только тем, что им схватиться не за что). Да нет, даже не так: Бога просто не поймут и дадут ему пинка под зад: какой “Дух”, какое “бессмертие”, какая “душа”? — скажут они. О чем речь? Бессмертие есть только у нее, моей похоти, моего вожделения. Они всегда с нами и не думает отлучаться ни на минуту. Для таких половой член и вагина и есть душа и бессмертный Дух — никакого выбора для них просто не существует. То, что человек вынужден общаться с ним в продолжение дня помногу раз, гораздо чаще, чем с умом и сердцем, и что вообще он несет по совместительству с воспроизводительной функцией также канализирующую, у человека протеста не вызывает: скудоумие и жалкую неизобретательность природы он сделал своей необходимостью и даже поэтическим символом. Тогда зачем обижаться за Евангелие, отец Матвей? Не лучше ли немедленно обратиться к показаниям детектора лжи? Именно то, чего вы так стесняетесь, но ради чего надеваете беленькие носочки и поедаете клубнику, я и называю этим детектором. ДЕТЕКТОРОМ МИРОВОЙ ЛЖИ.
LVI
Опять какой-то посторонний шум. Теперь еще и свист. Или треск? Нет, все-таки свист. Что это? Поразительно! ▒Один висит головой вниз на высоком деревянном пенале, в котором дневальные держат всякие принадлежности, и свистит. Как это ему удается? Что он хочет сказать этим? Пронзительный, разрушающий психику, свист проницает каждый атом моего мозга и сворачивается в спираль. Почему в таком положении? Как он туда забрался? Кто предписал? Не может быть, чтобы он был там случайно. ▒Один привязан к мировому дереву Иггдрасил и рассыпает вокруг себя руны. Весь пол усеян бумажками. Ну и достанется ему за это! Это он вынудил меня к лежанию, составив благоприятный рунический прогноз. Согнал всех нас с насиженных мест и прочитал расклад. Ходил со своей длинной дирижерской палочкой вдоль символов и переворачивал руны. По его заверению, прогноз был во всех аспектах благоприятен. Я ему сразу же поверил. Замыкающей руной была пустая, так называемая руна ▒Одина, и это особенно порадовало его. Он всегда готов участвовать в чужой судьбе. По его мнению, эта руна несет в себе неограниченные возможности. Пустота — всеобъемлюща, говорит он. Потому что может быть наполнена любым содержанием, даже вакуумом. Он читал их безмолвно одну за одной, как подлинный маг, справа налево, и мгновенно констатировал уникальную комбинацию, которая вселила в нас надежду. Но все дело было в завершающей, пустой руне. Она-то и позволила мне в конечном счете лечь и написать донесение.
LVII
Матвей бросил читать Евангелие и стал мастурбировать вместе с нами. И однажды, обливаясь слезами и мастурбируя, он сказал мне: “Все восходит к Богу, Бог есть первая причина и последнее следствие, и поэтому все в мире соподчинено ему. Я ему сказал: “Чудак! Разве причина в этом? Если Бог есть причина всему, начало начал, конец концов, значит он сам соподчинен причинности и не свободен от нее, а задача состоит в том, чтобы выйти из-под ее контроля”. — “А ты уже вышел?” — спросил Матвей насмешливо, явно глумясь. — “Конечно, — сказал я, словно не замечая насмешек. — И уже довольно давно”. — “Как? Когда? Где? Чем ты это можешь доказать?” — вскричал он, не прерывая рукоблудия. “За фикусом, — сказал я серьезно, ничуть не презирая его, понимая его несовершенство. — Я делаю это каждый день, даже без перерыва на сновидения, отец Матвей. Вы сами могли убедиться в этом, когда привязывали меня”. Он вынужден был признать мою правоту. Ведь не кто иной, как он и его присные укладывали меня насильно в кровать. Ведь никто иной, как он, разочаровался в Евангелии и мастурбировал вместе с нами. Ему нечем было крыть, и тогда, ожесточаясь, он сказал: “Тот, кто не верит в Бога, обожествляет материю!” Я удивился его прозрениям. “Это так, — сказал я. — Так это и происходит. Но не со всеми и не всегда. Одни обожествляют материального Бога, как христиане, например, или их подручные. Другие обожествляют причину. Пантеисты и Спиноза. Но заметьте себе, отец Матвей, я совсем не отрицаю Бога, я просто говорю, что он так же, как и мы, включен в круг каузальности, и поэтому не имеет значения, до нас он стоит в этом ряду или после. Главное, он детерминирован, как и вы”. “Чем?” — сказал он гордо, но с мукой, с явной обидой за своего Бога. “Своим Отцом, например, на которого он постоянно ссылается как на высшую реальность. Тем, что не свободен от рождения, смерти, нас с вами не может сделать бессмертными. Да что там нас, и себя тоже. Даже чтобы сообщить нам о себе, он уже должен был вступить в причинно-следственную связь, то есть впасть в смертность. Как такой Бог может вас устраивать?”
Он крепко задумался (я почувствовал, как пахнуло от него козлиным потом). Я продолжал. Все гениальное, значимое, великое, сказал я, — есть качество не-причинности, причинность в великом исчезает. Просветление — это свойство не-причинности, сострадание — это свойство не-причинности, прекрасное — это свойство не-причинности, пространство абсолютной свободы. Всякий святой, пророк, бог, каждый в минуту своего нравственного торжества — разрушает причинность, абсолютно не детерминирован ею Находиться вне причинности и быть абсолютно свободным — одно и то же. Речь о том, чтобы раздвинуть это пространство и поглотить им всю причинность, весь причинно-следственный ряд, постоянно пребывать в нем. Я лично уже сделал это — в том углу, где мы всегда, я и мой фаллос стоим, не подчиняясь закону детерминации — я и мой орган нерелятивны. И вам советую делать так же, отец Матвей. Нужно уже сейчас, здесь, избавиться от всяческой детерминированности, сказал я ему, выйти из круга причинности, а не дожидаться, когда это сделает за тебя Бог. Он не сделает это без нашей помощи. Он сам — в круговороте причин. Не-мысля, не-ненавидя, не-насилуя, не-убивая, не-мастурбируя, не-эякулируя, не-совершая, мы становимся не-причиной мысли, не-причиной ненависти, не-причиной насилия, не-причиной убийства, не-причиной мастурбации, не-причиной эякуляции, не-причиной всякого действия — перестаем воспроизводить причину и следствие из себя самих. Только элементы не обусловлены ничем, даже друг другом, поэтому не могут быть обусловлены и Богом. Четыре великих элемента стоят над всем, даже над Небом, отец Матвей, ибо, исчезая из этого мира, погружаясь один в другой, элементы уносят в этом исчезновении все — и Бога тоже. Тогда творение прекращается, ибо как бы Он мог творить без элементов? Или: как бы Бог мог существовать вне их? Ясно, что элементы первичны по отношению ко всему и существуют до Бога. Когда их нет, нет ничего в природе, они последними уходят из мира. Тогда наступает Тьма тьмы, и лишь Золотой Лингам, мировой зародыш Хираньягарбха, в дрожащей плаценте, как Дух, носится над бездной в поисках лона причинности. Совокупляться — значит вступать в причинность, это начало каузальности. Поэтому я отказался от соития.
Так я сказал отцу Матвею, и он приостановился на минуту. “Хорошо, — сказал он, значит, Он, Лингам, и есть этот Бог, Начало начал, Причина всего, и это просто другое имя Бога?” — “Да, — сказал я. — С этим можно было бы согласиться. Но где здесь место бессмертию? В этом Боге оно тоже отсутствует”. И на этом месте он эякулировал.
“Хорошо, — подошел он ко мне в другой раз. — А что же он оплодотворяет в таком случае, твой Лингам? Как все зарождается в природе?” — “Как что? — удивился я. — Он оплодотворяет Пустоту!” Этого он явно не ожидал и даже припал на колено от неожиданности. Тогда он, хитро прищурив глаз, сказал: “А сам он тогда где существует? Тоже в Пустоте?” Я знал, к чему ведет этот закоренелый церковник. Такие люди всегда пребывают в вульве и всякую причинность выводят из нее. Хотя сказано: женщина из ребра Адама, а не наоборот. “Отец Матвей, — сказал я ему строго, стоя за фикусом. — Здесь вы должны остановиться в своем рвении. Вы перешли границу допустимых вопрошаний. Не думайте, что словами вы сможете схватить истину”. И здесь он опять, задыхаясь, эякулировал, потому что все время мысленно на самом деле онанировал (разговоры о Боге, столь распространенные в среде богословов и военнослужащих, и есть самый распространенный вид мастурбации, которым они достигают своих целей). Я уклонился от ответа. Так продолжалась эта внепричинная мастурбация, то есть беспричинная недетерминированная самоэякуляция, и будь отец Матвей посмышленее, он бы уже из одного этого вывел всю мою головокружительную диалектику и перестал задавать ненужные вопросы.
Но что же тогда такое личность, сказал, изнемогая, отец Матвей, я не могу отказаться от моей личности, поэтому не могу отказаться от Бога. Вы правильно это отметили, отец Матвей, ответил я ему. Поскольку вы не можете отказаться от личности, постольку же вы не можете отказаться от Бога. Эти вещи взаимосвязаны.
“Господин, как это представление о “личности” возникает, где оно берет происхождение?” — спросил отец Матвей.
“Друг Матвей, когда необученный обычный человек не имеет уважения к благородным и неискусен и недисциплинирован в их Дхамме, когда он не имеет уважения к истинным людям и неискусен и недисциплинирован в их Дхамме, он рассматривает материальную форму (тело) как “я”, или “я” как обладающее материальной формой, или материальную форму в “я”, или “я” в материальной форме. Он рассматривает ощущение как “я”, или “я” как обладающее ощущением, или ощущение в “я”, или “я” в ощущении. Он рассматривает восприятие как “я”, или “я” как обладающее восприятием, или восприятие в “я”, или “я” в восприятии. Он рассматривает санкхары (ментальные образования) как “я”, или “я” как обладающее санкхарами, или санкхары в “я”, или “я” в санкхарах. Он рассматривает сознание как “я”, или “я” как обладающее сознанием, или сознание в “я”, или “я” в сознании. Вот каким образом представление о “личности” возникает, друг Матвей, здесь оно берет происхождение. Здесь возникает причинность. Здесь начало детерминации”.
“Великолепно, великолепно, господин! Я хочу и дальше слушать вас, я хочу быть вашим учеником, майор Ковалев, продолжайте ваши наставления, я перестану задавать глупые вопросы”.
“Я принимаю вас в свои ученики, отец Матвей, только умейте останавливать на краю ваши вопросы. Иначе свалитесь вместе с ними в пропасть”.
“Хорошо, господин”, — сказал упасака Матвей, и, восхищенный и обрадованный этими словами бхиккху Ковалева, задал ему следующий вопрос:
“Господин, как это ложное представление о “личности” не возникает, где оно не берет происхождения?”
“Друг Матвей, когда хорошо обученный благородный человек имеет уважение к благородным и искусен и дисциплинирован в их Дхамме, когда он имеет уважение к истинным людям и искусен и дисциплинирован в их Дхамме, он не рассматривает материальную форму (тело) как “я”, или “я” как обладающее материальной формой, или материальную форму в “я”, или “я” в материальной форме. Он не рассматривает ощущение как “я”, или “я” как обладающее ощущением, или ощущение в “я”, или “я” в ощущении. Он не рассматривает восприятие как “я”, или “я” как обладающее восприятием, или восприятие в “я”, или “я” в восприятии. Он не рассматривает санкхары (ментальные образования) как “я”, или “я” как обладающее санкхарами, или санкхары в “я”, или “я” в санкхарах. Он не рассматривает сознание как “я”, или “я” как обладающее сознанием, или сознание в “я”, или “я” в сознании. Вот каким образом представление о “личности” не возникает, друг Матвей, здесь оно не берет происхождения. Здесь прекращается причинность. Здесь конец детерминации “.
И упасака Матвей был восхищен этими словами бхиккху Ковалева и прекратил задавать ненужные вопросы..
LVIII
Александра приходит к нам редко, но почти всегда абсолютно нагой под халатом, что как-то извиняет ее редкие появления и сводит нас всех с ума. Она появляется в дверях как облако, как туман, и сразу растворяет нас в себе, как кислота. Все сразу же напрягается, как высоковольтная линия и гудит от напряжения. Военнослужащие быстро прыгают в свои кровати и затая дыхание ждут чтений. Только меня она приказывает привязать к койке, поскольку я всегда остаюсь непреклонным. Она лично принимает в этом участие — своей волей.
Она читает нам “Лолиту”, “Тропик рака”, “Любовник леди Чаттерлей”, “Нос” Гоголя и искусно истолковывает некоторые двусмысленные места. Иногда она консультируется со мной по поводу того или иного темного места, в отдельных случаях я сам прибегаю к ее догадкам. Прозрения ее плоти бывают удивительны. Гений ее тела почти всегда опережал мои интуиции. Мы называли это Александровскими чтениями, или бдениями у зеленой лампы. Как прилежные школяры, мы рассаживались вокруг своего учителя и ждали чуда. Мы делали это мысленно, то есть лежа, то есть как будто сидели. Она садилась рядом со мной, включала торшер и монотонно читала, как пономарь, одной рукой поддерживая книжку и поправляя очки, а другой вкрадываясь ко мне под одеяло. Безответно она ласкала меня, моего одноногого Сильвера, мой Фудзи конца декабря, я изнемогал от этих ласк, от этих книг, и, закусив удила — угол подушки — отворачивался от нее и стонал, как роженица. Руки мои были скованы простынями, а воля — желанием. Доведя меня до исступления, оборвав чтение где-нибудь посреди фразы, она удалялась, шурша крахмалом, разражаясь оргазмом смеха. Вся палата дружно, мастурбировала ей вдогонку (хотя начинала еще задолго до чтения), волны оргазма следовали одна за другой, не прекращаясь, сутками напролет, пока она не возвращалась через три дня и не начиналось все сызнова. Сквозь страх и зависть ко мне они обнажались и эякулировали, а я не мог даже участвовать в общем безумии. Тяжелый, скользкий, рвущийся к жизни плод лежал рядом с роженицей и просил кормления. Ни одна грудь в мире, пусть огромная, как Джомолунгма, не могла бы утолить его жажды. Он мог быть упоен только самим собой.
Она вторгалась в мое святая святых, в мои пределы, каждое чтение, каждое дежурство. И бросала все на полуслове, полуисступлении, полубезумии. Я разряжался вслед ей смехом своего оргазма, но не мог уязвить ее. Ни вожделением, ни десницей, я достать ее, скованный, не мог. Однажды вечером, после жаркого летнего дня, когда целый день собиралась, но так и не пролилась гроза, и она сама вся изнемогла и стала безумна, как туча, она села рядом со мною в головах, и все читала, читала какую-то немую книгу, которой я не понимал, сокрушая мою волю под одеялом, усмехаясь в свою пухлую усатую губу, глотая слюну, лихорадочно перелистывая страницы, нанизывая односложные эпитеты, как жемчужины, и мы дышали с ней сбивчиво и синхронно, почти рядом, переливаясь друг в друга плазмой, как вдруг внезапно налетел ветер, ударил гром, окно распахнулось и брызнул сквозь готические решетки ливень, обдал нас небесной свежестью ноосферы, и она, насмешливо-спокойно посмотрев на меня, сказала: “А признайтесь, майор, что вы немного влюблены в меня”. Я не знал, что ответить.
Я отвернулся к окну — как всегда, не весь, а только наполовину, своей оскорбленной страстью, своей головой, своей грезой, потому что весь как всегда был как якорь к мраку привязан, брошен на его дно, но на этот раз она участвовала во всем уже не смехом — гневом. Багровые волны вожделения бились о нас, как прибой, застилали глаза, вскипала пена, серебристые косяки рыб выплескивались на берег как сперма, совокупный стон всего подразделения, омывал и жалил слух. Ее рука не знала пощады. Огромный девятый вал Бодхи надвигался на меня изнутри, сжигая все на своем пути. Я бежал от него, закрыв глаза, прокусив губы. Вдруг, как Панночка, она вскочила на меня, извиваясь как ртуть, и отбросив за окно книгу, помчала меня к звездам. Я понимал, что меня догнала Гелла.
LIX
И в третий раз подошел ко мне отец Матвей, роняя сперму. Я хотел бы задать вопрос о некотором предмете майору Ковалеву, — сказал он, — если майор Ковалев соблаговолит мне на него ответить”. “Спрашивайте о чем пожелаете, отец Матвей, — сказал я. — Буду рад развеять ваши сомнения”.
Матвей сказал: “Как майор Ковалев обычно учит своих учеников? И каково майора Ковалева наставление, обычно даваемое его ученикам?”
Я сказал: “Вот как я учу обычно своих учеников, отец Матвей, и вот каково мое наставление, обычно даваемое моим ученикам: “Ученики, материальная форма (тело) непостоянна, ощущение непостоянно, восприятие непостоянно, санкхары (ментальные образования) непостоянны, сознание непостоянно. Ученики, материальная форма — не “я”, восприятие — не “я”, ощущение — не “я”, санкхары — не “я”, сознание — не “я”. Все санкхары непостоянны, все вещи не “я”. Вот каким образом я учу обычно своих учеников, отец Матвей, и вот каково мое наставление, обычно даваемое моим ученикам”.
“Сравнение пришло мне в голову, майор Ковалев”, — сказал отец Матвей. “Объясните его нам, отец Матвей, — сказал я. — Быть может, оно будет для нас полезно”.
“Точно так же как семена и растения, произрастающие на своей родине, земле, какого рода бы они ни были, достигают роста, увеличения и зрелости, основаны на земле, берут начало в земле, — точно так же, майор Ковалев, человек произрастает из своей материальной формы (тела), берет начало в материальной форме; произрастает из своего ощущения, берет начало в ощущении; произрастает из своего восприятия, берет начало в восприятии; произрастает из своих санкхар (ментальных образований), берет начало в санкхарах; произрастает из своего сознания, берет начало в сознании — произрастает из своей родины, личности, берет начало в своей родине, личности, — конгломерате этих частей; он владеет ими и они являются его личностью, его бессмертным духом, его прибежищем, его душой. Человек имеет материальную форму (тело) как “я”, и, основанный на материальной форме, он продуцирует заслугу или не-заслугу. Человек имеет ощущение как “я”, и, основанный на ощущении, он продуцирует заслугу или не-заслугу. Человек имеет восприятие как “я”, и, основанный на восприятии, он продуцирует заслугу или не-заслугу. Человек имеет санкхары как “я”, и, основанный на санкхарах, он продуцирует заслугу или не-заслугу. Человек имеет сознание как “я”, и, основанный на сознании, он продуцирует заслугу или не-заслугу”.
“Отец Матвей, не утверждаете ли вы следующее: “Материальная форма (тело) есть мое “я”, ощущение есть мое “я”, восприятие есть мое “я”, санкхары (ментальные образования) есть мое “я”, сознание есть мое “я”?”
“Я утверждаю именно это, майор Ковалев: “Материальная форма есть мое “я”, ощущение есть мое “я”, восприятие есть мое “я”, санкхары есть мое “я”, сознание есть мое “я”. И так делает великое множество существ”.
“Что нам за дело до этого великого множества, отец Матвей? Пожалуйста, ограничьтесь только вашим собственным утверждением”. — “Тогда, майор Ковалев, я утверждаю так: “Материальная форма есть мое “я”, ощущение есть мое “я”, восприятие есть мое “я”, санкхары есть мое “я”, сознание есть мое “я”. Нет никакого другого “я”, куда бы мы ни посмотрели”.
“В этом случае, отец Матвей, и я задам вам вопрос в свою очередь. Отвечайте на него, как считаете нужным. Как вы думаете, отец Матвей? Смог ли бы какой-нибудь помазанный благородный царь, или президент, или полковой врач, — например, царь Косалы Пасенади или царь Магадхи Аджатасатту Видехипутта, или президент Рузвельт, или наш полковой врач Авангард Леонтьевич — осуществлять свою власть в своих собственных пределах, в своих собственных государствах и подразделениях, как бы они того хотели: казнить тех, кто должен быть казнен, наказывать тех, кто должен быть наказан, изгонять тех, кто должен быть изгнан, привязывать тех, кто должен быть привязан?” — “Несомненно, это так, майор Ковалев,. Они бы осуществляли свою власть в своих собственных пределах, в своих собственных государствах и подразделениях, как бы они того хотели: казнили бы тех, кто должен быть казнен, наказывали бы тех, кто должен быть наказан, изгоняли бы тех, кто должен быть изгнан, привязывали бы тех, кто должен быть привязан. Такой помазанный благородный царь или президент или полковой врач могли бы делать и делали это, майор Ковалев”.
“Как вы думаете, отец Матвей? Когда вы говорите так: “Материальная форма (тело) есть мое “я”, обладаете ли вы в действительности такой властью над материальной формой, как царь или президент или полковой врач в своих государствах и подразделениях, чтобы сказать: “Пусть моя материальная форма (тело) будет такой-то; пусть моя материальная форма не будет такой-то”?”
Когда это было сказано, отец Матвей, сын Александра, оставался безмолвным, безучастным.. Во второй раз ему был задан тот же вопрос, и во второй раз отец Матвей, сын Александра, не проронил ни слова. Тогда я сказал ему: “Отвечайте же, отец Матвей. Теперь не время для молчания. Если кто-нибудь, спрошенный мною в третий раз, не даст ответа, останется безучастным, его голова тут же разлетится на семь частей или он будет немедленно привязан простынями к кровати”.
И тогда небесный дух, верховный бог и владетель магии, ▒Один, удерживающий в руке пылающую молнию, громовую стрелу Ваджра, возник в воздухе над головой Матвея, сына Александра, с мыслью, что если тот не ответит и в третий раз на мой вопрос, немедленно расколоть ему голову на семь частей, семь кусков, здесь и сейчас. И я увидел этого духа с молнией в руке, и также увидел его и Матвей, сын Александра. И тогда он испугался и ужаснулся, и затрепетал. И, ища убежища и защиты во мне, майоре бронетанковых войск, отличнике боевой и политической подготовки, отец Матвей сказал: “Спрашивайте меня о чем хотите, майор Ковалев. Я буду отвечать на любые поставленные вопросы”.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей? Когда вы говорите так: “Материальная форма (тело) есть мое “я”, обладаете ли вы в действительности какой-нибудь такой властью над материальной формой, как царь или президент или полковой врач в своих государствах и подразделениях, чтобы сказать: “Пусть моя материальная форма будет такой-то; пусть моя материальная форма не будет такой-то”?” — “Нет, майор Ковалев”. — “Обратите внимание, отец Матвей, обратите внимание, как вы отвечаете! То, что вы сказали раньше, не согласуется с тем, что вы говорите теперь, и то, что вы говорите теперь, не согласуется с тем, что вы говорили раньше”. Отец Матвей сидел, не зная ответа.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей? Когда вы говорите так: “Ощущение есть мое “я”, обладаете ли вы в действительности какой-нибудь такой властью над ощущением, как царь или президент или полковой врач в своих государствах и подразделениях, чтобы сказать: “Пусть мое ощущение будет таким-то; пусть мое ощущение не будет таким-то”?” — “Нет, майор Ковалев”. — “Обратите внимание, отец Матвей, обратите внимание, как вы отвечаете! То, что вы сказали раньше, не согласуется с тем, что вы говорите теперь, и то, что вы говорите теперь, не согласуется с тем, что вы говорили раньше”. Отец Матвей сидел, не зная ответа.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей? Когда вы говорите так: “Восприятие есть мое “я”, обладаете ли вы в действительности какой-нибудь такой властью над восприятием, как царь или президент или полковой врач в своих государствах и подразделениях, чтобы сказать: “Пусть мое восприятие будет таким-то; пусть мое восприятие не будет таким-то”?” — “Нет, майор
Ковалев”. — “Обратите внимание, отец Матвей, обратите внимание, как вы отвечаете! То, что вы сказали раньше, не согласуется с тем, что вы говорите теперь, и то, что вы говорите теперь, не согласуется с тем, что вы говорили раньше”. Отец Матвей сидел, не зная ответа.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей? Когда вы говорите так: “Санкхары (ментальные образования) есть мое “я”, обладаете ли вы в действительности какой-нибудь такой властью над санкхарами, как царь или президент или полковой врач в своих государствах и подразделениях, чтобы сказать: “Пусть мои санкхары будут такими-то; пусть мои санкхары не будут такими-то”?” — “Нет, майор Ковалев”. — “Обратите внимание, отец Матвей, обратите внимание, как вы отвечаете! То, что вы сказали раньше, не согласуется с тем, что вы говорите теперь, и то, что вы говорите теперь, не согласуется с тем, что вы говорили раньше”. Отец Матвей сидел, не зная ответа.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей? Когда вы говорите так: “Сознание есть мое “я”, обладаете ли вы в действительности какой-нибудь такой властью над сознанием, как царь или президент или полковой врач в своих государствах и подразделениях, чтобы сказать: “Пусть мое сознание будет таким-то; пусть мое сознание не будет таким-то”?” — “Нет, майор Ковалев”. — “Обратите внимание, отец Матвей, обратите внимание, как вы отвечаете! То, что вы сказали раньше, не согласуется с тем, что вы говорите теперь, и то, что вы говорите теперь, не согласуется с тем, что вы говорили раньше”. Отец Матвей сидел, не зная ответа.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей, является ли материальная форма (тело) постоянной или непостоянной?” — “Непостоянной, майор Ковалев”, ответил отец Матвей. — “Является ли то, что непостоянно, приятным или мучительным?” — “Мучительным, майор Ковалев”. — “А можно ли то, что является непостоянным, мучительным и подверженным изменению рассматривать так: “Это мое, это “я”, это мое “я”?” — “Нет, майор Ковалев”.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей, является ли ощущение постоянным или непостоянным?” — “Непостоянным, майор Ковалев”, ответил отец Матвей. — “Является ли то, что непостоянно, приятным или мучительным?” — “Мучительным, майор Ковалев”. — “А можно ли то, что является непостоянным, мучительным и подверженным изменению рассматривать так: “Это мое, это “я”, это мое “я”?” — “Нет, майор Ковалев”.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей, является ли восприятие постоянным или непостоянным?” — “Непостоянным, майор Ковалев”, ответил отец Матвей. — “Является ли то, что непостоянно, приятным или мучительным?” — “Мучительным, майор Ковалев”. — “А можно ли то, что является непостоянным, мучительным и подверженным изменению рассматривать так: “Это мое, это “я”, это мое “я”?” — “Нет, майор Ковалев”.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей, являются ли санкхары (ментальные образования) постоянными или непостоянными?” — “Непостоянными, майор Ковалев”, ответил отец Матвей. — “Является ли то, что непостоянно, приятным или мучительным?” — “Мучительным, майор Ковалев”. — “А можно ли то, что является непостоянным, мучительным и подверженным изменению рассматривать так: “Это мое, это “я”, это мое “я”?” — “Нет, майор Ковалев”.
Я сказал: “Как вы думаете, отец Матвей, является ли сознание постоянным или непостоянным?” — “Непостоянным, майор Ковалев”, ответил отец Матвей. — “Является ли то, что непостоянно, приятным или мучительным?” — “Мучительным, майор Ковалев”. — “А можно ли то, что является непостоянным, мучительным и подверженным изменению рассматривать так: “Это мое, это “я”, это мое “я”?” — “Нет, майор Ковалев”. — “Но ведь непостоянное, мучительное и подверженное изменению и называется страданием, отец Матвей?” — “Именно так оно и называется, майор Ковалев. Я не называю это счастьем”.
“Вы делаете успехи, отец Матвей, сказал я. — Еще немного, и вы сами достигните непричинности”. Он сказал: “Мне кажется, что я уже становлюсь причиной самого себя, майор Ковалев. Ибо никаких следствий больше в себе не ощущаю”.
“Как вы думаете, отец Матвей? Когда тот, кто привержен к страданию ищет убежища в страдании, льнет к страданию и рассматривает то, что является страданием, так: “Это мое, это я, это мое “я”, — может ли он когда-нибудь полностью понять само это страдание и полностью разрушить его?” — “Каким образом, майор Ковалев? Этого не может быть, майор Ковалев “. — “Как вы думаете, отец Матвей? Если это так, не привержены ли вы сами к страданию, ищете прибежища в страдании, льнете к страданию и рассматриваете то, что является страданием, так: “Это мое, это “я”, это мое “я”?” — “Я вынужден это признать, майор Ковалев. Это несомненно так, майор Ковалев”.
“Отец Матвей, любой род материальной формы (тела), какой бы она ни была, прошлой, будущей или настоящей, внутренней или внешней, грубой или тонкой, низкой или высокой, далекой или близкой, — мой ученик распознаёт всякую такую материальную форму как она действительно есть с надлежащей мудростью так: “Это не мое, это не я, это не мое “я”. Любой род ощущения, каким бы оно ни было, прошлым, будущим или настоящим, внутренним или внешним, грубым или тонким, низким или высоким, далеким или близким, — мой ученик распознаёт всякое такое ощущение как оно действительно есть с надлежащей мудростью так: “Это не мое, это не я, это не мое “я”. Любой род восприятия, каким бы оно ни было, прошлым, будущим или настоящим, внутренним или внешним, грубым или тонким, низким или высоким, далеким или близким, — мой ученик распознаёт всякое такое восприятие как оно действительно есть с надлежащей мудростью так: “Это не мое, это не я, это не мое “я”. Любой род санкхар (ментальных образований), какими бы они ни были, прошлыми, будущими или настоящими, внутренними или внешними, грубыми или тонкими, низкими или высокими, далекими или близкими, — мой ученик распознаёт всякие такие санкхары как они действительно есть с надлежащей мудростью так: “Это не мое, это не я, это не мое “я”. Любой род сознания, каким бы оно ни было, прошлым, будущим или настоящим, внутренним или внешним, грубым или тонким, низким или высоким, далеким или близким, — мой ученик распознаёт всякое такое сознание как оно действительно есть с надлежащей мудростью так: “Это не мое, это не я, это не мое “я”. Так мой ученик исполняет мои наставления, следует моим советам, разрешает свои сомнения, становится свободным от затруднений, достигает бесстрашия и делается независимым от других в учении Учителя. Так он становится арахантом, — тем, кто прожил святую жизнь, сделал то, что должно быть сделано, сложил бремя, достиг истинной цели, разрушил узы существования и полностью освободился через конечное знание. Так сказал Бхагават”.
Воцарилось глубокое молчание. Даже Борман прекратил тренировать свою волю.
“Отец Матвей! Кто утверждает: “Материальная форма (тело) есть “я”, ощущение есть “я”, восприятие есть “я”, санкхары (ментальные образования) есть “я”, сознание есть “я”, подобен собаке, привязанной к крепкому столбу, кружащей вокруг него.
Ибо подобен псу, привязанному крепкой цепью к глубоко врытому столбу, такой человек, отец Матвей. Я не подберу другого сравнения для такого случая. Если этот пес движется, он движется только по направлению к тому столбу, и не может уклониться от него; если он стоит, то стоит только рядом с тем столбом, и не может уклониться от него; если он сидит, то сидит только рядом с тем столбом, и не может уклониться от него; если он лежит, то лежит только рядом с тем столбом, и не может уклониться от него; если он ходит вокруг, то ходит вокруг только того столба, и не может уклониться от него. Он рыщет возле этого столба, наслаждается у этого столба, страдает у этого столба, изменяется у этого столба, старится у этого столба, рождается и умирает у этого столба — где тут место душе? Он идет, стоит, сидит, лежит, кружит вокруг этого столба только на длину цепи, всецело обусловлен и ограничен ею — где здесь место личности? Он детерминирован этой цепью и длиной цепи, говорю я.
Точно так же обычный неблагородный человек рассматривает свое тело как “это мое”, “это я”, это мое “я”; он рассматривает свое ощущение как “это мое”, “это я”, это мое “я”; он рассматривает свое восприятие как “это мое”, “это я”, это мое “я”; он рассматривает свои санкхары как “это мое”, “это я”, это мое “я”; он рассматривает свое сознание как “это мое”, “это я”, это мое “я”. Если он движется, он движется только по направлению к ним, и не может уклониться от них; если он стоит, то стоит только рядом с ними, и не может уклониться от них; если он сидит, то сидит только рядом с ними, и не может уклониться от них; если он лежит, то лежит только рядом с ними, и не может уклониться от них; если он ходит, то ходит только вокруг них, и не может уклониться от них. Где здесь место душе? Он ходит вокруг своего страдания, я говорю. Он рыщет возле этого столба, наслаждается у этого столба, страдает у этого столба, изменяется у этого столба, старится у этого столба, рождается и умирает у этого столба — где тут место душе? Он идет, стоит, сидит, лежит, кружит вокруг этого столба только на длину цепи, всецело обусловлен и ограничен ею — где здесь место личности? Он детерминирован этой цепью и длиной цепи, говорю я”.
Так сказал Бхагават, отец Матвей, и я всецело согласен с ним. Вопрос не в том, чтобы удлинить или украсить эту цепь, чем вы все здесь вместе с полковым врачом и дневальными, а также всем Генеральным штабом занимаетесь, а в том, чтобы стать навсегда от нее свободным. В этой цепи двенадцать звеньев, отец Матвей. Сочтите их. Когда я стою за фикусом, я свободен, отец Матвей. Я — вне цепи: вне тела, вне ощущения, вне восприятия, вне санкхар, вне сознания и всяких представлений о них, то есть, я вне причин, вне следствий, вне всего ряда каузальности, которую возглавляет ваш Бог, и поэтому вне вашего достижения меня мыслью, словом или делом, Зарубите это себе на носу, отец Матвей. Не пытайтесь больше привязывать меня к койке”.
И тут, сосчитав число зверя, он эякулировал в последний раз и больше никогда не приставал ко мне с этими дурацкими вопросами. С тех пор всякая мастурбация в роте прекратилась и вожделение в подразделении было исчерпано.
LX
Новые новости. На днях Борман потребовал себе устриц и исполнения по радио музыки Шумана. Островский бегал вокруг стола в шутовском накрахмаленном колпаке с перекинутой через руку салфеткой и подливал шефу шампанское. Разговоры о Магде и Фридрихе, разумеется, не прекращались. Серебряное ведерко со льдом дымилось от их раскаленной пошлости, Шуман уныло подыгрывал пошлякам, и тут Островский ни с того ни с сего брякнул: “Моя фамилия — Россия, а вот Островский — псевдоним!”. Что он хотел сказать этим? Это еще более загадочная материя, чем их “Фридрих” и “Магда”. Теперь понимаешь, что по-настоящему беспричинна в мире только пошлость. Вот где их Первоединый. Она — родоначальник всего, а сама не имеет источника. Полагаю, ее причина — Бог. То есть, я хочу сказать, что первое действие Бога в мире — пошлость или сопряжено с пошлостью. (Достаточно только понаблюдать, как Борман закладывает за отвороты пижамы салфетку и высасывает своими жирными губами устрицы.)
LXI
Шестой выпала пустая руна WEIRD ( — непознаваемое,▒Один). Эта руна является позднейшим добавлением к классическому двадцатичетырехрунному Футарку. Тем не менее можно с уверенностью сказать, что WEIRD по праву занимает свое место в ряду других рун, и более того, именно эта руна придает всему Футарку новое измерение, расширяя и возвышая его до поистине вселенских масштабов. Эта руна представляет собой Пустоту, незримые врата в неведомое, выход на новый, недоступный нашему восприятию в обычном состоянии сознания уровень бытия. Название руны происходит от древнего шотландского понятия weird, что означает “судьба”, “рок”, “предзнаменование”, “предсказание”. Можно было бы объединить все вышеперечисленные значения в одном, кажущемся нам наиболее подходящим по смыслу и сути этой руны слове — “предначертание”. Именно оно руководит магом.
Руна WEIRD в одном из своих аспектов посвящена трем наиболее известным и почитаемым богиням судьбы — Урд, Верданди и Скульд, чьи имена означают “судьба”, “становление” и “долг”. В этих именах и образах скрыта мистерия пути вечно сражающегося и вечно бодрствующего воина — Воина Духа. На более высоком уровне проявления WEIRD символизирует дух `Одина, творца рун. Именно через эту руну он разговаривает с тем, кто осмеливается вопрошать его — Всеотца, Первошамана, Первобога, властителя рунической мудрости, Творца побед, мудрого странника во Вселенной. Его ответы всегда многозначны и всеобъемлющи, глубоки и многосмысленны, и задача и долг вопрошающего — услышать и попытаться верно истолковать их. И, наконец, на каком-то ином, не поддающемся точному определению уровне, WEIRD проявляется именно как Непознаваемое, Скрытое. Нельзя превратить в слова то, что находится вне слов, можно лишь прикоснуться к неизведанному. Во всех случаях появление WEIRD говорит о том, что вы находитесь в руках судьбы, или, иными словами, в вашу судьбу вмешались высшие силы. Постарайтесь не мешать им и помните, что в конечном счете свою судьбу творите вы сами, с помощью или без помощи богов. Иногда появление WEIRD указывает на то, что вы стремитесь к запретному знанию. Или руна может предвещать неожиданности, провалы. В этом случае внимательно проанализируйте соседние руны и прочитайте их беспристрастно, как приговор чужому человеку. Совет руны WEIRD — во всех обстоятельствах сохранять мужество и веру. Встречайте перемены с доверием, и они раскроют вам свой сокровенный смысл. Камень, соответствующий этой руне — обсидиан.
Руна WEIRD не включена в Старший Футарк, она не имеет номера и пиктографического символа, связанного с ее значением. Свое название она берет от нордического WEIRD, являющегося общим именем трех сестер — Судьбы, Всезнания и покровительниц искусства Предсказания, что также означает: “было”, “есть” и “будет”. Проявляясь как непознаваемое или всё во всем, WEIRD представляет собой сложную концепцию Пустоты, того, что находится по ту сторону логики и рационального познания. Ближе всего к пониманию этой руны стоят принципы Дзен, также использующего это понятие. Эта Пустота — не ничто, не негативное содержание или вакуум, — а отрицание возможности любых определений Непознаваемого через слова. WEIRD, таким образом, показывает условность всех обозначений, а также временный характер связанных с ними дефиниций и понятий. Руна оперирует вне значений других рун, как бы подчеркивая свое уникальное измерение. `Один указывает: “Эта руна полна доверия и должна рассматриваться как поражающая очевидность твоего мгновенного контакта с самим собой и твоей судьбой”. Следовательно, появление этой руны является испытанием вашей Веры. В руках судьбы находится то, чем вы являетесь сейчас и что должно произойти. Не забывайте, что вы сами создаете свою карму — своими словами, мыслями и поступками, а ваше внутреннее развитие трансформирует результаты
прежних действий, поэтому ничто не предопределено и все лишь возможно. В некоторых случаях появление руны указывает на то, что вы ищете недозволенного знания и использования этого знания в неблаговидных целях. Иногда она предвещает что-то непредвиденное, спешащее к вам навстречу. В этом случае особенно внимательно исследуйте руну, следующую за WEIRD, и руну, занимающую результирующую позицию. Помните, что невидимый процесс изменения протекает в вашей жизни каждое мгновение и предоставляет вам возможности действовать. Доверяйте этому процессу, вслушивайтесь в течение ваших эмоций и мыслей. Великая Пустота окружает вас, не пытайтесь наполнить ее своим незнанием. Пустота — это начало, Пустота — это конец. Пустота также и середина. В Пустоте заключен мощный потенциал Всего. Она охватывает собой всю полноту бытия, но сама вне его. Отрицание Пустоты привело бы к еще большей Пустоте.
Эта руна требует мужества и доверия; чтобы прочитать ее надлежащим образом, необходима Мудрость. Доверие же подобно прыжку в пустоту с пустыми руками. Не пытайтесь что-нибудь присвоить себе в этой Пустоте, будьте бескорыстны, как вакуум. Распознав ее присутствие, мы зажигаем внутри себя свет, который поможет нам осознать все сущее.
LXII
Сегодня ▒Один согнал всех нас, во время утреннего туалета, с унитазов (которых ровно шесть), пока мы не смыли экскрементов, и тут же прочитал расклад. Он ходил со своей длинной дирижерской палочкой вдоль всей линии дефекации и бесстрастно переворачивал экскременты. Я, как всегда, голодал, и поэтому участвовал в раскладе пустотой. Но штаны мои тоже были сняты. Все это привело к неожиданному результату. Я стоял со спущенными штанами и был ужасно горд за себя, хотя в то же время сознавал отсутствие руны Беркана. Но именно моя руна оказалась завершающей и обещала открытое будущее. Мы стояли со спущенными штанами, все пять человек (меня как бы не было, я был, как всегда, пуст и беспричинен), беспомощно оглядываясь, созерцая в себе Пустоту, не смея возражать магу, пока тот ходил от руны к руне и специальным магическим жезлом шевелил фекалии (в последнем, моем, случае только воображаемые). Мы не смели поднять глаз и брюк. Все военнослужащие беззащитны перед собственными экскрементами. И они испытывают в этот момент богооставленность. В то время, когда у них спущены штаны, с ними можно делать все, что угодно. По существу, это единственный известный мне случай истинного законопослушания, пусть вынужденного. Государство и маги знают это и злоупотребляют им во время выборов. В остальное время они только мечтают овладеть нашей беспомощностью и ворошат нечистоты. Неужели и ▒Один на стороне государства? Немедленно встать.
LXIII
Все открылось. “Фридрихом” Бормана оказался искусственный половой член, присланный ему из-за границы в качестве гуманитарной помощи, а его “Магдой” — Островский! (Даже на первый взгляд было ясно, что иностранец изначально лишен невинности.) То есть, Магдой они с самого начала называли раскрашенный кусок поролона, выдранный из кресла, к которому они приклеили к тому же волоски. Идентифицировали себя с половыми органами и придумали им псевдонимы, словно хотели этим кого-то обмануть! Имитация бытия полная, отождествление с вымышленной реальностью абсолютное. И этим они думали противостоять мне! Ходили в последнее время толерантные, самоудовлетворенные. Совокупляли их где-нибудь за фикусом или под матрацем и предавались разговорам о политике, а в это время… Так вот как совершаются подлоги! Убежден, что все разговоры о Боге тоже ведутся под такие же соития. (Мастурбация и богословие связаны между собой теснейшими узами.)
Я переживал настоящую богооставленность. Ароматизированный половой член из резины, протообраз Адама, и поролоновая вагина, протообраз Евы, — есть от чего впасть в уныние. И все-таки в чем-то они неисправимые дети. Я вспомнил отца, как он повесил у себя над койкой таблицу Менделеева и созерцал ее по ночам как полотно Рубенса, тайком от матери. Вот кто достиг вершин абстракции, а не эти межеумки. Не зря мать почувствовала в ней главную опасность и разнесла ее в клочья. Он заполнял все свободные и несвободные ячейки таблицы своим семенем и, несомненно, испытывал при этом космическое удовлетворение. Нет! он устранял из ячеек все космические элементы и заполнял их одним — своим. Островский с Борманом перед моим отцом совершенные младенцы. Надо будет обязательно разоблачить их.
Мая первых чисел я отсюда выезжаю. Лето проведу на водах, июль и август в Остенде на морском купаньи, а оттуда на осень в Италию, дабы оттуда в Иерусалим. А у Гроба Господня укреплюсь и духом, и телом, да и может ли быть иначе? Бог милостив. Не Он ли Сам внушил стремленье поработать и послужить Ему? Кто же другой может внушить нам это стремленье, кроме Его Самого? Или я не должен ничего делать на прославленье имени Его, когда всякая тварь Его прославляет, когда и бессловесные слышат силу Его? Мне ставят в вину, что я заговорил о Боге, что я не имею права на это, будучи заражен и самолюбием, и гордостью, доселе неслыханною. Что ж делать, если и при этих пороках все-таки говорится о Боге? Что ж делать, если наступает такое время, что невольно говорится о Боге? Как молчать, когда и камни готовы завопить о Боге? Нет, умники не смутят меня тем, что я недостоин и не мое дело, и не имею права: всяк из нас до единого имеет это право, все мы должны учить друг друга и наставлять друг <друга>, как велит и Христос и апостолы. А что не умеем выражаться мы хорошо и прилично, что иногда выскочат слова самонадеянности и уверенности в себе, за то Бог и смиряет нас, и нам же благодетельствует, посылая нам смирение.
Она войдет. Сбросит свой скорбный халат. Прозрачные, как плацента, колготы сверкнут священной мандалой внизу ее живота. Два млечных матовых шара сорвутся со своих орбит и покатятся на меня, как солнца. Она полоснет себя бритвою между ног и вспрыгнет на меня как пантера, как Панночка, — как Гелла, и понесет меня ввысь, вон с этого света — к звездам.
LXIV
Господин фельдмаршал! Ваше Высочество! Ваше Заступничество! Прошу вас ускорить мое дело, досрочно зачислить меня в Академию бронетанковых войск, выдать мне авторское свидетельство на изобретение танка К-700 на колесном ходу, а также ходатайствую о присвоении мне внеочередного звания подполковника, поскольку звание майора давно физически и морально освоено и изношено мною (погоны майора также морально и физически устарели), и мне оно, как я полагаю, не к лицу после такого важного открытия и приличествует разве что какому-нибудь капитанишке-саперу, а не умудренному военно-техническим опытом статскому советнику Ковалеву, асессору и доктору носологии. Кроме того, ходатайствую об этом, о пропуске звания, чтобы не создавать путаницы между мною и гоголевским майором Ковалевым, о котором писал выше, а также тем майором, начальником штаба, мужем Земфиры, у которого я циклевал полы (у него тоже эта известная фамилия). Более того, у его жены, а также у всех других жен всех военных городков, в которых я служил и в которых я занимался половыми работами, может быть потомство, которое тоже может претендовать на эту и без того распространенную фамилию, а вместе с ней и на изобретение, что может привести в конце концов ко всеобщей путанице в русской классике и Министерстве обороны. Неразбериха может произойти полная. То же можно сказать и о чине майора. Я вообще хотел бы исключить это звание из нашей армейской иерархии — зачем оно нам? Уродливый пережиток царского прошлого и Табели о рангах. Кстати, тогда можно было бы безболезненно устранить из наших войск и совершенно бесполезное (ассиметричное) звание генерал-майора, ибо над теперешним генерал-майором стоит генерал-лейтенант, то есть, лейтенант в чине генерала, что явная нелепость, — вот где начинается крамола! Не понимаю, как может быть обеспечена при такой неразберихе чинов надлежащая субординация и соблюдение Устава внутренней и гарнизонной службы. Если же вы имеете в виду раздельное присвоение верхних и нижних званий, верхнее генерала, а нижнее майора или наоборот, то так и скажите и не вводите в заблуждение военнослужащих. И так чепухи в Вооруженных Силах достаточно. Вместо же майора предлагаю назначить… Ничего не предлагаю назначить. Пусть остается это пропущенное звание неиспользованным в назидание потомству, или же определить на это место звание асессора, и тогда звание генерал-асессор звучало бы великолепно естественно — а генерал-лейтенанта, разумеется, поставить ниже, куда ему и положено. А мне присвоить вслед за капитаном сразу полковника, поелику я, пропустивши два звания кряду (считая подполковника, которого уже давно по летам заслужил, и майора, от которого, здесь сидючи, тоже отказываюсь, и на то право имею). Прошу это учесть и соблюсти субординацию.
Я почти ничего не сказал в донесении о технических подробностях своего изобретения, памятуя о том, что вы в данной области не специалист и направите мои изыскания на экспертизу в соответствующие инстанции. Но о некоторых из них я не мог умолчать здесь. Кстати, господин фельдмаршал, знаете ли вы в каких единицах измеряется сила натяжения танковых гусениц? (Как неспециалист в данной области вы можете не знать этого.) Сообщаю вам конфиденциально: в эректах. Неуязвимость же лобовой брони, угол которой я неузнаваемо изменил, измеряется в эрогенах, и это тоже может показаться удивительным. Знание этих параметров боевой машины совершенно необходимо любому военнослужащему, а офицерам Генштаба тем более. Незнание стандартов, равно как и других государственных и международных единиц морального измерения и привело к чрезмерному перенапряжению танковых и других орудий во время путча и в конечном счете к поражению всего вашего ГКЧП. Говорил ли вам кто-нибудь об этом? Если нет, сообщаю. Нельзя так долго перенапрягать орудия без всякой необходимости и смысла и проводить бесконечные маневры и военно-полевые учения. Эрекция танковых орудий не беспредельна! Когда-нибудь это окончится глобальным самопроизвольным извержением семени, что будет означать всеобщее моральное поражение и бессилие.
Конфиденциально сообщаю вам также, что здесь, в карантине, я создал великое художественное полотно, фреску, грандиозность замысла и исполнения которой трудно переоценить. Оно останется в веках. Мне помогали в этом все мои ученики и соратники, даже Борман (но его вклад в создание шедевра минимален). В предчувствии великого свершения, он вынужден был рабски растирать мои краски и мыть кисти, хотя аура создаваемого произведения оказывала на него раздражающее воздействие. И все-таки он не отступил. Все хотят быть причастны гению и его осуществлению. Марадона и Манан готовили штукатурку и были на высоте замысла (Марадона, правда, попытался впоследствии пририсовать к моему шедевру мяч, но ему не удалось смешать низкие и высокие жанры). ▒Один определил лучшее время для начала работы над фреской. Островский оценил ее замысел с точки зрения духовного содержания. Иоська просто находился, как всегда, рядом и поддерживал меня в трудную минуту. Ничего не рвал. Психоаналитик, Вертолетчик и Понтий Пилат были простыми зрителями, но тоже помогали своим присутствием. Вся же основная творческая работа по созданию шедевра тысячелетия легла на мои плечи. Я был воспламенен от самого основания позвоночного столба, и
чудовищная эрекция не покидала меня во все продолжение моего вдохновения (еще и сейчас я ощущаю ее последствия). Теперь работа почти закончена. Остались последние штрихи. Я готов представить ее на суд потомков и предчувствую их будущее преклонение. Я завидую сам себе и могу быть лишь собственным современником.
На фреске изображено великое танковое сражение. В битве задействована танковая дивизия или, может быть, армия, очень много танков и артиллерии, зенитных и дальнобойных орудий, вся войсковая артиллерия, ракетные установки, гвардейские и крупнокалиберные пулеметы и т. д.— в противостоянии с такими же вооружениями врага. Но в основном, конечно, это танковое сражение, великая танковая битва № 2 под Прохоровкой, которая все никак не закончится. Я горд моим шедевром. Мне кажется, от моего творения исходит огромная позитивная энергия, несмотря на то, что на фреске изображены разрушительные действия людей и машин. Меня эта энергетика вдохновляет. Людей, впрочем, на картине почти нет, только орудия. Всё как обычно при колоссальном танковом противостоянии: грозовое небо, рев тысяч двигателей, молнии снарядов. Грохот рвущихся снарядов смешан со вздыбленной землей. Авиация только на подлете к передовой позиции, в самом свинцовом ожидании туч (это ощущается по всему колориту фрески). Огонь изрыгаем землей и небом. Вместо орудий на танках, самоходных установках и пушках (но особенно на танках) везде у меня изображены мужские половые члены, или, если угодно, носы, — огромные, чудовищно напряженные, в эсхатологической неземной эрекции и ненависти к врагу. Первое впечатление от увиденного — шок, моральный и эстетический протест наблюдающего фреску зрителя. Так вначале, в ложной нравственной перспективе, может восприняться и воспринимается мое творение. Вы это сами вскоре увидите и оцените, когда приедете (но, может быть, вы уже теперь поймете замысел, не в пример обычным военным, если не смутитесь). Но потом вам моя фреска, конечно, понравится. Вы даже, может быть, уже подумываете заказать копию для Генерального штаба, по одному моему описанию. Одобряю ваш выбор. Смущаетесь, но принимаете. Иначе и быть не может. Потому что, смущаясь, понимаете. В том-то и дело, господин фельдмаршал, что сразу же, после первого впечатления, вам открывается второй и третий смысловой план фрески, а профессиональные и технологические подробности произведения отступают на второй план. Потому что на самом-то деле воюют вовсе не машины и орудия, а люди, как вы догадываетесь, а в людях — их отдельные части и страсти, то есть, в конечном счете, их разнузданные гениталии, мужские, прежде всего (а, как вдохновители всей этой мужской агрессии — и вагины, которые существуют в подтексте и всегда присутствуют во всяком мужском начинании и деле как в теневой экономике теневой капитал). Все кипит, возбуждается, клокочет, грохочет. Несомненно, все охвачено ранним само- и семяизвержением. Но самому зрителю важно оставаться при этом неэрегированным. То есть, нерастраченным, сдержанным. Тогда, приглядевшись, расчистив пространство разума от ближних и дальних эмоций, вы видите совсем иное. Вы видите, например, что они совсем не напряжены, эти орудийные члены, вовсе даже не эрегированы, а совсем наоборот: чудовищно расслаблены, как в страхе, безвольно болтаются как коровьи хвосты, а у некоторых даже завязаны в узел и обрезаны. Здесь вас охватывает второй шок, но природа его другая. Вы постигаете экзистенциальный смысл происходящего. Машины носятся по всему полю, как угорелые, палят дальнобойные и иные орудия, ревут катюши, а их члены, как у импотентов, расслаблены и безвольно болтаются, как шланги. Это удивительно смешно. Я сам хохочу от восторга. Вы даже хватаетесь в этом гомерическом хохоте за нос, дабы убедиться, не сбежал ли он от вас во время хохота. Вы понимаете, что даже выстрелить эти сумасшедшие и то толком не могут, хотя изображают бурную активность и эрекцию. По существу, сражение уже
проиграно с обеих сторон, но они этого не замечают. Смешно? Еще бы! Всегда особенно надрываешь живот, когда наблюдаешь чью-то суперактивность, а она еще до начала предрешена. В ней-то и видишь прежде всего бессмыслицу и импотенцию. Суперактивность, в которой выделяется колоссальное количество энергии, но результаты которой — ноль. И вот, бой идет уже не на шутку, идет тотальное истребление веществ и народов, пальба, дым, грохот, а хвосты все безвольно болтаются, даже во время стрельбы, не имея сил напрячься и произвести выстрел. Кажется, что никаких выстрелов на самом деле нет. Пламя и грохот извергаются из всех башенных и других орудий, а члены всё лежат, как прикованные, как после страха или соития, хотя никакого соития не было и впредь не будет. Вы скажете, что так не бывает, что даже законы искусства должны иметь свою условную достоверность; скажете, что даже одиночный выстрел произвести из такого орудия невозможно. Но я вас легко, господа штабс-офицеры, опровергну и скажу: забудьте вы хотя бы на время свои генштабовские инструкции и предписания. Это только на первый поверхностный взгляд кажется, что не могут. На самом-то деле все боевые стрельбы только в таком режиме и происходят. Ибо мою великую фреску не следует понимать буквально, по-армейски, а следует применить к ней элементарное гражданское непредубежденное мышление. Чудовищная эрекция орудий, наблюдаемая всегда в период больших военных столкновений и подготовки вооруженных конфликтов, всегда обратно пропорциональна истинной эрекции (эквивалентна импотенции) тех, кто развязывает эти конфликты и войны. То есть, все войны подготовлены и осуществлены бессилием. Здесь можно говорить об аксиоматической пропорциональной зависимости двух эрекций: чем сильнее эрекция орудийных стволов, тем сильнее импотенция политиков и президентов, тем более вялы их члены и тем менее удовлетворены окружающие их вагины; агрессия войны и агрессия пола тождественны только в том смысле, что в войне мы имеем агрессию бессильного, а не полноценного пола. И наоборот, чем напряженнее естественное мужское возбуждение (эрекция), чем более удовлетворен весь окружающий половой член женский мир, тем меньше агрессии на планете и развязывания бессмысленных войн. В войне импотент стремится реабилитироваться перед другими и самим собой или получить добавочный импульс своему угасающему либидо. Вот почему либидо и мортидо так близки, и вот почему возникают войны. Других причин для вооруженных конфликтов я не усматриваю. Из этого следует, что все великие полководцы, начиная с Македонского… Вы сами закончите мою мысль и продолжите ряд полководцев и президентов. Равно как и политиков и вообще импотентов. За что же их в таком случае прославляют? За неудовлетворение природы? Особенно падки на воинственные ухищрения политиков и военных женщины, что в особенности удивляет. Как, однако, легко их обмануть показными военными приготовлениями! Достаточно только расчехлить орудия. И как они любят форму! Словно не понимают, чем вызвано это бегство в агрессию и какое вокруг развязывается бессилие. И вот что еще, в подтверждение моей мысли, я должен сказать вам: все они, эти военные и полководцы, президенты, были, как правило, глубокими стариками на содержании молодых вагин. Кроме, разумеется, Александра Македонского, который стулья ломал. Военные совокупляются во время боевых действий, склонившись над картой или наводя орудия и бинокли, а не в альковах. После их эякуляций лежат в развалинах города.
Итак, к моей фреске. Грандиозное зрелище взаимного истребления, ведущееся средствами всесокрушающей импотенции и слабоумия, может стать духовным прозрением человечества. Если только будет как следует понято и незамедлительно обнародовано. Стоит только представить себе эти танки и пушки, которые размахивают своими бессильными хвостами, как шлангами. Вот о чем моя гениальная фреска, живописные копии которой уже заказали мне все ведущие музеи мира: галерея Уффици, музей Прадо, Лувр, Метрополитен-музей и другие, и к созданию которых я уже приступил. Первую копию я, как патриот своего Отечества, передаю в государственный Эрмитаж и Центральный музей Вооруженных Сил, подлинник же оставляю здесь, в Академии бронетанковых войск, без чьего вдохновенного руководства этот шедевр не мог бы быть создан. Фреска этого замечательного сражения будет отныне украшать, холл главного туалета Академии, а себе я оставляю лишь графическую копию и удовлетворение проделанной работой. Советую и вам, Генеральному штабу и Министерству Обороны, незамедлительно заказать мне копии шедевра, пока имею краски и вдохновение, а мои соратники поддерживают меня в моем нелегком труде. Силы у них уже на исходе. Борман вот-вот может отказаться растирать краски. Институту пластической хирургии и Всемирному Совету мира передаю копии бесплатно. Я думаю, они вечно будут украшать стены Института и холлы миротворческих организаций как напоминание о великой опасности морального и полового (что одно и то же) бессилия, нависшей над всем миром. Я назвал эту опасность. Дело других сделать выводы и спастись.
Я назвал свое творение “К вечному миру, или Апофеоз войны” — что, как вы понимаете, в моем контексте синонимично. Надеюсь, вы отнесетесь ко всему сказанному с должной серьезностью и немедленно примите все меры по искоренению импотенции в рядах Вооруженных Сил. Для этого достаточно лишь переформировать командный состав армии, сместить престарелых и дать дорогу молодым и прекратить мастурбацию. Необходима также всеобщая моральная мобилизация и перешивание петлиц. Когда политики и военные смогут привести все свои органы в подлинное, а не мнимое возбуждение, войны прекратятся сами собой, и на земле воцарится долгожданный мир. Если же, как это уже неоднократно бывало, фреска будет безжалостно смыта религиозными фанатиками, представителями православного и исламского фундаментализма (о. Матвей и др.), вся ответственность за будущие войны и утрату бессмертного антивоенного шедевра ляжет на Вас и весь Генеральный штаб, поэтому советую Вам принять неотложные меры. То есть взять ее под охрану как общенародную собственность пока не кончился выходной и полковой врач не ворвался в демонстрационный зал и не приказал смыть фреску. Обратный счет времени уже начался. Поспешите, господин фельдмаршал, или Вас лишат потенции и звания. Кроме того, существует угроза от местных фанатиков, людей, ничего не понимающих в искусстве. Они тоже пробуют писать здесь, крадут у меня краски и кисти, и пририсовывают к фреске всякую похабщину (как-то: штанги, мячи, свистки, искусственные половые члены и пр.), то есть начинается тотальная фальсификация и присвоение чужого. Но что они могут написать, эти недоумки, не имея даже начальной профессиональной и нравственной подготовки? Никогда не поверю, что они могут что-то создать в искусстве, если никогда не переходили границу дозволенного. Разве готовность к преступлению не является предварительным условием творчества? Они никогда не переходили даже границу собственного “я” — вот в чем проблема монументальной живописи. Но мера удаления от собственного “я”, говорю я, то есть выход, в конечном счете, за его пределы, и есть мера художественного таланта, то есть удаления от дозволенного вседозволенного. Но выйти за пределы “эго” и преступить границы дозволенного и вседозволенного может только метафизически свободный человек, свободный от стяжания мира — и себя в мире. (Себя в мире мы стяжаем больше всего.) Вот почему убивая, насилуя, мародерствуя на войне, расковываясь, казалось бы, в окончательную свободу, они возвращаются в мирную жизнь ягнятами и почти всегда являются в ней выдающимися подлецами и трусами. Там им разрешали — здесь нет. Там им позволял устав, ефрейтор, старшина, полковник, там они нарушали устав, предписания ефрейтора, старшины, полковника, но для творчества
необходимо разрешение высшего Закона, то есть нарушение соизволения Бога. Разрешение самого себя. Я знал одного полковника, героя ВОВ, прошедшего войну от Москвы до рейхстага, убивавшего и самого не раз убитого, бравшего пленных и языков и самого языка и пленного, глодавшего трупные кости в лагере, который, вернувшись с войны, боялся сместить эмблемки на своих петлицах даже на миллиметр и тянулся перед энкавэдэшниками как пионер. Он же переспал с восьмилетней немкой за банку тушенки и один ходил в разведку боем. Разве смог бы он ослушаться Вседержителя? Для этого необходимо бесстрашие познания, равное чистоте Бога. Их не было у него. Но без этого самовольства чистоты нечего делать в искусстве. В живописи, как и в философии, труднее не без Бога, а с Богом, тот лишь мешается в ногах разума. В искусстве границу дозволенного каждый устанавливает себе сам, и Всевышний, какой бы неизмеримостью он ни обладал, лишь идентифицирует себя с этим дозволенным, с вами самими определенными себе пределами. Эта граница лично себе дозволенного и есть Бог, и другого нету. Мыслить в границах тела значит мыслить в границах фаллоса (либидо), а мыслить в границах фаллоса значит иметь своего Бога в форме фаллоса. Такого Бога вы и имеете. Никто не может разрешить мне быть талантливым и видеть то, чего не видят другие, — только я сам. Аннексия территорий в себе, захват все новых и новых границ познания, духовная дерзостность — есть подлинное смирение и незримость моего пребывания в мире. Аннексия внешнего пространства ведет к сужению внутреннего и развивает бездарность и страх. Вот почему так мало истинно талантливых и смелых. Позволить в себе гения — это значит позволить себе бесстрашие познания. Бесстрашие и есть познание. Границы бесстрашия и границы познания совпадают. Граница страха всегда лежит в области еще непознанного, неназванного, трансцендентного познанному и названному — “реальному”, как называете вы это безобразие. Потому что вы называете реальностью то, что признало большинство, не годное к пониманию даже простейших моральных истин. Это большинство имеет только коллективное, количественное самосознание, ему холодно в одиночестве познания, вот почему оно сбивается в толпы — массовидность материи во всем для него является решающим аргументом. На истинное же познание отваживаются немногие, даже в науке, тем более, в искусстве. Остальные боятся заблудиться во мраке бессознательного, с которого и начинается познание. Сознательное погружение в бессознательное лишает опоры привычного. Поэтому вы так держитесь за “реализм” вещей — коллективную область мнимо сознательного или дозволенного бессознательного, санкционированную военными и политическими авторитетами. Потому что никакого “реального” вы тоже не видите, оно открыто тоже не вами, а кем-то до вас, вы наивные идеалисты и эгоисты, время для вас категория абсолютно несуществующая и идеалистическая, поэтому в душе вы считаете себя бессмертными, признаете только пространство и определяете себя в нем лишь координатами своего тела, сенсуалистического восприятия и материалистических представлений, диктуемых чувственностью. Если бы тела и чувств не существовало, мир бы для вас тоже перестал существовать; собственное тело и чувственный аппарат для вас — эквивалент и Бога, и Универсума, единственный критерий достоверности своего пребывания в мире. Таковы вы все, которых мы лишь по недоразумению определяем как они. Потому что даже местоимения вы не заслуживаете. Сначала вы не понимаете себя, потом не понимаете моих поступков и моего искусства. Таковы же все присутствующие здесь. Персонажи моей судьбы. Поразительно, что некоторые из них (Островский, Хуберман, Борман и др.) считают мое произведение отходом от реализма, чуть ли ни кубизмом или футуризмом, то есть авангардизмом и постмодерном потому, что вместо орудий здесь изображены пенисы, то есть самая умопостигаемая для них вещь Космоса. Казалось бы, в чем дело — вам-то должно быть это особенно понятно, особенно доступно. “Нежизненно, — говорят они. — В жизни так не бывает. Нереально”. Решительно протестую против такой интерпретации моего произведения. Для этого они бы должны были мне сначала объяснить, что они называют реальностью. Никакой соответствующей терминологии они тоже не переносят. “Нам не нравятся слова “гениталии” и “оргазм”, — говорят они. — Употребление этих слов в ненаучной лексике недопустимо”. “Но сами-то гениталии и оргазм вам нравятся? — спрашиваю я у них. — От них-то самих вы не отказываетесь?” И они, бесстыжие, молчат, замышляя что-то своими гениталиями.
Господин фельдмаршал! Это всё не праздные мысли и вопросы, я не вчера начал размышлять об этом. Я долго думал, почему средние люди придают такое большое значение совпадению с так называемой реальностью, и понял, что никакой реальности они вообще не знают и не видят, а называют ею лишь свое представление о ней по тем плоским книгам и картинам, которые им довелось в жизни увидеть и прочитать, ибо когда мы впервые обращаем их внимание на нее, эту реальность, в жизни или своем искусстве, они, естественно, протестуют против нее всеми силами души, как против всего, впервые актуально являющегося их сознанию, и тут же бегут удостовериться, есть ли что-нибудь подобное увиденному ими на улице или на площади или рассматривают собственную анатомию, то есть, опять же, собственные детородные органы — как подлинные и единственно достоверные аргументы. Только их существование им кажется непреложным. Если они находят это на улице и найденное походит на их аргументы (то есть, если они считают, что найденное соответствует их анатомическим доказательствам), они признают это искусством и поднимают истерический вой и трубят в трубы навстречу пошлости (на самом деле, они радуются встрече со своим мнимым “я” в лице половых органов). Если нет… Это они и называют онтологическим (а на самом деле анатомическим) доказательством бытия Бога. Поэтому их Бог — это всегда член, как для мужчин, так и для женщин. Строго говоря, даже никакой луны и звезд, не говоря уже о более невидимых предметах, они на небе не видят и примиряются с ними лишь постольку, поскольку они изображены на других, признанных не ими, картинах, то есть воспринимают лишь вторичное отражение реальности своих половых органов или гениталий. Даже они заметны для них только тогда, когда их нарисует художник. Уже изображенное и зафиксированное, для них — единственный пропуск в реальность, санкция на собственное существование как таковое, вот почему их приводит в бешенство всякое кажущееся отсутствие аналога в этой “реальности”. В лучшем случае, лишь то, что они видят зрением и трогают руками сходит у них за реальность, поэтому всякое отступление от нее для них — грех. Если бы они присутствовали при сотворении мира, они бы ему — миру — не поверили, поскольку его еще не было в отражении, в мышлении и искусстве, и он бы существовал лишь только как матрица всякого будущего творчества. Они же верят только оттиску, а не самой печати, рельефу на местности, а не ветру. Я как-то сказал Хуберману (человеку, абсолютно погрязшему в феноменальном: ест экскременты), стараясь говорить на доступном ему языке: а вы уверены, господин Хуберман, что мир, каким видите его вы, таким же представляется, например, и рыбе? Да, сказал он. Абсолютно уверен. Потому что рыба — это то, что я вижу, а видит ли она меня и самое себя, меня не интересует. Мое зрение первично по отношению ко всему, что я вижу, даже по отношению к другому человеку, не говоря уже о моллюсках. Тогда я у него спросил, что относительно чего первично в нем самом: Бог относительно его “Я” (“души”), “Я” относительно его разума, разум относительно интеллекта, интеллект относительно ощущений, ощущения относительно восприятий, восприятия относительно тела и его органов, все это — относительно его экскрементов? “То есть, что следует за чем в ряду моих преференций?” — высокомерно изрек он, явно глумясь и обращаясь скорее к себе самому, чем к собеседнику. “Именно”, — сказал я, все более раздражаясь и внутренне готовый проломить ему темя. Он ответил, что не задается такими вопросами. Его “Я” нерасчленимо, сказал он, и если Бог существует раньше его выделений, то тем хуже для Бога, такой Бог для него перестает существовать. В любом психологическом ряду его, Хубермана, экскременты предшествуют экскрементам Бога, следовательно, и самому Богу. То есть, Бог следует за его, Хубермана, экскрементами, а не наоборот, зато сразу же после них. Поэтому Бог так прикровенен нам. Никто не предпочтет Бога своим экскрементам, они являются принадлежностью “Я” больше, чем любое божество. По существу, никаких атрибутов кроме моих экскрементов — нравственных и физиологических выделений — у Бога нет, он питается от моего чрева. Если моим атрибутом является геморрой, то он немедленно переходит и в мое определение Бога. Мой Бог всегда равен мне самому, сказал он. Потому что Бог без меня не существует. Вот и поговори с такими.
Господин Маршфельдшер! Убедителен ли я был во всем вышеприведенном? Не знаю, но, наконец, я должен после всего этого встать. Я больше не имею сил терпеть. Дожидаться благоприятного рунического прогноза. Где этот ▒Один? Почему они не хотят, чтобы я встал? Почему не могут стоять сами? В чем здесь причина? Почему против этого даже ▒Один? Почему он все еще висит вниз головой? На это нет ответа. Но я встану! Я обязательно встану! Восстану! Поднимусь! Уже поднимаюсь! Уже поднимаемся! Вместе, как всегда! Все! Надену его на голову и восстану! Разрабатывают вакцину… Одноразовые шприцы… Прячутся в катакомбы… Соблюдают моральные заповеди… Ходят в церковь… Идиоты! Разве не понятно, что надо только надеть на мировой Лингам (которым я и являюсь) кондом и распространение зла сразу прекратится! Я спасу мир от зла! Я защищу всех от СПИДа! Я надену его на свой идеально голый череп, с мощной складкой мысли от темени до лба — и спасу! Но все-таки я хотел бы и его, как Нос майора Ковалева, вывести из-под власти действия закона причинности и освободить от детерминации. Он существует сам по себе и не порождает никакой причины! Он вне каузальности, потому что самодостаточен и внеположен даже самостоянию. Он сам причина и следствие, поэтому я и облекаю его в кондом! Виват мировой контрацепции!
Я буду Единым Кондомом Вселенной! Единым Лингамом, Единым Андрогином, Единым Первоединым! Начинаем! Я — Мировой Антизачинатель, Мировой Антиэректор, Суперкастратор, стремящийся прекратить распространение человеческого рода! Я — единственное средство против всех инфекций — конец Истории и Истории Болезней! Слава Чингис-хану, Кучуму, Кучме, Сталину и Фукуяме! Я величайший Суперэректор мира! Повелитель смеха! Король Паркета! Генеральный Циклеватель Полов! Майор Ковалев! Генералиссимус Генерального штаба! Я — Суперэякулятор и Супертранслятор половой космической энергии, Суперкунктатор и Супервибратор, Суперпролонгатор Космического Самостояния — Геракл Мирового Противостояния! ПОДНИМАЕМСЯ! Господи, помоги! Я не вижу! Поднимите мне веки! Опустите его! Вижу! Вот он! Боже! Раскаленная магма! Все превращает в пепел на своем пути! Как алмаз! Как он мозжит голову, изнуряет полушария, врезался в затылок, как шпицрутен! Как обруч! Раскаленный! До самой подкорки! До самых нейронов мозга! Светится как солнце! Смазан мужскими и женскими гормонами! Кончаю! Везувий выходит из берегов! Пошлите сообщение Помпее! Пусть спасается, кто может! Винить всех! Да здравствует Клико-Матрадура!
Уже идут! Гремят! Распахиваются анфилады комнат! Клацают засовы! Затворы автоматов! Досылают патрон в патронник! Нажимают на спусковой крючок! Готовят семяизвержение! Вошли! Бросаю! Полковой врач… Отец Матвей… Дневальные… Черноокая… Магда… Разводящий со сменой… Борман… Разводящий ко мне, остальные на месте… Писать… Посылать… Конец связи… Прием… Но как я ревную их всех к моей Магде, особенно этого заносчивого чужестранца! Вот кто мой настоящий соперник… Достиг истинного самостояния… Всегда беспричинен… Смерть Фридриху Великому!..
Генваря-майобря 2001-го года Дня Великого Противостояния”.
— Так, опять в расположении палаты бардак! Где дежурный санитар? Спит? ▒Один снова на Мировом Древе! Немедленно снять его оттуда! Посмотрите, у него дерьмо еще горлом не пошло? Ёська опять рвет белье! Всыпать ему десять горячих! А майор Ковалев! Опять вытащил из-под Бормана матрац! Что-то пишет! И килу свою снова до самого пола выпустил! Дайте ему по ней ключами! Наступи на нее ногой, Матвей! Привяжите его ремнями! У, гад, кусается! А газет! Всю подшивку “Красной Звезды” исписал! Смотрите, теперь еще и гандон на свою лысину натащил, как Буратино! Самосветящийся! С усами! Во дает! Что он хочет этим сказать? Что он нас всех е… ? Что он нас всех имел? Он всех нас хочет иметь! Он всех нас хочет вые….! Ну, мы тебе покажем, сволочь! Делай ему ласточку, Серега! Воду, Матвей! Ах, гад!.. За х.. укусил! На!!
Боже! что они делают со мною! Они льют мне на нос кипяток! Сажают на него устриц! Хотят отрезать! Уже обрезали! Тянут за него! Уцепились за преисподнее! Тащат в баню! Они не внемлют, не видят, не слушают меня! Чего они хотят от меня? Что я сделал им? За что они мучат меня? Что я могу дать им? Я ничего не имею! Я никого не имею! Я хочу только встать! Я только не хочу лечь! Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова моя горит, все напряжено, нос пылает, и все кружится передо мною. Спасите меня! Возьмите меня! Дайте мне достоять этот срок! Дайте мне достоять этот век! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь коней, пусть мчат меня вон от этой матвейности! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтесь, кони, и несите меня с этого света! Смерть Матвею! Смерть полковому врачу! Смерть Генеральному штабу! Смерть Черноокой! Вон из Академии бронетанковых войск! Вон из Вооруженных Сил! Вон из Министерства Обороны! Вон из Академии художеств!
Вон с этой земли! Далее, далее, чтобы не было видно ничего, ничего! Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; русские избы виднеют. Дом ли мой синеет вдали? Зэки ли разбегаются по лесам? Конвойные ли целятся в меня из автоматов? Гелла ли Панночкой скачет по звездам? Мать ли моя топит свою вечную топку? Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку! посмотри, как мучат они его! прижми к груди своего бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! ему не дают вставать! его преследуют! Льют кипяток! Выкручивают руки! Магда! пожалей о своем бедном дитятке!.. Матушка, прости!.. А знаете ли, что у кремлевского гея под самым носом шишка?
___________________________
Донесение капитана Ковалева в Генеральный штаб составлено при моральной и финансовой поддержке Всемирного Совета женщин, Европейского Банка Реконструкции и Международного валютного фонда.
Позволяю: Начальник Третьего Отделения
Собственной Его Величества Канцелярии: Дубельт
Повесть сия не заключает в себе ничего предосудительного
Цензор: Ольдекон