Из цикла “Автограф”
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2003
Вера Матвеевна Кудрявцева — член Союза писателей России с 1978 г. Живет в Екатеринбурге.
Соцгородками в советское время называли небольшие поселки, возникавшие, как по волшебной палочке, рядом с новой фабрикой, заводом или шахтой. Поначалу это, как правило, несколько десятков финских домиков, бараков; позже появлялись улицы одно-двухэтажных домов и коттеджей. Таким был и мой соцгородок, где я прожила первый свой трудовой год. Попала я туда после окончания педучилища и, несмотря на диплом учительницы, оставалась по-прежнему человеком сельским. И вдруг — такая, как вихрь, закружившая меня жизнь!
Самодеятельные спектакли, концерты, кино, читательские конференции, танцы каждый вечер зазывали людей в клуб. Имелись и свои таланты, и их поклонники. Настоящими кумирами, к примеру, были некие Иван Иваныч и Леня Золотых, неизменно исполнявшие куплеты на местном материале. Они лихо подражали модным в то время московским куплетистам. Помню также пожилую женщину, похожую на эсерку или бомбистку. Она выходила на сцену, будто на баррикаду, и с фанатизмом в глазах читала длиннющее стихотворение Некрасова о крепостной девушке, которую вырастили в барском доме, а замуж выдали за крепостного. Прокуренным голосом “бомбистка” обличала самодержавие:
Загубили ее господа,
А была бы бабенка лихая!..
Как сейчас, вижу это одноэтажное продолговатое дощатое здание, чуть на отшибе, но все равно — сердце соцгородка. Не будь клуба, жизнь, кажется, остановилась бы в этой точке земного шара.
В ту же зиму началось строительство благоустроенных двухэтажных особняков, ресторана-столовой, новой школы (мы работали в бараке), типового кинотеатра. Строили объекты поселившиеся в полукилометре от соцгородка заключенные. Похоже, они работали без конвоя, мы их как-то не замечали. Это были заключенные, которым до свободы оставалось год-два. Но большинство из них амнистировали в марте-апреле 53-го, после смерти Сталина.
Соцгородок был заселен шахтостроителями и работниками уже построенной шахты Полысаево-1. Теперь этот довольно крупный для Кузбасса город так и называется — Полысаево. Народ был, как говорится, со всех волостей. И мастей самых разных. Но атмосферу жизни создавала здешняя элита: горные инженеры, медики, учителя, партработники, комсомольские вожаки, работники клуба. Хотя не обошлось и без участия пожилых интеллигентов из ссыльных да репатриированных.
Словом, впечатлений было много: от людей, событий, от атмосферы хорошей дружбы в этом пестром сообществе и молодых и пожилых людей,
дышащих одним воздухом. Наверное, поэтому моим первым замыслом, когда я начала писать, и было рассказать о соцгородке. Замысел имел даже название — “1952—53 учебный год…”, но, к счастью, поняла, что так, как “Время, вперед!”, не написать. Потом появился замечательный фильм Приемыхова “Холодное лето 53-го”. Я и вовсе поостыла.
И вдруг не так давно приехал ко мне дальний родственник из тех мест. С жадностью расспрашивала его: осталось ли хоть что-то от тех мест, от того времени? Спросила и об одной улице соцгородка, которую особенно любила. Расположена она была поодаль от ядра городка, ближе к зеленым берегам речки Инюшки. Односторонний рядок белых стандартных домиков, с оградами, огородиками, надворными постройками. Жили здесь горные мастера с семьями, начальники участков и смен, маркшейдеры. Жили там и две мои старшие подруги того времени.
Украшенная летом зеленой травой, а летом чистейшим снегом (до нее не долетала угольная пыль), улочка эта словно отстаивала право на уют, задушевность, покой простого быта и спорила с кричащей активностью жизни собственно соцгородка.
— Ну что? — спрашивала я родственника. — Там все так же тихо, на той улочке? Травка зеленее? Или оттеснили ее, застроили многоэтажками?
— А та улица провалилась, — отозвался гость. — Ага. Провалилась. В той стороне много потом домов обвалилось. То там… то там…
Подрыто все было…
“Провалилась”. Обухом по голове.
И во всех подробностях вырисовались события того года, связанные именно с той улицей и ее обитателями. А происшедшая на моих глазах драма, вполне бытовая на первый взгляд, вдруг начала приобретать социальный оттенок и превращаться из факта заурядного в свидетельство времени. Словосочетание же “улица провалилась” — в метафору, а точнее — в печальный символ.
Майгу (в городке ее звали Майка), молодую красавицу, я приметила с первых же дней, как только приехала. Обращало внимание, что, при всей своей красоте, она была так проста и доброжелательна, что и красоту и броскость ей прощали, и, это было заметно, и любили многие.
Одевалась она богато, слишком ярко, но с большим вкусом. Как и подобает, наверно, жене начальника. Зимой в дорогое пальто с чернобуркой и пушистой темно-бордовой велюровой, узнала я позже, шляпой, из-под которой выбивались светлые локоны, необыкновенно украшавшие ее розовое голубоглазое лицо. Летом она любила крепдешиновые платья, украшенные воланами, жабо. Особенно хороша она была в красном крепдешине с крупными черными горохами. Заказывала она себе наряды в городе Ленинске-Кузнецком, это считалось престижным.
Познакомилась я с ней благодаря ее библиотеке. Книги Майга покупала тоже в Ленинске-Кузнецком, главным образом на базаре. Были они поэтому старые, пухлые, с рассыпающимися страницами. Она увлекалась авантюрным, сентиментальным романом.
Интересно было приходить к ней. Она так радушно бросалась навстречу, так искренне радовалась. Как говорится, не знала, куда посадить, чем угостить. Перво-наперво она забрасывала то дело, которым занималась (а занималась она вечно уборкой да приготовлением еды), и, наскоро вымыв руки, начинала примерять и демонстрировать передо мной свои обновы: платья, жакеты, сарафаны, шляпки, беретики. Не ленилась к наряду надеть чулки, туфли, ярко подкрасить губы и взбить и без того всегда волосы. Таких, увлекающихся своей внешностью да “тряпками”, принято было в то время называть мещанками. О Майге так думать не хотелось. Наоборот! Я с восхищением смотрела на нее и мечтала втайне хоть чуточку быть на нее похожей.
Перемерив все свои наряды, Майга начинала меня угощать всем, что только у нее имелось. Причем отказаться было невозможно. При этом мы говорили-говорили: о литературе, о кино, о живописи — она была очень начитанна. А живопись знала, потому что училась раньше в художественном училище.
— Дано это было и, наверно, неправда, — с мгновенно омрачившимся лицом вздыхала Майга. Но тут же, словно “меняла пластинку” (тоже ее выражение) и превращалась опять в беспечную красавицу. Часто, включив радиолу, она подхватывала на руки трехлетнего своего крепыша и кружилась с ним по комнате. Потом вдруг спохватывалась:
— Ох, Иван Алексеевич должен прийти на обед. Извини!
И шла, озабоченная, на кухню, а я с очередной какой-нибудь пухлой книгой — домой. Помню, что “Джен Эйр” я прочитала именно в то лето и, конечно, из библиотеки Майги.
Иногда Иван Александрович заставал меня и, вежливо поздоровавшись, проходил в свой крошечный кабинетик. Майга сразу притихала, превращаясь в солидную даму, и смотрела на меня так, будто извинялась за что-то. Тогда я этого понять не могла: ей за двадцать, ему за пятьдесят. Какая уж это любовь… Неволя… Неравный брак… Что ее заставляет?.. “Он такой хороший! Он такой бодрый!” — эти фразы постоянно слышали от Майги все ее друзья.
Поняла я ее много позже, когда узнала, что Майга — латышка. Отсюда и ее необычное имя. “Зови меня Май-га, — сказала она по слогам, когда мы познакомились. — А то все — Майка, Майка… Хоть бы имя свое сохранить…”
Появилась она на строительстве шахты году в 48-м и работала мотористкой. Моя мама тоже работала мотористкой, и я знала, какая это грязная, непривлекательная для женщины работа. Восемь часов под землей, в сырости, с лопатой в руках, в тяжелой брезентовой робе, в резиновых сапогах, в каске… Представить в таком виде Майгу было невозможно. Там ее и высмотрел Иван Александрович.
Изо всех сил Майга казалась казаться счастливой. Был ли счастлив Иван Александрович? Понять было трудно, сколько бы я ни всматривалась в его спокойное лицо с навсегда поселившейся печальной добротой в глазах. Он был из репатриированных, и поговаривали, что первая, московская, его семья отреклась от родства с ним.
С другой моей старшей подругой, Элей, я познакомилась, когда пятнадцатого августа, как и было положено, пришла на работу. Она заменяла в те дни директора школы и встретила меня очень радушно. Тут же уговорила взять первый класс и так обрадовалась, когда я сказала, что собираюсь через год поступать в институт и что с этой просьбой уже обратилась к заведующему гороно.
— Вот только не знаю, отпустит или нет, ведь отрабатывать надо три года. Математика подвела. По всем предметам “пять”, а с математикой у меня нелады с первого класса. Да вот еще язык в педучилище не преподавали…
— Юрий Иванович отпустит! — успокоила меня Эля. — Только напоминай ему почаще о себе. А с немецким я тебе помогу! Приходи к нам домой, когда захочешь! И Толя будет рад. Мы любим гостей! У нас часто люди собираются. С Анечкой познакомишься, ей уже год, нашей лапочке! Приходи! А куда ты хочешь поступать? В Сталинск? Нет! Учиться надо в Москве или Ленинграде!
И она с такой тоской заговорила о Ленинграде, где два года назад закончила институт иностранных языков.
Эля действительно натаскала меня по языку в тот год. А их квартира и вправду оказалась вторым клубом в соцгородке. Собирались молодые, недавно закончившие институт горняки, учителя, врачи. Между прочим, среди них был один и из Свердловского горного. Я его называла Георгием Николевичем, потому что он был маминым начальником. Он так много рассказывал хорошего о своем городе и так мечтал вернуться, что когда пришло время ехать и мне в Свердловск, столица Урала не казалась такой уж чужой.
Весь вечер в квартире Эли и Анатолия звучала музыка. После застолья много танцевали.
Анатолий был очень хорош собой: высокий, сильный, кареглазый. Любила его Эля без памяти. Однажды во время нашего занятия немецким показала руку с белым пятнышком от ожога на тыльной стороне ладони. Оказывается, Толя, тогда еще студент, прижал к этому месту зажженную сигарету и долго держал — проверял, как сильно Эля любит его.
— И я терпела! — радостно вспоминала она. — Дым пошел, а я все терпела! Я вообще очень волевая и сильная! Советую тебе тоже стать альпинисткой. Вернешься, бывало, из похода, пальцем в человека ткнешь, он — кувырк! Такой становишься крепкой…
Эля сияла своими серыми глазами, опушенными длинными мягкими ресницами, а я косилась на это белое пятнышко на руке. “Как же можно? — думала в недоумении. — Разве не жалко ему было? Ведь больно-то как! Жестокий… А она так его любит…”
Эля тоже была красивой. Но по-иному. Майга как жар-птица! (Ее, кстати, так и называли, незлобиво, по-доброму, мужики, глядя вслед: вот, мол, наша жар-птица выступает…)
А Элину красоту надо было разглядеть, она была как бы притушена. Бледное лицо, серые, с зеленоватым оттенком, глаза, слегка подкрашенные губы, пепельные, до плеч, волосы. И неизменно — или серый свитер, или серое платье. Словно одежду она покупала в тон своему облику. А какие у нее были глаза! Особенные: сияющие, ласкающие, но всегда с грустинкой где-то в глубине серо-зеленого мерцания.
На вечерниках она почему-то никогда не танцевала. Зато Анатолий — без отдыха. Чаще всего с Майгой. Чтобы, наверно, не было так заметно это их увлечение танцами, приглашал и других, и меня. Кружил, приподнимал шутливо от пола — так я была мала рядом с ним — шептал игриво:
— Ты ничего девчонка, только тебя надо ставить на высоченные каблуки… (Совет этот я помнила все свои молодые годы.)
Но когда они танцевали с Майгой, все невольно замирали — какая это была пара! На вечера эти Майга всегда приходила одна, объясняла со вздохом:
— Иван Александрович сегодня во вторую смену.
Затихало веселье поздно, и Эля просила мужа:
— Толя, проводи Майгу! Как она пойдет одна?..
И Толя послушно провожал. И скоро ни для кого в соцгородке не было секретом, что у него с Майгой роман.
Эля смеялась:
— Глупости! Толя, я и Анечка — мы неразъединимы. Разве не могут мужчина и женщина просто дружить? И потом — Майга такая порядочная…
Я тоже не верила. Не хотела верить. Сердилась, если кто-то заводил об этом речь. Но однажды… Засиделась я в школе допоздна. Такая у меня была привычка еще с педучилища. В общежитии шумно, я и сидела в классе все вечера, читала, пока сторож не напоминал, что уже заполночь. Общежитие через дорогу, вот он меня и не тревожил. По этой же привычке я и в школе стала засиживаться.
Идти домой мне надо было мимо строящегося кинотеатра. Кругом пустынно, тихо. И вдруг, подойдя ближе, я увидела одинокую фигуру Майги. В своем пальто с чернобуркой, в шляпе и светлых ботинках, она очень эффектно смотрелась в свете фонаря. Редкий ленивый снежок словно усиливал разлившийся над городком ночной покой. Майга топталась, будто привязанная к фонарю, поглядывала на часики. Я приросла на месте, не могу двинуться.
И вдруг Майга шагнула навстречу кому-то. Это был Анатолий. Он так жадно и крепко обнял ее и торопливо повел от света, все так же крепко обнимая, а она склонила на его плечо свою красивую голову.
Я застыла, окаменела. И приказала себе: я ничего не видела.
Жизнь шла своим чередом. Я “играла” со своими первоклассниками — так я называла свою работу. И это так и было: все время придумывала какие-нибудь игры и на уроках, и на переменах. Кто-то меня за это хвалил, кто-то поругивал. Но дети и их родители были довольны. Еще бы! У меня даже пальтишко старенькое “жило” в школьном гардеробе, чтобы можно было барахтаться с ребятней на большой перемене и после уроков в сугробах. Как ни странно, но читать, писать и считать я все же своих первых учеников научила.
Все так же кипела работа в клубе. Все так же шумели вечеринки в доме Эли и Толи.
В начале марта все (каждый по-своему) бурно реагировали на смерть Сталина. Помню, у меня выпал из рук мел, и мы всем классом горько плакали. В соцгородке появилось много новых людей с темно-бордовыми, обветренными лицами. Но скоро они “рассосались”: кое-кто остался, большинство же разъехалось. Через год-два на месте зоны появилась новая улица.
Весной завгороно Юрий Иванович отпустил меня в институт. Но с условием, что я отработаю лето старшей вожатой в пионерлагере. И вот и это лето, в которое мне пришлось убирать со стены пионерской комнаты портрет Берия, прошло-прокатилось. И я — студентка филологического факультета Сталинского пединститута! Соцгородок с его жизнью остался позади.
И вдруг в зимние школьные каникулы ко мне в общежитие приехала Эля. На какую-то методическую конференцию: в нашем институте был сильный факультет иностранных языков.
Я не узнала ее. Исхудавшая, поблекшая, с перманентом, чего я от нее никак не ожидала. И с потухшими, казалось навсегда, глазами. И без ее рассказа я все поняла. Слышала, что Иван Александрович умер от сердца, и подумала: Анатолий уйдет к Майге.
— Мы разошлись, — плакала Эля. — Он уехал…
— С Майгой? — насмелилась я спросить, а глаза мои невольно косились на белое пятнышко на руке Эли.
— Нет, — сказала она, горько усмехнувшись. — Вот именно, что нет. Он и ее бросил. Мы теперь как сестры. Мы и есть сестры: у обеих прошлое… Он нам обеим порознь сказал одни и те же слова: “Мне надо жить, расти, а ты… а ты, с твоим прошлым…” — и Эля разрыдалась.
Оказывается, Анатолий, разведясь с Элей, неожиданно для всех женился на дочери начальника шахтоуправления, и его тут же назначили начальником шахты где-то в Донбассе.
О Майге я уже упомянула, что она была из Латвии и появилась в соцгородке году в 48-м. А Эля пятнадцатилетней девочкой была угнана (так тогда говорили) в Германию на работу. Там ее высмотрела одна богатая фрау и взяла к себе горничной. В их семье Эля освоили литературный немецкий язык и научилась манерам. О фрау Эме вспоминала с благодарностью. В ту горестную встречу даже вздохнула:
— Лучше бы я у них осталась. Здесь у меня, кроме Анечки, никого нет…
Через год они уехали из соцгородка. Куда? Никто точно не знал. Предполагали, что в Ленинград, — уж очень Эля любила его, хотя и родилась в одной из южных областей.
А Майга по-прежнему жила на своей тихой улочке, во время каникул я по-прежнему навещала ее. Как раньше она изо всех сил старалась казаться счастливой, так теперь всем своим видом словно говорила: “Унывать не в моем характере!” Однажды я спросила ее, не хочется ли ей домой, в Латвию.
— Что из того, хочу — не хочу? — раздраженно откликнулась она. — Наивная! Когда-нибудь все поймешь…
После смерти Ивана Александровича она некоторое время работала бухгалтером в конторе. Потом нашла работу по душе. Когда ее мальчик пошел
в детсад, Майга ужаснулась интерьеру этого казенного заведения: грязно-серые стены, темный пол… И оформила детсад по-своему. Да так, что все в городке ходили любоваться ее работой. И стали приглашать и квартиры по-новомодному раскрашивать. (Шахтеры народ был богатый, до прихода Хрущева.)
Так Майга стала знаменитым художником-дизайнером в соцгородке. Тогда этого слова и не знали еще. Я радовалась за Майгу. Еще с тех пор, как она показала мне свои рисунки, в начале нашего знакомства, поняла, что она талантлива. Особенно запомнился один рисунок. “По мотивам Райниса”, — мимоходом как-то объяснила Майга, смущаясь.
… Девушка словно заблудилась в чаще леса. Волосы ее спутаны, закрывают пол-лица, в глазах — отчаяние. Ветви цепляются за ее одежду, мешают идти. Она раздвигает тонкими руками, будто крыльями, преграды и рвется, рвется куда-то: то ли от грозы, то ли на грозу…
Соцгородок все строился, без работы Майга не оставалась. Вырастила сына. Да не доглядела. Попал он в дурную компанию, угодил в тюрьму. Это и тогда был “многих славный путь!…”
Майга от горя (да и заработок способствовал) стала попивать. Пыталась бороться. Но однажды, в минуту отчаяния, свела с жизнью счеты.
“…Когда-нибудь все поймешь…”
Впервые я узнала о насильственном переселении прибалтийцев только в начале семидесятых. И как раз тогда оказалась в пограничных местах между Белоруссией и Литвой. Мы ездили с режиссером Игорем Коловским в поисках, как говорят в кино, “натуры” для съемок фильма по моему первому сценарию. Безлюдные, будто на краю света, зеленые просторы полей, перелески. Заросший старинный канал, когда-то соединявший Неман и Вислу. И кое-где, редко-редко, усадьбы хуторов. Заброшенные, потемневшие от времени. В одну из таких усадеб мы насмелились войти. Было такое впечатление, будто хозяева только что вышли куда-то и вот-вот вернутся. Открытые створки окон. На верстаке — заржавевшие инструменты. Топор, воткнутый в чурку. Под крышей висят коромысло, ведро, корзинка…
— О-о! — обрадовалась я. — Корзинка нам пригодится! Кругом столько грибов!
Я сняла с гвоздя корзинку, и она рассыпалась у меня в руках. Оторопело смотрела я, как труха от нее прахом оседает у моих ног…
Имена главных персонажей изменены.