Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2003
С чем у вас ассоциируется слово “толстяк”? У большинства, наверное, с актёром Семчевым в рекламе известного пива. Воспитанные в интеллигентных семьях ещё до эпохи Великих перемен вспомнят странную сказку Юрия Олеши. Нерусскую и вообще не специфически национальную, а, скорее, европейскую сказку. Странные имена героев: Суок, Просперо, Тибул говорят как раз о том, что действие происходит не в Италии и не в Германии, а именно в Европе. Заграничная штучка. Лишь профессиональные литераторы называют “толстяками” литературно-публицистические толстые журналы.
Было время, когда в нашей стране жило не три, а чуть ли не три десятка “толстяков”. Да как жили! Тиражи считали сотнями тысяч! Молодые писатели немели от счастья, узнав о том, что один из “толстяков” взял их творение и, осмотрев придирчиво со всех сторон, как повар дорогого ресторана оценивает тушку индейки (“Не испортит ли фирменное блюдо?”), включал-таки его в план очередного номера. Не брезговали толстыми журналами и мастера. За честь считали опубликоваться Астафьев и Шукшин, Катаев и Евтушенко.
Перестройка — эпоха расцвета “толстяков”. В отличие от тех, сказочных, наши толстяки не бежали от гнева народного, а сами вышли с повстанцами на площадь. Тогда тираж “Нового мира” зашкаливал далеко за два миллиона, процветали и “Знамя” с “Октябрём”, и “Аврора” с “Уралом”. Редкая интеллигентская семья не выписывала один или несколько “толстяков”. Я не знаю дома, где не стояли бы на запылённых полках, не лежали бы в подвалах, перевязанные тесёмками крест-накрест, давно перечитанные номера “Знамени”, “Юности”, “Москвы” и, конечно же, “Нового мира”.
Всё проходит. Теперь “толстяки” уже не вальяжные господа и не народные вожаки. За время великих реформ они обнищали. Проданы за долги родовые поместья, разбежалась прислуга, давно вынесли мебель. Пуст карман, особенно после того, как добрый дядя Сорос отлучил-таки их от денежного ручейка “Открытого общества”, питавшего иссыхающие корни отечественной науки и образования. Читатель исчез, забыл о самом существовании литературных журналов. Виталий Вульф в очередном “Серебряном шаре” обмолвился: “Был такой журнал — “Урал”. Вот так, уже был, а я только вчера держал в руках новый номер. Что “Урал”! Андрей Караулов спросил Александра Исаевича Солженицына: почему вы не пишете? Тот ответил, что пишет он много, но печатается (это было ещё до выхода скандальных “Двести лет вместе”) в одном малотиражном журнале под названием “Новый мир”. Потому многие его поздние вещи и не известны публике. Убийственно.
Беда ещё в том, что многие из тех, кого публикуют “толстяки”, пишут столь заумно и столь занудно, что читатель, даже вооружившись терпением и словарём иностранных слов, не может одолеть их тексты. Писатель давно уже пишет для “Букера”, “Аполлона Григорьева” и “Белкина”. На читателя он махнул рукой. Тех же, кого читатель любит, “толстяки” печатают редко. Впрочем, зачем малотиражные “толстяки” Акунину, Донцовой, Дашковой? Да и редакторов почтенных изданий, воспитанных на Флобере и Набокове, коробит от одних названий современных бестселлеров: “Квазимодо на шпильках”, “Сволочь ненаглядная”, “Контрольный поцелуй”, “Маникюр для покойника”.
От жизни такой многие “толстяки” попросту вымерли. Исчезли “Дон” и “Аврора”, никак не удаётся реанимировать “Волгу”, “Сибирские огни” светят еле-еле.
Но многие и выжили, даже аристократический лоск сохранили.
Публикация в толстом журнале всё ещё считается престижной, и несут в редакции свои рукописи Александр Солженицын и Владимир Маканин, Андрей Битов и Пётр Вайль, Зиновий Зиник и Равиль Бухараев, Борис Парамонов и Евгений Рейн, Анатолий Найман и Фазиль Искандер. Много в сегодняшних толстых журналах серого, скучного, но почти всегда есть и нечто удивительное или/и увлекательное. А ещё думаю я, что со временем поправят они свои дела. Наш народ не бросил читать. Сравните нынешние прилавки книжных магазинов с тем, что было ещё лет шесть назад. Помимо всяких “Слепых” и “Бешеных”, между Марининой и Устиновой, Донцовой и Виктором Суворовым появились и Улицкая, Вишневецкая, Сенчин, Проханов, Юзефович. Торгуют их книгами, значит — есть спрос! Раньше такого не было. То ли у читателя серьёзной литературы деньги завелись, то ли до “среднего класса” дошло, что помимо Пелевина и Сорокина в современной литературе есть и другие писатели, ничуть не хуже. Значит, у толстых журналов скоро появится читатель.
К сожалению, за последние двенадцать лет читатель отвык от толстяков, часто он даже не догадывается об их существовании. А потому надо толстые журналы рекламировать, пиарить, раскручивать. Задача эта под силу только газетам и телевидению. Наша цель скромнее и ближе.
Наш “Урал”, пожалуй, самый успешный из нестоличных литературных журналов. Публикации “Урала” регулярно включаются в обзоры периодики “Нового мира” и “Континента”. С нашей стороны, неразумно было бы вариться в собственном соку, не включаться в литературные дискуссии, игнорировать новинки. Мы вовсе не собираемся составлять конкуренцию “Библиографическим листкам”. Просто каждый месяц мы будем публиковать рецензии на заинтересовавшие нас произведения, напечатанные в толстых журналах. Соответственно учреждаем новую рубрику — “Три толстяка”.
Красота зла?
Тамара Орлова. Ловушка для ящериц. // Октябрь, 2007, № 7.
Нет, само по себе зло некрасиво, зато его можно красиво подать. В нарядной упаковке гнилое содержимое могут и не заметить. В искусстве же только упаковка и имеет ценность.
“Ловушка для ящериц” — само изящество. Текст как будто сплетён из лени, южного солнца, тёплой летней морской волны, ласкающей обнаженное тело. В нём вкус персика и солёных брызг. Сама жизнь героев, обеспеченных бездельников, приехавших отдыхать от лени в южный город на берегу моря, задаёт ритм повествованию: оно плавно и неспешно, в курортной истоме. Сюжет пересказывать, пожалуй, не стоит, он особой роли не играет. Главное здесь, конечно же, стиль: “Городок открывается, как на разборчивой гравюре: прошлого, эклектичного века виллы среди зонтичных крон итальянских сосен; опущенные в кудрявый кресс-салат черепичные крыши низкой городской застройки; рядом, на травянистом поле, — мраморная античная крошка, по которой бродят пестрые козы, позванивая оловянными колокольцами. <…> Мягкое и послушное, как круг козьего сыра под ножом пастуха, солнце достигло вершины Олимпа и сразу же стало исчезать. Последний теплый отблеск, скользнув по Мининому лицу, позолотил плечо. Она понюхала его, круглое, горячее, и лизнула соленую от морской воды кожу”.
Герои повести, как и положено благополучным бездельникам, порочны. Римляне считали деликатесом слегка подпорченное мясо. От повести Тамары Орловой несёт лёгким, сладковатым, едва заметным душком тления. Мина (главная героиня повести) и Марк (её муж-альфонс) испытывают вполне определённое влечение к красивому мальчику, то ли пастуху, то ли садовнику (его зовут Артур, он же Танист): “На одном из деревьев, привязанный веревкой к поперечно-полосатому стволу, сидел и специальной ножовкой пилил сухие ветки мальчик. Юноша? В любом случае выглядел он неожиданно: старые голубые джинсы обрезаны настолько коротко, что Мине снизу были отлично видны две ровные половинки, округлые и темно-золотистые, словно гигантский персик. Продолжая что-то рассказывать, сзади подошел Марк и тоже залюбовался, замолчав. “Вот и садовник”, — отчетливо произнесла Мина… “Если бы это было персиковое дерево…” — произнес вслух ее мысль Марк. Мина смотрела себе под ноги, будто искала сорвавшийся плод”. Грязное липнет к чистому. Мину привлекает именно юность и видимая не испорченность Таниста. Он нравится не как мужчина, а как мальчик, и Мина спешит овладеть им, сорвать плод, пока он не перезрел: “Дольше ждать нельзя, еще год — и он может заговорить басом или начнет бриться. Они взялись за руки и, поднявшись, пошли в некотором отдалении за повзрослевшим, но все еще мальчишески легконогим Танистом. Да, дольше ждать нельзя”. Впрочем, мальчик оказывается едва ли не самым развращённым из героев, он, как узнают позже Мина и Марк, пытался совратить маленького ребёнка и был убит при загадочных обстоятельствах, успев, однако, оставить Мине своё продолжение.
Давно известно, что порок неизбежно ведёт к смерти, к гибели. Не только к гибели духовной, в телесном, чувственном, земном мире Тамары Орловой духовности нет. Речь идёт именно о гибели тела. Тень смерти появляется уже на первых страницах повести. Мина едет по горной дороге, и “всякий раз, как машина подъезжает к внешнему краю дороги, закрывает глаза и сжимает пальцы в кулак, чтобы не дать кольцам соскользнуть в пропасть. Не чувствуя боли, представляет то место в спине, куда вонзится первый острый камень, и как рассыпятся один за другим позвонки в момент глухого приземления на мясисто розовые куски… диабаза”. Смерть не покидает мир, не оставляет героев в покое. Мина размышляет о самоубийстве, ей снится аборт; ребёнок, раздавивший помидор, кажется Мине забрызганным кровью. В финале повести кончает самоубийством Липа, погибает Танист, Мина подсыпает Марку крысиный яд.
При желании читатель может найти психологическое обоснование каждой из этих смертей, но стоит ли? Психологизм здесь если и есть, то спрятан глубоко, задрапирован красотой метафор, изяществом слога. Более того, многие извращённые, гнусные мысли, желания, действия героев не кажутся столь отталкивающими. Изящество стиля служит эвфемизмом. В этом Тамара Орлова напоминает Владимира Набокова. Последний мог позволить себе самые рискованные пассажи, подавая их столь искусно, что самые последовательные моралисты тушевались, замолкали, брали передышку для того, чтобы ещё раз заглянуть в текст: уж не померещилось ли им… Что ж, под “Ловушкой” подписался бы сам Набоков. Приглашаю к столу поклонников изящной литературной игры, любителей метафор и волшебных описаний, превращающих истоптанный газон реальности в прекрасный английский парк.
Петербург Сергея Арно
Сергей Арно. Роман о любви, а ещё об идиотах и утопленницах. // Нева, 2003, № 7.
Чары Петербурга имеют власть едва ли не над каждым жителем ингерманландской Венеции. Они заставляют писателей с берегов Невы, Фонтанки, Мойки, Пряжки писать и писать о Петербурге, создавая очередной миф о самом странном городе России. Державный “град Петров” у Пушкина, проклятый город, “созданный для катастрофы”, у Ахматовой. Петербург Достоевского, Петербург Андрея Белого, Ленинград Ольги Берггольц.
Давно стихами говорит Нева.
Страницей Гоголя ложится Невский.
Весь Летний сад — Онегина глава.
О Блоке вспоминают острова,
А по Разъезжей бродит Достоевский.
(С. Маршак)
Но пробил час, крепись, читатель, и за перо взялся Сергей Арно, решив, по-видимому, следовать примеру предшественников. Уж не знаю, каким образом в голову автора пришла идея этого романа: то ли он надышался ядовитых испарений окружающих город болот, то ли виной всему миазмы, исходящие от костей погребённых ещё при Петре Великом строителей новой столицы (к слову сказать, это легенда, основанная на стародавнем славянском поверье о строительной жертве). Так или иначе, но эти испарения или миазмы, видимо, и породили в сознании автора образ города сумасшедших и уродов: “…двухголовые кошки, котята с крысиными головами, голуби с кошачьими лапами вместо крыльев, вороны с крысиными, а крысы с вороньими головами; по газонам, весело чирикая, скакали воробьишки, у которых из животиков торчала пара мышиных лапок… По улице туда-сюда сновали идиотского вида люди: у кого на шее болтался детский барабанчик, а по лицу блуждала улыбка беззаботного счастья; кто был серьезен и с виду жуток; иной мал, пузат, вертляв и шутлив; другой, напротив, величествен и грозен, но со столь бессмысленными речами, сколь величав был его вид… Жильцы охотно покидали свои квартиры, уезжая в другие районы, а вместо них вселялись новые жильцы: идиоты, дауны, шизоиды, с выпуклыми лбами, провалившимися переносицами, выкатившимися глазами, курносыми носами…”
Завязка романа в общем-то традиционна: знакомство героя с девушкой, как ему показалось, собравшейся топиться. Но девица (как выяснится позднее — русалка-утопленница) в ответ на предостережение героя сама даёт отповедь невежде, явно не имевшему бесценного опыта в этом виде суицида. Знакомство состоялось, его скрепила водка, выпитая на помин души пятилапой кошки — Грехильды. Кристина (так зовут девушку-русалку) вводит героя в мир уродов, бомжей, русалок и психически ненормальных. Он сталкивается с эксрусалкой, псевдобабушкой Кристины, с бомжом Мелодием. В жену Мелодия, Марианну, пребывающую в летаргии, герой влюбляется. Впрочем, возвышенную любовь к ней он совмещает с влечением к Кристине. Вопреки названию, любовная тема вовсе не главная в романе. Любовь лишь втягивает героя, а вслед за ним и читателя в мир Сергея Арно.
Ухаживая за Кристиной, герой сталкивается с могущественным врагом, сумасшедшим доктором Юрием Анатольевичем, то ли отцом, то ли мужем, то ли создателем-конструктором Кристины. Этот доктор — одна из центральных фигур романа. Он оказывается и создателем монстров (кентавров, пятилапых и двухголовых кошек, мышей с воробьиными головами и т.п.). Он же — хозяин уродов и господин идиотов, дебилов, олигофренов и т.п. Долгая борьба кончается гибелью доктора-монстра, хотя так и не ясно, пал ли доктор жертвой мести Кристины и её бывшего любовника, превращённого в своё время коварным Юрием Анатольевичем в кентавра; или же его доконала прогрессировавшая психическая болезнь.
Фантастическая линия, на мой взгляд, автору не удалась. Правда, описывая сверхъестественное, автор мудро избегает вредных здесь ясности и определённости. Его монстры призрачны. Существуют ли они в самом деле, созданы ли скальпелем Юрия Анатольевича или же, наконец, населяют некрепкую голову главного героя, неясно. Столь же призрачны, эфемерны в романе границы между сном, явью и галлюцинацией. К концу романа сон, больная фантазия и реальность и вовсе сливаются, не разъять.
И всё же фантастика у Сергея Арно скучновата. Монстры получаются какими-то будничными, однообразными. По части чудовищ ему далеко до того же Проханова. У последнего ведь гриб-носитель искусственного интеллекта по метро мчится вместо поезда, юноши с головами оленей по степи бегают, рыбы с головами нутрий в озере плавают, осьминога с головой Карла Маркса на руках нянчат. По сравнению с этим фантастика Сергея Арно кажется блёклой и какой-то вымученной.
Иное дело — тема психических болезней. Петербург Сергея Арно — это, в первую очередь, мир психов, причём не каких-нибудь там невротиков-шизофреников, а мир дебилов, имбецилов, олигофренов. Слова “идиот”, “идиотия”, “идиотизм” встречаются в тексте едва ли не чаще всех прочих. Добрую половину глав предваряют эпиграфы из энциклопедии. Благодаря им непросвещённый читатель может узнать, например, что кретин — это не ругательство, а диагноз; а также чем идиотия отличается от олигофрении. Только вот беда: автор настолько увлёкся цитированием статей о психических расстройствах, что перестал связывать эпиграф с содержанием главы, так что большая часть эпиграфов кажется попросту притянутой за уши.
Текст буквально исходит мотивами сумасшествия, безумия. Идиотизм, безумие — это дух романа, его суть. Здоровых здесь нет в принципе. Псих на психе сидит и психом погоняет. Именно тотальное сумасшествие героев и позволяет автору превратить Петербург в город-сказку (сказку, надо сказать, мрачную и довольно занудную), населив его русалками, кентаврами и всевозможными уродами (физическими и психическими). Психическая болезнь становится творческим, креативным началом: сумасшедший доктор путём пластических операций производит всё новых и новых монстров, русалковед, стремясь доказать существование русалок, щекоткой убивает бомжей, создавая миф, к концу романа обернувшийся реальностью. Всё бы хорошо, да только бесконечные истории о сумасшествии и сумасшедших быстро надоедают. Чем больше вчитываешься в этот художественно организованный бред, тем чаще зеваешь. Это ещё полбеды. Но автор, как мне представляется, попытался создать текст по-постмодернистски ироничный. Увы, тотальной иронии не получилось. Иронию в романе и заметишь-то не сразу. А, найдя, так и хочешь, подобно нерадивому школьнику, приписать на полях: “N.B. Здесь ирония!”, дабы хоть как-то облегчить другим читателям её поиски. Отдельные удачные фразы (“Отчего завелись бомжи… Может, от сырости?”) погоды не делают. Созданный Сергеем Арно Петербург рядом с городом Блока, Ахматовой, Достоевского и даже Михаила Веллера выглядит газетной карикатурой, случайно попавшей в картинную галерею. Не самой плохой, правда, карикатурой.
Совесть, где ты, совесть?
Борис Екимов. Оставленные хутора. // Новый мир, 2003, № 9.
Это не рецензия, скорее — отклик. Борис Екимов написал печальный очерк об оставленных станицах, хуторах, о запустении на Дону. Не на суровой Вологодчине, не в скудном Нечерноземье (кто только додумался так обозвать прежнюю Великороссию!), а на Дону! Тучные земли, чернозём, но вот ходит автор с хутора на хутор, из станицы в станицу — всюду одно и то же: запустенье, безлюдье, бедность. Работать некому. Хозяева либо уехали в город, либо спились. Остались ещё кое-где старики да старухи (из тех, кому и ехать некуда). Встречал автор и нормальные, работящие семьи, да только оказывалось, что семья либо собирается уезжать, либо вот-вот уедет в город. Не в Москву, не в Ростов даже, а в районный Калач. Лишь бы не на хуторе.
Многие станицы, прежде городам не уступавшие, исчезли, будто и не было их. Ни пашни, ни огородов, если заброшенные дома ещё не совсем развалились, так потому лишь, что строили их когда-то крепко. Иные станицы не исчезли, но превратились… в аулы: “Светлый лог именуют Урус-Мартаном, а Камышинку — Камыш-аулом”. Есть дома, есть и пашни, и скот, да только хозяева уже не казаки, не русские. Некогда вытеснили русские туземцев с берегов Дона, Хопра, Кубани. Теперь Кавказ пошёл в контрнаступление. Пока спецназ ищет боевиков в горах Ичкерии, в степях Задонья вполне мирные чеченцы занимают заброшенные казачьи земли.
Стоп, скажет читатель, о чём вы говорите? При чём здесь литература, это же публицистика. Что до темы заброшенных деревень, хуторов, так она была отработана “деревенской прозой” ещё лет тридцать назад. Сейчас это не модно. Об этом пишут разве что “патриоты со справкой” из “Нашего современника” и “Молодой гвардии”. Потому и пишу, что тема не модная. Русские писатели, традиционно, о народе заботились, за народ болели. Да, да, не надо смеяться. Может быть народу-то как раз это и не было нужно, а вот интеллигенции — необходимо. Необходимо помнить о том, что есть люди, которые тебя кормят, тебя одевают. Не только о народе думали, но шире — об Отечестве. Вспомним, что двадцать лет назад именно писатели выступили первыми против идеи переброски северных рек. И спасли ведь целые районы, а сколько денег сэкономили!
Да, литература самоценна, не стоит превращать её в публицистику. И всё же… Интеллигенция использовала народ, чтобы получить необходимую ей свободу слова, а затем позабыла о благодетеле. Писатели ушли в постмодернистские игры. Народ для них не более чем объект иронии (часто довольно-таки примитивной). Писатели (не все, конечно, но, увы, многие) презирают народ, и народ платит им той же монетой, голосует “против” собственным кошельком. Лишь немногие из произведений, получивших “Букер”, “Антибукер”, “Аполлона Григорьева” и даже “Дебют” и “Национальный бестселлер” заинтересовали массового читателя. Удивляться нечему. Странно другое: писатели ещё обижаются на то, что их не читают! Господа, писать занимательно вы считаете ниже своего достоинства, массового читателя презираете, о понятии народ вообще забыли, не желаете и знать жизнь народа; и вы ещё хотите, чтобы вас читали, любили, чтобы книги ваши покупали?!
О мутации интеллигенции, из буйной и вечно протестующей превратившейся в лояльную и только что не раболепную, писал ещё Солженицын в “Образованщине”, за что интеллигенты его били и бьют: “Как он смеет нас поучать, какое право имеет? Да он вообразил себя ветхозаветным пророком!” Да не поучал он вас, а к совести вашей взывал. Или ошибся: взывать уже не к чему? Московская интеллигенция, в общем достаточно благополучная, позабыла о менее успешных соотечественниках. Сейчас у нас принято не помогать бедным, а презирать бедных. В начале девяностых популярно было выражение: “Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным”. С маниакальным упорством его повторяли и повторяют, будто можно найти на свете идиота, который бы добровольно пожелал быть бедным и больным (религиозных фанатиков, сектантов в расчет не беру).
Господа писатели! Вы жалуетесь на отсутствие сюжетов: вычерпали, мол, море, писать не о чем. Смотрите внимательней, жизнь поставит вам миллион сюжетов. Пусть источником материала для вас станет не только написанное предшественниками, но и реальность; в конечном счёте — жизнь позабытого вами народа. Господа, очнитесь, наконец! Неужели вам и впрямь нравится, что ваши книги читают только члены жюри. Нет, не зовите Русь к топору. Боже упаси вас от этого. Но вспоминайте хоть время от времени о традициях русской литературы. Вспомните, что есть такие понятия как “стыд” и “совесть”. Не игнорируйте читателя, не презирайте его, даже если он этого заслуживает. Ведь он ответит вам тем же.