Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2003
Евгений Юрьевич Лобанов — родился в 1966 г. в Свердловске, окончил Горный институт. Работал геологом, учителем. В настоящее время — начальник отдела информации журнала “Автомобильный курьер”. Публиковался в “Уральском следопыте”, “Уральском рабочем”. В журнале “Урал” печатается впервые.
Настя
…Бросив тоскливый взгляд на замок, висящий на двери подвала, невысокая фигурка медленно побрела прочь.
Девчонку звали Настя Истомина. Темный ежик волос, выцветшие глаза, серая от въевшейся грязи курточка… За шестнадцать лет, прошедших со времени рождения, в Настиной жизни хорошего почти не происходило. Вечные скандалы, ссоры матери с отцом, а потом (когда Насте было еще тринадцать) — родители развелись. И тогда Настя сбежала из дома. А дальше — от полной безысходности и обиды на весь мир (а скорее, от голода) — сорвала со сверстницы золотую цепочку. Суд квалифицировал это деяние как грабеж. И, как следствие, — Истомина Анастасия Павловна, 1985 года рождения, угодила в колонию…
…И спустя полгода сбежала. Она сама не верила, что это удалось. Но, видимо, за всё, что пережила эта хрупкая девчонка, ей были ниспосланы свобода и любовь. Полгода они с Арсением жили в подвале, и счастливее Насти не было ни одной беспризорной девчонки в мире. А потом всё закончилось. По наводке дворовой пенсионерки пришли менты и забрали обоих. И Настю, и Арсения. Истомина кусала истрескавшиеся губы. Это причиняло боль, но на душе было гораздо больнее, потому что за ним, Арсением, Весенним, не числилось ровным счетом ничего (кроме, пожалуй, побега из дома; но разве это — уголовно наказуемое деяние?..).
Они тогда успели договориться встретиться здесь, в подвале, когда их отпустят, но Истомина смогла вернуться к бывшему их дому только спустя кошмарный, полный боли год. И все-таки она вернулась, как обещала, и торчала в этом дворе три или четыре дня, на глазах у пенсионеров, пока не поняла: ее Весеннего — любимого, единственного! — нет и не будет. Что случилось — кто знает? Может, ему все-таки что-то припомнили; может, определили в какой-нибудь интернат — гадать можно было долго; но здесь, где было так хорошо полтора года назад, — сейчас находиться невыносимо. Когда хотелось взрезать вены осколком оконного стекла, она вспоминала о своем Весеннем и, стиснув зубы, терпела — ради будущей встречи.
А когда ее заметила пенсионерка — та, что год назад сдала их ментам, Настя поспешила уйти. Ждать Арсения было бесполезно и опасно. Защитить ее теперь не мог никто. Даже Солнышко.
На выходе из двора Истомина почувствовала, нет, скорее — почуяла: кто-то бежит следом. Уже нагоняет, уже… Она обернулась, готовая защищаться… и спустя секунду лежала на ворохе листьев, а собака, такой же, как Настя, “дворянской” породы, лизала ее лицо.
Истомина обхватила пса, поднялась, шатаясь и всё так же прижимая его к себе и захлебываясь от счастья, заговорила:
— Солнышко, это ты! Нет, ну это правда — ты? Ну вижу, вижу, родной… Ну хоть ты меня дождался… А Весенний? Солнышко, где наш Весенний? Ну? Ты же должен знать! У тебя же все-таки нюх…
Пес вырвался из ее рук и теперь стоял, подняв морду и виновато глядя на бывшую хозяйку. Он вилял хвостом, словно говоря: “Извини, Настена, что не встретил сразу… Еду искал… Сама знаешь, каково нам, бездомным…”
— Пошли со мной, Солнышко, — сказала Истомина. — Ты же знаешь, я бы тебя никогда не бросила… Если бы нам не помешали.
В квартале от двора шумел вокзал. Настя вслушивалась в его шум и не могла понять, враждебный он или дружелюбный. Одиночек ломают. Она почувствовала это на своей шкуре. Толпу — ненавидела. Толпа причиняет боль. Но нужно как-то выживать. Вписываться. Правила “прописки” Настя знала. Но те, что действовали там, здесь не годились.
Истомина шла к вокзалу, надеясь, что ее примут. В конце концов, это — не колония, где за один лишь косой взгляд могут изметелить до полусмерти. Или прижечь папиросой грудь… Или… Пытаясь забыть полгода, прошедшие до встречи с Весенним, и год — после, Настя пошла быстрее.
Вокруг была осень. То ли конец сентября, то ли уже октябрь. Мокрая листва и голые деревья. Истомина притормозила, сунула руки в карманы куртки и медленно, делая вид, что прогуливается, побрела по привокзальной площади. Потому что по тротуару при таком скоплении народа идти не спеша было невозможно.
Она прислонилась к обшарпанной колонне вокзала и стала следить за всем, что происходит вокруг. На первый взгляд здесь не было никого, кроме провожающих, встречающих и тех, кто приехал или только собирался уезжать. И еще продавщиц. Но Истомина знала: это неправда.
Вскоре взгляд вычленил “быков”… пару бомжей-“бутылочников”… попрошайку, входящего в зал… и вот этого “линейного”, встреча с которым Истомину явно не прельщала…
И, пока тот еще не успел обратить на нее внимание, Настя незаметно растворилась в толпе.
Вокзал
Вокзал… Именно через эту точку на карте уезжают куда-нибудь. Или куда-нибудь возвращаются. Кто-то, ожидая опаздывающий поезд, пересидит, перекемарит здесь — в жестком кресле — одну ночь, кто-то — несколько часов. Это — перевалочный пункт. Но для тех, кто здесь живёт, вокзал потерял свою первоначальную сущность и стал просто родным домом — таким же неуютным и жестоким.
Впрочем, задумываются ли они об этом? Или просто выживают? Кто они? Откуда? Почему очутились здесь? По чьей вине?
Все поделено. Сюда не пускают пришлых — кто бы ты ни был: бомж или пацан, пытающийся торговать газетами. Здесь все обложены данью: тетки, продающие газеты; владельцы ларьков и даже приезжие из других городов. Помощи нечего ждать даже от “линейных”. Потому что за “крышу” платят не только местной “мафии”. За “крышу” платят и ментам.
Здесь невозможно жить. Здесь можно только выживать.
Льдинка
Карина Андреевна Леденцова, или попросту — Льдинка, четырнадцати лет от роду, рассматривает себя в зеркало вокзального туалета. Узкие, чуть раскосые карие глаза с пушистыми ресницами; выцветшие волосы, свисающие вниз сосульками. Курносый нос. Ямочка на подбородке. Неотмывающаяся полоса у правого уха. И острые плечи. То, что они действительно острые, видно даже через куртку, которую Льдинка нашла недавно на привокзальной помойке.
Оглянувшись, точно вор, Карина распахивает ее и дергает вверх тяжелый теплый свитер. Стоит и рассматривает в зеркале два небольших бугорка — тоже грязных от проникшей даже через свитер пыли. Два маленьких бугорка с маленькими плоскими сосками. В прошлую осень, когда Льдинка в последний раз смотрелась в зеркало (это было в приюте, а зеркало там — облупившееся и потрескавшееся сзади), этих бугорков у нее почти не было. А за год они выросли, но такие маленькие…
Карина вздохнула и опустила свитер. Он рухнул вниз, как падает весной снег с крыши. Льдинка мотнула головой, точно стряхивая остатки сна. Переступила с ноги на ногу. Наклонившись, подняла недокуренную кем-то сигарету с помадным следом и вышла в переход.
Ее сторонились, но всё равно людей было столько, что приходилось между ними протискиваться. Льдинка вышла на улицу. Солнце еще светило. Позапрошлой весной здесь, на этом самом месте, на этих же ступеньках, она встретила папу Андрея. Он был богатый и добрый. Почему-то он захотел, чтобы Карина жила с ним. Привел в свою огромную квартиру, в которой у нее оказалась даже своя комната, и хотел устроить в школу. А потом в этой квартире появилась тетя Наташа. Мамой она стала позже. Но Льдинка всё испортила. По-глупому. Взяла и сбежала. Не насовсем. Просто чтобы попрощаться со всеми здесь, на вокзале. Но, как назло, в тот день налетели менты. Ленка Маленькая удрала. Льдинка не успела. И попала в приют. А куда же еще могла попасть Карина Андреевна Леденцова, двенадцати (тогда еще) лет от роду, если первая ее мама — Марина — умерла, пап было два или даже три, а где они сейчас — неизвестно вообще никому.
Из приюта Льдинка свалила почти сразу. Потому что там дрались. Почти все. А таблицу умножения она и так знает. Ей научила Карину вторая мама Наташа.
После побега Льдинка вернулась на вокзал, хотя это было опасно. Искать ее наверняка стали бы здесь. А Ленка Маленькая сказала, что в тот самый день, когда Льдинку забрали, ее спрашивал мужик, “ну, тот самый, с которым ты ушла весной”. “Папа Андрей!” — почти крикнула Льдинка. Ленка Маленькая шмыгнула носом и сказала: “Наверно”. После такого известия уходить куда-нибудь отсюда было вообще глупо. Да и некуда было уходить.
Знакомство
Истомина сидела, скрестив ноги, на скамейке привокзального парка. Здесь было относительно безопасно: вряд ли сюда заворачивают “линейные”. И, скорее всего, тут рано или поздно появятся привокзальные обитатели. Настя ждала их, но все равно возникли они незаметно; видимо, сзади. И она вздрогнула, хотя делать этого было нельзя. Справа от нее очутился парень лет пятнадцати, слева — девчонка, младше его, наверное, на год. Парень был темноволосый, остроглазый, с пробивающимся над верхней потрескавшейся губой пушком. Девчонка — в бесформенном длинном свитере, выбивающемся из-под грязной куртки. Она была бы похожа на мальчишку, если б не повадки и длинные ресницы. Чуть в сторонке тусовалась пацанка лет девяти. Она постоянно взглядывала в их сторону и шмыгала носом. А эти двое, особенно та, что слева, были настроены вроде бы не агрессивно.
— Откуда такая? — почти миролюбиво поинтересовался парень, оглядев Настю с ног до головы.
— Там, откуда я вернулась, такие вопросы не задают, — привычно и спокойно ответила Истомина.
— Понял, — сказал парень. — Ты сюда надолго? — (…И все-таки он смотрел настороженно.)
— Смотря как примете, — отозвалась Настя.
— Что за тобой? — продолжал допрос парень и, снизойдя до объяснения, добавил: — Сама понимаешь, нам лишних проблем с ментами не надо.
— Не бойся, — сказала Истомина. — Мокрухи за мной нет.
— А что есть? — подала голос та, что слева. Голос ее оказался удивительно тонким.
— Де-ети, — поморщилась Истомина, — вы же сами сказали, что лишних проблем вам не нужно. А это — мои проблемы. К вам они не липнут.
— Понял, — согласился наконец парень. — Как зовут?
— Просто Настя, — ответила Истомина. Фамилию им знать незачем. Парень подал руку и назвался:
— Паша. — Помолчал и уточнил: — Мазай.
— Льдинка, — произнесла та, что была в бесформенном свитере. — А она… — кивок на девчушку. — Ленка Маленькая.
И поманила ее пальцем. Пацанка шмыгнула носом и приблизилась. Настя поняла: вписалась.
А потом та, что назвалась Льдинкой, говорила без умолку — про Ленку Большую, которую забрали, потому что она продавалась бомжам за трояк и кусок хлеба; про какого-то Лешку-таксика, который вообще неизвестно где, и вообще — жив ли, потому что однажды его схватили менты и вот уже года два о нем вообще — ни слуху, ни духу… Но про себя Льдинка не сказала ни слова.
— А ты расскажи Насте, — лениво протянул Паша. — как жила у богача и почему от него свалила…
— И ничего я не свалила! — Голос девчонки стал еще тоньше. — Я Ленку Маленькую увидеть захотела. А тебя тогда вообще здесь не было, так что ты вообще не имеешь права!
Льдинка возмущенно сморщила нос.
Пашка улыбался. Но улыбка была ехидная. “Дурак! — подумала Настя. — Девчонка придумала себе сказку. И живет ею. Почему бы и нет?”
— Он был, — сказала вдруг Ленка Маленькая. — Я сама его видела. Он меня даже спросил, где Льдинка.
— Прямо так и спросил: “Где Льдинка?” — Паша, похоже, издевался.
— Он спросил: “Карина здесь была?” — возразила Ленка.
— А ты что сказала? — заинтересованно спросила Настя.
— А я сказала: “Дяденька, найдите Льдинку”.
Ленка Маленькая снова шмыгнула носом и тихо добавила:
— Пусть хоть ей повезет…
Если это и было правдой, то — невероятной. Хотя… Почему нет?.. Разве не была невероятной правдой их любовь с Весенним? Сумасшедшая любовь на засаленном диване… Колченогий стол, на котором изредка, если бутылочный “улов” оказывался щедрым, появлялись пластиковые стаканчики с теплым кофе… Ревность Арсения, когда Настя вернулась однажды поздно вечером — в новой куртке и кроссовках, с тортом в коробке… А с тем новым русским у нее не было ничего и быть не могло, потому что Настя любила только Весеннего, и больше никого и никогда в ее жизни не было. А тот мужик просто решил замолить свои грехи, но сказал, что Богу “бабки” дарить не намерен. Он просто решил осчастливить первую попавшуюся девчонку, и этой девчонкой стала она, Истомина Анастасия Павловна, пятнадцати лет.
…Откуда-то взялся Солнышко, исчезнувший так невовремя: еще когда Настю не успели окружить будущие ее знакомые — Паша и Карина-Льдинка. Он шел, останавливаясь и зализывая правый бок. Подхромал к Насте и вильнул хвостом. Истомина опустилась на корточки. Бок пса рассекал свежий след от клыков.
— Ну что, Солнышко? — негромко спросила Настя, поглаживая рыжую шерсть. — Не приняли тебя? А мне повезло. Меня приняли…
Пес еще раз вильнул хвостом и лег на мокрую листву.
Потемнело. Похолодало. Хотелось есть. В последний раз Настя ела утром. Ей тогда удалось найти несколько бутылок и сдать алкоголичке-приемщице на Пионерском. И купить булку. Но запивать ее пришлось холодной водой из колонки, потому что все деньги ушли. Хотелось есть. Денег не было. Булочка была маленькая. И тогда Настя поинтересовалась:
— Чем кормитесь?
— Чем бог пошлет, — уклончиво отозвался Паша. Льдинка добавила:
— Когда бутылки найдем, а когда подадут чего…
— И часто подают?
— Не то чтобы… — опять уклончиво сказал Паша.
“Живи, — поняла Настя. — Но кормись сама. По крайней мере, в ближайшее время. Что ж, ясно”.
— Менты не досаждают? — спросила она.
— Свои — нет, — охотно проговорила Льдинка. — Бывает, городские шмонают. Меня так взяли… Ленку Большую… Лешку-таксика…
— И на место не вернули, — невесело усмехнулась Истомина.
— Они на место никогда ничего не возвращают, — зло заметил Паша. — Натура ихняя такая.
— Ночуете где? — продолжала допытываться Настя.
— За старым вокзалом… — неохотно сказал Мазай.
“Это не Весенний”, — подумала Истомина. Она уже поняла, что надолго здесь не останется.
Паша
Павел Мазурак, по кличке Мазай, появился на вокзале год назад. Он застал здесь только двух Ленок — Маленькую и Большую, и Льдинку. Случалась, правда, приблудная пацанва лет семи-восьми, но Пашка, во-первых, не обращал на эту мелюзгу особого внимания, а во-вторых, они куда-то быстро исчезали. Не то жили собственной жизнью, не то пропадали в облавах. Возможно, даже промышляли мелкими кражами. А Мазай не любил криминала.
Он привык думать о других. Пошло это еще с детства. Когда мать в очередной раз пропадала куда-то на несколько дней, заботы о четырехлетних братце с сестрой ложились на девятилетнего Пашу. Потому что, кроме них троих, в квартире никого не было. И потому, появившись на вокзале, Паша, которому сравнялось четырнадцать, по привычке пытался устроить более-менее сносную жизнь девчонкам: восьмилетней Ленке Маленькой, своей ровеснице Ленке Большой и тринадцатилетней Льдинке. Хотя делать это было сложно.
Ленка Маленькая зарабатывать сама еще не умела. Ну, принесет в общий “котел” какие-нибудь копейки или, покрутившись возле поездов, получит от сердобольных “тетенек” — пассажирок или проводниц — остатки путевой еды. Льдинка… Она симпатичная, но… “Какая-то беспонтовая”, — думал Мазай. Но его самолюбие тешило то, что нужно заботиться о Льдинке, что без его заботы она пропадет. И, кроме того, ему нравилось ее имя — Карина. Красивое. Под цвет глаз.
Льдинка собирала бутылки. Сдавала и приносила Пашке деньги. Правда, иногда — не все. Бывало, что-то прятала, а однажды из ее дырявого кармана выпала на землю обертка от “Пикника”. Мазай из-за такого нахальства хотел шлепнуть Льдинку по заднице, но Карина в ответ оскалила желтые от табака зубы. Она была похожа тогда на готовую к нападению дворовую шавку… Правда, не уверенную до конца в собственных силах. Но все-таки Пашка отступил. Может, и в самом деле этот “Пикник” был необходим ей дозарезу?..
Мазай мог положиться, пожалуй, только на Ленку Большую. Из всей компании деньги приносила только она. Пашка знал, за что Ленка их получает. Ему это не нравилось, но он понимал: Большая хочет жить. А выжить она может, лишь продавая себя. И значит, делать было нечего. Значит, приходилось мириться. Хотя, кто ему она — Ленка Большая?.. Вот если бы этим промышляла Карина… Пашка ее, наверное, убил бы!
Но Ленку Большую летом забрали менты. Похоже, насовсем. И Мазай остался с Ленкой Маленькой и Кариной. К Льдинке уже подкатывал кое-кто из бомжей и даже, кажется, из сутенеров, но Пашка всех отшивал. У него пока еще хватало сил.
А вот сейчас появилась еще и Настя. “Девчонка вроде ничего, — размышлял Паша. — Даже симпатичная…” Но это было не главное. В ней чувствовалась внутренняя сила. На эту девчонку, похоже, можно положиться. Больше, чем на Льдинку. Но… Во-первых, она старше его на год. А во-вторых… За ней явно числился какой-то криминал. Какой — Настя вряд ли скажет. А кроме него, похоже, побег.
Мазай развалился на скамейке. Перед ним на корточках сидела пришлая и ласкала своего пса. Паша смотрел на ее неширокую спину, и вдруг вспомнилась отцова фраза, когда тот вернулся домой после отсидки: “Ты не смотри, что у меня грудь тазиком. Зато спина — колесом. С нее любая работа скатывается…” С Настиной спины — наверняка не скатится. Но — криминал… Хватит с Пашки и отцовых отсидок…
Мазай придвинулся к Льдинке и положил руку на ее острое плечо. Она не возмутилась. И не отстранилась. Даже, кажется, чуть качнулась к нему. Настя перестала гладить пса, обернулась и странно посмотрела на Пашку со Льдинкой. И спросила:
— Мы есть сегодня будем?
— А ты с собой принесла? — спокойно поинтересовался Мазай. И добавил: — Я тебе чё, официант?
И тогда Настя поднялась и, не оглядываясь, пошла по аллее — к выходу из парка. Следом двинулся пес, которого она почему-то звала Солнышком. Пашка проводил взглядом две фигурки и облегченно вздохнул.
— Дурак ты, Мазай! — сказала Льдинка и, дернув плечом, сбросила Пашкину руку. — Настя — прикольная девчонка.
— Ты-то откуда знаешь? — раздраженно бросил Паша.
— Вижу! — отрезала Карина. И отвернулась.
Мазай злился не на Льдинку. Он злился на себя. Наверное, зря он все-таки про еду сказал. И пес им тоже не помешал бы. По крайней мере, ночью он мог защитить их от непрошеных гостей. Но чтобы Пашка Мазай бегал и искал на ночь глядя какую-то девчонку?! Обломаются!
— Пошли! — заторопил он вдруг Льдинку и Ленку Маленькую. — Домой пора.
Пашка всегда говорил “домой”, но можно ли назвать место, где они ночевали, настоящим домом? Нет, хотя когда-то это строение, наверное, было им. Сейчас же оно чернело пустыми окнами, а вместо деревянного пола в нем была земля.
Дом стоял в придорожном лесу, чуть в стороне от “железки”. Пашка обнаружил его случайно. До него нужно было идти минут пятнадцать или даже двадцать, зато здесь можно было не опасаться ночных ментовских облав.
В доме, конечно, ничего особенного — откуда? — но было то, чем Паша гордился: трое нар и стол. Мазай сделал их летом, уже после того, как забрали Большую. Сделал почти в одиночку, если не считать Льдинку, которая, выбиваясь из сил, таскала из близстоящего леса стволы деревьев. А Паша тупым ножом с проглядывающими кое-где на лезвии ржавинками сдирал кору и пытался сделать концы стволов поплоще. Потом он почти голыми руками рыл ямки под ножки нар и стола, вкапывал их в податливую по июлю почву, а Льдинка добросовестно утаптывала землю. Ленка Маленькая стояла рядом, ничего не делала и лишь одобрительно шмыгала носом.
Досок не было, и Пашка приспособил на лежанку стволы, приколотив их подобранными где только можно было гвоздями. Стволы — нетолстые, но для худых обитателей дома казались в самый раз. Потом Льдинка на какой-то свалке обнаружила драный матрас и метров двести или даже триста волокла его по тропинке, раздирая еще сильнее. Победно водрузила его на Ленкины нары и снова ушла на поиски — на этот раз для Пашки. А потом — для себя. Ей досталось только выцветшее розово-серое одеяло. Льдинка пристроила его на свои нары. Легла сверху. В спину впивались не срезанные Мазаем до конца сучки. Нет, спать на таком ложе явно невозможно.
Паша совершенно не замечал действий Льдинки, потому что сооружал нары для себя — подлиннее и пошире. Но не успел, потому что спустился вечер и стало темно. И тогда Мазай лег рядом со Льдинкой. Она не возмутилась. Не будет же он спать на голой земле?! К тому же Паша так старался! Правда, если честно, у Карины мелькнула мысль: что она будет делать, когда Мазай станет к ней приставать? Но Пашка приставать не стал. Он просто уснул.
…Все это Льдинка вспоминала по дороге “домой”. А потом подумала о Насте, которую прогнал Паша. Конечно, нельзя сказать, что совсем прогнал, но все-таки… Обидел. А она обиделась и ушла. Насовсем. Карине казалось, что они могли бы с этой девчонкой стать подругами, ведь Ленка Маленькая — не совсем подруга, все-таки — на пять лет младше. А Настя — чуть-чуть постарше. Всего-то на два года.
Льдинка вошла в “дом”, скинула ботинки “с чужой ноги”. Легла на свои нары, уперла взгляд в серый потрескавшийся потолок…
…И вспомнила папу Андрея. Она лежала и вспоминала, какой он добрый и хороший. Сколько подарков дарил! И каких!.. А мама Наташа учила ее. Правда, немного ругалась, ну и что! И Льдинке захотелось домой. К папе Андрею и маме Наташе. Она почти забыла, заставила себя забыть, как было хорошо. Ведь столько времени прошло!.. Хотя, если честно, Льдинка согласна была даже бросить курить, лишь бы папа Андрей ее принял. Но когда она сбежала, то дверь оставила открытой, и кто знает — вдруг в квартиру папы Андрея тогда забрались воры и все вынесли? А он до сих пор злится?
Льдинка вздохнула. Дороги назад нет.
Настя
С вокзала Истомина уходить пока не собиралась. Некуда. И вовсе она не обиделась! Было б из-за чего… В конце концов, они правы: здесь не ресторан, и Паша — не официант. Каждый добывает свой хлеб в одиночку. И по мере сил.
Настя бродила по дворам. “Бутылочный” улов был небольшой — рубля на три с копейками. А самым плохим было то, что вечерело и сдать наверняка ничего не удастся. Конечно, можно заявиться к Пашке не с деньгами, а просто — с бутылками, но это — не выход. Неизвестно еще, что у них на ужин. Явно — на нее, Истомину Анастасию Павловну, они сегодня не рассчитывали.
И тогда Настя побежала — задыхаясь, на красный свет, не слыша визга тормозов и мата водителей. Надеялась, что еще успеет, что алкоголичка-приемщица еще не уехала… Следом несся Солнышко.
Та и вправду торчала на остановке. Мешки были уже туго завязаны и готовы к погрузке. Правда, у ног ее стоял ящик. И, на счастье Истоминой, неполный. Настя подошла к приемщице и жалобно (это было унизительно, но в данной ситуации без этого не обойтись) сказала:
— Тетенька, примите, а?.. У меня совсем немного… Я есть хочу… Солнышко нервно переступал с лапы на лапу. “Тетенька” проворчала:
— Так уж и быть… Ставь…
Привычным взглядом окинула принесенные Настей бутылки, пошевелила губами. Полезла в карман, выудила горсть мелочи и, отсчитав, ссыпала в протянутую ладонь. Настя сказала: “Спасибо” — и улыбнулась. Приемщица вздохнула и заметила:
— Шуруй… Пока магазины не закрылись…
Истомина вернулась на вокзал. Зашла в хлебный. Более или менее прилично одетые женщины ее сторонились. Настя зло сплюнула на пол, купила полбулки черного и пошла искать недавних знакомых. Было холодно. Хотелось есть. Голодно поскуливал Солнышко. Но Истомина не могла позволить себе отломить от булки хотя бы кусочек. Она обязана донести ее до новых знакомых в первозданном виде.
Настя долго рыскала возле старого вокзала и уже потеряла надежду найти Пашку с компанией, но вдруг в придорожном лесочке заметила слабое мерцание — вероятно, костра — и, прижимая к грязной куртке хлеб, рванула туда.
…Льдинка сидела на корточках возле костра, зажженного прямо в “доме”, и завороженно смотрела на пляску рыжих языков. Было тепло. Было бы совсем хорошо, если б не голод. К ноющему ощущению в районе желудка давно уже не привыкать, но все-таки оно иногда становится невыносимым. Как сейчас.
Напротив сидел Пашка и коптил на веточке какие-то грибы. Он долго рыскал по лесу, но все-таки нашел их. Карина сглотнула слюну. Грибов было так мало! И вдруг ветка в руке Мазая дрогнула. Льдинка проследила за Пашкиным взглядом. И радостно взвизгнула. В проеме стояла Настя. И в руке держала хлеб. Карина вскочила, подбежала к Насте и сжала ее руку.
— Пошли! Как прикольно, что ты вернулась…
Истомина переступила с ноги на ногу, подошла к Пашке (Карина потянулась за Настей, чуть не упала, но руку не выпустила) и протянула хлеб:
— Держи. На всех.
— А у нас как раз на ужин — ничего! — захлебнулась сзади не то словами, не то слюной Карина.
Пашка зло глянул на нее. Но Льдинка его взгляда не заметила. Она стояла и смотрела на Истомину. И была уверена, что Настя станет ее подругой. Обязательно!
Мазай почувствовал, что молчание слишком уж затянулось. Он чуть отодвинулся, освобождая возле себя место, и буркнул:
— Садись, грейся.
Солнышко лег чуть поодаль: его к костру не приглашали. Ленка Маленькая в очередной раз шмыгнула носом из темноты, возникла в круге костра и робко спросила:
— А если хлеб пожарить?
Пашка молча отвел от костра ветку с грибами, уже подернутыми огненным загаром. Протянул сначала Льдинке, потом — Ленке Маленькой. Снял с ветки предпоследний грибок, отправил в рот и протянул ветку Насте.
— Нож… — сказала Истомина, — дай.
Паша, в упор глядя на нее, вытащил из кармана перочинный, в язвинах ржавчины, нож. Настя, держа хлеб на весу, откромсала четыре куска. С ветки, которую все так же держал на весу Мазай, сняла сморщенный грибок и, упершись взглядом в Пашу, насадила на ветку пару ломтей хлеба. Глаза Мазая нездорово блестели. Он хотел что-то сказать, но промолчал. Опустился на корточки перед костром и вытянул вперед ветку.
Подруга
— А ты сегодня будешь спать со мной, — говорила Насте Льдинка. — Больше не с кем. С Пашкой тебе нельзя, а с Ленкой Маленькой… Ну, в общем, со мной будешь…
Истомина смотрела на Карину. На вид этой девчонке — лет четырнадцать. А когда начинает говорить, ей можно дать в лучшем случае — двенадцать. Но из всех обитателей “дома” Насте интересна, пожалуй, только Льдинка. Ленка?.. Слишком уж маленькая. А с Пашей у нее, скорее всего, возникнет вооруженный нейтралитет. Ну и к черту его, этого пацана! Слишком он много о себе понимает! К тому же зачем ей другие парни, если где-то живет Весенний?
— Вода есть? — спросила Настя.
— В колодце, — отозвался Паша. — Можешь принести. Карина, дай ей котелок. …В общем, как выйдешь, свернешь в проулок…
— Она не найдет! — шмыгнув носом, авторитетно заявила Ленка Маленькая. Льдинка взяла Настю за руку и потянула к выходу:
— Пошли! Я бы сама сходила, — добавила она виновато, — но боюсь. Темно…
— А в парке на скамейке ночевать не боялась? — хмыкнул Мазай.
— Боялась… — призналась Льдинка. Показала ему кончик языка и посмотрела на Истомину. — Пошли?
— Пошли, — отозвалась Настя.
Солнышко скосил глаз в ее сторону. И остался. Только подвинулся ближе к костру. Они вышли из “дома”. На небе уже проявлялись редкие звезды. Было тихо, если не считать шепота осин. Льдинка шла, крепко держа Настину руку. Чуть поскрипывала дужка прокопченного котелка. Настя молчала. Это было невыносимо. И тогда Льдинка протянула:
— На-асть…
— Ау? — отозвалась Истомина.
— У тебя подруги когда-нибудь были?
— Были.
— А мальчишки?
— В каком смысле?
Настя удивилась. Ей почему-то казалось, что Карине о мальчиках думать еще рано.
— Н-ну… — запнулась Льдинка. — ты понимаешь… мальчишки…
— А… — сказала Настя. — Был. Первый и единственный.
— Ты женщина? — через какое-то время спросила Карина. Истомина кивнула. Льдинка еще помолчала и, вздохнув, призналась:
— А у меня никогда никого не было. Ни подруг, ни мальчишек.
— Будут, — пообещала Настя и вдруг — неожиданно для себя — попросила:
— Расскажи мне о Паше…
Тихо поскрипывала дужка котелка. Шелестели деревья. Светились окна в домах.
— Он хороший, — подумав, сказала Карина. — Кормит нас… Видела, какие нары сделал…
— А почему он косится на меня?
— Чё? А-а, так это он присматривается. У нас Ленка Большая была… ну, которую менты забрали… Она с бомжами спала, деньги приносила. Когда она с нами была, мы лучше жили… А Мазай просто к тебе присматривается. Если ему еще и тебя кормить…
— Я сама прокормлюсь, — сказала Настя. — Ты скажи ему. Просто мне сейчас плохо… — Истомина не привыкла жаловаться. Эти слова были не жалобой, а констатацией факта.
Невдалеке показался колодец. Возле него стояла крупная женщина и переливала воду из колодезного ведра в свое.
— Тетенька! — рванулась к ней Карина. — Оставьте нам!..
Женщина обернулась. Улыбнулась жалостливо и сказала:
— Там еще много. Вам хватит. Родные вы мои… голодные…
Льдинка сглотнула слюну.
— Пойдемте, хоть чайком вас побалую…
Карина вопросительно глянула на Истомину. Настя кивнула.
— Спасибо, тетенька, — сказала тогда Льдинка.
— Тетя Лида, — отозвалась женщина.
Они вошли в крайнюю избу. Карина огляделась. В деревенских домах бывать до этого ей не приходилось. Казалось, что дома эти внутри тоже должны быть особенными, не похожими на те, в которых жила Льдинка. Но дом оказался внутри почти таким же, как городские квартиры. Тетя Лида поставила ведра, налила воду сначала в бочку, потом — в чайник. Было жарко. Льдинка стащила с себя куртку и теперь стояла посреди избы, не зная, что с ней делать.
— Отнеси в сени, — посоветовала тетя Лида.
Льдинка переступала с ноги на ногу. Что такое “сени”, она не знала.
— Давай, — помогла Истомина. — Я унесу.
Когда она вернулась, Карина сидела за столом, пристроив руки между коленями и не сводя глаз с закипающего чайника. Тетя Лида, присев на стул, долго смотрела, как две измурзанные девчонки, обжигаясь, пьют чай с остатками печенья.
— Родители-то хоть есть у вас? — вздохнув, спросила она. Льдинка шмыгнула носом и ответила:
— Родных — нет.
— Приемные, значит? — констатировала тетя Лида.
— Угу, — с набитым ртом отозвалась Карина.
— Сбежала? Не глянулись?
— Глянулись… — Льдинка снова шмыгнула носом — совсем как Ленка Маленькая. — Я просто с нашими хотела повидаться. А меня менты загребли. А папа Андрей меня искал, но не нашел…
— A y тебя? — тетя Лида смотрела на Истомину.
— А у меня — развелись.
— И ты ушла…
— И я ушла, — спокойно сказала Настя.
Тетя Лида вздохнула, посмотрела на пустую тарелку, откуда Карина только что взяла последнюю печенюшку, поднялась и принесла хлеб. И малиновое варенье. Льдинка широко раскрыла глаза. И облизнулась.
— Нам пора, — сказала Настя. — Нас ждут.
— Куда вы на ночь глядя? — засуетилась тетя Лида. — Оставайтесь уж… Я женщина одинокая…
— Нас ждут, — повторила Истомина.
— А приходите завтра! Я как раз баньку истоплю…
— Придем! — пообещала Карина. — А с Ленкой Маленькой можно?..
Первая ночь
Пес нервно поскуливал. Пашка бесился: ушли за водой и пропали! А все эта… Настя… И когда Истомина с Кариной возникли наконец в проеме двери, Мазай зло бросил:
— Где бродите?! Совсем…
Истомина сузила глаза и отчеканила:
— Еще раз услышу, что ты сматерился, — зарежу! Понял?!
Паша глянул в Настины глаза, помедлил и проговорил глухо:
— Прости. — И уже спокойнее спросил: — Куда пропали?
— А нас тетя Лида чаем напоила и завтра в баню позвала! — протараторила Карина.
Мазай почему-то облегченно выдохнул. А Льдинка вытащила из куртки две “заныканные” у тети Лиды печенюшки и протянула Ленке Маленькой. Ленка запихала одну в рот, посмотрела на вторую… подошла к Пашке и сунула ему в руку. Мазай удивился, переступил с ноги на ногу и сказал:
— Спасибо… девчонки…
А потом пили чай — как выразилась Настя, “с гренками”, а на деле — с просто поджаренными на костре ломтями хлеба. Когда хлеб съели почти весь, оставив чуть-чуть на утро, Пашка распорядился:
— Ну всё, девчонки! Спать…
— Ты — со мной, не забыла? — строго сказала Насте Карина. Та улыбнулась:
— Ладно… — и взвихрила Льдинкины волосы. Они были жесткие. Почти как солома.
Настя с Кариной ютились на одних нарах. Лежали боком, лицом друг к другу, и шептались.
— Почему тебя зовут Льдинкой?
— А я Леденцова. Потому и Льдинка, — сообщила Карина и напомнила: — Ты обещала рассказать о своем парне.
— Сначала ты, — сказала Настя. — О том, как жила у богатого.
— Нет! — возразила Карина. — Сначала — ты!
— …И тогда я ушла. Если уж им на меня совсем наплевать.
— А я вернулась бы… — вздохнула Карина. И снова вспомнила папу Андрея. Казалось, Настя не услышала ее фразу.
— А потом…
— Заколебали уже! — полусонно возмутился со своих нар Мазай. — Самим спать в облом, так не думайте, что другие не хотят.
— Смолкни! — незлобиво посоветовала Карина.
А Ленка Маленькая, немного повозившись, решила заступиться:
— Пускай говорят.
Тогда Пашка вздохнул и отвернулся к стене. А Истомина снова зашептала:
— А потом жутко есть захотелось. И я с какой-то девчонки на улице золотую цепочку сорвала.
— И тебя повязали, — констатировала Карина.
— Ну да. И через суд — в колонию. А там плохо. Там очень плохо, Льдинка! Туда не надо, поняла?
В Настином голосе было столько боли, что Карина пообещала:
— Никогда!
— И я сбежала. Представляешь! Сама не знаю, как получилось. А идти-то некуда. Домой? Там найдут. Да и не хотела я домой. А весна, холодно. Думаю, пойду на вокзал. Уже почти совсем пришла — через дворы, вижу — дом, и дверь в подвал приоткрыта. Хорошо, думаю, поживу там. Хоть сверху не будет сыпаться всякая дрянь. Захожу — диван в углу. А на нем — парень, представляешь? Думаю, разбужу, спрошу — пустит пожить или нет? А он — горя-а-ачу-ущи-ий! А пол весь — в воде, прорвало чего-то, наверно. Ну, делать нечего — я легла рядом, больше некуда, а сама на него смотрю, смотрю… Ну, выходила там, конечно; бутылки собирала, еду покупала, возвращалась. А он все лежит и лежит. И дышит — горячо-горячо! И бредит. Всё: “мама, мама!..” И еще про топор чего-то. Ну я и поняла: мать его отец зарубил.
— Насмерть? — ужаснулась Карина.
— Ну, само собой! Я уж боялась — не выживет. И, знаешь, лежу, на него смотрю — всё роднее и роднее кажется. А у меня тогда, как сейчас у тебя, мальчишки не было… — Настя замолчала.
— Дальше! — потребовала Льдинка.
— А потом он открыл глаза. И спросил: “Ты — смерть?”
— А ты?
— А я сказала: “Я — жизнь”. И мы стали жить.
Истомина замолчала. На этот раз надолго. Льдинка уже испугалась, что Настя уснула. Но та, вздохнув, продолжила:
— Так хорошо мне никогда не было.
— И вы жили, как жена и муж? — допытывалась Льдинка.
— Конечно…
Нельзя сказать, что Истоминой было приятно такое вторжение в личную жизнь. Хотя она и понимала: вопрос этот для Карины — не праздный.
— А это больно в первый раз? — решившись, поинтересовалась Льдинка.
Истомина посмотрела на сморщившийся в свете луны носик… вспомнила колонию… Дарью Титову, приказавшую “шестерке” Варьке Бубенцовой:
— Шавка, стащи с нее шкары!
…Несколько пар не по-девичьи сильных рук на своем теле …И острую боль между ног — от заточенной ложки.
— Больно, — сказала Настя. — Но это в первый раз. А потом — хорошо. Знаешь, как будто полетела. И забываешь все плохое.
Истомина покосилась на Пашкины нары. Мазай посапывал носом и не шевелился. И Настя спросила тихо:
— Ты что, собираешься с ним?..
Льдинка подумала и сказала:
— Нет. Я так просто… Интересно…
— Давай спать, — предложила Настя. — Поздно уже…
…Утренники были уже холодные. Первой завозилась на своем ложе Ленка Маленькая. Привычно зашмыгала носом, поднялась с нар и дернула за рукав спящего Пашку. А едва тот приоткрыл глаз, потребовала:
— Костер зажги! Мне холодно. И гренки сделай.
Мазай свесил ноги с нар, попытался поправить встрепанную шевелюру, но, поняв, что делать это бесполезно, протер глаза и, заглянув под нары, выгреб к костровищу бересту и сухие ветки. От шума проснулась Настя и попыталась осторожно освободиться от рук обнимавшей ее во сне Карины. Та приподнялась на локте, помотала головой и сказала полусонно:
— Привет.
Потом встала и, шатаясь, вышла в дверь. Паша, не глядя на Истомину, чиркнул зажигалкой, подпаливая бересту, и бросил:
— За водой сходи.
Настя посмотрела на Мазая, хотела было что-то сказать, но промолчала. Взяла со стола прокопченный котелок со скрипящей дужкой и вышла из дома. С Настей увязались Льдинка и Солнышко. Тот всю ночь проспал на земле у Настиных ног. Карина куталась в куртку и молчала. В руке Истоминой поскрипывал дужкой котелок.
У колодца не было никого. Льдинка с трудом ворочала ворот, но подруге подходить к нему не разрешала.
На работу
— …Ленка! Ты, блин, почти ни хрена не приносишь… — Пашка невольно оглянулся — нет ли рядом Насти. — А командуешь. Сегодня пойдешь в город и сядешь с шапкой. Поняла? И без денег не возвращайся! Сколько я тебя почти задаром кормить буду?
Маленькая шмыгнула носом. Подумала и спросила:
— А если менты?
— Ты чё, от ментов никогда не уходила? — поинтересовался Мазай.
— Ладно, — сказала Ленка. — Пойду…
— Куда ты, на фиг, денешься…
После скудного завтрака — “гренок” с кипятком — собрались на “работу”. И тут заревела Маленькая. Она стояла у затухающего костра и голосила, размазывая слезы. Лицо ее, до того равномерно грязное и потому казавшееся смуглым, стало пятнистым. К Ленке подскочила Льдинка, недоуменно заглянула в подернутые соленой пленкой глаза:
— Ты чё?
— Пашка… город… шапка… — бессвязно вышмыгивала Маленькая. Настя в упор смотрела на Мазая.
— Большая уже, — хмуро пояснил тот. — Я что, всех кормить должен?! Пусть работает. Сядет с шапкой где-нибудь в переходе. Всё одно — чего-нибудь накидают… Мы и так живем — жрать почти нечего.
Истомина осторожно провела пальцем по Ленкиному лицу, промакивая слезы, потом обняла Маленькую, а Карина скользнула рукой по вихрастой голове и сказала:
— А вечером — я договорилась — мы пойдем в баню. Отмоем тебя — вон ты какая чумазанька…
Ленка еще раз шмыгнула носом и затихла.
— Пошли вместе, — предложила Настя.
Они вышли вчетвером. На вокзале от них откололся Мазай. Он всегда промышлял на перроне или около — то поднесет кому-нибудь вещи (пока не видят носильщики, а иначе придется спасаться бегством), то подберет не обнаруженную еще бомжами бутылку. Бывали, правда, и другие, совершенно непредсказуемые, заработки. Но редко.
Ленка Маленькая
У Ленки Маленькой была фамилия. Простая уральская фамилия — Уфимцева. А отчества у Ленки Уфимцевой не было. Был отчим. И шрам на левом плече. Это из-за того, что года три назад отчим ударил ее ножом. Правда, тупой стороной. Он чистил картошку, а Ленка крутилась рядом. И мешала. Отчиму это не понравилось. К тому же он тогда опять выпил. А когда он выпьет, он злой. Впрочем, сейчас это было в прошлом. Потому что Ленка Маленькая домой возвращаться не собиралась. Разве там, где она жила раньше, — дом? Нет, дом здесь, на вокзале.
Пока не было Пашки Мазая, было плохо. Потому что холодно. Потому что спать приходилось на скамейке. Или в подземных переходах, забившись в уголок где-нибудь возле выхода на восьмой путь. А потом появился Паша. И Ленка Маленькая в него влюбилась — насколько может влюбиться в четырнадцатилетнего пацана восьмилетняя девчонка. Ленка не знала, откуда он и почему пришел сюда. Да и ей это было неважно. Она влюбилась в него потому, что Паша был сильный и много умел. И потому, что он устроил им с Кариной дом. Почти настоящий. Со стенами и с крышей.
Всё плохое было в прошлом. Ну, почти всё. Потому что сейчас Маленькая сидела в переходе, куда ее отвели Льдинка с Настей, и обиженно шмыгала носом. Сидела на коленках, привычно вывернув ступни, а перед ней лежала вязаная шапка. А в шапке одиноко желтели два десятчика. И всё, хотя Ленка сидела здесь уже неизвестно сколько времени. Сидела и смотрела на проходящие мимо нее ноги. Ноги были в кроссовках и джинсах, в туфлях и брюках, в полусапожках и колготках. Но все шли мимо. Никому не было дела до чумазой девчонки, сидевшей перед ними на коленях и почти уже безнадежно глядящей на брюки… широкие штаны с кучей карманов… мини-юбки… А ведь Паша сказал: “Без денег можешь не возвращаться”… И что ей теперь делать?! И Ленка Маленькая заревела. Смяла шапку и, не обращая внимания на выпавшие из нее десятчики, зарылась лицом в грязную шерсть.
Но и после этого на Ленку никто не обратил внимания. Наверное, думали, что эта девчонка пытается их разжалобить. А они этого не хотели. И потому проходили мимо. И тогда Ленка, которую теперь незачем было звать Маленькой, потому что с Ленкой Большой ее уже никто не спутал бы, в последний раз всхлипнула и затихла. Вернула на место шапку, нашла и положила в нее выпавшие двадцать копеек. И снова уставилась на ноги в джинсах и колготках.
…А потом закрыла глаза.
Ленка не знала, сколько времени продремала. А когда очнулась, не поверила глазам. Совсем не поверила. В ее шапке лежала бумажка. “50 руб-лей”, — по складам прочла Маленькая. Испуганно оглянувшись, быстро сунула в карман. А в самом низу шапки оказался еще и рубль.
И тут появилась какая-то тетка. Откуда она взялась, Ленка не поняла. Тетка была разодетая и орала:
— Вон! Чтоб духу твоего!.. Заразу всякую разносят… Крысы…
Брюки, широкие штаны с кучей карманов и ноги в чулках и юбках шли мимо. И тогда Ленка поднялась, опять смяла шапку и, бросив в сторону тетки:
— Сама ты крыса! — медленно пробрела из перехода на свет.
— …Я пришла, — сказала она Пашке. — Я деньги принесла… Много денег…
— Много — это сколько? — усмехнувшись, поинтересовался Мазай. — Рублей пять?
— Пятьдесят! — выпалила Ленка. — И еще рубль. И еще двадцать копеек.
— Неплохо для начала, — удивленно похвалил Пашка. — Значит, живем…
Потом пришли Льдинка с Настей и принесли пачку чая. И даже четыре сосиски. А Пашка Мазай повесил над огнем котелок с водой, а когда она закипела, всыпал горсть заварки и поставил его рядом с костром. Потом насадил на ветку сосиску и протянул к костру. Девчонки сидели рядом. Под языком собиралась тягучая слюна. И, хотя они время от времени сглатывали, ее меньше не становилось. А в Каринкином животе к тому же что-то забурчало.
Пашка покосился на Льдинку и протянул ей ветку. Карина сначала закрыла глаза, шумно втянула воздух, облизнулась и только после этого вцепилась зубами в сосисочный хвостик. Такой вкуснотищи Льдинка не ела даже у папы Андрея. Она почти урчала от удовольствия. Ленка Маленькая не отрываясь глядела на подернутую загаром сосиску, торчащую из Льдинкиного рта. Настя отвернулась. Когда от сосиски ничего не осталось, Карина покрутила ветку и с сожалением отдала ее Пашке. Потом, обжигаясь, мелкими глотками стала пить чай — прямо из котелка. Светло-коричневая струйка потекла через край — по острому подбородку, цыплячьей шее — за пазуху. Пашка видел и молчал. Если бы то же случилось с Настей, он, должно быть, не сдержался, отматерил бы: не просто ведь кипяток — чай! Но сейчас Мазай молчал. А Ленка Маленькая и Настя сидели возле костра, глядели на протянутую к огню веточку с насаженной на нее сосиской и гадали: чья она?
Хотя, если честно, гадала только Ленка Маленькая. Настя почти не сомневалась, что ее сосиска будет последней. Когда вторая “порция” покрылась поджаристой корочкой, Мазай протянул ее Ленке. “Кто я для них? — думала Истомина. — Никто. У них была своя жизнь. И тут пришла я. Зачем?” И вдруг показалось, что всё — зря, вся жизнь — под откос, и впереди вообще — ничего, полный беспросвет, беспредел… Но третью сосиску Пашка отдал ей. А Ленка Маленькая протянула котелок с чаем.
А потом они легли спать. Настя опять — с Кариной. А Мазай спрятал принесенный Ленкой полтинник в единственный не дырявый карман штанов.
Вторая ночь “Шахерезады”
— Не забудь, — сказала Настя. — Сегодня — твоя очередь рассказывать.
И снова — на одних нарах, не рассчитанных на два тела, пусть даже девичьих, и потому прогнувшихся под тяжестью. Льдинка и Настя — глаза в глаза.
— …Своего первого папу не знаю, — говорила Карина. — Наверно, его звали Андрей. Ну, если я Андреевна, да?.. А мама была Марина. Точно. Марина Леденцова. Красиво, правда? А потом был папа Юра. Только он пил. И мама его прогнала. А потом привела отчима Витю. А потом умерла. А отчим Витя поменял нашу квартиру на однокомнатную. А деньги пропил. А потом и однокомнатную пропил. А потом мы жили у его знакомой. Но она его прогнала, и мы пошли на вокзал. А потом он куда-то пропал…
Льдинка говорила тихо, и от ее голоса у Насти шел холодок по коже. История — ничего вроде особенного, не то что у Весеннего… или у девчонок в колонии. Но всё равно — холодок по коже…
— А мы тогда были четверо: я, Ленка Маленькая, Ленка Большая и Лешка-таксик. Он всё клей какой-то нюхал. Мультики, говорил, смотрю. А тут — весна, холодно. Я сижу, зубы стучат. И вдруг из вокзала мужик выходит. Навороченный такой! Я еще смотрю и не верю — такие в поездах не ездят…
— А если он ездил туда, куда самолеты не летают? — поинтересовалась Истомина.
— Самолеты летают везде! — убежденно и чуть свысока заявила Льдинка. — …Подходит ко мне, представляешь?! И коробку с сахаром протягивает. А мне хочется взять, и боюсь.
— Взяла?
— Ну да. А он говорит: “Пойдем со мной, будешь у меня жить”. А я посмотрела на него и пошла.
— Не испугалась?
— А я в глаза посмотрела. Если бы не посмотрела, не пошла бы. Он тормознул машину, а тот меня увидел и уехал. И мы пошли пешком. Ты бы видела, какая у него квартира! У меня даже своя комната была. И даже свои мультики на видике. И свои книжки. А потом появилась мама Наташа. И стала меня учить. А папа Андрей сказал, что я пойду в школу. И еще хотел купить мне бумаги… ну, документы. Уже заказал, а мне вдруг так плохо стало! Ленку Маленькую захотелось увидеть. Ну я и ушла. И дверь не закрыла. Ну, не закрывалась она, а папа Андрей меня сюда не пустил бы. Я пришла, даже деньги принесла, чтобы хоть Ленка чего-нибудь себе купила. А она мне говорит, что Лешку-таксика забрали. А я легла на скамейку поспать и не услышала, как менты подъехали. А один меня разбудил, говорит: “Просыпайся, поехали!”. Запихнули в “коробок” и — в приемник. А потом — в детдом. А потом я сбежала, потому что там плохо. И сюда вернулась. А потом тут Пашка появился… А он мне нравится, — оглянувшись на спящего Мазая, почти трагическим шепотом поведала Насте Карина.
Она ждала, что Настя скажет: “Ну и здорово! Мазай — классный парень…” А Настя этого не ска-за-ла! Она произнесла совсем другое:
— Беги от него! Если есть куда…
Льдинка сначала опешила, а после — крикнула, забыв, что Пашка — ее Пашка! — спит.
— Ты врешь! Ты завидуешь!
Истомина беспокойно глянула в его сторону. Мазай недовольно пробормотал что-то, но не проснулся.
— Ребенок ты ещё, — вздохнула тогда Настя. — Пойми: я выживу. Весенний как-нибудь выживет. Ты. И Пашка. Но не я — с Весенним. И не ты — с Пашкой. Поняла?
Льдинка мотнула головой и честно призналась:
— Нет…
— Это должно быть навсегда, — терпеливо разъяснила Настя. — Чтобы только ты и он… А пока у нас нет дома, это невозможно.
— Но ведь у тебя есть дом, — забыв на время о Пашке, возразила Карина. — Вернись.
— Я не могу вернуться. Меня ищут. И наверняка — там…
— Но ведь ты — из-за голода…
— Ну и что? Цепочка-то была не моя. А той девчонки.
— Значит, у меня никогда не будет мальчишки? — в отчаянии проговорила вдруг Льдинка.
— Будет, Карина! Обязательно будет.
— Значит, будет дом? — тихо спросила тогда Льдинка. И Настя не нашлась, что сказать.
Домой
— Неужели ты никогда не хотела найти его? — поинтересовалась Истомина.
— А ты Арсения? — помолчав, спросила, в свою очередь, Карина. И на всякий случай уточнила: — Весеннего.
Настя тоже помолчала и ответила:
— Тебе проще. Ты знаешь, где искать. Я — не знаю…
Всю ночь ворочались — обе. А наутро Льдинка сказала:
— Настя, я решила. Я пойду искать папу Андрея.
Истомина посмотрела в Каринкины глаза. Решимости идти до конца в них не было. Тогда Настя, не задумываясь, поднялась с нар.
— Идем вместе.
Льдинка мотнула головой, точно стряхивая остатки сна, потом переступила с ноги на ногу.
— Не бойся, — подбодрила Настя. — Я у него не останусь.
Карина облегченно выдохнула и произнесла решительно:
— Пошли!
Они мотались по дворам, пытаясь найти дом “папы Андрея”. То Карине казалось, что дом — “во-он тот”, то она в отчаянии твердила:
— Мы никогда его не найдем…
Но, когда уже и Настя была готова повернуть назад, Льдинка радостно вскрикнула:
— Вот! Я же знала, что где-то здесь. Вон тетенька знакомая…
И устремилась к подъезду. Но вдруг затормозила, вернулась и сжала Настину руку:
— Пошли! Вместе…
— Нет, — сказала Истомина. — Ты должна одна. Я внизу постою. Номер квартиры помнишь?
Льдинка молча кивнула. Настя подтолкнула ее к подъезду и бросила вслед:
— Ни пуха!
Карина посмотрела на нее непонимающе и шагнула за дверь. Настя осталась. Вскоре начало моросить. Солнышко сначала стоял у ее ног, потом сел. Потом лег и положил морду на лапы. Настя не двигалась.
Льдинка поднималась по лестнице медленно. И не потому, что устала. Прошло столько времени… Нужна ли она сейчас папе Андрею? А вдруг — нет? И тогда — что? Возвращаться в “дом за вокзалом”? Льдинка поняла окончательно и бесповоротно: туда она больше не хочет.
Дойдя наконец до квартиры, Карина выдохнула и осторожно ткнула пальцем в кнопку звонка. Он отозвался удивленным писком. Тогда Льдинка нажала посильнее. За дверью послышались грузные шаги. А потом она отворилась.
— Карина?.. — удивленно произнесла мама Наташа.
Льдинка посмотрела на ее сильно выдающийся живот и ответила:
— Я…
— Ну, п-проходи… — почему-то запнулась мама Наташа и вдруг засуетилась: — Андрюша, смотри, кто пришел!
— Ну, кто там?.. — раздался из комнаты недовольный, но такой родной голос.
— Иди скорее! — торопила мама Наташа.
Льдинка стояла в коридоре, переминаясь с ноги на ногу и хлюпая носом — совсем как Ленка Маленькая.
И тут в коридоре появился папа Андрей. Он впился глазами в ее лицо и тихо произнес:
— К-карина… Девочка моя милая…
Подошел к ней и прижал к себе. И плевать, что на ней была грязная куртка, а на нем — белая рубашка. Потом папа Андрей повернулся к маме Наташе и сказал:
— Набери ванну погорячей.
Опустился перед Кариной на корточки и снял с нее мокрые ботинки. Льдинка обняла папу Андрея и спросила:
— Я правда буду здесь жить? И мама Наташа не будет ругаться?
— Пусть только попробует, — улыбнувшись, проговорил папа Андрей и взял ее на руки. Как два года назад — после ванной.
— А я хочу подарок, — сказала Льдинка и осторожно погладила его по голове. Волосы были мягкие и почему-то влажные.
— Будет, — пообещал папа Андрей. — И не один.
— А сегодня можно?
— Можно, — тряхнул он головой и спросил. — Чего хочешь?
— А ты сначала пообещай!
— Хитрая ты у меня! — улыбнулся папа Андрей. — Хорошо, обещаю.
Льдинка ничего не ответила. Спрыгнула на пол, подбежала к одному окну, выглянула, потом — к другому и, выскочив на лоджию и распахнув окно, заорала, свесившись вниз:
— Настя! Настя-а-а!
Истомина вскинула голову и нетерпеливо крикнула:
— Ну?!
Карина энергично замахала рукой и для полной ясности добавила:
— Поднимайся! Под-ни-май-ся!
Потом влетела в комнату, оставив окно на лоджии открытым; просвистела по комнате в коридор и распахнула дверь. С минуту переминалась у входа, потом вдруг сорвалась и побежала вниз. Из двери вылетел папа Андрей и скатился вслед за ней. Он бежал и кричал:
— Карина, босиком!..
На третьем этаже Льдинка влетела в Настю.
— Каринка, ну ты чего? — удивленно-ласково проговорила Истомина, прижала ее к себе и сухо поинтересовалась у подбежавшего “папы Андрея”: — Что вы с ней сделали? Почему она убежала?
Карина недоуменно перевела взгляд с Насти на папу Андрея и обратно, все поняла и сказала:
— Я хочу, чтобы Настя у нас помылась и поела. И переночевала, — добавила она тише.
Андрей внимательно посмотрел на девчонку, которую его приемная дочь назвала Настей. Льдинка для верности сказала:
— Она мне помогла тебя найти.
— Тогда конечно, — согласился папа Андрей. — Пошли, Настя.
…Мама Наташа глянула с укором, но ничего не сказала. В ванной шумела вода.
— Пошли мыться, — сказал папа Андрей и подтолкнул Карину. Льдинка возмутилась:
— Я сама!
— Ну конечно, сама, — согласился он. — Ты у меня уже совсем взрослая… Но должен же я тебе показать, где мыло, мочалка, полотенце…
Андрей сомневался. Вряд ли Карина сумеет сама отмыться до блеска. Наташка в этом деле — не помощница, тем более в ее нынешнем положении. И вдруг вспомнил, что в комнате — Настя. Девчонка стояла у окна и смотрела вниз. Внизу, у подъезда, лежал мохнатый пес. Андрей подошел к ней и сказал:
— Настя!
Она обернулась и вскинула бледные серо-желтые глаза.
— Помоги Карине помыться. Пожалуйста…
— Конечно, — сказала Настя. И ушла.
Льдинка сидела на краю ванной. Из крана шумно бежала вода.
— Рада? — спросила Настя.
— Не знаю еще, — созналась Льдинка. — Наверно, да.
Голос был тонкий и не совсем уверенный.
— Всё равно лучше, чем на вокзале мерзнуть, — сказала Истомина. Карина молча кивнула.
— Свитер снимай, голову мыть будем.
— Недавно же в бане мылись! — Карина сморщила нос.
— И что дальше? — строго поинтересовалась Настя. — Снимай!
Льдинка стащила свитер и послушно наклонила голову.
— …А ты симпатичная, — сказала Истомина, когда Карина, вымытая на три раза и обмотанная полотенцем, стояла на коврике возле ванной. — Все мальчишки в школе твои будут.
Льдинка хлопнула пушистыми ресницами и удивленно поинтересовалась:
— А мне зачем все? Мне и одного хватит.
— Вот и выберешь из всех — одного.
— А ты? — помолчав, спросила Карина.
Подруга ничего не сказала. Они вышли из ванной — чистая, свежая Льдинка, и Настя — в грязных штанах и свитере. Андрей обнял Карину, повел в комнату, а Насте сказал:
— Иди мойся. Помоешься — есть будем.
Настя
…Настя сидела в ванной, отмокала и думала, что зря она согласилась остаться. Потому что утром нужно возвращаться на улицу. А сил почти не осталось. Потом подумала о Солнышке, который сидит сейчас внизу, возле подъезда, и ждет ее. Пашка, наверное, снова бесится и матерится. И он по-своему прав. Но Льдинка должна была оказаться дома. Обязательно! И она оказалась. А все остальное — неважно. Потом Настя подумала, что неплохо было бы найти какую-нибудь старушку, может, деревенскую, и жить у нее на правах внучки. А почему нет? Неужели ей, Анастасии Павловне Истоминой, не может хоть раз повезти? А потом старушка умрет, а перед этим напишет в завещании, что весь дом переходит в Настино распоряжение. А потом… Ну нет, хватит мечтать! Когда человек мечтает, он расслабляется. А этого делать нельзя. Расслабишься — сожрут. И косточек не оставят. Настя поднялась, намылила Каринкину мочалку и с силой начала тереть выступающие из-под кожи ребра.
Вечером, когда Льдинка, объевшись, нежилась на кровати — той самой, которую когда-то купил для нее папа, — и смотрела мультики по видику, Настя и Андрей сидели на кухне. И пили кофе. Совсем не тот, который полтора года назад приносила в их с Весенним подвал из привокзальной забегаловки Настя. Этот был вкуснее. “Папа Андрей” сидел напротив Истоминой и смотрел в ее серо-желтые глаза. А потом неожиданно попросил:
— Расскажи мне о Карине. Всё, что знаешь.
— А что вы о ней знаете? — поинтересовалась Настя.
На всякий случай поинтересовалась. Чтобы не рассказать что-нибудь не то.
— Да почти ничего, — сознался Андрей. — Знаешь, как-то не хотелось… Нет, я не то собирался сказать, — поспешно поправился он, глянув в Настины глаза. — Просто не хотел, чтобы она вспоминала…
— Льдинка — хорошая девчонка, — помолчав, сказала Истомина.
— А почему — Льдинка? — удивился Андрей. — Руки-ноги у нее вроде не холодные…
— Вообще-то она — Карина Андреевна Леденцова…
— Что?!
“Папа Андрей”, казалось, даже побледнел. Истомина не поняла, из-за чего это он, но все-таки повторила:
— Карина Андреевна Леденцова.
Он как-то грузно поднялся, подошел к подоконнику и, нервно чиркая зажигалкой, закурил. Выпустил в открытую форточку струйку дыма и произнес странную фразу:
— Значит, сердце не соврало.
— Вы о чем? — спросила Настя.
— Долго объяснять, — отозвался “папа Андрей”. — И, честно говоря, не хочется.
— А если коротко? — упорствовала Истомина.
Кажется, от этого зависела судьба Льдинки. Андрей посмотрел на Истомину — внимательно, долго, точно сомневаясь — можно ли доверить свои мысли совершенно постороннему человеку, но все-таки сказал:
— Выходит, Карина и в самом деле — моя дочь.
— А вы не знали? — медленно проговорила Настя.
— Не знал, — признался Андрей. — Увидел ее тогда, на вокзале, и подумал, что у меня могла быть такая же дочь. Она так похожа на свою мать…
— На Марину? — уточнила Истомина.
— Да, на Антонову. Я мог бы на ней жениться пятнадцать лет назад… Но не женился.
— Похоже, она вас ненавидела, — тихо сказала Настя.
— Да, наверное…
Он докурил и выбросил окурок в форточку.
— У нее будет сестра или брат? — поинтересовалась Настя.
— Брат, — коротко ответил Андрей. Он опустился на табуретку. — Где она жила все это время? Ты знаешь, я ее искал…
Он будто бы оправдывался. Истомина проигнорировала последнюю фразу и сказала:
— На вокзале. В заброшенном доме.
— А сколько их… вас… было?
—Льдинка. Ленка Маленькая. И Пашка Мазай… Хороший парень, — поспешила сообщить Истомина, глянув в глаза “папы Андрея”.
— Он к ней не приставал?
— Нет, — ответила Настя. — Не приставал.
Ночь
Они лежали в детской. В той самой детской, где очень скоро должен был появиться сводный Каринкин брат. Лежали, как позавчера, — на одной кровати, глаза в глаза. Но эта была мягкая и теплая. Правда, тетя Наташа постелила Карине на диване, а Насте — на полу, но Леденцова на пол подругу не пустила.
Сказала уже знакомую безапелляционную фразу:
— Спать будешь со мной!..
И, обняв Истомину, как маленький ребенок обнимает любимую игрушку, заснула.
Настя не шевелилась. Она пыталась уснуть, но — не могла. Лежала и смотрела на посапывающую Льдинку, непривычно свежую и чистую — в лунном свете, и к горлу подкатывал комок. И потому, что самой хотелось иметь дом и жить в нем с Весенним — только с ним! — в любом доме, лишь бы крыша не протекала и был свет; и потому, что в доме, где она сейчас ночевала, было что-то не то. И этим “не тем” была “мама Наташа”.
Карина ей никто. Карина ей не нужна. А когда у Карины родится брат… Хотя… Льдинка, наверное, будет его опекать, как совсем еще недавно Ленку Маленькую. Только вот как на это посмотрит “мама Наташа”? Настя мучилась. Это ведь именно она помогла Карине вернуться…
Истомина осторожно сняла со своего плеча сонную Льдинкину руку и, путаясь в ночной рубашке тети Наташи, вышла в коридор. Она хотела сказать им обоим: “Если узнаю, что Льдинке у вас плохо, — из-под земли достану!” Она уже собралась было войти в комнату…
Дверь была приоткрыта, и Настя услышала жесткий, уверенный голос “папы Андрея”:
— Карина — моя дочь.
— Приемная, — напомнила “мама Наташа”.
— Нет, Кукина! — возразил тот. — Родная.
Истомина торчала в темном коридоре, сомневаясь — может, вернуться на мягкую кровать? — но все-таки не возвращалась.
— …Тогда, на Широкой Речке, когда я тебе сказал, что Маринка Антонова умерла… Я увидел ее фотографию. Она была Леденцовой. А знаешь, как зовут Карину? Льдинка. Потому что она — Карина Андреевна Леденцова. Андреевна, поняла?
“Мама Наташа” молчала. Андрей, не дождавшись ответа, продолжил:
— Замуж она вышла через год.
— А почему ты думаешь, что Карина — твоя дочь? — тихо, так, что Истомина едва разобрала эту фразу, проговорила Наташа. —.Хорошо, пусть она будет твоей дочерью.
— Нашей, — подчеркнул “папа Андрей”.
— Хорошо, нашей, — покорно сказала Кукина.
— И если я услышу… — начал он.
— Не надо, Андрюша! Не услышишь.
— Не ревнуй, — тихо попросил Андрей. — У нас с Маринкой была одна-единственная ночь…
— И этого ей хватило, — не выдержала Кукина.
— Помолчи, а?!
— Молчу, — согласилась Наташа. — Давай спать…
И тут Истомина, собираясь вернуться в комнату, задела за шкаф. Громко задела. В коридор вышел Андрей, и Настя сделала вид, что идет в туалет. В мусорном ведре, стоявшем изнутри рядом с дверью, валялись мочалка, которой мылись они с Кариной, и полотенце, которым вытирались. Настя стиснула зубы и вышла в коридор.
Неизвестно куда…
Невыспавшаяся Настя медленно спускалась по ступенькам. Всё. Дороги на вокзал нет. Пашка ей не простит. Льдинка ему явно нравилась, но Истомина убедилась на личном горьком опыте: без собственного дома даже счастливая любовь обречена.
И вот сейчас надо было снова куда-то идти, опять к кому-то прибиваться, вписываться… А на дворе — поздняя осень, скоро снова зима. И к Настиному горлу комом подкатили воспоминания. Вот она с Весенним на Шарташе, все вокруг купаются, а они — нет: не в чем. Зато кормят друг друга земляникой из губ. А вот она идет в их с Весенним подвал, осторожно неся в руках пластиковые стаканчики с теплым кофе. А вот — она же с “новым русским”: примеряет новую куртку и кроссовки; тащит большую сумку, в которой лежит ее старая куртка — для Арсения… А вот сам Весенний — разметавшийся на засаленном диване в горячечном бреду… А потом они вдвоем — на том же диване, и она говорит: “Не торопись, милый, ты у меня первый…” Его злое: “Мы договорились, я не упрекаю, но зачем ты врала?” И ее — каменное: “А ты никогда не слышал, как на зоне девушек ложками вскрывают?..” Память мечется, но вот — последнее воспоминание, как в кино — последний кадр, на фоне которого начинают мелькать титры: она сидит, забившись в угол грязного дивана, пытаясь прикрыть коленками голую грудь, а в проеме стоят два мента и та молодая пенсионерка, которая сдала их с Весенним: “Наркоманы проклятые! За дозу, небось, с каждым переспать готова…”
Настя гонит страшные кадры, потому что еще немного — и захочется разбить первую попавшуюся витрину и тут же, на глазах у всех, резануть стеклом по венам, чтобы уже — всё… Чтобы дальше — не мучиться. А может, все-таки правильно говорила Карина? Может, вернуться?..
Настя бредет по городу — бесцельно, хотя нужно добывать деньги, потому что сегодня никакой Пашка о ней не позаботится. И вообще никто не позаботится.
Утром она ушла сама, не дожидаясь, пока “папа Андрей” и “мама Наташа” ее выпроводят. У них — своя жизнь, в которую Настя не вписывается. Она вообще не вписывается: ни в дом, ни в колонию, ни на вокзал — никуда! И никакие “правила прописки” здесь не помогут. Но почему она никуда не вписывается? А может, ее давний уход из дома — ошибка? И нужно просто сделать “работу над ошибками”, как было когда-то в школе? Столько уже пропущено, неужели придется оставаться на второй год? И — в каком классе? Бред…
Истомина шла, поддевая ногами влажные листья, сунув руки в карманы куртки и не глядя по сторонам. А когда подняла глаза, оказалось, что она — в каком-то парке, с голыми насквозь деревьями. Не вынимая рук из карманов, Настя опустилась на скамейку. Посидела минуты две, уставившись в темное пятно на коре стоящего напротив тополя, потом поднялась и, оглядевшись, решительно направилась к выходу.
Возврата нет
Настя долго стоит в подъезде у окна. Потом поднимается на пролет и жмет кнопку звонка. Наконец за дверью раздаются шаги, и незнакомый мужской голос интересуется:
— Тебе кого, девочка?
Опешив, Настя смотрит на табличку с номером, открывает рот, словно рыба, хватающая воздух, и наконец спрашивает:
— А Истомины здесь живут?
— Нет, — говорит мужик.
— А где? — глупо интересуется Настя.
— Откуда я знаю? — возмущаются из-за двери. — Разменялись и съехали.
Настя стоит у двери еще несколько секунд, медленно спускается и выходит во двор. По двору, видимо из школы, идет бывшая одноклассница Ирка Стрельникова. Встречаться с ней в планы Истоминой не входит. Она пытается проскользнуть в подворотню, но Ирка ее замечает.
— Настя! Истомина! — орет она и устремляется следом.
Скрываться после этого — свинство. И потому Настя оборачивается и ждет Стрельникову.
— Настька! — говорит Ирка. — Живая!..
В голосе ее чувствуется жалость. Стрельникова стоит перед Настей, переминаясь, и тянет:
— На-асть… Пойдем…
И тащит Истомину в свой подъезд. У Насти нет сил сопротивляться. К тому же она знает, что Иркины родители — на работе. Стрельникова открывает дверь, пропускает бывшую одноклассницу и спрашивает, раздеваясь:
— К родителям приходила? А они разъехались.
— Я уже в курсе, — отзывается Настя. — Не знаешь, куда?
— Нет, — вздыхает Ирка.
— Они хоть меня искали?
— А ты думала?! Искали… Весь город на уши поставили.
Истомина хмыкнула и возразила:
— Не весь. Там, где я была, их не было.
— А где ты была?
Истомина помолчала и сказала коротко:
— В колонии.
— В колонии?! — ахнула Стрельникова. — Чё ж ты натворила?
— С девчонки какой-то цепочку сорвала. Золотую.
— Дура ты, Настька, — произнесла Ирка. — Ну и где ты сейчас?
— Дура, — согласилась Истомина. — Если б я этого не поняла, меня бы здесь не было. Что в школе?
Отвечать на глупый Иркин вопрос не было смысла. Настя сидела за кухонным столом, а Ирка суетилась — разогревала борщ и заваривала чай.
— Ничего, — пожала плечами Стрельникова. — Всё так же.
— У тебя парень-то есть?
Иркина рука, наливавшая борщ в Настину тарелку, дрогнула. А синие глаза стали жалобными.
— Ты чего? — удивилась Настя.
— У меня… — споткнулась Ирка. — Лешка Сичкин. Прости…
— За что? — Настины глаза округлились.
— Н-ну… он же тебе нравился… Но ты же исчезла… — залепетала Ирка.
— Проехали, — спокойно сказала Истомина. — У меня был другой. Очень хороший.
— Почему… “был”?
— Нас взяли, — проговорила Настя. — Из подвала. Меня — обратно в колонию. А его… Я не знаю, куда.
— У тебя с ним было?.. — спросила Ирка, отложив ложку. Настя прожевала картофельный кубик и сказала:
— Да. А у тебя с Лешкой?
— И у меня, — эхом отозвалась Ирка.
— И как?
— Прикольно…
— Значит, никак, — сделала вывод Истомина. — Значит, ты его не любишь.
— Почему?! — возмутилась Ирка. — Только потому, что у тебя было по-другому? Прости…
Истомина подумала, что сейчас она гораздо взрослее Ирки; что переспала та с Лешкой, скорее всего, просто из любопытства. У них же с Весенним действительно все было по-другому — как будто, не случись этого, всё рухнет, не выживут они, если не будут принадлежать друг другу насовсем…
После обеда они ушли в Иркину комнату. Стрельникова распахнула шкаф и стала вышвыривать на софу плечики с платьями. Настя с нескрываемым удивлением смотрела на бывшую одноклассницу.
— Ирка, ты чё? — спросила наконец она. Стрельникова, не оборачиваясь, бросила:
— Тебе что-нибудь отдам.
— С ума сошла? — поинтересовалась Настя. — На фиг мне там платья?
— Пригодятся! — авторитетно заявила Ирка. — Я тебе еще и колготки отдам.
Настя не знала, смеяться или плакать.
— …Ну всё, — произнесла Истомина. — Я пойду. Мне еще нужно найти, где переночевать. И что-нибудь на ужин…
Ирка сорвалась с места. Метнулась в коридор. Вытащила из кармана куртки червонец. Вернулась и протянула Насте:
— Держи… Больше у меня нет… правда…
Истомина подумала немного. И взяла. Потом поднялась с Иркиной софы и вышла в коридор.
— Заходи, — проговорила, переминаясь у двери, Стрельникова. И, решив, что это звучит слишком дежурно, добавила: — Я серьезно.
— Спасибо, конечно, — отозвалась Настя, — но я не приду.
— Почему?!
Истомина посмотрела Стрельниковой прямо в голубые глаза и произнесла:
— Тяжело будет потом возвращаться обратно.
— Н-ну, тогда пока… — почему-то виновато проговорила Ирка.
— Спасибо, Иринка… За всё.
Настя поправила на плече старую Иркину сумку-рюкзак, в которую та все-таки уложила несколько платьев, три пары колготок с едва заметными дырками, и джинсы-клеш с вышитыми цветочками, толкнула дверь и, не оглядываясь, вышла на лестничную клетку.
Пересекая двор, Настя чувствовала на себе Иркин взгляд.
У ближайшей помойки она вытряхнула из сумки платья, кроме одного — хэбэшного — на прокладки. Джинсы и колготки оставила. Потом решила, что старые, грязные насквозь штаны все-таки стоит заменить на джинсы Стрельниковой, зашла в подъезд ближайшей девятиэтажки. Вызвала лифт и, нажав на кнопку с цифрой “9”, поставила на пол сумку. Вытряхнула джинсы. Стащила с себя грязные штаны. Подумав, натянула колготки. Потом, почувствовав, что лифт скоро остановится, нажала на кнопку первого этажа.
Когда кабинка остановилась внизу, Настя забросила за спину сумку и вышла на площадку. Грязные штаны зачем-то повесила на ручку чьей-то двери.
— Солнышко! — позвала она, выйдя на крыльцо. Проходивший мимо старик лет пятидесяти недовольно спросил:
— Где ты солнце увидела? Тучи кругом…
— Солнышко! Солнышко! — звала, не обращая внимания на старика, Настя.
Старик посмотрел на нее, как на сумасшедшую, и скрылся в подъезде. Солнышко не появился. Она совсем про него забыла, она была слишком занята своими делами. И поэтому он ушел. Наверное, насовсем.
…Настя снова оказалась в том же самом парке, что и до несостоявшейся встречи с родителями. Села на ту же скамейку. И вспомнила, как Стрельникова пыталась всучить ей, кроме платьев, еще и небольшого плюшевого слоненка. Зачем?.. Потом Настя подумала о родителях. Если она была не нужна им, когда жила дома, то что уж говорить о ней теперешней — после суда, колоний, улицы… Нужна она была только Весеннему. Где он сейчас?..
И тут с разных сторон к скамейке подошли и приземлились рядом с Настей два парня. Им было лет по восемнадцать, у каждого в руке — по бутылке пива. Тот, что справа, не обтирая горлышка, протянул бутылку Истоминой:
— Хочешь?
— Нет, — сказала она.
— Зря, — отозвался тот, что сидел слева. — “Балтика” — это круто! Настроение повышает.
Парни клеились — нагло и назойливо. Настя порывисто поднялась. Тот, что слева, схватил ее за руку. Истомина вырвалась и, оглянувшись, понеслась к выходу. В спину ей неслись плоские шутки и смех.
Квартала за три Настя остановилась и спиной прислонилась к стене какого-то дома. Отдышавшись, вошла во двор. Возле подъезда на ступеньках стояла полупустая бутылка той же самой “Балтики”. Рядом никого не было. Настя подошла к ней и осторожно, чтобы не забрызгать джинсы (с чего бы вдруг такая чистоплотность?..), отставив руку, вылила остатки пива на землю. Открывавшая дверь подъезда тетка ворчливо заметила:
— Одета как приличная, а бутылки подбираешь…
Истомина хотела взвиться: “Да что вы обо мне знаете?!” Но сдержалась. Потом она моталась по дворам, подбирая пустые бутылки и стараясь избегать встреч с бомжами, контролирующими участок. Денег хватило только на маленькую булочку. Впрочем, после завтрака у “папы Андрея” и обеда у Ирки Стрельниковой есть особо не хотелось. Зато хотелось пить. Но в поисках колонки пришлось обегать весь район, а вода в конце концов оказалась холодной и ломила зубы.
Осталась еще одна проблема — самая важная: где переночевать?
Теплотрасса
Город — это не только дома, театры, автобусы, рестораны и иномарки — то, что находится на земле. Город растет не только вширь и ввысь. Теплотрассы, опутывающие Город глубинной сетью, такие незаметные летом, в межсезонье и особенно зимой проявляются отчетливо — нитками серого сухого асфальта среди белого снега: так проявляются вены на дряблой старческой руке. Но тепло, которое не доходит до квартир “добропорядочных граждан”, согревает многих из тех, чья единственная крыша над головой — асфальт, а окна и двери — чугунные люки на тротуаре или мостовой. В эту сеть попадает разномастная рыба; бьется в кровь. Но, если ты сюда попал — не вырвешься.
Тепло зимой — это жизнь. Истомина прекрасно это знала. Зима должна была наступить скоро. Едва успеешь оглянуться. А мест, чтобы скрыться от холода и непогоды в городе, не так уж много. Хотя… Два вокзала, на один из которых путь заказан, а на втором… Да и на второй — тоже: первая же облава и — прости-прощай!.. Снова — колония, издевательства, боль… Значит, остаются подвалы, чердаки, заброшенные дома, в которых вряд ли можно укрыться от холода, и… ну да, она самая… Теплотрасса.
Настя оглянулась. Надрываясь и обдирая пальцы, сдвинула в сторону чугунный люк и заглянула вниз. Поправив сумку с платьем и колготками, осторожно нащупывая перекладины железной лестницы, стала спускаться. Она спускалась медленно и все-таки достигла наконец дна. Вверху едва брезжил свет. Справа и слева была тьма. Истомина стояла в полукруге света и не знала, в какую сторону сделать шаг. Страшно было и слева, и справа. Кто-то задвинул над головой тяжелый люк. И стало совсем темно.
Истомина шагнула. В какую сторону — не поняла сама. Впрочем, имело ли это хоть какое-то значение? Страшно далекими казались в эту минуту “папа Андрей” с “мамой Наташей” и Кариной, Ирка Стрельникова, Паша Мазай, Ленка Маленькая… А ведь рядом с Настей они были кто полдня, кто день назад.
Казалось, мрак вечен; однако прошла всего минута или две, и темнота, пусть на три-четыре шага, но отступила. Проявились пусть слабые, зыбкие, но все-таки очертания. И Настя, протянув руки вперед, как слепой протягивает свою трость, нащупывая путь, пошла. Медленно, безнадежно вглядываясь в то, что может быть впереди, но с каждым шагом — чуть-чуть увереннее. Мрак расступался, он, кажется, даже ворчал (или это просто шумела вода в трубах?). И вдруг пронзил глаза — насквозь — фонарный луч. Ослепил, потом скользнул ниже, очертил хрупкую Настину фигурку.
“Кто здесь?..”
Истомина почему-то не испугалась. Просто ее раздражало, что не видно того, кто стоит напротив. Но — если не видно, значит, скрывается. Скрывается — значит, боится. Боится — значит, не такой уж страшный.
Луч фонарика в последний раз скользнул по Настиной фигурке и погас. Ослепленная, Истомина не могла двинуться с места. Перед глазами висел и никак не пропадал серебряный круг — былой след от фонарного луча. И прямо из этого круга раздался голос — хриплый, почти надсадный, но, несмотря на хрипоту, Истомина поняла: обладатель его молод, наверное, даже — почти ее ровесник.
— Ты в гости или надолго?
— Смотря как примете, — моргая, отозвалась Настя.
— Хороший ответ, — похвалил тот, что стоял за кругом. — От мамы с папой ушла? Достали девочку?
— Знал бы ты, что у меня за спиной… — процедила Истомина. Чьи-то руки повернули ее, и тот же надсадный голос произнес:
— Рюкзак. А в нем?..
— Не про тебя, — спокойно сказала Истомина. — Ты же платья и колготки не носишь?
Из темноты раздался смех, судя по всему, девичий. Парень растерялся, и Настя пошла в атаку:
— За моей спиной такое, что тебе и не снилось.
Парень совладал с собой и спросил:
— А ты не думаешь, что за моей…
— Я не знаю, что за твоей, а у меня…
— Замяли, — произнес парень. — Меньше знаешь — крепче спишь.
И он был прав.
Когда Настины глаза привыкли к темноте, Истомина увидела четверых обитателей ее возможного жилища. Старшему, наставившему на нее фонарик, было лет семнадцать. Или восемнадцать. За его спиной стояла девчонка; даже, скорее, пацанка лет одиннадцати, от силы — двенадцати. Рядом с ней — мальчишка младше ее года на два — на три. Присмотревшись, Настя заметила, что за руку пацанки держится девчушка лет четырех или трех. И ковыряет пальцем в носу.
— Сестра? — спокойно поинтересовалась у пацанки Настя, кивнув на девчушку.
— Не, — все так же ковыряя пальцем в носу, ответила “мелочь”. — Я сама.
И на всякий случай спряталась за пацанку. Та внимательно посмотрела на Истомину и произнесла:
— Пошли.
Старший возмутился:
— Чё?!
— Ха! — презрительно сказала пацанка. — Ты пришел только вчера. Не вякай.
Парень еще немного поворчал и смолк. И они пошли. Шагах в двадцати Настя заметила жалкое подобие постели — какие-то тряпки, обрывки одеял и, видимо, самое большое богатство: матрас, из которого местами торчала вата.
Было влажно. Хотелось есть. И, слава богу, хотелось спать. Почему “слава богу”? Да потому, что, когда спишь, голод тоже засыпает. …Чтобы утром проснуться с новой силой.
Впрочем, до утра было еще долго. А самое главное: Настю накормили. Разломили на пять частей батон хлеба — семнадцатилетнему побольше, трехлетке — поменьше, остальным — поровну; и пустили по кругу полуторалитровую бутылку с водой из колонки. А потом пацанка спросила:
— Как тебя зовут?
— Настя.
— А меня Зоя.
— Костик, — это сказал девятилетний мальчишка. Трехлетка буркнула:
— Наденька.
Самый старший — тот, у которого был фонарик, — подлез к Истоминой, положил руку на ее плечо и представился:
— Толян.
— Руку… — спокойно и одновременно с тем жестко проронила Настя. — Убери.
Толян слегка помедлил и, точно по своей воле, переместил руку на тряпки, лежащие рядом. Настя хотела добавить: “Вот так…”, но решила, что это уже слишком. Хватит и того, что сказала. Хватит?
— Ночью полезешь, убью! Понял?!
— У-у-у, какие мы гордые! — ухмыльнулся Толян. — Больно ты мне нужна, такая худосочная…
— Ты мне тоже на фиг не нужен.
— Ну все, объяснение состоялось, — будто бы облегченно выдохнул Толян. — Всем спать.
Зоя ворчнула (видно, уже по привычке), что он здесь всего лишь второй день, но все же легла на груду тряпок и завозилась, устраиваясь поудобнее.
Настя проворочалась всю ночь. Влажный, с противным запахом, воздух не давал спать. Забылась Истомина только под утро.
Зойка
Она была рыжая и лопоухая. Костик ни за что не посмотрел бы на нее как на девчонку. Но она и пацаном не была. Так, что-то непонятное. И одета ни в девчоночью, ни в пацанячью одежку — так, во что-то бесформенное, неясного цвета. И лет ей было не то одиннадцать, не то тринадцать. В общем, неясно было, сколько ей лет. Когда она к ним приблудилась, Костик не помнил. А однажды притащила сюда, в теплотрассу, девчонку-трехлетку. Та даже не говорила толком. Так, произнесет два-три слова типа “есть-пить” и замолчит. Зачем Зойка притащила эту девчонку, было неясно. Откуда она ее взяла — тоже. Но Зойка возилась с ней, как приличная мама с дочкой, и оставляла ей самые вкусные куски, которые удавалось добыть. Найденов злился — ему тоже хотелось попробовать, но связываться с Зойкой он опасался: за свою подопечную та могла перегрызть глотку. Или выцарапать глаза. В последнем Костик почти убедился. Однажды он попытался вытащить из трехлетних ручонок небольшой кусок булочки. Но тут подлетела Зойка и молча прошлась ногтями (а она у нее были длинными и острыми) по Костикову лицу. Правда, потом сама же остановила кровь. Но после этого Найденов старался обходить Зойку стороной.
Когда-то Зоя Старшинова жила с матерью и братом Кириллом, Кирей, в однокомнатной квартире. Правда, еще раньше с ними жил и отец, но однажды он сильно избил на улице какого-то незнакомого человека и загремел в тюрьму. Мать ходила по всяким “инстанциям”, пытаясь добиться, чтобы им дали новую квартиру, таскала с собой и Кирилла, и Зою, говорила, что по закону должны дать, потому что у нее дети разнополые (что это такое, пятилетняя Зоя не понимала, но с мамой была согласна: новая квартира им нужна), но дяди и тети в огромных кабинетах говорили тусклыми голосами, не глядя на Зою, Кирю и их маму, что да, конечно, по закону полагается, но вот где взять ее, квартиру эту? А один даже сказал: “Какой такой закон? С чего вы взяли, что законы в нашей стране работают?” Зоя тогда вырвалась из руки матери, взлетела прямо на стол и попыталась выцарапать дядьке глаза.
А через пару-тройку лет вернулся отец. Сначала он умолял маму пустить его домой, просил прощения… Но мама его не пустила, и тогда он разбил окно. Зойке все это надоело, и она ушла.
Побрела по зимнему городу, потом замерзла и, заметив открытый люк, из которого поднимался теплый воздух, спустилась по железным ступенькам…
Костик
Родители снова отмечали какой-то праздник. Пришли гости и пили долго и упорно. Танцевали, обнимались и снова пили. Девятилетний Костик сначала ел и смотрел, как все пьют и обнимаются. Потом это ему надоело, и он ушел в другую комнату. За окном было темно. На часах было два часа шестнадцать минут. Утром нужно идти в школу.
Костик собрался ложиться спать, но вдруг в соседней комнате опрокинулось что-то тяжелое, потом раздался мат; какие-то глухие удары, потом — тишина, и вслед за ней — топот ног и скрип дверей. Костик испугался. Он вышел из своей комнаты лишь минут десять спустя. И увидел мать в луже крови…
Оставаться дома было нельзя. Мог вернуться отец. И что случилось бы тогда, Костик даже представить не смог бы. И Найденов-младший ушел на улицу. Потому что больше идти было некуда. Он брел, задумавшись, и не заметил открытый люк…
“Дяденька, дайте три рубля…”
Костик выбрался из теплотрассы, когда небо давным-давно посветлело. Сощурился на солнце и привычно зашлепал по мокрому асфальту разношенными, полуразвалившимися ботинками, найденными давным-давно на ближайшей помойке. Они с Зойкой тогда неплохо поживились, распотрошив прислоненный к мусорному контейнеру какой-то доброй душой мешок с одежкой. Правда, одежда была старая и к тому же пацанячья и Зойке совсем не годилась. Но она тоже хотела одеться потеплее. Одежды им тогда хватило обоим, и даже осталось, и потому Зойка не стала выцарапывать Костику глаза.
Итак, Найденов Константин Васильевич, почти десяти лет от роду, вылез из коллектора теплотрассы, сощурился на осеннее солнце и зашлепал по лужам, оставшимся от ночного дождя. Он дошел до хлебного, что рядом с Оперным театром (впрочем, сам Костик вряд ли знал, что это красивое здание — театр), и, пристроившись возле двери, заканючил:
— Дяденька, дайте три рубля на хлебушек… Тетенька, у меня нет родителей, я два дня не ел…
“Дяденьки” и “тетеньки” проходили мимо, не замечая или стараясь не замечать протянутой руки или бросая на ходу:
— Брысь отсюда! Достали попрошайки…
Девушка, едва за двадцать, остановилась и, порывшись в кошельке, протянула Костику “пятерку”. Костик тихо сказал:
— Спасибо, тетенька…
И, переступив с ноги на ногу, снова затянул привычно:
— Дяденька, дайте сколько-нибудь денежек…
— В милицию сдам! — пригрозил дядька. И тогда Найденов сказал:
— А меня в детский изолятор не возьмут — я не воровал. И в приют, если я не захочу, тоже. Так что можете сдавать. Я все равно сюда вернусь…
Дядька вздохнул и вошел в магазин. А выходя, сунул Костику в руку мелочь. Видно, сдачу.
Тогда Костик, шевеля губами, пересчитал деньги. На булку хлеба, кажется, хватало. И Найденов зашел в магазин.
Мечты
Толян пропал. Не пришел даже к вечеру. Зойка бросила:
— Я знала, что он не наш.
— А я ваша? — поинтересовалась Настя.
— Ты? Посмотрим…
— …Говорят, где-то в городе столовая бесплатная есть, — размечтался Костик, сидя на теплой трубе и болтая ногами. — Придешь, а тебя усадят за стол и накормят. И денег не возьмут.
— Для всех, что ли? — подозрительно поинтересовалась Зойка.
— Почему?! — возмутился Найденов. — Только для тех, у кого денег нет.
— А так все скажут: денег нет, а у самих, может, полные карманы… — заехидничала Зойка. Костик перестал болтать ногами, посмотрел на Зойку и сказал:
— Дура ты! Тех, у кого нет денег, сразу видно.
— А кто это их за бесплатно кормит, а? — продолжала ехидничать Зойка.
— Добрые дяденьки и тетеньки, — неуверенно произнес Костик.
— А где ты их видел?! — припечатала Зойка.
Найденов пожал плечами и ничего не ответил. Настя посмотрела на сгорбившегося пацана и сказала:
— Ты прав, Костик. Есть такие столовые. Я тоже слышала.
Зойка недовольно глянула на Истомину и проворчала:
— Врешь! Так не бывает.
— Бывает! — почувствовав поддержку, с жаром подхватил Костик.
Трехлетняя Наденька, насупившись, перевела взгляд с него на Истомину и хмуро вынесла окончательный приговор:
— Не бывает.
Спорить больше не было смысла.
Маша с Дашей
Могло показаться, что здесь их только четверо. Но существовали еще две обитательницы теплотрассы: две девчонки лет по тринадцать-четырнадцать. Они пришли сюда вдвоем и не пытались завязать знакомство со “старожилами”. Точнее, не хотели. Даже имена их Костя с Зойкой узнали не сразу, а только прислушавшись к девчоночьим разговорам. Кого из пришлых звали Машей, кого — Дашей, выяснить так и не удалось. Казалось, девчонки были на одно лицо. Может, даже они были сестрами.
Днем девчонки обычно отсыпались, а вечером, выкурив одну сигарету на двоих, исчезали.
Исчезли они и в этот вечер. Но ни Зойка, ни Костик, ни тем более Наденька на это исчезновение особо не отреагировали.
А тем временем Даша с Машей гуляли по вечернему городу. Не спеша, останавливаясь у киосков и разглядывая все, что выставлено в витринах. Со стороны казалось: вздыхают девчонки по хорошей жизни. Впрочем, вздыхала одна. Вторая стояла рядом и цепко следила за окружающими. К киоску подшатался пьяный мужик лет пятидесяти. Не удержался на ногах и чуть не вписался в какую-то из девчонок. Не то в Дашку, не то в Машку. Девчонка попыталась было вякнуть, но вторая пихнула ее локтем в бок.
Мужик непослушными пальцами вышарил из кармана куртки “полтинник”, выронив на землю сотенную. Пошатался немного, соображая; опустился на землю. С третьей попытки поймал в луже “стольник”, но подняться сил не хватило. Машка с Дашкой, переглянувшись, подхватили мужика под руки и, надрываясь, приподняли. Дальше он действовал сам.
— О-о, девчонки!.. — сказал он, будто лишь сейчас их увидел. — Спа-а-си-и-ба! Красавицы… У меня дома такая же…
— Дядя, — напомнила то ли Маша, то ли Даша, — ты, кажется, что-то купить хотел.
— Аб-бяз-зательна! — кивнул головой “дядя” и, сунув “полтинник” в окно киоска, сказал. — Пива мне и этим девчушкам.
И попытался щелкнуть пальцами. Пальцы вместо щелчка извлекли тихое шуршание.
— Дев-вочки, я уг-гощаю!
И протянул каждой по бутылке пива. Пробки были услужливо удалены любезной киоскершей.
— Спасибо, дядя. Идите домой, дядя, — сказала одна из девчонок.
— Мы проводим, — произнесла другая.
— Ой вы, мои хорошие! — восхитился мужик. — Не откажусь! А то я немного тово…
Девчонки подхватили мужика под руки. Тот слегка приободрился и даже шел, почти не шатаясь. Правда, иногда его все же поводило в сторону, а девчонки оказывались не в силах его удержать. Время от времени останавливался и прикладывался к пиву. И требовал того же от девчонок, повторяя:
— У м-меня д-дома т-такая же…
Машка с Дашкой переглянулись и, надрываясь, почти поволокли вконец опьяневшего “дядю” в темный переулок. И отпустили. Он рухнул на землю кулем с мукой. Во время падения в голове его, похоже, чуть-чуть прояснилось, потому что он спросил удивленно:
— Д-девчонки, вы ч-чё? У м-меня д-дома…
Договорить он не сумел. Дашка, хлебнув пива, пнула мужика в живот, Машка — в затылок, бросив презрительно:
— Не надо было тебе, дядя, пиво с водкой мешать…
Мужик почему-то не ответил. Тогда девчонки оглянулись, пошарили по его карманам и, выудив деньги, скрылись. Покружив на всякий случай по району, Маша с Дашей вернулись домой. В теплотрассу. Было часа два ночи. Все уже спали.
Настя
Когда Истомина проснулась, вокруг никого уже не было. Ну, если не считать двух странных сестер. Они спали, обняв друг друга. Настя поднялась… потянулась… Спину ломило. Может, ломота эта поселилась в ней здесь, из-за сырого воздуха теплотрассы. А может, на вокзале. Или еще раньше — в подвале. Хотя нет, разве могла она тогда заболеть, когда Арсений жил ее жизнью? Он был ее лекарством, ее витаминами. Ее спасением. Сейчас Настя жила, скорее, по инерции. Разве могла она знать, даже предполагать, где искать своего Весеннего?
Сколько времени она бродяжит? Считать не хочется, но получается что-то около двух лет. А может, больше. Истомина устала. Она жутко устала. Но пора добывать себе хлеб. Настя подошла к железным ступенькам. Сверху их освещала небольшая полоска света. Видно, уходя, Зойка с Наденькой и Костиком оставили “дверь” приоткрытой. Истомина поднялась по ступенькам, уперлась в люк руками и головой и сдвинула его в сторону.
За ночь подморозило. И даже выпал снег. Было его немного, совсем чуть-чуть, но все-таки он был. Особой радости по этому поводу Истомина не почувствовала. Снег неплох, когда живешь дома. Если же приходится скитаться, то ничего хорошего снег нести с собой не может. Он — предвестник холодов, долгой зимы, из которой неизвестно еще, выйдешь ли живым. Или замерзнешь где-нибудь, прислонившись к стене, после того, как очередная попытка согреться закончится ничем.
А может, плюнуть на все и вернуться? Но куда?..
Настя пристроилась за двумя бомжами, ею и им, тащившими по первому снегу высокую пачку собранного где-то, видимо возле магазинов или киосков, картона. Истоминой нужно было выяснить, где они сдают этот картон. Приходилось брать все, за что дают хоть какие-то деньги. А деньги давали за бутылки, картон и жестяные банки.
Весь день Истомина бегала по дворам с Иркиным рюкзачком за спиной, собирая бутылки, банки, картон… Когда совсем стало невмоготу от голода, завернула в магазин и попросила взвесить одну сосиску. Молоденькая, изящно одетая продавщица покосилась на неумытую девчонку в пятнистой от грязи куртешке, но все-таки положила на весы то, что эта девчонка просила, и назвала цену. Истомина отсчитала деньги, бережно взяла сосиску. Зашла за угол магазина и вцепилась в розовую мякоть, отдававшую чем-то кислым. Эту кислоту хотелось запить чем-нибудь сладким. Настя выгребла из кармана всё до копейки, посчитала и, подойдя к ближайшему киоску, взяла самую дешевую газировку. И денег не осталось. Совсем. Ну что купишь на семнадцать копеек? А нужно было еще что-то выкроить на ужин.
Темнело. Медленно и неумолимо. Сейчас если даже и удастся найти бутылки или картон, то деньги за них все равно уже не выручить. Как ни крути, приходится возвращаться домой. В теплотрассу. Но возвращаться почему-то не хотелось, даже несмотря на то, что Настя основательно замерзла. И она еще с полчаса кружила возле оперного, точно было у нее какое-то предчувствие.
Когда Истомина подходила к “дому”, возле люка она увидела мужчину и женщину в синей форме. И рванула назад. Это было опасно. Это было очень опасно. Предупредить Зойку с Костиком она все равно не смогла бы. Не успела. А если не успеваешь предупредить, нужно спасаться самой.
Жизнь возле “Буша”
Лейтенант Любовь Аксентьева, двадцатидвухлетний инспектор по делам несовершеннолетних, вернулась из отпуска. Ее непосредственный начальник, старший лейтенант Плотников, глянув на посвежевшее Любино лицо, сказал:
— Ну что, за работу?
И лейтенант Аксентьева, захватив с собой участкового Котова, направилась к пустырю возле “Буша”.
В конце восьмидесятых, на волне перестройки, то ли областные, то ли городские власти, несмотря на пикеты горожан, снесли памятник архитектуры — здание по улице Красноармейской, 18. Сейчас оно, полуразрушенное, стояло в окружении подросших тополей, и, судя по упорным слухам, там скрывались беглые или те, кто вернулся после отсидки и не смог или не захотел устроить свою жизнь.
Пустырь был не ее “вотчиной”, ей туда соваться опасно, даже с участковым. Там должна работать “уголовка”. Теплотрасса же — ее, тут уж не отвертеться.
Участковый Котов остановился. Оглянулся на идущую за ним Аксентьеву, показал пальцем вниз и спросил:
— Здесь?
Люба кивнула. Котов присел. Поднатужившись, поддел невесть откуда вытащенным железным прутом крышку колодца, откатил ее в сторону и, включив фонарик, стал осторожно спускаться. Следом, тоже вытащив из кармана фонарик, пошла лейтенант Аксентьева.
В лицо пахнуло сырью и смрадом. Котов и Аксентьева осторожно переступали ногами, упираясь лучами света то вниз, то вбок. Прошли уже до следующего колодца, но никого не заметили. Участковый оглянулся и спросил:
— Ну что, лейтенант, фиг там?..
— Вперед, — сказала она. — Я здесь почти месяц не была. Кто-то все равно должен появиться.
…Костик Найденов проснулся от света фонарика, направленного прямо в лицо. Заметил форменную юбку, стоявшие рядом ноги в синих брюках и понял: замели. Правда, еще неизвестно, плохо это или хорошо. Может, удастся поесть. Это если снова в приют отправят.
Рядом завозилась Зойка.
— Трое, — сказал Котов. — Пацан и две девчонки.
— Вижу, — откликнулась Люба. И обратилась к пацану:
— Зовут-то тебя как?
— Найденов, — буркнул тот. — Костик…
— Лет сколько? — вступил участковый.
— Десять…
— А тебя?
— Зоя. А что? — с вызовом спросила девчонка лет двенадцати.
— А ничего! Родителей предупредим, чтобы забирали домой.
— А мы не пойдем!
— Куд-да вы д-денетесь! — почему-то делая упор на “д”, в сердцах сказал участковый.
— Сбежим! — злорадно сообщила Зойка.
— А это — сестра? — лейтенант Аксентьева кивнула на возившуюся под лучами фонариков на груде тряпья девчушку лет трех-четырех.
— Ага! — с готовностью подтвердила Зойка. — Наденька.
— А он, разумеется, брат? — поинтересовался Котов. Зойка немного подумала и покачала головой. Потом сказала:
— Ведите уж…
Котов хотел взять Наденьку на руки, но та злобно посмотрела на него, сказала:
— Нет! — и вцепилась в руку “сестры”.
А потом они сидели в каморке участковых, пили сладкий чай из пластиковых стаканчиков и отвечали на вопросы лейтенанта Аксентьевой.
Торчали они в этой каморке часа два или даже три. Сперва их всех осмотрела какая-то тетка, видно врач, и сказала строго, что Наденьку она ни с какими родителями, не то что с сестрой, не отпустит, потому что у “девочки, похоже, целый букет болезней” и их надо лечить. А у Зойки и у Костика почти никаких болезней не было, и, значит, их можно было отправлять домой или в приют.
Костик не выдержал и сказал, что дома никакого у него нет, потому что “маму папка убил, и чего мне теперь там делать?”, что было, в общем, резонно, и тогда лейтенант спросила:
— В приют хочешь?
Найденов подумал и сказал, что вообще-то не хочет, но деваться, похоже, некуда, потому что есть очень хочется. И спать на кровати хочется, потому что тряпки уже надоели, а в теплотрассе слишком сыро.
Лейтенант выяснила-таки Зойкину и Наденькину фамилии, позвонила куда-то и попросила узнать адреса и телефоны их родителей (уточнив — “если таковые есть”), а потом звонила по телефонам, которые ей называли.
А потом к Зойке приехала мать и забрала ее, причитая: “Горюшко ты мое луковое…”, и Костик не понял, почему “луковое”, но спрашивать не стал. А потом лейтенант Люба сама увезла Наденьку в больницу. Но это уже после. А сначала Найденова Константина Васильевича, десяти лет, отправили в приют.
Участковый Котов, мотавшийся за лейтенантом Аксентьевой и в приют, и в больницу, предложил:
— Я провожу?.. Слишком поздно…
Лейтенант Люба особо не возражала, и он поймал “мотор”. Они сидели на заднем сиденье, и Аксентьева всю дорогу жаловалась участковому:
— Один рейд проведешь, потом полгода за каждую истраченную копейку отписываешься, груды бумаг на стол начальства громоздишь. Я ж должна каждому из этих пацанов горячий обед обеспечить! А что я ему на полтора рубля обеспечу? Стакан чая без сахара?.. Иногда думаешь — бросить все к черту…
— Но ведь все-таки дети, — возразил Котов. — Цветы жизни…
— Цветы… — усмехнулась горько Аксентьева. — Полынь горькая…
“Жигуленок” остановился у подъезда, выплюнул двоих в форме и исчез. Котов проводил Аксентьеву до квартиры, выпил пару кружек чая и тоже исчез. А лейтенант Люба, едва раздевшись и добравшись до кровати, обессиленно рухнула на нее. В эту ночь ей не снился ни один сон…
А дальше — куда?..
Положение было не слишком завидное: ночь на носу, почти зима, и переночевать негде. Возвращаться в теплотрассу Истомина боялась. Еще не хватало, чтобы ее замели!
Настя кружила по городу в поисках более или менее теплого ночлега. На Ленина, возле “Соляриса”, два пацана, прильнув носами к огромной витрине, глазели через стекло на телевизор. По телеку показывали диснеевские мультики.
Пацаны были в драных грязных джинсах и не менее грязных и драных куртках. На мордашках — несмываемые серые следы от пыли, въевшейся в клей “Момент”. Настя постояла рядом, посмотрела немного на мультики, в глубине души рассчитывая, что, может быть, пацаны ей, как сестре по несчастью, предложат хоть какой-нибудь кров. Но те, не обращая внимания на Истомину, молча глазели на мелькающие на экране рисованные фигурки.
Настя тихо вздохнула и решила (была — не была!) вернуться в теплотрассу. Может, уже ничего страшного нет? Не торчат же менты в этой теплотрассе три или четыре часа?
Она осторожно спустилась через привычный уже вход в почти родную теплотрассу. Кажется, все спокойно. Как ни странно, Даша с Машей были здесь. И не менее странным было то, что кто-то из них обратился к Истоминой:
— Насть, где остальные?
Голос ее оказался хриплым — не то простуженным, не то прокуренным.
— Менты повязали, — сказала Настя.
Девчонка резко повернулась к сестре и встревоженно произнесла:
— Говорила я тебе, Машка, сваливать надо! Чуть не засыпались…
За их спиной явно что-то было. Только Истомину это совсем не интересовало.
— Не придут они сюда больше, — сказала Настя, имея в виду ментов.
— А… их знает, — философски заметила Дашка. — Вдруг Зойка колонулась… Или эта… зелень…
Очевидно, она имела в виду Наденьку.
— Сегодня не придут, — заметила Машка. — Они этих пока обработают… А завтра с утра свалим…
— Куда? — поинтересовалась Настя.
Поинтересовалась лишь для того, чтобы знать, где скрыться самой. Дашка подозрительно глянула, но промолчала. Машка уточнила:
— У нас свои места, у тебя — свои. Мы в твои дела не лезем…
— Ладно, девчонки… — примирительно сказала Истомина. — Замяли.
Каждый здесь выживает в одиночку. ,
Погост
Пожалуй, это самое грустное место на земле. Все живые, похоже, разделились на две группы: на тех, кто приходит на кладбище лишь по необходимости, и на тех, кто любит неизменную тишину погостов. Быть может, это единственное на земле тихое место… К могилам близких принято ходить на родительский день, на день рождения и день смерти. Считается, что таким образом ты отдаешь дань их памяти. Но разве для того, чтобы помнить человека, обязательно нужно приходить к его последнему приюту и именно в определенные дни? Может, гораздо важнее помнить самого человека и то, что оставил он после себя?..
Может статься и так, что кладбище учит примирению с неизбежным — с тем, что рано или поздно все мы окажемся здесь. Может быть, жить где-нибудь на краю погоста, наблюдая ежедневно путь “домой”, — неплохо, но для кого? Что может дать кладбище неокрепшей еще детской душе? Благо ли для них — жизнь здесь, в непосредственной близости от смерти? Впрочем, должно быть, вопрос этот неуместен: выбор у тех, кто живет в заброшенной сторожке на краю погоста, невелик.
Но, как ни странно, выжить здесь, рядом с непрекращающейся смертью, порой оказывается легче всего…
Катя
Екатерина Юрьевна Вершинина — не слишком высокое кареглазое четырнадцатилетнее создание — сидела на потертом диване и рассматривала Ленкин альбом. Авдеева дала его Катьке до завтра — чтобы та написала ей какие-нибудь пожелания ко дню рождения. И теперь Вершинина перелистывала плотные страницы.
“Котик лапку обмакнул в красные чернила
И красиво написал: “Ленчик, будь счаслива…” —
читала Катя. Впрочем, Катей ее никто не звал. В школе она была Катькой или (в устах учителей) — Екатериной, на улице — Кэтом. Вот так — в мужском роде. Да разве могли звать Катей девчонку с вечно растрепанными, не слишком длинными светлыми волосами; высоким, совсем не девичьим, лбом; носом — чуть с горбинкой? И — самое главное: Вершинина всегда ходила в просторных, размера на полтора-два больше, чем, по мнению взрослых, следовало, серых штанах.
Катька перевернула еще одну страницу. В левом верхнем углу красовалось:
В 12 лет любовь опасна,
В 15 лет она вредна,
В 17 лет она прекрасна,
Запомни это навсегда!
Судя по почерку, писала Юлька. Ну да, она! Кто же еще может написать подобное?
Характер — стойкий, волосы — серо-буро-козявчатые, глаза — как небо (в бурю), уши — чуть дальше глаз, я трудолюбивая, вумная, не очень скромная, люблю ухахатываться и шутки!
Катька перевернула еще одну страницу. С фотографии смотрела на нее Вера Кольцова — невысокое, откровенно кучерявое, удивительно верткое и до жути обаятельное существо.
Прозвище: Блоха в Париже.
О себе: артистичная, привлекательная, остроумная девушка хочет познакомиться с воспитанным, богатым, умным, симпатичным мужчиной. Не забудь, что я кудрявая, ну вообще-то как такое забыть, что я ужасно красивая и прикольная дамочка.
Вершинина улыбнулась. Но улыбка получилась какая-то не такая. Настроения сегодня не было. В последнее время его вообще не было. Катьку почему-то всё раздражало, она бесилась по любому поводу и орала на родителей. Вершинина знала, что в большинстве случаев не права, но ничего с собой поделать не могла. В ней как будто жила другая Катька — глупая и злая. Именно та Катька Вершинина ссорилась с родителями, хлопала дверью и сбегала на Плотнику, к глыбе родонита, — извечному месту встреч. Там было чуть-чуть получше, чем дома. Кэт возвращалась заполночь, когда мать с отцом уже часа полтора висели на телефоне, пытаясь ее разыскать. Первые минуты своего возвращения домой Катька ненавидела.
— Где опять шлялась?! — обычно заводилась мать. — С кем?!
Отец стоял рядом и молчал. Пусть бы он лучше ругался! Даже матерился. Было бы легче. Но он стоял, сверлил Катьку взглядом и молчал. Вершинина-младшая проскальзывала в свою комнатку, бросая на ходу:
— Я — почти взрослая и могу делать что хочу!
— Ты — взрослая?! — взвивалась мать. — Зелень недозрелая…
Катька хлопала дверью и, не раздеваясь, бросалась на диван. И не видела впереди ничего хорошего. Завтра — опять школа. И послезавтра. И через год. И через два.
…Вершинина отложила Ленкин альбом в сторону. Поднялась и подошла к подоконнику. За окном были звезды. Они слабо мерцали, точно зовя к себе. Но Катька привязана к земле. Крыльев у нее нет. И, наверное, никогда не будет.
— Ты сегодня спать будешь? — донесся до Катьки недовольный голос матери.
— Д-достала! — тихо, но зло сказала Вершинина-младшая. И уже громче: — Да!!!
На всякий случай выключила верхний свет и зажгла ночник. Потом вернулась на диван и почти вслепую записала в Ленкин альбом: Имя: Катя Вершинина. День рождения: 1 июня 1987 года. О себе… Подумала и почти в отчаянии застрочила ручкой:
Характер — ужасный, волосы — цвета детской неожиданности, глаза — маленькие бусинки, щеки — как у хомяка, и пошли вы все!!!
Она захлопнула альбом; не вставая с дивана, швырнула его на стол, ручку — в угол и зарылась носом в пахнущую пылью диванную накидку. И уснула.
У Катьки Вершининой не было никого. Точнее, рядом с ней почему-то ни один парень долго не задерживался. Да, Катька весело болтала и временами шутила так, что ее одноклассники с парт падали от смеха. А временами (и в последний год это случалось почему-то все чаще) она заводилась. И в эти минуты лучше было держаться от нее подальше: доставалось всем — и правым, и виноватым. И — держались. А Катька бесилась от этого еще сильнее.
Мать однажды силком затащила Катьку к психологу. Тот потребовал, чтобы Вершинина-старшая оставила их вдвоем, и долго и нудно задавал Вершининой-младшей всякие дурацкие вопросы. Потом сказал, что ничего особенно страшного в ее поведении нет (прямо так и сказал, но подчеркнул — “особенно”) и нужно просто попить успокоительное. Катька опять взорвалась, заявила, что пить вообще ничего не будет и что у нее и так “всё прикольно”, хотя и знала, что это неправда.
А спустя несколько дней Вершинина-младшая, выскочив после звонка из кабинета физики, налетела на математичку и случайно сбила ее с ног. Ну, так получилось!.. Та, почему-то прихрамывая, тут же потащила ее к директору. И заявила, что Вершинина это сделала специально, чтобы отомстить, потому что по математике у нее — сплошные тройки и даже двойки. Катька покрутила пальцем у виска, недвусмысленно выражая свое отношение к происшедшему, а точнее, к Евгении Михайловне.
Та, заметив Катькин жест, взвилась:
— Вот видите, Юрий Николаевич, видите?!
Вершинина ковыряла носком кроссовки старый пятнистый линолеум. Евгения Михайловна разорялась в кабинете директора всю перемену, а Катька стояла, как дура, и молчала. Потом наконец прозвенел звонок, но математичка с директором продолжали Вершинину поучать. Потом Юрий Николаевич вдруг спохватился и сказал:
— Иди на урок!
И Евгения Михайловна захромала в медпункт, а Катька ушла на биологию. Естественно, опоздала, биологичка за это с ходу вызвала ее к доске, и Катька, не успев сориентироваться, схлопотала “пару”. А к вечеру все учителя знали, что “Вершинина из восьмого “В” хотела изувечить Евгению Михайловну”. Катька только хмыкала — что за бред! — но на третий день после того случая поняла: всё это слишком серьезно. Потому что началась травля.
Катька еще могла бы понять, если бы ее травила только математичка. Но Вершинину почему-то мучили все. Как будто она затерроризировала всех учителей. Это она-то! А одноклассники молчали. Это было самым невыносимым. А потом Евгения Михайловна при всём классе заявила:
— Я на тебя, Вершинина, в суд подала. Пусть родители раскошелятся!
И тогда Катька поднялась и ушла. Насовсем.
Возле церкви
Идти было некуда. Домой Вершинина теперь не вернулась бы даже под страхом смерти. Подруг не было. Друзей — тоже. Катька где-то слышала, что успокоиться можно в церкви. А ближайшая была на кладбище. И Катька завернула на кладбище.
Прошла по аллее, по краю которой тянулась череда могил. Вершинина шла медленно, вчитываясь в даты жизни и смерти, вглядываясь в фотографии на керамических овалах. Старички, старушки… мужчины, женщины… А потом Катька увидела фотографию девчонки. Судя по дате рождения, она была Катькиной ровесницей. И даже звали девчонку Екатериной. Вершинина остановилась. Обняла взглядом широко раскрытые глаза девчонки, узкий лоб, прикрываемый челкой, и решила, что смерть — это не выход. Наверное, кроме него, есть какой-то другой. И Катька заторопилась вперед. Толкнула массивную дверь и вошла.
В церкви было слишком красиво. Вершинина посмотрела наверх. И показалась себе жутко маленькой. Наверное, ее действительно очень легко раздавить. И, если уж ее почти раздавила Евгения Михайловна и остальные, то что уж говорить о Боге? И Катька опять сбежала. В прямом смысле. Побежала, отталкивая молящихся, просящих о чем-то Бога, на улицу. К свету. Потом кружила по аллеям кладбища и очутилась, в конце концов, на его краю. Там, где совсем не было людей. Не было?..
За одной из могил раздался шорох. Катька вздрогнула. Из-за камня показался парень лет пятнадцати — выше Вершининой на полторы головы, темноволосый, с узкими карими глазами.
— Чё пришла? — хмуро спросил он. — Заблудилась?
Катька решила: ничего хорошего. И отступила на пару шагов. Но вдруг зацепилась за что-то, потеряла равновесие и села. Прямо на могилу. Взгляд заметался. И Вершинина заметила, что из-за камней на нее смотрят еще несколько пар глаз. Тот парень шагнул вперед. Катька, не вставая с могилы, попятилась задом и уперлась спиной в холодный гранит. Попыталась закричать — и не смогла.
— Чё молчишь? Я спрашиваю: заблудилась?
Катька энергично замотала головой.
— А чё? — наступал парень.
Деваться было некуда, и Вершинина почему-то хрипло сказала:
— Я из дома ушла…
— Дальше! — потребовал темноволосый.
Катьку обступили. Кроме вожака, их было четверо. Три парня и девчонка. Ей было, наверное, тринадцать. Не больше. Она обнимала парня с выгоревшими волосами — грязными, спускающимися вниз сосульками. Парню тоже было — не то тринадцать, не то четырнадцать. А тем двоим было лет по десять. Или даже по девять.
— Не бойся, — сказала девчонка. — Мы не кусаемся.
— Поднимайся… Кукла, — сказал вожак. — Задница примерзнет.
Младшие загоготали. Девчонка тоже улыбнулась. Но Катьке было не до смеха. Она поднялась и теперь стояла, не зная, что делать дальше. Казалось, она попала в иной мир. Впрочем, так оно и было.
— Ладно, Кукла, — сказал вожак. — Пошли. Если не боишься…
Парень, обнимавшийся с девчонкой, ухмыльнулся. Катька подумала и шагнула вперед. Она боялась. Но в школе было хуже.
Потом они пошли вдоль могил. И привели Катьку в сторожку. За сторожкой могил уже не было. Вожак толкнул дверь и пропустил Катьку вперед. Вершинина вошла и огляделась. Слева от входа было одно-единственное окошко — такое же немытое, как живущие здесь пацаны. К стенам прислонились двухэтажные нары, а рядом с окном стояла поржавевшая печка-“буржуйка”. Она топилась, и сторожка была наполнена теплом и приятным запахом дыма. Здесь было почти уютно, несмотря на то, что девчонка среди обитателей сторожки была одна.
Соня
Она смотрела на Катьку насмешливо и вместе с тем настороженно. Девчонка не была худой. Для своих лет она была довольно крепкой. Округлая мордочка, немного вздернутый нос, небольшой пухленький рот… Волосы неясного цвета — не темные, не светлые, а какие-то серые — не то от природы такие, не то от въевшейся грязи. И слегка выдающийся живот.
Девчонка была здесь явно своей, у нее был не только друг, но, похоже, и покровитель. А у Вершининой никакого покровителя не было. Никогда. Она всегда была сама по себе. Екатерина. Катька. Кэт… А сейчас Катя Вершинина стала Куклой. И никто даже не поинтересовался, как зовут ее на самом деле. Кукла — и всё!
— Соня! — лениво бросил вожак. — Введи Куклу в курс дела. Ну и про посвящение…
Девчонка поковыряла носком старой кроссовки землю возле могилы и хмуро проговорила, не глядя на Вершинину:
— Пошли… Кукла…
И небрежной походкой, повиливая задом, затянутым в потертую и грязную джинсовую юбку, пошла меж могил. Катя постояла немного и двинула за ней, глядя на исцарапанные Сонины ноги. Соня долго вела куда-то свою незваную спутницу, петляя среди последних людских пристанищ. Наконец села на каменную плиту и требовательно хлопнула рукой рядом с собой. Катька опасливо опустилась на могилу. Соня достала из кармана юбки сигарету, прикурила от красивой железной зажигалки. Пустила струйку дыма в Катину сторону и сказала:
— Ты мне здесь на фиг не нужна. Кукла домашняя… Но Гришка на тебя глаз положил. Если б не он, я б тебя…
Соня не договорила. Затянулась еще несколько раз, правда, пуская дым уже прямо перед собой, и предупредила:
— К Сашке полезешь — урою! В могилу свежую положу и живой закопаю. Поняла?!
Катька сглотнула комок и кивнула. Говорить она почему-то не могла. Соня посмотрела на нее, усмехнулась и продолжила — спокойно и почти миролюбиво:
— Значит, так. Место здесь блатное, и принимаем мы сюда не каждого. Цветы, венки, жратва… Выпивка… В общем, и нам, и бомжам хватает.
— А зачем вам венки? — у Катьки прорезался голос.
— Ты чё, Кукла, совсем дура? Не допираешь? Мы их бабулькам у входа продаем. А те — посетителям. Ну, поняла?
Вершинина кивнула.
— Жить есть где. Посуду на могилы приносят. Зажигалку я тоже на могиле нашла. В общем, жить можно. Это тебе не в подвале… А вокзальные и уличные сюда так рвутся, что отшивать приходится.
— А ночью, наверно, страшно? Мертвецы, наверно, мерещатся…
— Ка-айф! — протянула Соня. — Особенно на могилах ночью трахаться. От страха удовольствия больше.
Вершинина представила себя ночью на могиле и передернула плечами. А Соня, должно быть, издеваясь, продолжала:
— Гришка однажды девчонку из города сюда затащил — попробовать захотел. Ха!
И замолчала. Катьку забрало природное женское любопытство.
— И чё дальше?
— А ничё! — почти злорадно заявила Соня. — Девчонка так забоялась, что ничего у них не вышло. Или не вошло… — хихикнула она. Вершинина смутилась. — А ты все-таки попробуй, — посоветовала Соня. — Ка-айф!
И вдруг снова стала злой и колючей:
— Готовься, Кукла, в пятницу ночью тебя посвящать будем.
— П-посвящать? — споткнулась Вершинина. — Н-ночью?
— Ночью, — подтвердила Соня. — Ага! Разденем догола и в могилу положим. До утра пролежишь — будешь с нами жить.
— А… — жалобно начала Катя.
— А если нет, — спокойно продолжила Соня. — Домой пойдешь. К мамочке. К-кукла!.. — презрительно бросила она.
— Я Катя! — обиженно-возмущенно сказала Вершинина.
— Кукла ты! — припечатала Соня. — Представляешь — голая ночью в могиле. Одна!
Из Катькиных глаз уже капали слезы. Но она молчала.
— Да ладно, — снизошла Соня. — Может, и выдержишь.
— Зачем? — выдавила Катька.
— А чтобы лучше приспособилась. Думаешь, тут медом намазано?
— А ты?.. А тебя?..
— Ну и меня так же, — созналась Соня. И еще раз повторила: — Может, и выдержишь.
Посвящение
— Сегодня, — сказал Гриша. — Готовься, Кукла.
У Катьки сначала задрожали колени. Потом ее затрясло всю — будто от холода, хотя в сторожке было, в общем, тепло. Вершинина забилась в угол. Дрожь постепенно проходила. Катька вспомнила дом и школу. Нет, возвращаться нельзя. Евгения Михайловна, должно быть, уже подала на нее в суд. И теперь ее, Катю Вершинину, ищут не только родители, но и милиция. Нет, домой нельзя. И, значит, от “посвящения” не отвертеться. Никак. Значит, нужно просто попытаться успокоиться. Чтобы привести себя в норму. Вершинина раньше в таких случаях поступала просто: шла гулять. Иногда помогало. Но гулять здесь, между могилами?! Нет, это явно не выход. И тогда Катька уставилась в грязное окошко. Но облегчения не принесло и это. Потому что за окном темнело и, значит, казнь приближалась. Неизбежно. В том, что “посвящение” — казнь, Катька не сомневалась.
Соня, Гришка и Саня резались на нарах в карты. Сидеть в одиночку было невыносимо. Вершинина выползла из угла и умостилась рядом с игроками. Колода была потрепанная, некоторые карты — с оборванными уголками. А на самих картах были изображены голые тетки.
“Наверное, тоже на могиле нашли”, — подумала Вершинина.
— Дура, — сказал Гришка Соне и поднялся. Бросил в сторону Катьки: — Пошли, Кукла!
Вершинина поднялась. Ноги опять задрожали. Наверное, поэтому они ее не слушались. Катька шла на них, деревянных, за Гришкой. Сзади шли Саня с Соней, а следом — два пацана, имен которых Катька до сих пор не знала. Сонька осторожно несла граненый стакан с какой-то прозрачной жидкостью. Они огибали могильные плиты. Катьке казалось, что они не придут никогда. Но они все-таки пришли. Перед Вершининой лежала свежевырытая могила. Сверху была земля. Внизу — глина, рыжая и противная.
— Раздевайся! — велел Гришка.
Вершинина огляделась и жалобно посмотрела на Соню.
— Раздевайся! — повторила та за вожаком. И добавила: — Кукла!
Катька еще раз оглядела полными слез глазами выжидательно смотрящих на нее парней, Соню со стаканом в руке и решилась. Она униженно, дернув плечами, сняла куртку (за ней тут же потянулся Гришка), стянула топик, обнажив маленькие груди и заметив загоревшиеся глаза пацанов. Потом, наклонившись, стащила с себя штаны, оставшись в кроссовках и черных трусиках. В Катькином пупке блестело колечко.
— Я готова, — охрипшим голосом объявила она.
— До конца, — спокойно сказал Гришка.
Саня хихикнул. Заревев в голос, Катька села на ближайшую могильную плиту и, не развязывая, пыталась стянуть кроссовки. Тогда Гришка сел перед ней на корточки; дернув за шнурок, снял кроссовки и поинтересовался:
— Ну что, пацаны, разрешим Кукле посвящаться в таком виде?
Пацаны молчали. Только Сонька возмутилась:
— Меня, значит, совсем голой ложили, а ее?..
— Четверо — за, одна против, — тут же объявил Гришка. — Ложись, Кукла, так. Только дерни сначала. Соня, давай…
Только сейчас Вершинина поняла, что было налито в стакан, который с такой осторожностью несла Соня.
— Пей!
Катька стиснула зубы и замотала головой.
— Дура, — сказал Саня. — Не дернешь — замерзнешь. Пей!
И вправду было холодно. Вершинина протянула руку за стаканом. Нехотя сделала глоток. Горло и желудок обожгло.
— Ложись! — приказал Гриша. — Утром придем проверим.
Забрал Катькину одежду, и они ушли. Вершинина осталась одна.
Ночь в могиле
Оглянулась. За могилами что-то шуршало сентябрьскими листьями. Вокруг не было видно ничего, и от этого казалось еще страшнее. Вершинина вздохнула, почти скатилась вниз и легла на спину, подложив под голову дрожащие руки. Наверху светили звезды и временами проплывали, закрывая их, облака. Наверное, потому, что Катя все-таки выпила водку, холодно не было. Было только скользко и противно — из-за глины. Вокруг что-то шуршало и шелестело. Катька представляла себе, что лежит она, точно спящая царевна из сказки, в хрустальном гробу, и рядом — никого, и никто этот гроб не сможет разбить, и, значит, она, Катя Вершинина, здесь в полной безопасности. Но вокруг, сверху все равно что-то шуршало и даже, кажется, кто-то ходил. Катька, совсем перетрусив, свернулась клубком, подтянула колени к груди и зачем-то схватилась руками за пятки. Зажмурила глаза. Но скоро поняла, что так — еще страшнее: в голову лезли сказки о мертвецах и всякой нечисти.
Потом Вершинина перекатилась на другой бок и вспомнила Сонькины слова о том, как здорово заниматься любовью на могильной плите. Катьку сначала передернуло, а потом заколотило. Крупной дрожью. Стало еще темнее: тучи, облака ли все-таки затянули небо полностью. Считать звезды было уже невозможно, и поэтому Катька стала просто считать. Досчитала до пяти тысяч семисот пятидесяти восьми и сбилась, потому что кто-то прошел совсем рядом. На этот раз Вершинина точно знала, что ей не померещилось, потому что явственно услышала два голоса: один — грубый мужской, второй — немного хрипловатый женский. Эти двое, видно, тоже знали, как здорово заниматься любовью на могиле, потому что расположились совсем рядом, и Катька, наверное, с полчаса или даже больше лежала, боясь пошевелиться и слушая прерывистое дыхание и стоны. Потом все наконец смолкло, и возникли шаги. Потом исчезли. Вершинина снова осталась одна и решила, что так, наверное, даже лучше.
Хотя какое там — лучше?.. Зуб на зуб попадал через раз, сердце колотилось, и кажется, вместе с ним колотилось все тело. Катька благодарила Гришку, что он все-таки не раздел ее догола, хотя, если честно, за что — благодарить? Вершинина забылась на время сном, а когда проснулась, небо уже посветлело. И тогда Катя поняла: самое страшное — позади.
Но за ней пришли только часа через два. Или через три. У Гришки в руках была Катькина одежда. Мрачная Соня несла стакан с водкой. Саня шел налегке. Пацанов не было.
— Поздравляю, — сказал Гришка. И даже протянул Катьке руку.
Вершинина схватилась за нее изо всей силы, точно боясь, что та исчезнет, но подняться не смогла. Тогда Гришке на помощь пришел Саня. Сонька скрипнула зубами.
— Одежку держи, — скомандовал Саньке Гришка. Посмотрел на обнявшую саму себя Катьку и сказал: — Ложись, я тебя сейчас водкой разотру. А то еще простынешь…
Сил, чтобы сопротивляться, не было. Гришка тер Катькину спину, желтую от глины; осторожно, почти нежно, втирал водку в грудь, в живот, огибая пупок с торчащим из него колечком… Вершинина лежала, прикрыв глаза. А когда открыла, то увидела возвышающуюся над собой Соньку. Та перевела взгляд с Катьки на Гришу и демонстративно сплюнула. А потом протянула:
— Са-ань, пошли отсюда. Не будем мешать им трахаться.
— Н-ну, ты!.. — с угрозой произнес Гришка. И даже сделал шаг в Сонькину сторону. Но рядом встал Саня.
Тогда Вершинина поднялась. Отвернувшись от парней, оделась. Щеки ее горели — не то от водки, не то от стыда.
“Ты — наша…”
— Ну все, Кукла, ты теперь — наша, — объявил Гришка, когда они — все четверо — направлялись к сторожке.
Саня хохотнул. Соня пихнула его локтем в бок.
В сторожке уже топилась ржавая “буржуйка”. На нижних нарах сидел только Сережка. Он смотрел на хищно пожиравший дрова огонь и болтал ногами. Гришка посмотрел на него и сказал (на сей раз — миролюбиво):
— Смотри, Серый, спалишь нас всех на фиг…
— Не, — сказал Сережка. — Не спалю. Я ж смотрю…
— А если не успеешь? — спросила Катя, уже немножко почувствовав себя здесь не совсем чужой.
— Не, — повторил пацан и посмотрел на Вершинину. — Я верткий.
Лерик появился в сторожке спустя минут сорок, нагруженный едой и водкой.
— О-о-о! — протянул Гришка. — Саня, пойди, с бомжами поменяйся. На что-нибудь для всех. А то все Соньку свою обхаживаешь…
В эту ночь Вершинина спала как убитая. Ей снилось, будто лежит она в могиле, а сверху летят в нее комья земли. Бьют безжалостно и больно по голому животу, по круглым коленкам… Но когда совсем стало нечем дышать, возле могилы появилась Катькина мать. Она сама отрыла Катьку, и они куда-то пошли. Наверное, домой. Правда, утром Вершинина-младшая этот сон уже не помнила.
“Я ухожу…”
С каждым днем становилось все холоднее. Даже в сторожке. А Катька мерзла. Она мерзла почти всегда. И не только зимой. Летом тоже. И все чаще Вершинина не могла уснуть. В одну из ночей она пролавировала между спящими и осторожно (чтобы не скрипела) прикрыла за собой дверь. Саня поднял сонную голову и снова уронил на жалкое подобие подушки.
Вершинина стояла на пороге. Сверху сыпал снег. Только сегодня, сейчас все ее прошлые кладбищенские ощущения оформились в одну-единственную мысль: “Надоело!” Пора возвращаться. Всё, что было “до”, все, кто были “до”, казались теперь неплохими людьми. Вот только Евгения Михайловна… Но неужели нельзя перейти в другую школу? А здесь… Грязь, водка, чьи-то заплаканные родственники… Новые русские со своими телками, для остроты ощущений развлекающиеся на могилах… Бежать. Подальше от Сони, Гришки. Домой!
Вершинина доходит до той могилы, где ее почти месяц назад “окрестили”. Сейчас, после Кати, в ней лежит какой-то Петр Григорьевич Соломатов: 12.XI.1934 — 7.Х.2001. На фотографии ему лет пятьдесят. Катька долго стоит возле могилы и запоминающе всматривается в лицо своего “крестника”: короткие волосы, длинный нос. Глубоко посаженные глаза.
Катя окончательно замерзает, разворачивается и… возвращается в сторожку. Не потому, что хочет остаться. Нет, все просто: идти по ночному предзимнему городу — холодно и опасно. Не страшно: разве может быть страшно после той ночи в могиле? Опасно. И всё. Уйдет она завтра. Или сегодня. В общем, утром. Просто уйдет. Молча. Как говорят, по-английски.
Ночью ей снился сон, который она однажды не вспомнила. Сон был про то, как ее засыпают в могиле. Сейчас Катя проснулась в поту. Правда, это могло быть из-за того, что “буржуйка” жарила вовсю.
Вершинина открыла глаза и уставилась в окно. На востоке едва белело небо. Это было видно даже через оконную грязь. Катька осторожно поднялась и на цыпочках, чтобы, не дай бог, не скрипнуть половицей или дверью, вышла из сторожки…
Настя
Истомина уже не помнила кто, но, кажется кто-то из колонии, однажды сказал ей:
— Никогда никуда не возвращайся. Там, где было хорошо, лучше не будет. А там, где плохо… Хрена ли туда возвращаться?..
И вправду: зачем?
Она очутилась в кладбищенской сторожке, когда обитатели ее уже почти не вспоминали о странной девчонке Кате Вершининой — Кукле. Была и сплыла. Где она сейчас — никого не интересовало. Маменькина дочка, при первой же неприятности сбежавшая из дома. Она так и не стала своей — даже после ночи, проведенной в полном одиночестве в свежевырытой могиле.
Истомина толкнула дверь сторожки. Остановилась на пороге. Одно-единственное окно… Печка… Двухэтажные нары, на которых лежат, сидят пацаны, совсем не производящие впечатления голодных; и девчонка — кругленькая, с выдающимся животиком, но неухоженная. Все взгляды — настороженные, любопытные, искоса — устремились на нее, Настю Истомину.
Она знала: момент первого появления всегда — самый важный. По тому, как ты появился, каким появился — судят о тебе. И могут принять или не принять. Значит, никакого страха на лице или в движениях. Собранность, уверенность в своих силах. И по мере необходимости — открытость. По крайней мере, во взгляде. Чтобы не казалось, что держишь камень за пазухой. Или фигу в дырявом кармане.
Пока они все молчали, нужно было говорить. Нападать всегда нужно первой. Это Истомина узнала давно. Старший приподнялся было на локте, открыл рот… И тут Настя выдала:
— Это общежитие? А где у вас тут комендант?
Парень закрыл рот и улыбнулся. А потом изрек:
— Наша. Вот эта точно — наша!
Это слово прозвучало приговором. Оправдательным.
В сторожку вошел пацан, почти волоча по земле драный пакет. Из дыры в полиэтилене торчал банан.
— Как тебя зовут? — спросила Настя, оглядывая его — темноволосого, худого и нескладного. Пацан с интересом посмотрел на новенькую, которая была старше его явно раза в два, и солидно представился:
— Валерий.
Гришка-вожак смерил его взглядом с ног до головы, будто видел впервые, и изрек:
— Какой ты, на фиг, Валерий? Ты — Лерик!
Лерик обиженно хлюпнул носом, взгромоздил свой пакет на скамейку и начал вытаскивать на стол фрукты, куски хлеба, колбасы, а в самом конце торжественно водрузил едва початую бутылку водки. Заметив ее, Соня потерла руки в предвкушении пира.
— Обойдешься, — сказал Гришка. — Ты, когда пьяная, такая дурная…
— Это она в мать, — пояснил Саня.
— Ага! — подтвердила Соня. — Точно в мать.
“Сын банкира”
Его называли “Сын банкира”. Этот парень, по виду — одиннадцатилетний, так и жил без имени. У него был острый нос, весь в веснушках; рыжие волосы и маленький рот. Одет был не то чтобы с иголочки, но и не в рваньё. Говорили, он приблудился на кладбище совсем недавно, в начале зимы.
— …Почему “банкира”? — удивилась Настя.
— А потому что мой папа — банкир! — слегка даже агрессивно выпалил пацан. Гришка ухмыльнулся.
— Расскажи, — попросила Настя. “Сын банкира” насупился и заявил:
— При них — не буду!
Истомина положила руку на его выпирающую ключицу и сказала:
— Пойдем прогуляемся.
Пацаны заржали. Сын банкира зло сверкнул в их сторону серо-голубыми глазами, но ничего не сказал.
— Пойдем, — повторила Настя.
Тихонько шелестели тополя. Истомина начала привыкать к покою погоста, лишь иногда останавливалась возле могил тех, чьи даты рождения и смерти вмещали в себя шестнадцать лет или меньше. Она вглядывалась в лица тех, кто навсегда остался младше ее.
По каким причинам ушли они из жизни? Какой она была — счастливой или наполненной бедами? Любили они или так и не узнали, что несет это чувство? Задавать себе эти вопросы можно было бесконечно, и было это бессмысленно. Иногда Настя — если выдавалось время, свободное от добывания денег и еды, бродила по кладбищу и пыталась сочинить жизнь вон той тринадцатилетней девчонки с грустными глазами или этого пятнадцатилетнего парня со взглядом исподлобья. И почему-то всегда получалось, что истории эти — несчастливые.
А сейчас брели они с Сыном банкира по кладбищенским дорожкам, которые когда-нибудь станут аллеями парка, и Настя, чтобы разговорить своего спутника, рассказывала про свою жизнь. Правда, про колонию особо не распространялась, а про Весеннего не упомянула совсем. А когда пацан слегка оттаял, спросила:
— И все-таки почему — Сын банкира?
— Я же сказал, — терпеливо повторил пацан. — У меня отец — банкир.
— Тогда почему же ты здесь? — искренне удивилась Настя.
Пацан шел, пиная слетевшие с деревьев листья, и молчал. Потом сказал:
— А меня украли. Увезли в Богданович. Держали в каком-то подвале и почти не давали есть. Постоянно звонили из телефона-автомата и деньги у отца требовали. А знаешь сколько? — И почти с гордостью выпалил: — Двадцать тысяч! Зеленых! За тебя когда-нибудь такие деньги просили?
— Да кому я нужна? — почти в сердцах бросила Настя.
Пацан посмотрел на нее с превосходством и продолжил:
— А пока переговоры вели, я убежал.
— И приехал сюда, — почти утвердительно проговорила Истомина.
— Ага!
— А отец здесь?
— А где ж ему быть? Конечно!
— Но ведь ты же можешь его найти… Вернуться…
Сын банкира посмотрел на Истомину как на ненормальную.
— У него же охрана! С автоматами. Я только шаг к нему сделаю, меня тут же исстреляют всего…
Еще несколько фраз назад Настя готова была поверить в его необычную историю, но сейчас… Охрана с автоматами… Убить ребенка… Слишком уж нереально. Впрочем, если вера в отца-банкира помогает парню выжить…
И потому Истомина сделала вид, что поверила. Может, и в самом деле?.. Ведь могла же она не поверить в рассказ Льдинки, оказавшийся самой что ни на есть правдой? Или просто Насте захотелось устраивать не чьи-то судьбы, а, в конце концов, разобраться в своей?..
В сторожку они с Сыном банкира возвращались молча. Говорить больше было не о чем.
Соня
Когда Настя с Сыном банкира вошли в сторожку, Санька накрывал стол. Рядом стояла Соня и чистила бананы.
…На самом деле она была не Соней. Звали ее Света. А фамилия? Какая разница? У нее могла быть любая фамилия. Потому что мужиков у ее матери было много. Только на Светкиной памяти штук шесть.
Год рождения свой она помнила точно — восемьдесят седьмой, а вот день и месяц — нет. Как можно знать день рождения, если никогда его не отмечала?
Светка жила здесь года полтора. Ну, в общем, с позапрошлой осени. Гришка здесь уже был. Когда ее решили посвятить, как потом — Куклу, Светка уснула. Прямо в свежей могиле. И тогда Гришка сказал, усмехнувшись: “Ну, соня!” И Светка стала Соней.
Потом ей понравился Саня. И она ему, похоже, понравилась. А может, и нет. Кто ж их, мужиков, знает: говорят — “люблю”, а как там на самом деле?.. А спустя месяц после “посвящения” (а может, и полтора — календаря-то нет!) Саня, будто бы разбесившись, повалил ее на могильную плиту. Светка, ставшая к тому времени почти Соней, все поняла, но сопротивляться не стала. Была ночь, было страшно, под каменной плитой, на которой лежала Светка-Соня, покоился мертвец. Обнимая мерно двигавшегося взад-вперед Саньку, Светка боялась, что от этого движения мертвец проснется; поднатужившись, поднимет плиту, на которой она, Светка, занимается любовью с Санькой, и они полетят вверх тормашками.
По голым Сонькиным ногам заползали мурашки — не то от ночной прохлады, не то от страха. Потом Светка-Соня взлетела — высоко-высоко… Очнулась оттого, что Санька, уже застегнутый, гладил ее по бедру, затянутому в грязную джинсовую мини-юбку, и говорил:
— Ну ты соня! Ну ты точно соня…
Именно тогда Светка окончательно стала Соней. А потом они с Саней ходили на ту же самую могилу чуть ли не через ночь, и каждый раз Соня вздрагивала от ночных шорохов, и сердце стучало быстрее, и она взлетала — все выше и выше. А потом…
Страшная находка
…Сонька пропала. Она не появлялась уже три дня. Саня странно молчал, будто пропажа подруги его не касалась. Настя тоже молчала, давно усвоив нехитрое житейское правило: меньше знаешь — крепче спишь.
Она чувствовала себя чужой и здесь. Позавчера Гришка предложил ей “пойти трахнуться на могиле”, но Истомина отшила его спокойно и уверенно, и Гришка на эту тему больше не распространялся. Пока. Настроения снова не было. Впрочем, когда оно было в последнее время? На вокзале? Или у “дяди Андрея”? Нет.
Настя вышла из сторожки. Светила луна. Она была круглой и нагло заглядывала в Настины глаза. Истомина шла по чьим-то следам. Полузасыпанные снегом, они тянулись от сторожки в глубь леса.
Настя шла по следам — все дальше и дальше. Зачем? Вряд ли она смогла бы ответить на этот вопрос. Сначала шла бесцельно, потом ее забрало любопытство: кто из обитателей сторожки забрел так далеко? И зачем? Потом она заметила, что тех, кто шел, было двое: они ступали след в след, и лишь изредка тот, чьи ступни были поменьше, отклонялся на полшага в сторону, точно что-то его качало.
Наконец, тот, что был поменьше, упал набок и примял снег. Второй, должно быть, пытался поднять первого, но не смог и проволок его чуть дальше — в лес. На снегу четко отпечатались голова, спина… Там же, где должны были быть кисти рук, в снегу виднелись полузасыпанные ямки, точно тот, кто лежал, в приступе яростного бессилия или боли хватал снег и сжимал его в кулаках.
Настя не удержала равновесие. Падая, схватилась за снег, и… Вскрикнула. По ее следам, тяжело и возбужденно дыша, почти падая, шел Гришка. Но самым страшным оказалось не это. Из снега возле ее правой ноги высовывался крошечный пальчик недавно родившегося ребенка… Следы того, кто был поменьше, уходили в сторону дороги. Те, что побольше, возвращались в сторожку.
— Попалась, — констатировал Гришка. — Пошли трахнемся. Сонька говорила, кайфово…
Он смотрел на истомину, ухмыляясь: всё, не отвертится, деваться ей некуда. В любом случае он ее догонит. Но Истомина сказала зло:
— Откайфовалась твоя Соня. Оттрахалась… Смотри!
Она разрыла снег. В снегу, скорчившись, лежала двухдневная девочка. Гришка сидел в сугробе, обалдевший и растерянный.
— Дура… — едва смог произнести он. — Какая дура…
— Ты всё еще хочешь?.. — спросила Настя.
Гришка не ответил. Истомина забросала снегом крошечное тельце и сказала:
— Встань. И шапку сними.
Вожак повиновался. Потому что сейчас была сильнее она, эта шестнадцатилетняя девчонка, и они оба знали это.
— Что делать? — спросил он. — Менты узнают — потянут всех…
— Ты-то чё боишься? — уже спокойно произнесла Настя. — Из девчонок здесь осталась я одна. Я не рожала — это любой врач подтвердит. Просто выгони Саню. Все знают, что Сонька была с ним. Пусть ищут их.
— Ладно, — сказал Гришка. И, помедлив, добавил: — Только пусть это будет мое решение.
Настя кивнула. Вожаком становиться она не собиралась,
Изгнанник
Наутро, едва только встали, Гришка, сделав знак Сане, вывел его из сторожки. Через полчаса бывшего Сониного друга на кладбище уже не было. И никому, даже Насте, было совершенно не интересно, куда он пойдет. Каждый сам выбирает судьбу. И отвечает за нее тоже сам.
О чем говорил Сане Гриша и что произошло между Саней и Соней, знали только они.
…Саня шел по шоссе в сторону города. Нужно было к кому-то прибиваться. Зимой в одиночку не выжить. Это весной еще как-то можно перекантоваться до лета, но в январе…
Кто во всем виноват? Вряд ли Саня задумывался над этим вопросом. То, что случилось, воспринималось им как данность. Весьма неприятная данность. Впрочем, в Санькиной жизни вариантов данностей было только два: неприятная и весьма неприятная.
За себя Саня не боялся. В снег девчонку зарыла Соня. А он просто был рядом. Но чем дальше уходил Саня от кладбища, тем упорнее прокручивалась в голове одна и та же картина. Он гнал ее, но картина все равно возвращалась: распахнутый в крике беззубый рот и судорожно сжимающиеся кулачки. И Соня, отвернувшая покрасневшее (видимо, от мороза) лицо и лихорадочно засыпающая снегом крохотное тельце… Потом на смену этой картине пришла другая: торчащая из вытаявшего сугроба маленькая ножка.
И тогда Саня побежал. Задыхаясь, заваливаясь на обочину, поднимаясь, чтобы через десяток шагов снова свалиться лицом в обжигающий снег…
Еще полчаса назад казалось, что самое неприятное — изгнание с кладбища, где, честно говоря, действительно жилось неплохо, а теперь… Но могла ли Соня поступить иначе? Куда она зимой — с ребенком? Ее даже в приют не взяли бы… Да, виноват… Но ведь она сказала обо всем только недавно… И что он мог сделать?
Петляя, падая, добрался до автовокзала. Сил, чтобы идти дальше, не было.
Соня
То, что на кладбище путь был заказан, Соня знала. И потому ноги привели ее на Щорса. Жить здесь значило — и работать здесь. Но выбор у Сони был невелик.
Она появилась на Щорса, когда уже стемнело, и работа у девочек была в самом разгаре. Ослабевшая Соня привалилась к стене дома и стала наблюдать. Понимала: опасно, могут избить, изнасиловать, но выхода не было. Возвращаться после кладбищенской относительной сытости куда-нибудь на голодный вокзал или в теплотрассу не хотелось. Надо было выживать. Соня слышала (от кого — уже не припомнить), что единственное место в городе, где работают малолетки, — это Щорса.
Ноги дрожали. Голова кружилась. Улица была как на ладони.
И по той, и по этой стороне прогуливались взрослые — в куртках, коротких драных шубейках и в мини-юбках, едва скрывающих бедра. Малолеток видно не было. Но вот на этой стороне тормознул какой-то джип, и из него соскочила на землю худая девчонка лет четырнадцати. Вскоре к ней присоединилась еще одна — покрупнее, примерно такого же возраста. Они шли, цепко вглядываясь в прохожих. И вдруг одна скользнула глазами по Соне. Задержала взгляд и что-то сказала подошедшей к ним третьей. И они все вместе, резко развернувшись, направились к Соне. Она вжалась в стену, пытаясь унять дрожь в коленках.
Девчонки подошли и встали полукругом. Первые две — сбоку, третья — в центре. Она была откровенно рыжая и наглая.
— Платить будем? — с ходу поинтересовалась она.
— Я не работала, — стараясь придать голосу спокойное выражение, сказала Соня. Но голос все равно задрожал. — Я специально стояла здесь и не выходила — смотрела, у кого спросить…
— Молодец, — ощупывая взглядом довольно крепкую Сонину фигурку, похвалила рыжая. — Ну!
— В смысле? — спросила Соня.
— Говори, кто и откуда! — велела рыжая.
— С кладбища, — сказала Соня.
— Ха! — выдала вторая — та, что похудее. — А я думала — из …
И все трое захохотали. Соня обессиленно сползла по стене.
— Хлипкая, — сказала рыжая.
Это было последнее, что смогла услышать Соня. Очнулась она в какой-то квартире, на большом ложе. Рядом сидела пухленькая девчонка — та самая, одна из трех.
— Живая? — спросила она. — Ну и напугала ты нас!.. Голодная, наверно? Сейчас Жилка тебя накормит…
Встреча
Сонька блаженствовала. Теперь у нее снова был дом. Однокомнатная квартира, в которой жили приютившие ее девчонки. Была горячая еда. И ванная.
“Работы” Соня не боялась. Если будет так же, как на кладбище… с Санькой… то это кайф. Правда, кто-то говорил, что за удовольствие надо платить… Но ведь это же к ней не относится! За ее удовольствие платить будут ей.
Через два дня она вышла на “работу”.
…После кладбищенской относительной сладкой жизни автовокзальная казалась голодной. И холодной. Саня, прислонившись к железной сетке ограды,
смотрел, нельзя ли поднести к автобусу чьи-нибудь вещи и получить за это хоть какие-нибудь деньги. И вдруг остолбенел. Мимо него, будто не замечая, пружинящей походкой, еще не совсем уверенно, шла Соня.
Санька сначала не поверил глазам, а когда поверил, рванул следом. Схватил за руку. Повернул к себе… Увидел злые глаза и услышал:
— Мальчик, у тебя на меня денег не хватит…
Это была она. И не она. Всего за несколько дней Сонька стала другой. Ее некогда бесшабашный взгляд превратился в волчий.
— А я чё, виноват?.. — вскинулся Санька.
Но фраза, в которую он собирался вложить все свое возмущение, прозвучала тихо и жалко.
— У тебя на меня денег не хватит, — повторила за спину Соня и неспешно устремилась к тормознувшей в трех шагах от нее иномарке.
Выставив (похоже, намеренно) в сторону Саньки зад, обтянутый выстиранной юбкой, которую когда-то на кладбище задирал бывший ее пацан, Соня наклонилась к окошку “Ауди” и громко назвала цену. Владелец иномарки небрежно кивнул на переднее сиденье. Открывая дверцу, Соня победно и свысока оглянулась на Саньку, впаявшегося в железную сетку автовокзальной ограды.
Дверца хлопнула — будто выстрелила, и “Ауди” влилась в поток других авто, владельцы которых уже выбрали себе здесь пару по вкусу или только собирались это сделать; и вскоре ее не стало видно.
Санька так и стоял, подпирая ограду. Будто бы ничего не случилось. Только, кажется, он сгорбился. Но со стороны это было почти не заметно.
Облава
Вечерело. Сережка подбрасывал в “буржуйку” ветки, вытащенные из-под снега. Ветки дымили. Дым слезил глаза. Гришка сидел на верхних нарах. Сын банкира где-то гулял. Настя стояла у немытого окна. Вдруг ей показалось, что за ним промелькнула неясная тень. Истомина не успела ничего сообразить, как распахнулась дверь, и на пороге сторожки возникли трое. Они были в штатском, но Гришкино замечание, упавшее с верхних нар, не оставило никаких сомнений:
— Капец, ребятишки, — констатировал Гришка. — Руки назад, и — по домам…
— Правильно понял политику партии, — усмехнулся тот, что был повыше и покрепче. Он оглядел притихших Настю и пацанов. Сережка, не обращая внимания на незваных гостей, шерудил веткой в “буржуйке”. Бежать все равно было уже поздно.
— Собирайтесь, — бросил второй — хмурый и, видать, неразговорчивый. А третья спросила:
— Тебя дома ждут?
Она задала этот вопрос каждому, и все сказали — “нет”. Лишь Настя, подумав немного, проговорила:
— Может быть…
Домой…
— …Фамилия, имя, отчество? — деловито допрашивала милиционерша.
— Истомина Анастасия Павловна, — спокойно диктовала Настя. — Тысяча девятьсот восемьдесят пятого года рождения.
— Адрес?
— Знать бы… — отозвалась Истомина. — Мать с отцом развелись, разменяли квартиру и разъехались… Я была там. Совершенно чужие люди…
— Найдем, — пообещала милиционерша. И спросила — уже участливо: — С кем жить-то хочешь? С матерью или с отцом?
Истомина глянула в ее карие глаза и пожала плечами.
— И все-таки? — упорствовала милиционерша. — С матерью?
Глупый вопрос… Детей всегда после развода оставляют с матерью, так принято, а раз принято, значит, пусть так будет — по закону, хватит нарушать закон. И Настя сказала:
— Черт с ним… Пусть будет мать.
И милиционерша, захватив листок бумаги, на котором она писала Настины данные, куда-то ушла — видно, чтобы найти адрес или телефон Истоминой Надежды Александровны, тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года рождения. Вернулась минут через пятнадцать, потянулась к телефону. Сняв трубку и сверившись с бумажкой, набрала номер. И сказала в трубку:
— Надежда Александровна Истомина? Лейтенант Сычёва, отдел по профилактике правонарушений. Приезжайте, забирайте дочь…
Настя представила, как мать кладет трубку. Не попав на рычаг, поправляет ее на ходу и бросается одеваться — суматошно, не зная, за что схватиться в первую очередь. Как выбегает из подъезда, оглядывается, тормозит машину и называет адрес. Как водитель, косясь на нее, спрашивает:
— За сыном?
А она качает головой и говорит:
— За дочерью…
А он бросает в пространство:
— Бедовая, видать, девчонка…
Потом Настя слышит, как внизу тормозит машина, сильно хлопает дверца, а за ней — дверь, и минуты через три раздается несмелый стук, отворяется дверь кабинета… И Настя видит мать. Мать, за два года постаревшую по крайней мере лет на десять. Истомина-младшая поднимается со стула, переступает с ноги на ногу и говорит прерывающимся голосом:
— Мама… Я здесь, мама… Я больше никуда…
Потом бросается вперед, роняя всё, что попадается на пути, и припадает лицом к мягкому плечу матери…
2002 г.