Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2003
Из всех транспарантов, которые проносили в прошлом по улицам на демонстрациях, этот был, несомненно, самый простой. Ни “Слава…”, ни “Ура…”, ни “Да здравствует…”, ни “Братский привет…”. А четыре слова с явно географической ориентацией: “Урал — опорный край державы!” Далее обычно следовали машины с эмблемами предприятий и колонны заводских демонстрантов. Многие из шагавших бывали “под градусом”, и, конечно, далеко не все знали, что слова эти родились у автора знаменитого “Василия Теркина” и предназначались вовсе не для демонстраций и прочих парадных церемоний.
Если можно сравнить поэму “За далью — даль” Александра Твардовского с симфонией, эти четыре слова — лишь одна музыкальная фраза. Но на обращении к Уралу “держится” одна из стержневых глав — “Две кузницы”. Пересказывать стихи — дело неблагодарное и ненужное, надо слышать их музыку:
Урал! Опорный край державы,
Ее добытчик и кузнец,
Ровесник древней нашей славы
И славы нынешней творец.
Когда на запад эшелоны
На край пылающей земли
Ту мощь брони незачехленной
Стволов и гусенец везли, —
Тогда, бывало, поголовно
Весь фронт огромный повторял
Со вздохом нежности сыновней
Два слова: — Батюшка Урал…
Урал! Я нынче еду мимо,
И что-то сжалося в груди:
Тебя как будто, край родимый,
Я оставляю позади.
Но сколько раз в дороге дальней
Я повторю — как лег, как встал —
И все теплей и благодарней
Два слова: — Батюшка Урал…
Строки об исторической миссии нашего края можно было бы и продолжить, они встречаются и в других главах поэмы — “Огни Сибири”, “Фронт и тыл”, “Так это было”. Миссия эта приобретала порою трагический оттенок, просматривается и особая, в известном смысле “роковая” связь поэта с нашим краем, но об этом позднее… А писал Александр Трифонович об Урале не только в поэмах, но и в прозе. Весной 1948 года автор “Василия Теркина” приехал на Урал по командировке “Литературной газеты”, и это стало значительным событием в культурной жизни края. Газета “Уральский рабочий” сообщала, что поэт побывал в селах Красноуфимского района и на Уралмашзаводе, отправляется в Нижний Тагил.
“Вообще после войны как будто все сначала началось в колхозах, — размышляет он в “Рабочих тетрадях”, — хотя это был уже другой слой, но в нем опять же виднелись отпечатки прежних противоречий и трудностей… Казалось, что все уже ясно и что прошлое уже тогда было далеко позади, хотя на самом деле этого не было”. В свое время автор “Страны Муравии” от имени своего героя Никиты Моргунка рискнул обратиться с вопросом о коллективизации к “отцу народов”:
Товарищ Сталин!
Дай ответ,
Чтоб люди зря не спорили:
Конец предвидится ай нет
Всей это суетории?
И жизнь — на слом —
И все на слом,
Под корень, подчистую,
А что к хорошему идем,
Так я не протестую…
Не лишенное сомнений обращение все-таки пришлось в Кремле ко двору. Последствия сокрушительного эксперимента по раскрестьяниванию основной части населения трактовались тогда как продолжение классовой борьбы, как трудности, связанные с неким “головокружением от успехов”. А потом хроническая нехватка продовольствия в стране списывалась на лишения военного лихолетья и восстановительного периода. Были, конечно, и своего рода “потемкинские деревни” — с хорошей урожайностью (на ограниченных площадях) и высокими надоями (за счет кормовых дотаций). В очерке “Письма с Урала” Александр Трифонович основывался на таких хозяйствах. “Исключительным и выдающимся можно было бы назвать колхоз “Заря” Ачитского района, колхоз, описанный во множестве очерков и корреспонденций в свердловской и московской печати и снятый в документальном фильме “Сто пять лошадиных сил”. Там-то я и собирался побывать, но мне помешало половодье — уже нельзя было проехать.
— Поезжайте тогда в “Первое мая” — сказали в области. — Правда, того вы там не увидите, что в “Заре”, такой, например, электрификации нет, но все же колхоз интересный.
Уместно напомнить читателю наших дней, что электрификация сел, механизация ферм и строительство жилья совершались с помощью шефов, то есть промышленных предприятий, при участии первых лиц городов и районов. А на уборке урожая работали не одни сельские жители, а в большинстве — заводчане, студенты и даже школьники. Чуть позднее, в начале 50-х, в составе студенческих бригад несколько сезонов на уборке урожая в том же Красноуфимском районе пришлось провести и автору этих заметок. Помнятся покосившиеся замшелые ворота, провисшие (тронь — развалятся) жерди изгородей, сиротливые без хозяйской мужской руки избы. Поэта отправили по иному маршруту.
Мужиков в деревнях после войны катастрофически не хватало: председатель колхоза, бригадиры, в лучшем случае — пилорамщик, из них кто-нибудь после фронтового ранения или контузии. Механизаторов в МТС не хватало тоже, трактора латаные-перелатаные. И машины и люди работали на износ. Хозяйства покрепче остальной массы можно было пересчитать по пальцам. То, что творилось в уральской деревне тогда, не может не будить мрачных воспоминаний. И все же после великой войны это воспринималось почти как должное. Это потом, ближе к концу шестидесятых, когда миновала орденоносная для некоторых областей пора выполнения двух годовых планов по мясу за один год и провалилась надежда на повсеместно рекордные урожаи кукурузы, Александр Трифонович, главный редактор журнала с мировым именем, в Новосибирске, на вопрос первого секретаря обкома: “О чем же говорит народ?” — смог ответить: “Больше всего идут разговоры о советской власти. Сильно матерят нынче советскую власть. Но учтите — так научились материть, что посадить нельзя!”
Очерк Твардовского образца третьего послевоенного года был выдержан в духе публицистики того времени. Но имена и названия, записи о событиях и людях, их надеждах и представлениях не утратили документальной ценности. Напомним еще раз, что хозяйства, о которых шла речь, он сразу же причислил к исключительным. В селе Александровском писатель отметил рост неделимого фонда колхоза, что позволило начать строительство бани, отремонтировать плотину на речке, построить водопровод протяжением четыре километра, зерносушилку, пожарный сарай и семнадцать изб для колхозников. Вполне заслуженное теплое слово было сказано о сельских жителях: “Невозможно осудить стремление деревни быть не хуже города. Так же, как нельзя, видя перед входом в небольшой еловый и пихтовый лесок, обнесенный деревянной оградкой, надпись “Парк культуры и отдыха колхоза “Первое мая”, — осмеивать простодушную претенциозность этой надписи. Нельзя недооценивать тот факт, что в колхозе около сорока детей под руководством приезжающей из города учительницы обучаются основам музыкальной грамоты”. Вечером в клубе Александр Трифонович слушал выступление хора самодеятельности под управлением демобилизованного по ранению офицера Николая Гавриловича Блаженкова, чьи однофамильцы, как выяснилось, составляли в селе чуть ли не половину жителей.
После войны в печати насаждалось мнение, что колхозный строй выдержал испытание временем. Позднее Александр Твардовский отметил для себя в “Рабочих тетрадях”: “В каком бы виде и что бы ни писать о сегодняшней колхозной деревне, нужно начинать с самого начала, взяв под сомнение все дело в целом и дав полную волю печальным наблюдениям… Прошло четверть века этой “революции сверху”, а до сих пор дело не идет само, нуждается в разнообразном стимулировании и носит черты даже официально признаваемой “запущенности”. В этом признании писателя не чувствуется личной обиды, а ведь он знал, какой дорогой ценой оплачена так называемая “революция сверху” — и не одной семьей спецпереселенцев Твардовских, а миллионами Иванов Денисовичей. Он знал, чей и какой труд на строительстве Беломорканала и Магнитогорского комбината, на заводах Урала, рудниках Колымы и Забайкалья был делом доблести и геройства.
К жгучей проблеме послевоенной деревни — нехватке специалистов с высшим образованием, обратился Александр Трифонович, размышляя о тех выпускниках столичных, в частности, институтов, которые любыми правдами и неправдами остаются в Москве с прицелом сделать карьеру, что называется, на теплом месте. Он вспомнил об этом после знакомства с колхозным зоотехником Верой Тихоновной Пекуньковой, окончившей Тимирязевскую академию. “Мы разговорились с Верой Тихоновной, и я узнал, что работает она в этом районе уже свыше десяти лет, очень любит свою работу, совсем привыкла к этим местам, но сама москвичка, горожанка. (…) И вот, казалось бы, выполняя свою большую роль в практической жизни большого и сложного хозяйства, она отвлеклась от науки, от книг и журналов, перестала, как говорится, работать над собой. Нет, именно этот практический опыт позволил ей собрать большой материал для научной работы по своей специальности. (…) У людей, живущих всю жизнь и работающих вне столицы, часто куда больше моральных и иных прав на нее”.
Заводские впечатления писателя сдержанны, неоднозначны. Помянув о кузнечном цехе, о производстве новых мощных экскаваторов
и оборудовании для прокатного стана, он увидел и то, что обычно обходили молчанием местные очеркисты. “У многих, пишущих об Урале, заметна склонность как-то подольститься к старику особо восторженной манерой описаний. Тут обычно и звезды уральского неба, конечно же, горят огнем прославленных уральских самоцветов; и заводские огни, которые подобны звездам; и воздух, которым почему-то особенно сладко дышать, несмотря на обилие угольной сажи, выбрасываемой трубами мощных ТЭЦ”. От меткого взгляда и твердой руки писателя не ускользнуло, как неуютно выглядели уралмашевские улицы с жидковатыми бульварами, закопченными и замызганными деревьями; что на старых заводах “вроде Тагильского имени Куйбышева, где люди, может быть, не менее опытные и умелые, но механизмы, оборудование дослуживают свой век, видимого напряжения человеческих мускулов несравненно больше”.
На реконструкцию предприятий “с минимальными капитальными затратами” раскачались лишь в 70-х. Бараки было обещано снести, но сносили их со скрипом, и до сих пор даже панельных обиталищ не хватает. “Мы знаем, как долго стоят эти временные сооружения”, — сказал о бараках поэт. А сколько уходило “напряжения мускулов” на участие армейских интернационалистов в так называемых локальных конфликтах вплоть до Эфиопии, Анголы и Мозамбика, на поддержку “братских” партий и режимов? Во что обошелся Отечеству такой интернационализм? Разумеется, в такой ситуации затраты на капитальную реконструкцию предприятий и благосостояние народа не могли не быть минимальными.
…На встречах со студентами университета, с журналистами “Уральского рабочего” и окружной военной газеты “Красный боец” Александр Трифонович в те дни не раз слышал вопрос:
— А что вы думаете написать об Урале?
— Я не любитель заверять читателей — отвечал он. — Пообещаешь, а потом напишешь, да не то. Стыдно будет. Могу лишь сказать, что у писателя ни одна поездка даром не пропадает.
В поэме “За далью — даль” можно найти и более конкретный ответ на этот вопрос:
Полжизни с лишком миновало,
И дался случай мне судьбой
Кувалду главную Урала
В работе видеть боевой.
И хоть волною грозной жара
Я был далеко отстранен,
Земля отчетливо дрожала
Пред той кувалдой в тыщи тонн.
И пусть тем грохотом вселенским
Я был вначале оглушен,
Своей кувалды деревенской
Я в нем родной расслышал звон…
В отличие от других поэтов, отметил Ю. Трифонов, он умел “с какой-то удивительной простотой и силой говорить о самом сокровенном, что поэзии как будто и неподвластно, к чему может прикасаться лишь проза, да и то толстовская, чеховская: о домашнем, семейном, истинно человеческом. Отношения близких друзей, сын и отец, мать и дети, муж с женой, родные — и все это на фоне громадной жизни, горя, войны, потерь”.
Звон родной деревенской кувалды в отцовской кузнице преследовал его в жизни, наверно, с тех пор, как семнадцатилетний максималист ушел из родительского дома, чтобы стать поэтом. “У меня с отцом при полярной отчужденности психо-идеологической, так сказать, было что-то общее в отношении земли и цветения на ней”. Вечная проблема отцов и детей
решалась по указке партии так, как несколько лет спустя молодого поэта наставлял секретарь Смоленского обкома: “Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией”.
Выбор, действительно, во многом был предопределен, востребованность молодого крестьянского поэта не была делом случая. Но выбор был связан с последующей трагедией его семьи, которую он постоянно ощущал, носил в себе и сказал о ней в поэме “По праву памяти”:
О, годы юности немилой,
Ее жестоких передряг.
То был отец, то вдруг он враг.
А мать?
Но сказано: два мира,
И ничего о матерях.
Поэма эта и стихи “Памяти матери” также в известной мере содержат ответ на тот студенческий вопрос: “А что вы думаете написать об Урале?” Поэт сказал замечательные слова об исторической миссии нашего края, но знал он, и каким путем шла индустриализация, какая роль в ней была отведена спецпереселенцам, в числе которых оказалась на Урале семья Твардовских. “Странно, — писал он и строгим судом судил самого себя в “Рабочих тетрадях”, опубликованных после его кончины, да и то далеко не сразу, — что жизнь моя, крайне бедная значительными личными поступками (незначительных и постыдных сколько угодно), характерная покорным следованием необходимостям, поступавшим извне — все же главный мой материал, объект размышлений, плацдарм для освоения всего, что вне ее — большой общей жизни страны, народа”.
В свете этого признания, надо думать, поездка по Уралу была для него далеко не такой парадной, как это представили газеты. Обратимся к свидетельству брата поэта, узника лагеря на Чукотке после возвращения из немецкого плена, Ивана Трифоновича Твардовского, который в документальном повествовании “У нас нет пленных…” (“Новый мир”, № 10, 1991) упомянул о том, что в Нижнем Тагиле у писателя был разговор с женой его, Марией Васильевной. Еще во время войны она обращалась с просьбой к Александру Трифоновичу, и тот откликнулся. Теперь, в гостинице “Северный Урал”, они поговорили в коридоре. “В номер не пригласил. И было ясно, что хотел поскорее откланяться. Об этом и вспоминать тяжело”, — пишет Иван Трифонович.
Впечатления той встречи не могли не быть горькими и тягостными и для поэта. Поэту, брат которого был осужден на десятилетнее лагерное заточение, да и поэмы возбуждали завистливую бдительность у “идейно-выдержанных вурдалаков”, странствовать в глубинке и встречаться с читателями без всевидящего глаза и всеслышащих ушей “литературоведов в штатском” было просто немыслимо. На место ссылки, куда из Смоленска в 30-е годы посылал он несколько писем, полных тоски и отчаяния от бессилия помочь семье, — в заброшенный леспромхозовский поселок Парча, где в апреле 1931 года нашла пристанище в бараке семья спецпереселенцев Твардовских — Трифон Гордеевич и Мария Митрофановна, их сыновья Константин, Иван, Павлик, Вася, дочери Аня и Маша, — дороги ему не было.
В краю, куда их вывезли гуртом,
Где ни села вблизи, не то что города,
На Севере, тайгою запертом,
Всего там было — холода и голода.
Но непременно вспоминала мать,
Чуть речь зайдет про все про то, что минуло,
Как не хотелось там ей помирать —
Уж очень было кладбище немилое…”
Душевной болью было проникнуто и письмо Александра Твардовского, отправленное в дни изгнания семьи критику Анатолию Кузьмичу Тарасенкову: “Может, я действительно классовый враг, и мне нужно мешать жить, и писать?” — спрашивал он. О том, что, став поэтом с мировым именем, он не сможет опубликовать при жизни свою итоговую поэму-исповедь “По праву памяти” и будет изгнан с поста главного редактора лучшего в стране журнала, предполагать Александр Трифонович, конечно, не мог.
Однако вернемся к “Письмам с Урала”, вспомним вскользь оброненную фразу “сказали в области”. Маршрут поездки был, конечно, намечен заранее, и не только самим писателем, поскольку выдавались целенаправленные рекомендации. Ссылка на препятствующее поездке в знаменитый колхоз “Заря” половодье прозвучала, скорее всего, по той причине, что нельзя же постоянно в печати застить свет одним и тем же, но упомянуть в беседе такое хозяйство да еще после съемки фильма очень даже престижно. Режиссерам маршрута было ведомо, конечно, в какой местности находилось заброшенное барачное обиталище семьи ссыльных спецпереселенцев Твардовских, и что этот маршрут даже через годы интересовал поэта: “С какого года и с какого дня беда моя преследует меня…”
Думается, неслучайным оказался и вопрос, заданный в университете со ссылкой на некого ретивого лектора, который внушал студентам, что такой солдат, как Василий Теркин, мог быть на любой войне. Просто русский характер, а советского в нем, идейности партийной не чувствуется.
— Не знаю, я не думал как-то об этом. Мне кажется, существенного значения это не имеет. В данном случае понятие “русский — советский” однозначно, неразрывно, — таков был ответ автора.
Удивительно, что мнение генералиссимуса, утверждающего государственные премии, которые именовались тогда в честь его же, не разошлось с оценкой Нобелевского лауреата, назвавшего свою книгу о приходе к власти большевиков “Окаянные дни”.
“…Прочитал книгу Твардовского “Василий Теркин”, — писал Иван Бунин в Москву Н.Д. Телешову, — и не могу удержаться — прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом — это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык — ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова! Возможно, что он останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за “Теркина”.
“Лирический эпос Твардовского обогатил, актуализировал традиции русской классической поэзии”, — сказано в Большом Российском энциклопедическом словаре. Поэмы Твардовского, отвергнув парадную риторику Маяковского, подводили читателя к тому, что главное событие века для российской поэзии — не октябрьский переворот, не братоубийственная гражданская, а самая праведная Великая Отечественная война.
“У нас нет пленных — есть предатели и изменники”, — заявлял “отец народов”. И все-таки поэт с болью в сердце писал о судьбе родившей сына в фашистской неволе солдатки Анюты Сивцовой и о судьбе тех солдат, которые “в плену, и этот плен — в России”. Он сказал о плене Гулага, о каторжных скитаниях изгнанной на Урал его семьи. Есть о том и дневниковая запись в его “Рабочих тетрадях”: “Получено задание, семья уже в “списке”, составленном под диктовку приезжей “тройкой”, для которой главной приметой зажиточности была новая пятистенка”.
— А его родители действительно были кулаками или они — “так называемые”? — спрашивал знавший поэта Генрих Белль, побывав на могиле Александра Трифоновича на Новодевичьем кладбище.
Даже удостоенные премий поэмы Твардовского не укладывались в стереотипы соцреализма, и “идейно-выдержанные вурдалаки” задавались вопросом — что же, собственно, советского в солдате Василии Теркине, отражена ли руководящая роль партии в поэме “Дом у дороги”? Волосы дыбом вставали у них после публикаций в “Известиях” и “Новом мире” (Хрущев разрешил) “Теркина на том свете”:
…Там рядами, по годам
Шли в строю незримом
Колыма и Магадан.
Воркута с Нарымом
Теперь поэту приклеивают ярлычок “державник”. В изобретении терминов такого рода столичная критика поднаторела, однако они ничего не объясняют, ни к чему не обязывают. Несколько лет тому назад в издательстве “Уральский университет” вышла замечательная книга Татьяны Снигиревой “А.Т. Твардовский. Поэт и его эпоха”, рассчитанная на подготовленного читателя, но ее тираж недостаточен. Поэт приезжал в наш город и сказал лучшие слова о нашем крае. Так, может быть, и город должен позаботиться о том, чтобы увековечить память поэта в названии улицы, в мемориальной доске?