Роман (Окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2003
20.
Из Кольцово Эльвира улетела в назначенное время. Минута в минуту, прощание с малой родиной не затянулось.
Только самолет оторвался от земли, Эльвира глянула в иллюминатор по старой привычке — и сразу нашла выморочную Арамиль, разрезанную надвое зловонной исетской лужей, не замерзающей ни в какой мороз, увидела этакую влажную щель промеж темных избушек да бараков древне-советской постройки — есть ли где еще в мире подобный “вагинальный ландшафт” — и отвернулась, пропади оно все пропадом!..
Но где-то там, под гранитным камушком, покоился ее отец, которого она когда-то — или это только казалось — очень любила. Во всяком случае, больше, чем мать. А жалела-то как!..
После ухода матери отец был словно младенец без титьки. Он бы ударился в запой-загул, как делают прочие отвергнутые, и становится им, вероятно, легче, но отец физически не мог ни запить, ни загулять. Уж так оригинально был устроен.
Однако повезло жить в маленьком городе, где, как в деревне, всяк на виду. И женщины сами стали к нему присватываться.
Одна, потом другая, потом третья… И отец стал понемногу меняться, раскрепощаться стал. Кто знает, когда бы старик остановился в своем поиске, но вдруг подвернулась женщина, которая, как показалось, более всего напоминает Алевтину. А кроме того, она была моложе Николы на тринадцать лет, имела высшее образование, что отец полагал самым важным — есть о чем с человеком поговорить.
И о чем уж они там говорили, ведь дипломированные у нас все, а образованных среди них раз-два и обчелся, оба никогда не читали книг, ни с какой особенной публикой не общались, а все суждения черпали из телевизора да газеты “Правда”, которую вынуждены были выписывать как члены партии. То есть, начав жить вместе, они, помимо прочего, крупно сэкономили на подписке.
А недостаток у новой жены был всего один — трое девочек-школьниц. Один тройной недостаток против трех неоспоримых достоинств — такой вот получился баланс…
Однако Эля выбор отца скорей одобрила, чем нет. Конечно, она сразу про себя решила, что папкина избранница — дура дурой, но ведь и папка, положа руку на сердце, тоже не бог весть какая личность, зато — как сразу взбодрился человек, помолодел, разрумянился, раздухарился!
“Купи-ка, — говорит, — мне, дочка, в городе цветов на бракосочетание да побольше, да покрасивше, да подороже — моя Любаня обожает цветы!” А сам — десять рублей на “миллион алых роз”.
И дочь купила. Молча добавила от своей невеликой зарплаты и купила. И ничего не сказала. Пусть старички потешатся, ведь этих тюльпанов по три рубля за штуку в их жизни никогда не было. Любовь же Ивановна — святая простота — нажив троих детей, в загсе отродясь не была, о чем Эльвиру незамедлительно проинформировал первый же знакомый арамилец.
Бракосочетание прошло честь по чести. Молодых привезли на “Москвиче” с ленточками, правда, без куклы на капоте, они обменялись кольцами триста семьдесят пятой пробы — теперь такие не делают, — поцеловались, расписались и с шиком укатили прочь. И хотя наблюдавших зрелище было относительно немного, подробности происходившего стали немедленно известны всему городскому населению. Вот-де как занятно сходятся на старости лет образованные придурки.
А эти молодожены после тихого малолюдного банкета снова, как ни в чем не бывало, пошли — каждый в свою сторону. Он — преподавать в школе ботанику с анатомией, она — на суконную фабрику придумывать новые драпы, ибо профессия ее редкостная называлась “инженер-дессинатор”, и бедняжка даже не подозревала, что эпоха драпов вот-вот канет в вечность.
Впрочем, как выяснилось скоро, до лампочки были Любови Ивановне эти драпы. Потому что еще до первой брачной ночи она забеременела в очередной раз, чем вновь потрясла город, а уж как гордился собой будущий счастливый отец — это надо было видеть.
Конечно, за спиной многие посмеивались, но вместе с тем рейтинг, как сказали бы теперь, скромного школьного учителя, сроду внимания к себе не привлекавшего, резко вырос. Кажется, специалиста в области бесполой анатомии стали больше уважать даже арамильские пятиклассники, чего ж говорить про всезнающих выпускников.
— Нy-ну, — только и смогла выдавить ошарашенная Эльвира, — с вами, ребята, становится все интересней…
Так у ней появилась сестричка, которая была младше Софочки на семь лет.
Но “молодые” на этом не остановились! И спустя примерно год семья опять увеличилась — в ней стало пять девочек!
— Папка, ты чо, офонарел?! — воскликнула дочь при очередной встрече, демонстративно не принимая в расчет чувства присутствовашей здесь же Любови Ивановны.
— А что, Родине нужны рабочие руки, — ответил отец, щуря маленькие добрые глазки, и был он в этот момент поразительно похож на канонического “дедушку Ленина” с известных портретов советских художников.
Однако размножение на том прекратилось. То ли у отца “кончились патроны” — должны же они когда-то кончаться, то ли Любовь Ивановна нарожалась, исполнив намеченный еще в юности план — родить пятерых и таким образом на пять лет раньше покинуть коммунистическое строительство.
Правда, помимо размножения хватало и других дел. Они взяли участок под “дачу”, насадили на участке обычный ассортимент, затеяли строить избу, притом довольно большую, тогда как оба работниками были никудышными, а рассчитывать на помощь детей не приходилось.
Глядя на все, Эльвира только головой качала да повторяла свое, теперь уже излюбленное “ну-ну”, которое и означало все.
Наезжая изредка проведать отца, она старалась пробыть в его новой семье как можно меньше. Обстановка ей там представлялась ужасной; дети мельтешили перед глазами, кричали, ревели, дрались и мирились
ежеминутно, приставали к родителям и старшей сестре, бесцеремонно называя ее, крупного советского руководителя, Элей, отчего “руководителя” натурально передергивало.
Подрастающие дочери начали опрометью разлетаться из родного гнезда, чтобы больше ни при каких обстоятельствах в него не вернуться. И Эльвира прониклась к ним невольным бабьим сочувствием.
Когда же в доме остались только две младшие девочки, две, как ни крути, родные сестры Эльвиры, старики взяли еще один участок целинно-залежной земли. Хотя оба уже давно от активной трудовой деятельности отошли и существовали на государственный пенсион, правда, отец, как израненный фронтовик, пенсион имел довольно солидный.
А и в первом саду, как говорится, “конь не валялся”, плантации, к всеобщему недовольству соседей, из года в год зарастали сорняками, хижина, навсегда оставшаяся недостроенной, уже местами начинала гнить, а они купили бракованные стеновые панели для следующей, одну из плит крановщик при разгрузке сломал, потому что, взяв плату вперед, уже успел принять для веселья портвейна номер 13.
Между тем Любовь Ивановна, кстати говоря, всегда маленько побаивавшаяся начальственную Эльвиру, вечно щеголяла в сущих лохмотьях — в “рабочем”, как она выражалась; в состоянии ”работы” пребывая постоянно, хотя и без ощутимых результатов, имела лишь один более-менее справный наряд на выход. Девчонки тоже были, считай, не одеты, разве что Софочкины обноски безмерно радовали их иногда. Единственный костюм отца, купленный еще в прежней жизни и прежней женой, уже находился в шифоньере на вечном хранении, чтобы надетым быть только один раз.
— А куда нам выходить?! — лучилась Любовь Ивановна беспредельным простодушием, — мы ж пенсионеры, а кроме того, у нас большое хозяйство. Да и мои родители жили так же — ходили в чем придется, зато пять коров имели. И не голодали никогда. И мы не голодаем. Хотя, конечно, колбаску кушаем не каждый день.
— Но зачем вам еще один сад, люди! — восклицала Эльвира, едва не умирая от бессильной злости.
— А это я себе еще смолоду поставила цель: пусть каждая моя дочь получит в приданое “дачу” и швейную машинку!
— Вон что-о-о! Тогда конечно. Тогда без второго сада вам действительно хоть в петлю. Дерзайте, что ж…
А потом Эльвира на два года подписалась в загранку. Один знакомый полковник по блату устроил, жениться, сволочь, обещал, да обманул — откупился выгодным, как казалось, контрактом.
В то время Софочка как раз в Риге училась, и можно было сравнительно безболезненно умотать на заработки в чужую страну, тем более что — “Ев-ро-па-а…”
Эльвира получила должность старшего товароведа военторга в советской группе войск, прилетела, приняла дела и вдруг, совершенно к тому не готовая, очутилась на казарменном положении. Ну, не совсем на казарменном, однако вроде того. Во всяком случае, в “Европу” точно просто не выйдешь. Нa экскурсию какую-нибудь — исключительно в составе специально подобранной группы во избежание инцидентов.
А вдобавок ко всему — душки-военные, офицерье, значит, — стопроцентно женатое, до дрожи запуганное, и даже пустяковый, ни к чему не обязывающий флирт сразу приравнивался к политическому демаршу со всеми, как говорится, вытекающими…
И затосковала Эльвира смертельно. Ей казалось, что — по Родине, исключительно по ней, дескать, “поле, русское поле, я твой тонкий колосок” и тому подобное. Нo, разумеется, на родные березки и “вагинальные” ландшафты ей было в высшей степени наплевать — в конце концов, этого добра и в чешской Словакии — как грязи, а вот что касается воли, даже той куцей и выхолощенной, которая была в те времена и казалась живущим безвыездно ненавистной, то да — она манила, она звала, она представлялась почти безграничной и оттого желаемой страстно…
Так что паралич разбил отца как нельзя кстати. Хоть оно и кощунственно звучит. Его разбил паралич, о чем Любовь Ивановна незамедлительно известила подробнейшим письмом, не утаив ничего абсолютно, даже, кажется, не подозревая, что выставляет при этом себя в крайне невыгодном свете.
Любовь Ивановна написала даже как бы с юмором о постигшей всех трагедии, мол, отец все забыл и все перепутал, зато, к счастью, сохранил способность передвигаться в пределах жилплощади.
Мол, “Любушкой” он ее больше не зовет, а зовет либо ”Алинькой”, либо вообще “тетенькой”, все спрашивает про какого-то брата, хотя сам детдомовский, а недавно выпил масло, в котором жарили “хворост”, и обдристал все, что можно было обдристать…
Но в общем письмо вышло оптимистическое, Любовь Ивановна отнюдь не жаловалась на судьбу, искренне верила в пускай не быстрое, но полное выздоровление, просила, если представится такая возможность, купить в Чехословакии насос для “дачи”, а также передавала привет от сестер, которые часто о ней вспоминают и ждут заграничных гостинцев…
Ой, как тут взыграло Эльвирино ретивое! Ой, как зашлось от жалости и нежности к бедненькому папочке, разбитому параличом!
И она начала обрабатывать начальство — немедленно заставила прочесть “письмо с родины” самого там главного, разрыдалась, конечно, и все такое.
Самый главный отнесся к возникшей проблеме сочувственно и без энтузиазма — нанимать и увольнять кадры вот так запросто он полномочий не имел, более того, за случайных людей, просочившихся в отборные ряды, нес персональную ответственность. Однако рапорту старшего товароведа ход он дал.
И улита поползла аж в Москву, да поплыла по Москве из кабинета в кабинет без всякого намека на поспешность, да потом с той же скоростью двинулась назад.
Уже в военторговской конторе все были давно осведомлены о благополучном прохождении документа в верхах, казалось бы, отпусти человека, товарищ начальник, — бумагу куда следует можно и после подшить, но — мыслимое ли дело — это ж Советская Армия, в которой все — точно, беспрекословно и в срок.
А Эльвира вконец извелась, работа валилась из рук, сраные подполковники орали на нее, чего прежде, на гражданке, ни одна сволочь не могла себе позволить, но если все же позволяла, то потом горько сожалела о несдержанности.
Кроме того, женщину вконец доконала эта нескончаемая европейская слякоть, этот пронизывающий ветер с дурацких гор, эти чехи и словаки (с которыми изредка все же приходилось иметь дело), даже не пытавшиеся скрыть свое отвращение к русским братьям, а заодно и сестрам, явно не собирающиеся когда-либо забыть шестьдесят восьмой год и прочие подобные годики, мешающие свободолюбивым народам вернуться в лоно мировой цивилизации…
Наконец — воля! Эльвире жмут руку, фальшиво сожалеют об утрате ценного кадра, желают успехов и скорейшей постановки в строй бывшего доблестного фронтовика.
Если бы отец не был фронтовиком и калекой, то, возможно, ничего бы не выгорело. Ведь подойди начальство формально, отец-то — не одинокий старец, у него жена законная, которая сама замечательно управится — не она первая, не она последняя. Так что Эльвира должна быть премного благодарна…
Но она всех благодарит довольно сдержанно, и это еще хорошо, потому что язык так и чешется высказать все наболевшее, мол, я безумно счастлива покинуть ваше воровское кубло, притворяющееся форпостом социалистического лагеря, передовым, так сказать, его бараком; рада, что больше не увижу этих чмошников в погонах, которых решительно невозможно представить заступниками и тем более героями; бесконечно рада, что не придется больше приветливо улыбаться их боевым подругам — стервозным толстухам — плотно спаянным в особый бабий гадюшник, пробавляющийся дебильной художественной самодеятельностью да плетущий интриги, в которых все — против всех.
Нет, Эльвира бы, конечно, сказала на прощанье кое-что, не отказала б себе в удовольствии, но до самого последнего момента боится, жутко трясется, что добрые, но строгие дядечки военные вдруг возьмут и передумают, и не пустят ее к бедному папочке, и некому будет ему воды подать, и слово доброе сказать, и судно подложить, и глаза закрыть пятаками…
И лишь когда самолет ушел за облака, когда слякотная и неприветливая “Европа” скрылась из вида, на лице женщины появилась блаженная улыбка: “Домой, наконец-то, да уже, считай, дома, счастье-то какое, Господи!..”
К разбитому параличом отцу она смогла отправиться лишь через неделю после прибытия. Надо же было отдышаться после ужасного испытания, привести себя в порядок, почистить перышки, дождаться, чтоб выветрился ненавистный казарменный дух. Правда, в настоящей казарме ей так ни разу побывать и не пришлось, случай не подвернулся…
Эльвира тряслась на раздолбанном ЛИАЗе по раздолбанному асфальту, изо всех сил стараясь держать подобающее расположение духа, твердя про себя, как заклинание: “Милый папочка, я лечу к тебе, я уже почти прилетела, я заберу тебя к себе и сама буду за тобой ходить, буду мыть тебя и кормить с ложечки, а твоя Любка пусть ищет следующего пожилого придурка, чтоб пахать на “фазендах” и “бамах” да инсульт от жары получать; пусть она катится ко всем чертям вместе со своим выводком, пусть не говорит, что я свалила тебя на ее хрупкие плечи, да я ей тебя наоборот — умолять будет — не доверю!..”
Так Эльвира обрабатывала сама себя всю дорогу, но чувствовала, что заклинание почему-то действует все слабее и слабее…
Отца она нашла умытым, ухоженным, улыбающимся и даже свежевыбритым, а ведь нарочно явилась без предупреждения, будто ревизор управления торговли. Более того, он ее даже почти узнал, хотя называл то Алей, то Элей. Алей, пожалуй, чаще. Впрочем, это можно было отнести на дефекты дикции, тоже пострадавшей от инсульта…
По виду отца нельзя было с уверенностью сказать, что тот безумно рад приезду главной дочери, потому что вел себя старик так, словно они не далее чем вчера расстались. А наверное, он так и думал.
Отцовские девочки, а Эльвира именовала их только так, были тут же — подросшие, симпатичные, милые детки. Они беспрестанно ластились к отцу, и он “тащился” от умиления, будто соскучился по ним, а не по ней.
А она-то, добрая бескорыстная душа, преодолела все преграды, все границы превозмогла, а он… А они… Эх, такую работу бросила — ради чего, спрашивается?!
Эльвира выгрузила из сумки сгущенку да тушенку — то и другое было тогда в большом дефиците, но старые подруги не поскупились, ведь за ней не пропадет, скоро опять пойдет на работу по специальности и со всеми за все рассчитается. Гостинцы вызвали неподдельный восторг, в этом доме все было неподдельное, никто и не заикнулся при этом, что ждали вообще-то чехословацких цацек.
Девчонки кинулись на кухню за консервным ножом — рачительная хозяйка, притом не имеющая в доме особых излишков, непременно остановила бы детей, мол, с тушенкой разумней всего нажарить картошки и сварить супу,
а со сгущенкой, соответственно, пить чай, но Любовь Ивановна на титул рачительной хозяйки никогда не претендовала, несмотря на различные хозяйственные инициативы, жила одним днем и детей учила жить так же — сразу несколько банок открыли, вооружились ложками, так что хозяйке осталось лишь позаботиться насчет хлеба и кипяточка.
Нeсмотря на уговоры, причем больше всех уговаривала Любовь Ивановна, она же, пожалуй, больше всех радовалась Эльвире, главная дочь категорически отказалась принять участие в пиршестве. Она прибавила к тому, что уже имелось на столе, батон колбасы “Любительской” — отцу всегда нравилось жирненькое, которое его в основном и сгубило, — коробку невиданных, хотя тоже отечественных, конфет, еще что-то и поспешно вышла вон, категорически запретив себя провожать, на чем упорней всего настаивала Любовь Ивановна.
Эльвира соврала, что ее ждет машина, пообещала наведываться часто, но насколько часто — не уточнила. А потом хвалила себя за нечаянную предусмотрительность, потому что каждый визит к отцу был для нее мучителен, а что конкретно мучило — совесть ли, жалость ли, презрение ли к чужому и чуждому человеку, сделавшему из отца на старости лет полное посмешище, — пойди разберись. Вероятно, все перечисленное — в комплексе…
Однако откровенно презирая последнюю отцовскую возлюбленную, Эльвира все же не могла отмахнуться от очевидного: во-первых, эта женщина освободила ее от ужасной обузы; во-вторых, ничего даже отдаленно напоминающего коварный расчет, вероломство, просто житейскую хитрость в характере Любови Ивановны не было. И Эльвира невольно завидовала “мачехе” странной какой-то завистью.
Два года Эльвира навещала отца примерно раз в квартал. И он все это время неуклонно терял остатки рассудка. То есть, по сути, его уже не было…
За это время Софочка закончила институт, ее маленькие тетки еще подросли и похорошели, но уже было совершенно ясно, что их умственные способности не дотягивают до стандарта первой отцовской семьи, что хоть как-то утешало уязвленное самолюбие Эльвиры.
“Оно конечно, природу не обманешь, детей надо делать вовремя, а не тогда, когда уже песок посыпался, и не с кем попало, хорошо еще, что не полные дебилки получились”, — так рассуждала Эльвира, думая, что тем самым сочувствует…
А потом случился второй удар, после которого отец уже не поднялся. Правда, умер через месяц, притом от пневмонии, которая получилась, увы, из-за халатности сиделки.
Девочки тогда уже учились в ПТУ, жили в общежитии, Любовь Ивановна внезапно рукодельем увлеклась, записалась на платные курсы вязания на коклюшках, для чего приходилось раз в неделю ездить в Свердловск. И однажды не удалось вернуться с занятия, автобус, последний в расписании, сломался и не пришел, и нужда заставила переночевать у подруги по увлечению.
Утром же Любовь Ивановна обнаружила беспомощного мужа распластанным на полу и посиневшим от холода — он свалился с дивана и так пролежал всю ночь.
И такие вот саморазоблачительные подробности простодушная женщина тоже сама выложила Эльвире, никто ее за язык не тянул.
А Эльвира-то примчалась организовывать, а также, само собой, финансировать проводы покойного в лучший мир, потому что денег даже для такого случая не накопилось как-то, все думали, куда торопиться, успеется еще. Все вкладывали капиталы в “недвижимость” свою идиотскую…
Эльвиру трясло от негодования и адского холода, который, как назло, принесло в те дни из Арктики, но она нашла силы взять себя в руки и сделать все честь по чести, а когда отца благополучно закопали, когда арамильские бомжи чинно отобедали в столовке, выпив законные сто граммов за упокой души человека, не делавшего никому ни зла, ни добра, Эльвира дала выход эмоциям. Она очень некрасиво кричала в присутствии столовских работниц, Любовь Ивановна молча плакала, размазывая по красивому некогда лицу обильные слезы, и ни слова не возражала…
И больше они не встречались никогда. Эльвира приезжала на кладбище после родительского дня, потому что в родительский день было совершенно невозможно перемещаться на общественном транспорте, выкидывала на свалку жалкий самодельный веночек, на его место вешала свой, покупной и более долговечный, прибиралась по-своему на могилке, потому что вдова ничего не умела делать тщательно, втыкала в землю яркие пластмассовые цветки и уезжала до следующего раза.
А когда этот следующий раз наступал, Эльвира находила могилу в том состоянии, в каком она ее оставила, не считая, разумеется, опавших сосновых иголок, а также пыли, производимой арамильской промышленностью и транспортом, потому что вдова после Эльвиры даже притронуться не смела к усыпальнице.
Впрочем, вряд ли эта женщина очень долго страдала после потери мужа и суровой отповеди главной дочери, потому что вскоре у нее появился очередной дедушка, большой любитель садоводства и строительства дачных домиков, кроме того, он вполне заменил девочкам отца, так как даже внешне удивительно походил на него и был примерно ласков с ними, хотя сам, по слухам, имел где-то внуков, но видеться с ними потребности, как видно, не испытывал.
Обо всем этом Эльвире чуть позже рассказывали ее юные сестры, которые, взрослея, научились самостоятельно путешествовать на рейсовых автобусах, а также и попутками не брезговали. Они научились самостоятельно путешествовать и одно время зачастили было к старшей сестре в гости, и ей, спустя некоторое время, пришлось их довольно прямолинейно отвадить — возможно, она так бы не поступила, да уж больно Софочку они бесили, а намеков не понимали, чувства меры не имели и великодушие воспринимали как нечто единственно возможное во взаимоотношениях людей, тем более близких родственников.
И они исчезли сразу и навсегда, исчезли вежливо и предельно тактично, чтоб никогда больше не встречаться со злобной теткой и с ее еще более злющей дочкой, которые по чистому недоразумению приходятся им сестрой и племянницей.
И с тех пор Эльвира ничего про них не знает. Конечно, вспоминая сестер, она испытывает некоторое моральное неудобство. Но находит себе оправдание достаточно легко: “Да, разумеется, надо бы жить как-то по-другому, как-то более по-человечески. Но не я же таким образом устроила этот мир, не мне его исправлять”.
21.
Эльвира от всех прежних мыслей отмахнулась, достала из сумочки заветное фото. Нa фотографии был запечатлен ее беспредельно любимый “кенгуреночек”, бесценный Кирюша. Правда, любовь эта была заочной и безответной, но начинающая бабушка гнала все сомнения прочь — вот она прилетит, и все незамедлительно встанет на свои места, должно встать. Недаром же она предварительно тренировалась на чужих детках вплоть до цыганят. Кстати, осознание того, что она именно “тренируется”, здорово укрепляло дух в трудные моменты…
Когда самолет сел в Домодедово, стало вообще не до размышлений и воспоминаний, потому что далее последовал спешный и суматошный бросок в Шереметьево — экспедиция, мол, так замечательно спланирована и согласована, что ни малейшей заминки в Москве быть не должно. Однако тут и выяснилось, что в программу вкрался досадный сбой и придется немножко потерпеть.
И мурыжили Эльвиру в столице опять поднадоевшей Родины трое суток. Как некогда Софочка мурыжила бабушку примерно в этой же местности. Хорошо, что хоть за счет авиафирмы кормили и давали кров. А то уж Эльвира испугалась было, что придется распрощаться с американской “сотней”, подаренной бывшим мужем, а прощаться очень не хотелось, потому что Мишка абсолютно прав — как оно там пойдет, Бог весть…
Наконец — все. Баул — на тележку, сумку — через плечо, прощай, Родина! И ты, мальчик-пограничник строгий, прощай! И ты, таможня…
А вы, девушка, здрасьте, и другие все — здрасьте, и ты, “эконом-класс”…
А люди-то какие в самолете, а воздух! Нет, не может того быть, чтобы самолет так тщательно проветрили, невозможно это; разумеется, остались в нем и атомы, и целые молекулы немыслимо далеких, сказочных стран, иначе откуда этот явственный аромат свободного мира — в самолете до Парижа, ей-Богу, пахло так же, только слабее, что и понятно — где Париж, а где Сингапур!
А ты, нищая Россия, когда пропитаешься этим ароматом? Или — никогда? Нет, не права ты, мамочка, что весь мир — провинция. Провинция там, где воняет зипунами, армяками и онучами, хотя ни то, ни другое, ни третье сто лет никто не носит, а любая альпийская деревня — уже совсем иной мир, мир холодного невозмутимого равнодушия, трезвого любезного расчета и бесподобной вежливости, изумительно пластичной и ни к чему, кроме опять же вежливости, не обязывающей, будто жвачка “Винтер фреш”…
И сидит Эльвира в самолетном кресле — хоть “эконом-класс”, а сиживать так удобно еще в жизни не приходилось — все летала на родных ИЛах да ТУ, а в небесную иномарку взошла первый раз, ну, надо же, у них и поролон другой какой-то, у них геометрия посадочного места, честное слово, совсем иная — не захочешь, да задумаешься, мать честная, неужто даже конфигурацией задницы мы безнадежно отстали от цивилизованных народов!..
Эльвира сидела и во все глаза смотрела на идущих по проходу пассажиров, которые, в отличие от нее, еще не достигли своих мест. В сущности, это была чуть ли не единственная возможность глянуть в глаза тех, кто, наверное, постоянно совершает трансокеанские и трансконтинентальные перелеты, а дальше-то будет, как в кинотеатре, можно лишь незаметно скосить глаз на соседа и досконально изучить затылок впереди сидящего…
Нет, первое впечатление ее, кажется, не обманывало. Публика в самолете подбиралась отменная, хотя, может, и не самая компанейская. В том состоянии эйфории и разыгравшегося воображения, в котором наша путешественница пребывала, все лица, попадавшие в поле зрения, казались ей по-особому одухотворенными, утонченными и просто прекрасными вне зависимости от цвета кожи и разреза глаз, никого из входящих не портили лысины, не уродовали сбившиеся со своих мест парики, а следы оспы на лице некоего господина бедуинской, пожалуй, наружности придавали совсем особенный шарм явно неправильным чертам, сообщая им сдержанное мужество и беспредельную мудрость одновременно…
И вдруг — Эльвира в первый момент подумала было, что ее обманывает зрение — в проходе показался православный батюшка в дорожном платье. Причем у него было такое родное, такое простецкое курносое лицо, что Эльвира сперва обмерла от неожиданности, а потом от всего сердца умилилась, чуть было не кинулась навстречу, дабы приложиться к ручке да испросить благословения, чего не делала давненько, и делала-то всего дважды в жизни, когда только-только нашла дорогу к Богу.
Но лишь привстала она едва заметно да и опустилась назад, устыдившись порыва непосредственности, который, к счастью, остался никем не замеченным.
А через минуту Эльвира, уже как бы отстранившись от себя самой, изумлялась быстроте перехода от состояния полного восторга перед открывающимся ей миром к состоянию совсем иного восторга, противоположного, пожалуй, по смыслу.
Изумившись в достаточной мере, она, как обычно, попробовала проанализировать собственное настроение — нравится ли она самой себе в данный момент или не нравится. Анализ показал скорей ”да”, чем “нет”.
Батюшка, увы, устроился в отдалении от Эльвиры, стало быть, непринужденное общение начисто исключалось, неформальная проповедь отпадала, а какому-нибудь кретину-”бедуину” повезло сидеть рядом, да только вряд ли он, “вольный сын пустыни”, вдобавок исламский фундаменталист, по достоинству оценит соседство, скорей наоборот, вынудит пересесть или пересядет сам, дабы не прогневить Аллаха и Пророка Его. Где ж ему, “бедуину”, знать, что между нами лишь с виду — пропасть, а на самом деле мы им куда ближе зажравшихся протестантов и чуть менее зажравшихся католиков, недаром же мы — “право-славные”, а мусульмане — “право-верные”, но еще больше объединяет вековечная нищета — родная мать духовности…
Да, появление в самолете православного батюшки существенно повлияло на течение Эльвириных мыслей, оно пустило его по иному руслу, плавно загибающемуся в прямо противоположном направлении.
Поток идущих мимо пассажиров уже иссяк, но многие лица еще стояли перед глазами. Нет, пожалуй, ничего особо значительного в этих лицах не было — это из-за благополучно завершившегося гостиничного заточения накатило что-то, — а лица промелькнули вполне заурядные, если не принять во внимание разрез глаз, цвет кожи да некоторые одежды, впрочем, большинство одежд тоже относилось, так сказать, к среднеевропейскому фасону.
И прямо скажем, мелькнуло в полумраке самолетного салона несколько откровенно противных рож — взять хотя бы того же “бедуина”, тьфу, дался этот “бедуин”, но уж больно похож на террориста, тьфу, тьфу, тьфу, по чему бы постучать, вот досада, нигде ничего деревянного…
Зажглось наконец табло: “Пристегнуть ремни!”, разумеется, по-английски; танцующей походкой проследовали одна за другой три стюардессы, обнесли газировкой — естественно, “спрайтом” или вроде того, чтоб никто не засох. Эх, жаль, не досталось места у иллюминатора, хотя, пес их знает, может, у иллюминатора еще дороже — уж они своего не упустят, а ведь раньше были все равны, теперь же навыдумывали — “бизнес-класс”, “эконом-класс” — мимо проходя, глянула мельком Эльвира — в “бизнесе” сиденья раза в полтора шире и проходы соответственно, однако мест пустых должно быть навалом, не похоже, чтоб там много народу осталось, большинство дурных денег не имеет, а то бы сами самолет купили, но батюшка тут, “бедуин” тоже…
А между тем самолет начал рулежку, он повернулся к зданию аэропорта задом, будто к самой России задом повернулся, отъехал сколько-то, погазовал на взлетной, изготавливаясь к затяжному прыжку в чернеющее небо, изготовился, получил, по-видимому, соответствующую команду, да как заревел, как задрожал всем многотонным туловищем, как помчался все стремительней, все яростней, отбрасывая опостылевший вонючий воздух невидимыми лопатками турбин!..
22.
Уже в четвертый раз улетала Эльвира за рубежи. Из ее поколения мало кто этим похвастает. Казалось бы, грех жаловаться на судьбу — прекрасно обошлась без богатого “спонсора”, всего добивалась всегда сама, многое повидала, многое и многих перепробовала, вот только счастья не было ни разу. Хотя тысячу раз оно виделось совсем близко — если и не на расстоянии вытянутой руки, то, самое большее, — один перелет без дозаправки. А вот — не далось. И какого, спрашивается, рожна ему нужно?..
Всякий момент отрыва от земли представлялся ей переломным. Нe стал исключением и этот, несмотря на возраст, опыт и возрастающий с каждым годом пессимизм. Сердце рвалось из груди, душа — непонятно откуда, поскольку анатомы и богословы до сих пор не пришли к единому мнению относительно ее местонахождения, а рассудок в такие моменты оказывался слаб для объятия необъятного.
И все же Эльвира изловчилась глянуть в иллюминатор, когда лайнер, разворачиваясь, заложил вираж. А через десять минут, когда самолет набрал высоту, сменил режим и разрешили отстегнуть ремни, иллюминатор стал не нужен, потому что ничего там, кроме звезд, не осталось, и звезды были ничуть не ближе, чем при взгляде с земли…
Стюардессы, надо отдать им должное, никого своим вниманием не обделяли и, пожалуй, даже были несколько назойливы, без конца что-нибудь предлагая и мешая размышлять, но они так мило обращались к Эльвире по-английски, что она с удовольствием отвечала им на йоркширском диалекте.
Эльвире потом уж было неловко притворяться иностранкой, а кроме того, вдруг некстати вспомнилось читанное в школе со сцены: “У советских собственная гордость — на буржуев смотрим свысока”, но, ответив один раз по-английски, она, как ей казалось, не оставила себе выбора.
А между тем, как поняла она из обрывков доносившихся случайных фраз, русских в самолете набиралось довольно много.
Так что, если иметь в виду общероссийскую наклонность притворяться коренными обитателями йоркширского графства Великобритании, то, вероятно, большинство следовавших до Сингапура этим рейсом было одной с Эльвирой крови.
И выходит, что не зря бывший “отец народов” так воевал с “низкопоклонством”, есть это в нас, и оно наверняка не прибавляет нам очков на международной арене. Вообще, надо признать, — “отец народов” хотя и сволочь порядочная, однако в отличие от славянофилов, будучи инородцем, иллюзиями по поводу того человеческого материала, с которым ему пришлось иметь дело, не страдал…
Конечно, можно было бы и в стесненном самолетном пространстве попытаться завести с кем-нибудь знакомство. Правда, смысла в этом почти не было. Если даже в лайнере имеется пара-тройка транзитников до Перта, то разыскать их среди двухсот с лишним пассажиров — дело совершенно немыслимое.
Познакомилась бы Эльвира с непосредственными соседями — просто время за разговором скоротать, — но возле иллюминатора сидела препротивная, судя по всему, старушонка, возможно, настоящая чистокровная англичанка, которая пару раз недвусмысленно усмехнулась, невольно слыша корявый обмен любезностями между пассажиркой и стюардессами; а слева обитала юная, вызывающей наружности девица с замысловатой татуировкой на плече, которая, едва плюхнувшись в кресло, немедленно достала из сумки какую-то электронную игрушку и отключилась от окружающего мира. Из игрушки доносились звуки игрушечных взрывов, игрушечных автоматных очередей, вопли игрушечно изнасилованных женщин, что-то еще там неопределенно пикало, но надо признать, звуки не были слишком громкими, и девчонка не особо мешала. Хотя, разумеется, временами сильно раздражала самим фактом своего существования.
Что за цаца такая голливудская в одиночку путешествует на Боинге, имея при всем том типично российскую внешность — курносый нос в веснушках и васильковые есенинские глаза?!
И каким теперь, после некрасовских женщин и тургеневских барышень, станет литературный идеал, если, конечно, не умрет сама российская литература?..
И вдруг Эльвире пришло в голову нечто весьма занятное: ”Мама родная, а ведь я лечу по маршруту Эммануэли Арсан!”
Конечно, через мгновение Эльвира, знавшая географию в пределах школьного курса на “отлично”, сообразила, что скандально знаменитая сочинительница “генитальных романов” летела из Парижа, следовательно, траектория полета была совершенно иной. Но это уже никакого значения не имело. Потому что полетная скука разом улетучилась, и Эльвира стала глазеть по сторонам с новым интересом.
“Взглянуть бы на эту сучку Арсан, — раздраженно подумалось само собой, — наверняка страшная да тощая. Либо, наоборот, толстуха. Иначе просто невозможно…”
Эльвира ту тогда еще запретную книжку прочла одной из первых в кировском райпищеторге. Это была самопальная бумажная штука со множеством опечаток и бездарно переведенная. Разумеется, портрета авторессы там не ночевало.
Но с той поры много воды утекло, плодовитая сочинительница еще немало начирикала, и, конечно, ее внешность не была тайной для истинных знатоков. Эльвира, приняв к сведению “первую ласточку” знаменитой просветительницы советского народа, в число знатоков и ценителей не вошла, книг подобного сорта больше в руки не брала — зачем их вообще писать и читать, если куда доходчивей видео, — а “инженерку” человеческих душ вспомнила теперь лишь затем, чтоб внести оживление в мысли, прибавить пикантности к довольно вялому сюжету такого, вообще-то, необычайного путешествия. Черт подери, русская бабка летит нянчить внука аж в Австралию, — это же само по себе — поэма Гоголя и роман Достоевского одновременно, куда там всем Эммануэлям вместе взятым!..
Однако что же так долго не несут еду?..
И дальше, пытаясь натощак погрузиться в сладкую, поглощающую любые расстояния дрему, Эльвира решила думать о самом приятном — о Кирюше, Софочке, Джоне, о скачущих прямо по улице кенгуру с детскими потешными личиками. Мысли пошли довольно бессвязные с неназойливым тонким привкусом, похожие на один огромный зеленый “чупа-чупс”, и Эльвира впрямь заснула, хотя обычно ни сидя, ни лежа на спине спать не могла.
Ей показалось, что вздремнула она совсем чуть-чуть, но, проснувшись, обнаружила, что прошло больше двух часов. В иллюминаторе уже брезжило, звезды бесследно растворились, а главное, усталости как не бывало, путешественница наша чувствовала себя замечательно отдохнувшей после трех суток гостиничной бессонницы.
И вдруг ужасно захотелось супа. С капустой, картошкой и куриной ножкой. Пусть даже американского происхождения. Да перчику бы. Да черного хлебца…
“Вот заразы, по-английски научились, а сервис — ни в зуб ногой! Или — проспала?!”
Но тут из сумрачных глубин выплыла стюардесса. И лицо ее не было ни заспанным, ни усталым. Оно лучилось любезностью и вниманием, словно девушка была автоматическая.
Так что Эльвира лишь пальцем слегка пошевелила — это она спросонья пыталась сконструировать соответствующую йоркширскую фразу, а стюардесса уже стояла подле, бегло щебеча по-инострански как раз на нужную тему.
Общий смысл сказанного сводился к тому, что почтенная леди так хорошо спала, что ее побоялись тревожить, однако оснований для беспокойства нет, фирма гарантирует пассажиру ужин в любой удобный для него момент, и если этот момент настал, то нужно подождать не более пяти минут, которые можно потратить на туалет, к примеру…
Едва дождавшись окончания длинной фразы, ”почтенная леди” (слово “почтенная”, конечно, слегка царапнуло) Эльвира ответила кратко: “Йес, ай вонт ту ит!” И улыбнулась по-американски. Хотя как лицо, оплатившее услугу, вероятно, не должна была так делать.
И минут через десять — как раз Эльвира успела сходить в туалет и слегка умыться — ей принесли. Правда, супчика, о котором она грезила, не было, а был стандартный аэрофлотовский комплект, приготовленный в бортцехе энное количество часов тому назад, а теперь разогретый. Нo куриная ножка на подносике присутствовала.
И Эльвира с большим аппетитом покушала, съела все подчистую, но от предложенной добавки отказалась с английским, как она себе его представляла, высокомерием.
Запах еды, кажется, разбудил старуху возле иллюминатора, но ей ничего не предложили. Напрасно она возилась под своим маленьким одеялком…
А настроение после полуночного ужина сделалось великолепным. Кроме того, вскоре принесли завтрак, который Эльвира тоже охотно съела. А потом самолет стал снижаться и сел в индийском аэропорту, название которого не запомнилось, впрочем, это был столичный аэропорт, в окрестностях которого удалось немного размять затекшие ноги, погулять, пока лайнер заправлялся горючим да едой для летящих дальше.
Эльвира совершила “познавательно-представительский” моцион под пальмами и прочей экзотической растительностью, она даже увидела одного рикшу — именно таким, изможденным безжалостной эксплуатацией, но не унывающим, он и представлялся — и хоть даже предместий Дели на горизонте было не видать, путешественница сочла возможным присовокупить к мысленному списку посещенных ею стран и городов родину Радж Капура, Джавахарлала Неру, а также прародину всех российских цыган, в том числе тех, на которых она некогда работала.
А потом опять пришлось проходить изнурительный досмотр, пожалуй, даже более изнурительный, нежели в Шереметьево, потому что в штате Джамму и Кашмир было, по обыкновению, неспокойно.
Опять Эльвира, очутившись одной из первых в самолете, всматривалась в лица пассажиров, среди которых не оказалось “бедуина” — сошел, видать, бандюга, — зато вместо него село множество не менее угрюмых бородачей “кавказской национальности”, как сказали бы в России, а здесь их, наверное, ругают за глаза “сепаратистами”, от которых настоящие индийцы отличаются отсутствием бород и бесконечной добротой лиц.
Тридцатиминутная прогулка по экваториальной жаре сильно утомила Эльвиру, и она, едва самолет набрал высоту, снова решила поспать.
В конце концов, дотащились и до Сингапура. Нo незадолго до того, как загорелось табло, Эльвира, преодолев стеснительность и гордыню, попросила-таки противную старуху поменяться местами. Объясняясь, она плюнула на йоркширское произношение — кто, в конце концов, ее тут знает — более того, тыча себя пальцем в грудь, отрекомендовалась “рашен коллектив фамэ”, и это замечательно сработало, лишний раз доказав универсальность основных приемов практической психологии, которые, вне зависимости от образования и эрудиции, без всякого Карнеги известны любому неглупому человеку любой национальности не моложе сорока лет и не вредному по природе.
Словом, старушка оказалась совсем даже не противной, по крайней мере, сама Эльвира вряд ли с такой же легкостью поступилась бы своим законным — разве что под настроение, и ей удалось несколько минут поглазеть в иллюминатор, где в лучах восходящего солнца блистал великолепный Индийский океан, в котором еще не успел вымыть сапоги Жириновский, по которому, насколько хватало глаз, вне всякого порядка разбросаны были острова и островки, густо населенные человеками, а один из островов выделялся изобилием непогашенных огней, что не оставляло никакого сомнения — где тут у них, собственно, Сингапур.
А потом включилось табло, пассажиры дружно исполнили приказание, турбины загудели в посадочном режиме, лайнер выпустил закрылки — в иллюминатор было замечательно видно и это — стал стремительно, рывками, снижаться.
Эльвира инстинктивно сжалась, подобралась, как учили в кино про авиакатастрофы, приготовила себя к любому исходу, быстренько покаялась в грехах, мысленно перечислив основные, потому что на всякую мелочь уже не оставалось времени, а тут самолет и сел.
Ощутимо тряхнуло в последний раз, а дальше катились по безупречно гладкой поверхности, хотя усмиряемая турбинами сила инерции довольно чувствительно натягивала врезающийся в плечо ремень. Нo еще эта сила была не до конца укрощена, а люди, оцепеневшие перед посадкой, уже приходили в движение, уже начинали, не дожидаясь команды, отстегиваться, собирать манатки, готовиться на выход.
А когда машина окончательно остановилась — ни минутой раньше, с явным сожалением оторвалась от своей игрушки девушка с рязанским лицом и выправкой супермодели. Она хрустко потянулась, вытащила из-под ног сумочку, сунула игрушку туда, и все — готова.
Неожиданно Эльвира встретилась глазами с пожилой леди, которая оказалась столь любезна. Похоже, они обе наблюдали за своей юной соседкой, и обе при этом думали об одном. Во всяком случае, старуха чуть заметно покачала головой, в ответ на что Эльвира, выражая полное согласие, слегка повела плечом. И подумала, что, как доберется до места, обязательно скажет Софочке: пусть будут они поосторожней с электронными игрушками. А ребенку несмышленому их лучше вообще не давать, хотя такое теперь вряд ли возможно. Конечно, Софочка ее, скорее всего, не послушается и сделает наоборот, но главное — сказать, чтобы потом виноватой не оказаться.
Весьма вероятно, что нерусской старушке пришли в голову аналогичные мысли о внуках и даже правнуках…
Российский экипаж простился с пассажирами по-английски, всех вместе довезли до здания аэропорта, а потом и эта хрупкая общность распалась на отдельные неприкаянные единицы.
Так вышло, что Эльвира и нерусская пожилая леди до самого конца держались вместе, а когда пришло время расстаться, Эльвира нечаянно сказала: “Гуд бай!”, в ответ на что услышала на чистейшем великорусском: “До свидания, девушка!”…
На прощанье они помахали друг другу, как добрые знакомые. Мадам исчезла из виду, и Эльвира вдруг почувствовала себя вселенской сиротой.
23.
Тропические сумерки мгновенно превратились в ослепительный, с оттенком экзотической театральности день, Эльвире, так вышло, еще долгонько нужно было куковать здесь, в Сингапуре, в ожидании заключительного броска через океан, но она напиталась в самолете как бы впрок, а потому, взяв себя в руки, решила никакие достопримечательности не осматривать, а стоически ждать.
Она устроилась в тенечке возле какого-то фонтана, достала из сумочки книжку и попыталась на ней сосредоточиться.
Экваториальная жара особого впечатления не произвела, в Дели было куда хуже. И не из-за фонтана, а просто — океан же со всех сторон.
В латиноамериканских телесериалах ходят в строгих костюмах, на жару никто не сетует — там без нее полно забот и проблем, которые выдумывает для них суперплодовитый тропиканец М. Пимштейн, а также и другие знатоки тропической проблематики. Тем не менее пресловутая “сиеста” упоминается то и дело, но придумана она, скорее всего, в оправдание обыкновенной лени, потому что есть в мире места пожарче, но сиесты там нет…
А потом мгновенно наступили следующие сумерки. И стало как-то неуютно под открытым небом. Эльвира решила переместиться в здание аэропорта, чтобы продолжить свою вахту “мужества” там. В здании аэропорта одновременно гудела не одна сотня кондиционеров, так что выходило даже немного зябко для уральской женщины. Захотелось кофту из баула достать. Нo, глянув вокруг, Эльвира передумала. В теплых кофтах не было видно ни одного человека, а потных лысин и лбов наблюдалось предостаточно, потому что никто больше не стоял вот так, соляным столбом, посреди необъятного зала, все точно знали, зачем они здесь и куда им надлежит спешить.
Только теперь осознала Эльвира, как далеко она от родного дома забралась и до чего велика планета, если ей еще лететь и лететь, тогда как, разглядывая дома цветные картинки в атласе, она расстояние от Сингапура до Перта вообще не принимала в расчет.
Впрочем, и Родина ведь фантастически велика — по сути дела, она сейчас где-то в Иркутске, а разве Иркутск казался когда-нибудь краем вселенной?
Эта мысль, пришедшая как нельзя кстати, сразу несколько притупила вновь подступивший ужас космического одиночества, сразу немного приободрила Эльвиру — подумаешь, какой-то Иркутск посреди Индийского океана — глушь, конечно, однако еще отнюдь не Австралия, тем более не Антарктида…
Потом, изнывая от австралийской тоски, Эльвира для самопроверки заглянет в атлас мира и поймет свою ошибку: Иркутск — это Дели, а Сингапур — Южно-Сахалинск. А Южно-Сахалинск — это очень далеко. А Перт даже не вписывается в габариты самой большой в мире Родины. Но как знать, возможно, та ошибка была спасительной в критическую для русской души минуту?..
Эльвира перекинула ремень сумки через плечо, подхватила тяжеленный, но привычный для русской бабы саквояж, сделала деловое, независимое лицо и пошла куда глаза глядят.
А глаза, само собой, глядели на бесчисленные таблички, развешанные там и сям. Таблички-то все без исключения наша путешественница расшифровала легко, но заговорить с живым человеком не смела. И смотрелась здесь глупой деревенской бабой посреди ГУМа.
Впрочем, внимания на нее никто не обращал. Полицейский с желтой рожей бойца народно-освободительной армии Китая даже демонстративно отвернулся, когда она поглядела с вызовом прямо ему в глаза. Либо глупые деревенские бабы здесь были не в диковинку, либо, наоборот, никто тут не догадывался, что такая баба — это очень забавно и смешно, гораздо смешней кришнаитов и тех же свирепых “бедуинов” в бородах и тюрбанах. Видимо, Сингапур — это не московский ГУM, это — околица цивилизации…
В общем, погуляв по аэропорту, Эльвира легко убедилась — все, о чем они с дочерью письменно и по телефону условливались, ну, буквально все чудесным образом совпадало с действительностью. Она нашла нужный зал, предъявила куда надо свой шереметьевский еще билет, в нем сделали необходимые отметки, а ей — необходимые пояснения. В том числе — и на пальцах. Они тут всему обучены. Кроме русского языка.
Но осталось скоротать еще пять часов! И на этот счет дочь ей никаких указаний не давала. Видимо, положилась на мамину творческую фантазию. Или просто решила, что мать, просидев весь день у фонтана, сможет и еще пять часов провести в каком-нибудь закутке — в России-то, особенно при социализме, и не по столько сидеть, а чаще даже стоять приходилось человеку, которому не жилось спокойно в своей деревне.
Но не учла Софочка маминых чисто российских комплексов. Попросту не подумала о них. А мать, встав или сев где-нибудь, тут же начинала сомневаться — а можно ли здесь стоять, можно ли сидеть, не нарушает ли она этим каких-нибудь неписаных, но суровых законов свободного мира, ведь прежде-то она по нему всегда перемещалась под присмотром, в чем, оказывается, большое облегчение было советскому человеку.
Вдобавок в какой-то момент вдруг вспомнились Эльвире виденные в кино ужасы тюрем Юго-Восточной Азии, вдруг представила она себя по ошибке заключенной в сияющее чистотой узилище, что делало его куда страшней российских узилищ, также виденных в кино.
Но тут явилось ей знамение в виде того православного батюшки, с которым она летела от самой Москвы на одном самолете. Батюшка, удивительным образом напоминающий артиста Михаила Пуговкииа из “Двенадцати стульев”, куда-то деловито шел по залу, и его никто даже не сопровождал. И Эльвира, не помня себя, кинулась навстречу, так что святой отец в испуге от нее отпрянул.
— Батюшка, простите ради Христа, но я тут совсем одна, мне так страшно, мне отчего-то ужасно страшно, а самолет в Австралию еще только… Да говорите ли вы по-русски, батюшка?!
— Вот как, — священник быстро оправился от неожиданного нападения незнакомки, сразу заговорил так, как и подобает говорить духовному наставнику, — значит, ты, дочь моя, тоже в Австралию… А куда конкретно, если не секрет?
— Какие могут быть секреты от священника, — радости Эльвиры в этот момент не было предела, и поп, заметив это, приосанился, — конкретно, в Пеpт. Это западное побережье…
— Знаю, знаю, — священник ласково, как умеют только православные батюшки, улыбнулся, может, их этому специально обучают в академиях, и они потом зачет сдают, — дело в том, что я сам проживаю в нашем славном Пepтe и там служу. Однако среди моих прихожанок я тебя, кажется, не видел. Хотя лицо вроде бы знакомое…
— Мы в одном самолете летели из России!
— Надолго к нам, дочь моя?
— Увы, не очень. Только на полгода. Дочка у меня там и внучек. Нy, и зять, разумеется… — Эльвире вдруг стало неловко — поп спросит про вероисповедание родственников, а они…
Нет, не спросил. Из деликатности, а скорее просто не счел нужным. Зато обратил внимание на другое.
— Почему “увы”? — батюшка слегка посуровел. — Это мы в Австралии — “увы”, а вы — на Родине… Эх, не умеют нынче русские люди Родину любить, не умеют, мамона им важнее, в каждом бес сидит. Да впрочем, и в прежние времена… А ты, дочь моя, значит, православная…
— Разумеется, батюшка, а как же! — у Эльвиры вдруг мелькнула дерзкая мысль: а вы-то, мол, патриоты образцовые, чего в Россию не возвращаетесь учить нас Родину любить, так сказать, личным примером, а только поучаете из-за бугра? Нo сказать такое вслух она, конечно, не посмела.
— Да, мы же не представились! Отец Федор — прошу любить и жаловать!
— Эльвира, — ужасно смутившись, поспешила ответить Эльвира, ведь она впервые в жизни знакомилась со священником — до сих пор в этом как-то даже надобности не было.
Смущение усугублялось еще и тем, что она сразу мысленно нарекла незнакомого батюшку этим именем, и оно вдруг совпало…
— Что ж, так мы и будем стоять? — видимо, священник решил вести себя и дальше без лишней чопорности. — Пойдем, я знаю здесь одно уютное местечко…
И он решительно двинулся первым, так что дама с баулом и ”сумочкой” за ним едва поспевала. Но не мог же он взять себе ее поклажу, как и на “вы” перейти не мог. Сан есть сан, и ничего тут не поделаешь.
Они пришли в какую-то действительно уютную забегаловку, где Эльвира моментально ощутила зверский аппетит, поели чего-то, благо никакого поста в эти дни не было, выпили сладкого вина чисто символически, за знакомство, название вина Эльвира не запомнила, но это был точно не “кагор”, а после до самого отлета они болтали о том, о сем в каком-то закутке под раскидистой пальмой — мало им на улице пальм, лучше бы березку или ту же “раскидистую клюкву” в горшок воткнули, была бы, как и подобает, экзотика…
Австралийский служитель православия возвращался, как он выразился, из “служебной командировки по делам епархии”, свой маленький саквояжик пристроил в камеру хранения, здесь, на краю света, подобный сервис, оказывается, тоже существовал, и теперь о. Федор ждал своего самолета налегке.
Австралийский поп, при внешней идентичности с российскими своими коллегами, был явно раскованней и демократичней; начальства, судя по разным признакам, никакого не боялся и, возможно, даже не знал по-настоящему, что это такое, в общении с Эльвирой он если и выдерживал некоторую дистанцию, то она была минимальна.
А еще о. Федор позволял себе довольно громко смеяться, когда было ему действительно смешно, живо интересовался положением в российской глубинке, слегка хмурился, когда Эльвира рассказывала ему о делах прихода, в котором одно время числилась активисткой. Сам весьма охотно делился своим житьем-бытьем, а также историей своего появления на “зеленом” континенте.
Эльвира сразу про себя отметила, что язык отца Федора довольно архаичен, излишне правилен, но вполне понятен, она тоже старалась изъясняться этим языком, что, как ни странно, легко получалось, доставляя удовольствие — вот бы каким-нибудь чудесным образом нынешняя Россия однажды заговорила так.
Выяснилось, что простоватый с виду батюшка вообще-то потомственный священнослужитель, академию заканчивал в Америке, а предки его попали в Перт сразу после революции и стояли, так сказать, у истоков австралийского православия, впрочем, среди прихожан нерусских людей — раз-два и обчелся, да и те — родственники русских, а все потому, что заниматься миссионерством решительно некогда, территория прихода огромна, но приход довольно беден, можно сказать, слаб.
И между прочим, прадед о. Федора в позапрошлом веке был членом Священного Синода всея Руси, хотя отец и дед, конечно, высокими чинами уже не располагали — в Австралии это решительно невозможно — зато есть тихая, богоугодная, полная созерцания и провинциального целомудрия жизнь вдали от всех начальств. Разве она не прекрасна сама по себе?
И возрастом о. Федор мало отличался от Эльвиры, тоже маленьких внуков имел, правда, у него, счастливца, их было аж семеро. И разговор о внуках, пожалуй, более всего сблизил собеседников, так что у Эльвиры даже мимолетно вспыхнула в голове совершенно крамольная мысль: “Эх, отчего я не попадья!”
“Интересно, — еще потом размышляла Эльвира, — получился бы разговор таким же непринужденным и задушевным, если б ехала я к ним навсегда, если бы планировала стать постоянной прихожанкой пертского прихода?”
И сама себе она отвечала отрицательно, хотя и не без доли сомнения — да Бог их знает, этих эмигрантов, может, они по части традиций на голову выше нас, безвылазно обитающих на просторах, подконтрольных “Третьему Риму”. Может, в той России, о которой теперь многие любят меланхолично взгрустнуть, так все и было: православие непринужденно обреталось в каждом доме и в каждой душе, невидимо витало в воздухе, пропитывало собой и хлеб, и воду, и вино, и человеческие помыслы, и даже государственную надстройку?
Или наоборот, той России, которую увезли в своих котомках несчастные пилигримы, вообще никогда не существовало, а в котомках помещался лишь незатейливый скарб, да семейное золотишко, да Библия, никем не прочитанная целиком?..
За съеденное и выпитое они расплатились поровну, опять же конфузясь слегка, но опять же — сан есть сан, а потом еще говорили да говорили, почти во всем приходя к взаимопониманию, но если в чем-то не приходя, то обоим с лихвой хватало и деликатности, и такта, и терпимости, чтобы ни одна сторона не была ни в чем уязвлена.
А в самолете их места опять оказались далеко друг от друга. И это хорошо, потому что в долгом полете мог бы получиться неприятный вакуум, когда новых тем и свежих слов ни у кого больше нет, а говорить о чем-то надо…
Ночью лайнер приземлился в Перте — он двигался почти строго по меридиану, поэтому никаких коллизий со временем не происходило — в единственном большом городе на западе материка, напоминающем очертаниями и размером Нижний Тагил, а на самом деле ничего общего не имеющем со среднеуральским монстром.
Он и встретил-то отважную путешественницу типично нижнетагильской погодой — шел ледяной дождь, и дул пронизывающий ветер. Эльвира, конечно, прекрасно знала, что летит из лета в зиму, но на такой холодный прием не рассчитывала, хорошо, что теплая кофта в багаже имеется — восемь градусов по Цельсию, в пересчете на Нижний Тагил — все тридцать с минусом…
Нy, это она, конечно, загнула…
Эльвира кинулась получать багаж, всего-то на несколько минут забыв про о. Федора, но, когда спохватилась, его уже нигде не было. Она получила свой баул, промерзнув до костей, а к ней уже бегут по необъятному, щедро освещенному залу двое — сердце так и зашлось — Софочка, доченька, а с нею ее верный Джон, такие оба иностранцы — дальше некуда!
Софочка с разбегу — на шею, слезами залилась, Эльвира чудом на ногах устояла от такого чувствоизъявления, Джон — к ручке, как полагается. А Эльвира трясется в ознобе, хотя в зале тепло, слова сказать не может — от нервов это, конечно, — слезы глотает — свои вперемешку с дочкиными — кофту одной рукой из сумки тянет — вытянуть не может, а где же внучек, Кирюша где, так дома, отвечают, с няней остался, спит себе, ночь ведь, ах, да, разумеется, совсем я что-то ополоумела от радости, дура старая…
Джон подхватил тещин баул, сумочку ее на плечо закинул, ничего, молодой мужик, чего ему бабья норма, кофту наконец удалось надеть, и они, обе-две, пошли в обнимку, перебивая друг друга на никому здесь не понятном странном языке.
Вот и машина, БМВ называется, Софочка же говорила, что у них две тачки и обе БМВ — сейчас отопитель включат, нормально будет, главное, долетела, все-таки долетела, ни сингапурские, ни индийские менты в тюрягу не закатали, и “бедуин” самолет не взорвал, значит, есть Ты, Господи, значит, не совсем Тебе на нас, русских, наплевать…
Между тем покидал Джон тещин скарб в багажник, усадил ее в пахнущее благородной пластмассой нутро, сам сел вперед на пассажирское место, а Софочка, ничуть не колеблясь, — за руль, завела мотор, и сразу со всех сторон потянуло теплым ветром. И поехали. Домой. Домой?..
24.
А минуло уже пять дней с того момента, как простилась Алевтина Никаноровна с дочерью. По идее, пора бы и позвонить. Давно пора. Нo звонка все не было и не было.
Бабушка уж боялась лишний раз в магазин выйти, подъедала старые запасы, а за хлебом попросила соседку сходить, с Билькой — тоже. И было старухе тревожней, чем когда-то в московской гостинице, тревожней, пропорционально квадрату расстояния.
Но звонка все не было и не было, Элька ж не позаботилась уведомить мать о своих мытарствах в шереметьевской пересылке, а может, ей хотелось сразу посредством космической связи доложить об успешном преодолении пространств.
Наконец телефон зазвонил. И бабушка, никогда не бросавшаяся к нему сломя голову, по причине собственного достоинства, взяла трубку не после четвертого, как обычно, звонка, а после второго.
— Але.
— Мама, мамочка, я долетела, все нормально, только в Шeреметьеве трое суток просидела!
— Гора с плеч. А как встретили?
— Хорошо встретили, замечательно, а как ты?
— Нормально, — сказала мать подчеркнуто будничным голосом, вполне овладев своими эмоциями, — чего мне сделается. Нy, хватит, теперь письма буду ждать, а на телефон не траться, нечего. Пока.
И Эльвире тоже пришлось положить трубку. Мама была в своем репертуаре — когда дело касалось чужих денег, она являла предельную щепетильность. Зато если бы сама набирала австралийский номер, то про погоду непременно поговорили б…
И пошли письма косяком в старую екатеринбургскую квартиру аж с противоположного конца земли. В обратную сторону они тоже, конечно, пошли, но в количестве существенно меньшем.
Эльвира писала часто, как солдат-новобранец пишет своей оставленной без хозяйского догляда подружке, наивно веря, что сие гомеопатическое средство удержит ее от непоправимых контактов с особями противоположного пола. Алевтина же Никаноровна отвечала на письма дочери предельно кратко и не чаще одного раза в месяц, потому что у нее, как у свято блюдущей себя юной солдатки, был естественный дефицит впечатлений и новостей.
В сущности, после отъезда Эльвиры в бабушкиной жизни убавилось нервозности, а больше не изменилось ничего. Ведь когда их было трое, она все равно была одна. Как и они…
Однако письма старухе получать понравилось. Так вышло в ее многообразной жизни, что никакой переписки она ни с кем никогда не вела и вкуса к этому делу прежде не имела. Если не с первого, то уж со второго письма точно Алевтина Никаноровна с изумлением осознала, что человек, пишущий письма, намного приятней человека, режущего правду-матку в глаза. И не только приятней, но рассудительней, логичней, деликатней, великодушней, тоньше, потому что в каждый момент работы над письмом сознает, насколько хрупки эпистолярные отношения и до какой степени неуязвим адресат, то есть как легко отношения могут быть разрушены, притом не действием даже, а самым примитивным бездействием.
А кроме того, как прекрасна, оказывается, медлительность почты, которая не позволяет выплеснуть на собеседника немедленно весь бурный темперамент и поглядеть, как он “умоется”, но неумолимо вынуждает остудить пыл, подобрать наиболее округлые слова, уточнить правописание некоторых посредством словаря.
Да, между прочим, некоторые считают, будто сами правила нашей грамматики разработаны таким образом, что не всякую гадость можно выразить, не вступив с ними в противоречие. То есть победу над ними при желании вырвать, конечно, можно, однако есть риск быть осмеянным за неграмотность, притом не голословно, а с предъявлением документа, и это значит, что полемический заряд не только пропадет впустую, но даже и наоборот, нанесет урон обличающей стороне.
Разумеется, тут речь идет о тех двадцати, ну, пяти процентах российского населения — за население остальной части земного шара по причине недостатка информации распространяться не будем, что по странной своей прихоти еще знают грамоте и не совсем забыли “правила для учащихся”, раньше висевшие в каждой советской школе, а теперь — бог весть. Но ведь и эти двадцать, ну, пусть пять процентов еще не скоро подчистую вымрут, а потому их вынуждена учитывать как статистика, так и беллетристика.
И наши героини, таким образом, хотя и в разной степени, но, безусловно, имеют отношение к данному меньшинству.
25.
Дорога из аэропорта в спальный район города Перта заняла всего десять минут. Уже это одно позволило Эльвире сделать вывод, что городишко скорее мал, чем велик, ибо таков, наверное, общемировой закон — чем больше город, тем дальше удалены от него “воздушные ворота”.
Сплошь уставленная яркими фонарями дорога, качество зарубежного асфальта — тоже впечатления не произвели. Нормально, так и должно быть.
Эльвира потом не раз напишет матери в связи с этим, а также и другим: “Мне в моей жизни доводилось видеть места и получше”. А будет ли она иметь при этом в виду только Париж или в какой-то мере еще родной Екатеринбург — останется невыясненным, поскольку еще одна замечательная особенность почтовых сношений состоит в том, что, пока письма туда-сюда ходят, уже никто не помнит, о чем сам же спрашивал в прошлом письме. Хотя, возможно, еще существуют отдельные мастера жанра, которые пишут свои произведения под копирку, тщательно следя, чтобы переписка максимально заменяла живой диалог. Но мастеров таких ни Алевтине Никаноровне, ни Эльвире вживую встречать ни разу не доводилось…
Машина встала перед обтянутым сеткой подобием ворот, да, правильно, в иностранных фильмах всегда такие показывают, за воротами и таким же сетчатым забором в свете фар промелькнули причудливые цветники и стриженные по моде бывшей метрополии газоны, потом фары выхватили из мрака двухэтажный коттедж с колоннами и ажурным балкончиком — примерно таких строений немало теперь в “цыганском поселке” Екатеринбурга. Одно окно нижнего этажа слабо светилось.
Разумеется, ворота открылись, а затем закрылись посредством радиосигнала, посланного из машины. Таким же образом очутились они и в гараже под домом. А вышли оттуда — сразу прихожая, в прихожей служанка европейской наружности приветливо улыбается, хотя, кажется, ее мимолетный взгляд на гостью из “гиперборейских” стран несколько колюч…
В общем, спасибо Голливуду и М.Пимштейну, по крайней мере, за это. Ведь они, несмотря на существенные недостатки своего подвижничества, сделали, минимум, одно доброе дело — теперь любой россиянин, оказываясь по прихоти судьбы в благополучной загранице, не пялится на все как баран на новые ворота. Он, конечно, про себя думает сакраментальное: “Живут же сволочи!”, но вслух никакого изумления не высказывает, возможно даже, вовремя спохватившись, не разувается в прихожей.
До того, как очутиться в уютной прихожей, немало слов было сказано в машине. Софочка всю дорогу, находясь, между прочим, за рулем, без умолку болтала, то и дело оглядываясь и демонстрируя одну из своих любимых масок, которая называется ”милая непосредственность”. Конечно, водить машину она уже научилась, однако матери было тревожно — дорога как-никак, а главное — маска такая всегда использовалась лишь в присутствии посторонних, следовательно, о непринужденности отношений можно не мечтать.
Джон проявлял сдержанность, но улыбаться, очевидно, не забывал никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах, разбуди среди ночи, и сразу вам — “улыбка на сто долларов”, что тоже маска…
Софочка щебетала свое обычное — соскучилась по мамочке, по березкам, по бабушке и даже по Бильке, но когда мать позволила себе осторожно обмолвиться насчет Нижнего Тагила, дочь чуть в бетонный столб от ужаса не врезалась: “Мамочка, что ты такое несешь, как только тебе в голову пришло сравнить наш милый, уютный, экологически благополучный Перт с каким-то диким концлагерем?!”
И мать в испуге прикусила язык, но “милая непосредственность” уже снова на месте, Софочка, кажется, даже несколько смущена неожиданным всплеском эмоций, хотя прежде, когда мать высказывалась невпопад, такие всплески бывали гораздо мощнее, а смущение, напротив, вовсе не наступало.
“Господи, неужто дочка впрямь переменилась, неужто полноценная семья, любящий муж, уютный дом и благодатный климат сделали-таки благое дело и маска теперь не маска, а лицо?..”
Очень скоро Эльвира убедится, что “милая непосредственность” будет все же иногда сниматься. Дочь станет высвобождать усталое личико и расслабляться. И возникнет подозрение, которое потом перейдет в уверенность, что в основном ради этого и вызвана из России мать…
В этом доме разувались. Хотя, конечно, — русская хозяйка. Эльвире, само собой, сразу захотелось глянуть на внука. Пусть — глубокая ночь, но ведь только глянуть.
Ан — нет.
— Успеешь, мамочка, ты — с дороги. Мало ли какая инфекция на тебе. Сингапур, Дели — там даже проказа может быть.
Словно мать преодолела гигантское расстояние пешком да вплавь или ее только что купили на невольничьем рынке Нью-Оpлеана.
Между тем ”однодневная домработница” — про то, что она однодневная, Эльвира узнала в машине — сновала по дому туда-сюда совершенно беспрепятственно, она одновременно и накрывала на стол, и убегала взглянуть на ребенка, который был где-то совсем близко, потому что время от времени отчетливо слышался детский плач, у малыша как раз резались зубы, и он плохо спал.
А Эльвира украдкой наблюдала за чужой женщиной, думая, что жизнь ей предстоит не такая уж легкая, и это вовсе не огорчало, но радовало…
“Банкет”, посвященный благополучному завершению полукругосветного путешествия, не затянулся. По сути, это была лишь дань традиции, притом не австралийской. Церемонию раздачи заморских гостинцев вообще отложили. Эльвира только потянулась к своему рундуку, сделав соответствующее лицо, а дочь намерение разгадала и попытку пресекла. И опять права была, наверное, — шестой час утра… А сколько интересно в Екатеринбурге? Нет, ни за что не высчитать, как-нибудь после…
Оказалось, что в двухэтажных хоромах недостаточно комнат для гостей с “ночевой”. И Эльвиру вновь заставили обуться, надеть кофту и повели по усыпанной гравием дорожке в глубь землевладения. А там стоял такой миленький одноэтажный домик, именуемый “флигелек”, в нем тоже были все удобства, необходимые для комфортного проживания одного человека, а по российским жилищным нормам там бы и десяток свободно разместился, но сам факт уязвил Эльвиру в сердце: ей со всей определенностью указали ее место в жизни — разместили в домике для прислуги, а в господский замок она будет ходить на работу.
26.
Прочитав это, Алевтина Никаноровна неопределенно хмыкнула, отложила письмо, задумалась, разбираясь в ощущениях. Нет, ничего ужасного она тут не усматривала. Доведись до нее, она бы, наоборот, рада была, нe на улицу же выкинули. Может, по ихним понятиям — наилучшим образом поступили. У них же там все помешаны на суверенитете личности.
Нет, зря она, ей-богу, выкобенивается, душу сама себе рвет, везде ей дискриминация мерещится.
И тут вдруг заметила Алевтина Никаноровна, что из “Областной газеты” еще один конверт торчит. Как-то она сразу его не заметила. Чего это Элька письма сразу пачками шлет?…
Но нет, письмо было не австралийского происхождения — конверт продолговатый, но адрес по-нормальному записан: город, улица, дом, а уж после — кому. А не шиворот-навыворот, да и почерк не Эльвирин — Челябинская область, г. Коркино…
Заинтригованная Алевтина Никаноровна немедленно конверт разорвала, повредив, как обычно, обратный адрес, о письме дочери вовсе забыла на некоторое время, и оно осталось лежать недочитанным, безмолвно вопия.
Второе послание из ближних мест было корявое, малограмотное, но читать начала — батюшки-светы, это ж надо!
Писала Алевтине Никаноровне одна из довольно многочисленных двоюродных сестер, такая же старуха, как и она. Впрочем, нет, все двоюродные сестры были существенно моложе Алевтины Никаноровны, потому что ее мать была в семье старшей.
С этой коркинской родней бабушка не виделась, по меньшей мере, лет двадцать. Когда опрометью все кинулись прочь от ненавистной спецкомендатуры, то упали потом и укоренились на земле как-то не кучно. Бог весть почему, ведь никто не гнался, чтоб — врассыпную.
Пока была жива бабушка Мотря и ее родные сестры, еще изредка наезжали друг к другу в гости попеть хохляцкие песни, повспоминать о жизни, пореветь. А как то поколение вымерло, так в своих семьях окуклились. Двоюродные, они ж двоюродные и есть. Родные-то нынче не больно знаются, а если все-таки знаются, то не по сердечной привязанности, а из чувства долга да по инерции.
Словом, последний раз двоюродные сестры встречались, когда Софочка только-только в школу пошла, а Алевтина Никаноровна с первым мужем жила…
Конечно, сразу сделалось бабушке ясно, что движет рукой автора не чистая ностальгия, но деловой интерес. Из-за чистой ностальгии писем не пишут.
После дежурных фраз про погоду и здоровье, после основных новостей, скопившихся за два десятка лет — кто когда и отчего умер, кто с кем живет и кто кого нарожал в отчетный период, следовало то конкретное и по простоте душевной никак не завуалированное, ради чего, собственно, пришлось неведомыми путями добывать последний адрес и делать почти непосильную умственную работу.
“Понимаешь сеструха внучек мой Саша служит у вас в Екатеринбурге солдатом через полгода уж дембель но охота попроведать парня да тебя навестить он внук то без отца матери со мной жил до армии а родители пьяницы его хотели в детдом насилу мне отдали родители в могиле теперь а парень вырос хороший сама увидишь только разреши денька на три у тебя остановиться скоро помрем и уж больше на этом свете не свидимся как жалко что у всех полно забот но мало денег и времени родню забывам чужих привечам все стало быть хуже некуда и Америку жалко ни за что ни про что погибли люди хорошо хоть Сашка в Чечню не попал а с другой стороны сама она виноватая всюду свой нос сует всеми командует у нас в Коркино шахты позакрывали говорят что американцы заставили а то кредиты не дадут зять Тольша остался без работы водку жрет целым дням и орет что тоже полетит в Америку взрывать валютный фонд а мы всех боимся идет по улице чучмек или даже просто знакомый татарин вдруг он террорист…”
Дочитав письмо, Алевтина Никаноровна обреченно вздохнула. Послание не предусматривало ответа, оно было, по сути дела, пространным уведомлением о скором и неотвратимом визите. Жаль, в нем не содержались сведения о количественном составе надвигающейся делегации, а также о материальном ее обеспечении, но спасибо и за то, что вообще предупредили, а не грянули как снег на голову, что далеко не редкость на Руси.
Теперь же можно подготовиться — нет, о большой приборке к визиту дорогих гостей и покупке еще более дорогих деликатесов речь, конечно, не идет, но моральная настройка — стиснуть зубы и по возможности радушно перетерпеть нашествие. А что делать?..
Задав себе этот традиционно российский вопрос, который никакого реального действия не предусматривает, Алевтина Никаноровна вспомнила про первое, недочитанное письмо. И взялась за него, а там было про дальнейшую жизнь Эльвиры в Австралии.
После прибытия она, окончательно обессиленная, проспала аж до самого обеда, а потом ей до вечера казалось, что до вечера еще далеко. И тем не менее она пробудилась раньше Софочки.
Эльвира встала, нашла, где умыться. Нет, что ни говори, дочка устроилась отменно, не к чему придраться в смысле быта, сравнивать здешний быт с российским — как любую иномарку сравнивать с любым отечественным автомобилем — даже ничего в автомобилях не смысля, ошибиться невозможно.
Хотела было наша путешественница и ванну принять, да решила повременить с этим делом из принципа — пусть они каждый день булькаются, а наша традиция — раз в неделю, и нечего выпендриваться.
Умылась, почистила зубы, которые еще были, прибрала постель, а вот холодильника в избушке не нашла. Только бар с бутылками, кажется, чисто декоративный бар с декоративными бутылками. В том смысле, что использование по назначению не предусматривается.
Пожалуй, Эльвире захотелось слегка перекусить. Сказывалась неистребимая многолетняя привычка, выработанная за десятилетия курения — только с постели — сразу завтракать, потому что курить натощак вульгарно, а сигаретка после завтрака — интеллигентно, и кто только подобные глупости выдумал…
Нo никакой еды в домике не содержалось, за исключением нескольких пакетов с чипсами, которые лежали на полке рядом с баром. Эльвира знала, что Софочка обожает чипсы, во всяком случае, делает вид, знала, что зять точно эти сушенки любит, но она к ним пристраститься не могла и не хотела.
Пришлось одеться и выйти наружу голодной, хотя и страшилась сделать что-нибудь неправильно. Может, у них не заведено прогуливаться без спросу по частной собственности. Может, для прогулок отведены здесь специальные места и специальное время. А в том, что у Софии с Джоном должны иметься некие, пока неведомые ей правила, причем достаточно неукоснительные, Эльвира почему-то совершенно не сомневалась.
А на улице стояла прекрасная погода. Такая в Екатеринбурге бывает лишь в самые лучшие дни мая, когда еще не слишком жарко, но тихо и солнечно. От ночной непогоды — никаких воспоминаний. Может, с утра и были кое-где на асфальте лужи, но давно высохли. Какой уж тут Нижний Тагил, действительно — бредовая фантазия и ничего больше.
И это называется у них зима — явно больше двадцати в тени! Впрочем — по Цельсию. А здесь-то, кажется, — по Фаренгейту… Или — по Реомюру?.. Чего только нет в голове, и зачем они, спрашивается, нужны простой русской бабе, эти Фаренгейты, Реомюры да еще Кельвины? Цельсий-то родной и то — ни к чему.
Однако уточнить надо у Софочки. Нет, лучше — у Джона. Есть возможность благоприятное впечатление произвести, а также языковая практика…
Земельной собственности в хозяйстве было достаточно. Соток тридцать, не меньше. А сколько акров? Тоже надо поинтересоваться. Правда, земля используется крайне нерационально. Даже по нашим меркам. А китайцев бы человек сто прокормилось запросто.
Еще бы, двадцать миллионов бывших каторжников захапали целый материк. Небось, у них на душу населения этих акров поболе будет, чем у нас. А выращивают ерунду всякую. Хотя, надо признать, красивую ерунду. И пахнущую божественно. Из старых знакомых — кедр, довольно чахлый, кусты лавровишни, а еще фикус — уж ему-то здесь лафа. И фантастическое изобилие рoз!
Завидно, конечно. Тоже засадила бы на Торфянике все четыре сотки одними розами. Если бы редьку да малину не требовалось культивировать… Надо захватить домой несколько черенков. Вдруг приживутся. А не приживутся — и пес с ними…
А еще полезную площадь занимала обязательная, по-видимому, площадка для гольфа — без этой “лапты” гражданину свободного мира — мгновенная смерть — просто трава, хорошая, густая, живучая, неизвестного сорта.
Однако ни кролики, ни кенгуру мимо не пробежали ни разу. Конечно, кто их пустит в частные владения, но и по ту сторону сетчатого ограждения не было видно ни животных, ни людей…
В целом Эльвире понравилось. Больше бы понравилось, если б жрать так не хотелось…
Джон, насколько она смогла понять, трудился менеджером в небольшой фирме, но, возможно, это была его собственная фирмушка, и под словом “менеджер” здесь, как и в России, понимается все, что угодно.
Звезд с неба он, пожалуй, не хватал, даже недавно, как обмолвилась в одном из последних телефонных разговоров дочь, пережил некоторые финансовые трудности, однако он, этот рядовой австралиец, вряд ли уступал большинству ”новых” русских, которые наживали богатство, ежеминутно рискуя не только свободой, но и самой жизнью. Которые по пути к благополучию сами нередко лишали жизни мешающих им, а заодно и случайных людей…
Нет, как бы ты ни любила Родину, отмахиваться от очевидного — слишком глупо…
Конечно, земля в Австралии наверняка дешевле, чем в Японии, Европе, да и Америке, но вряд ли она дороже, чем в России. Но земля в России, с одной стороны, не стоит ничего и попусту зарастает бурьяном либо превращается в помойку, а с другой, так и не понять, уже она продается или все еще нет.
— Мама! — вдруг услышала родной голос углубившаяся в рыночные и политические категории Эльвира. — Мама, иди сюда!
Дочь стояла на высоком крыльце террасы в шортах и маечке, жмурилась от яркого солнца. Кажется, она пребывала в безмятежном состоянии духа. Кажется, самовольная прогулка матери ее не рассердила. И тут вдруг опять, как в самолете, нестерпимо захотелось супа.
— Мамочка, айда обедать, Джон уже приехал!
— Иду-иду, Софочка, я просто умираю от голода!
Ели черепаховый суп, жаркое из кенгуриного мяса, пудинг, пили апельсиновый сок. Все Эльвире понравилось. И она подумала, что если подобный обед — заурядное явление, то бабушка здесь наверняка бы умерла с голоду. Но, может, и нет, если иметь в виду времена, когда доводилось кушать много чего, мягко выражаясь, нетрадиционного перед лицом угрозы голодной смерти…
Впрочем, вскоре выяснилось, что обеды здесь чаще обыкновенные, без экзотики. Просто Эльвире Софья устроила что-то напоминающее демонстрацию и испытание. Однако апельсиновый сок австралийцы действительно пили ведрами, давали его безо всякой меры даже грудным детям, и это — фантастика — не вызывало у детей никакой аллергии…
А внука Эльвире не показали и в этот раз. Оказывается, однодневная няня как раз прогуливала малыша в коляске за пределами поместья.
За обедом дочь с зятем изредка обменивались короткими фразами; изредка поглядывая на тещу и одновременно поедая жестковатое жаркое. Зять умудрялся и в такой ситуации не снимать своей улыбки, уже начинавшей слегка раздражать, потому что хотелось по старой привычке все же видеть иногда нормальное человеческое лицо — даже унылое, если есть на то причины.
Софочка тоже лучилась вся под стать зимнему австралийскому солнышку, такому зимнему, что, если бы предложили сейчас отправиться на океанское купание, Эльвира бы ни минуты не колебалась — только сбегать надеть купальник, который она захватила из дома, опасаясь, что в Австралии такие давно не продаются, а продаются лишь симптоматические “веревочки”, против которых она бы ничего не имела, кабы не формы, дававшие мало поводов для гордости.
Конечно, очень скоро она убедится, что в Австралии старых толстух на душу населения ничуть не меньше, чем в России, посмеется над своими заблуждениями, но и в дальнейшем будет во всех мелочах стараться не ронять престиж не столько свой личный, сколько — своей страны, потому что на чужбине — проверено многократно — бес “низкопоклонства” редко владеет душами даже русских людей, гораздо чаще на смену ему приходит чувство, граничащее с отвращением.
Мол, вы, ребятки, конечно, молодцы, все у вас о’кей, да только не пошли бы вы в задницу с вашим высокомерием, ибо что вы знаете о жизни, коли никогда не бывали в нашей шкуре, которая еще не самая кирзовая в этом мире, но нет вам никакого дела ни до кого, и никакой Бен Ладен, никакие уэлсовские “морлоки” вас уже не отрезвят: проснетесь однажды в необъятной постели с электроподогревом, поглядите в окно сквозь жалюзи, а там — Конец Света…
Отобедав, зять сунул в рот мятную жвачку — там тоже уважающие себя люди без них шагу не ступят и пуще рака страшатся кариеса, одну ведь рекламу смотрим, — поцеловал жену да и был таков. Отношение к работе у них — этого не отнимешь — подобающее, но нужно ли оно нам — вопрос вовсе не такой простой, как на первый взгляд кажется…
И мать с дочерью остались одни. Наконец можно обстоятельно поговорить, определиться в дальнейших делах по всем пунктам.
Тут-то Софочка и сняла лучистую улыбочку, с заметным удовольствием сняла, глазища восторженные притушила, приняла озабоченный вид, стала со стола убирать. Мать кинулась было помогать, но дочь непреклонным жестом отослала ее на террасу, дескать, успеешь еще, немного уж осталось.
И пока Эльвира дышала океанским воздухом — его присутствие ощущалось явственно, но, может, это был запах неизвестных пока растений, смешавшийся с известными запахами, Софочка быстренько привела столовую в исходно-стерильное состояние. Дома-то она никогда ничего по хозяйству не делала, без нее было кому, но врожденная склонность к порядку и чистоте успешно заменяла опыт.
Погудела и смолкла посудомоечная машина, погудел и смолк пылесос — что уж она там пылесосила, неведомо, Эльвира, по крайней мере, ни крошки не обронила на пол в процессе обеда…
27.
А потом мать была приглашена внутрь, они с дочкой уселись на диван, посадочная поверхность которого была даже более эргономичной, чем у самолетных кресел, впрочем, такого добра уже и в некоторых российских домах навалом.
Возле дивана стоял низенький столик с открытой коробкой конфет, два красивых стакана, бутыль минералки, коробка с соком. Апельсиновым, конечно же.
— Ну, вот, так мы и живем, мамочка, — произнесла наконец Софочка давно просившуюся с языка фразу.
Возможно, вся предыдущая многотрудная жизнь дочери — осознанно или нет — была лишь затянувшейся прелюдией к этому апофеозу высшей истины.
— Хорошо живете, доченька, я бесконечно рада видеть тебя счастливой, — возможно, от Эльвиры ожидались какие-то более значимые слова, но ничего другого на ум не пришло, зато было тревожно, как пойдет разговор дальше.
Нo Софочка тянула время, может, ждала продолжения триумфа, медленно откупоривала минералку, наливала содержимое в стакан, пила маленькими глотками, будто бы наслаждаясь напитком. Но нет, праздник, какой грезился, не состоялся…
Пришлось Эльвире тоже плеснуть себе глоток. В горле защипало, как и должно быть, по вкусу — ничего особенного, “Обуховская” приятней…
— В общем, мама, мне наконец предложили работу, от которой, как ты понимаешь, отказываться не приходится. Работать буду дома, но много, это будет курс моих лекций для Интернета, нужно показать себя с наилучшей стороны, тогда будут и другие предложения. Конечно, если бы у меня было гражданство, я с моей квалификацией уже могла бы зарабатывать не меньше Джона, но тут очень строгие правила, для неграждан — большие притеснения, а что ты хочешь, без этого нельзя, если без этого — враз припрутся дармоеды со всего мира, камня на камне не оставят. Сейчас Кирюша с прогулки вернуться должен, с няней я рассчитаюсь, и все, ты здесь теперь — полновластная хозяйка. Хозяйствуй, балуй нас русской кухней, пестуй Кирилла, а я оставляю за собой право изредка, только в случае крайней необходимости, тебя немножко поправлять. В первое время, пока ты не узнаешь здешние особенности, думаю, ничего тут обидного нет, правда, мамочка?
— Ну, разумеется, разумеется, — торопливо заверила Эльвиpa, несколько, пожалуй, разочарованная легкостью разговора, которая, она не сомневалась, обманчива, потому что за словами ”немножко поправлять” может крыться что угодно, и лучше б сразу конкретизировать…
Но отступать некуда, прилетела в чужую страну и чужой дом — не рыпайся, тем более что билет обратно тянет на годовую зарплату российской няньки, а здесь чужеземцу, приглашенному в качестве гостя, не заработать и цента…
Поговорив еще о разном несущественном, женщины вышли с террасы на посыпанную гравием дорожку, а тут как раз окончилось время моциона, и нянька гуляла со спящим в коляске ребенком.
Эльвира с Софочкой двинулись навстречу, нянька остановила коляску подле них, получила от хозяйки обусловленное количество долларов, что-то напоследок шепнула матери младенца и ушла, исполненная достоинства.
Нo только когда она оказалась на достаточном удалении, Софочка позволила себе вполголоса посетовать:
— Эти “одноразовые” так дороги, представляешь, мама, они берут тридцать наших австралийских долларов в час, то есть пятнадцать американских, я уж не говорю, сколько тебе приходилось за эти деньги трудиться в России, но я с моей квалификацией буду иметь столько же, да еще налоги вычтут. И я не имею права пожаловаться в профсоюз!
— Гримаса капитализма… — Эльвира в этот момент напряженно всматривалась в лицо спящего младенца, силясь разглядеть в нем некие родовые черты, а также возбудить в себе присмиревшую вдруг отчего-то любовь, из-за чего ответ на риторический, по сути, вопрос вышел неудачным.
— Какая гримаса, мамочка, брось ты свои совковые штампы, ваш социализм целиком состоял из гримас!
— Так я разве спорю, доченька, я лишь констатирую — ничего не поделаешь, надо мириться с обстоятельствами, не вечно же ты будешь здесь человеком второго сорта! — сказав так, Эльвира еще больше испугалась, однако Софочка на “второй сорт” никак не отреагировала.
— Конечно, не вечно, но зато уж потом…
А тут завозился в коляске малыш, и сразу четыре женские руки потянулись к нему. Софочка стала энергично качать коляску в надежде, что ребенок поспит еще, однако толку из этого не вышло, нечего было так громко орать насчет “совковых штампов”. Правда, мальчик уже выспался, потому что он не хныкал, а наоборот, улыбался и тянул руки к матери, глаза его были широко раскрыты и цвет имели ярко-голубой — не обманул “Никон”, в точности передал. И был малыш извлечен из своего экипажика, спешно обласкан, внесен в дом.
Наконец бабушка ощутила в руках долгожданное сокровище — Софочка пошла хлопотать в ванной, готовить сыну купель нужной температуры и глубины, и своих двух рук ей для всего сразу не хватало.
В первый момент внук разулыбался во всю ширину своего не очень зубастого пока рта, но во второй — симптоматично сморщил лицо, обещая таким образом громкий протест к началу третьего момента.
Разумеется, Эльвира тотчас мобилизовала все приобретенное в недавние времена мастерство. Опять ведь встал вопрос престижа. И личного, и державного. Мол, нет на свете такого младенца, с которым бы не поладила нянька из России.
Увы, отвлечь ребенка от булькающей в ванной воды и других звуков, производимых матерью, удалось лишь на пару минут, не больше. Птички за окном, предметы на столе, цоканье языком, разумеется, на какие-то мгновения заинтриговали маленького человека, но, по-видимому, слабо, и он, не дожидаясь следующих номеров программы, вдруг разом заревел в голос, завырывался из рук, готовый, кажется, расшибиться о пол, только бы не ощущать эти руки, не видеть это лицо, покрытое сложной схемой морщин, как схемой дорог, ни одна из которых не ведет в детство…
Конечно, опытная и выносливая Эльвира, помучившись часок-другой, так или иначе все равно усмирила бы дитя. Да он бы и сам устал. Но тут выпорхнула из ванной мать, выхватила мальца из бабкиных рук, прижала к себе, засюсюкала не по-русски. И он замолк, продолжая, однако, всхлипывать да обиженно поглядывать на бабушку.
А через мгновение совсем уж безмятежно млел в теплой водичке, снова лыбился во весь рот, и эта улыбка была адресована матери, всему прекрасному окружающему миру, но только не Эльвире.
— Что-то, мам, ты ему не показалась, — бросила Софочка через плечо.
— Поначалу всегда так. Привыкнет.
— Нe всегда, Сабрину он принял с первого взгляда. Наверное, у нее, как говорят у вас в России, разряд выше.
— Просто она молодая и, стало быть, больше напоминает тебя. Нo главное, я же не претендую на тридцать долларов в час.
— Ну вот, уже обиды! — Софочка вынула ребенка из воды, обернула его большим полотенцем, а свободным концом теперь вытирала насухо жидкие волосики — ничего не скажешь, все достаточно ловко у нее выходило, наверное, старалась лишние тридцать долларов тратить преимущественно на свои нужды.
— Что ты — никаких обид. Просто — шучу… Знаешь… надо один только разик бабушке позвонить, сообщить, что все нормально. А то ведь уже пять дней от меня ни слуху, ни духу.
— Позвони, раз надо, вон же телефон…
Телефон, похожий на пульт от телевизора, рядом с пультом от телевизора и лежал, но Эльвира, давно искавшая глазами желанный прибор, не обращала на него внимания, подсознательно ища нечто более на вид солидное. Хотя, конечно, современные аппараты ей доводилось видеть и в Екатеринбурге, но свой такой иметь пока не пришлось. Да и вряд ли когда придется…
И через какую-то минуту услышала Эльвира родной, вечно недовольный чем-то голос:
— Але…
28.
Вечером с работы приехал Джон, Софочка встретила его тщательно отрепетированным восторгом, увивалась вокруг, словно все еще невеста из слаборазвитой страны, а он — все еще жених из высокоразвитой.
И пока Софочка ублажала своего ненаглядного, то есть выслушивала с восторгом его производственные новости, бабушке, в качестве стажировки, разрешили самостоятельно погулять с внуком, поскольку время кормления еще не наступило.
Внук сперва заартачился, но стоило вывезти его за территорию, тотчас умолк. Некоторое время он еще имел вид довольно кислый, но бабушка бодро беседовала с ним на удивительном языке — таких твердых звуков “р” ему слышать, наверное, еще не доводилось, — слов она не жалела, и слова эти в конце концов стали понемногу подтачивать плотину неприятия.
Конечно, все гидротехническое сооружение сразу не рухнуло, но где-то к третьему дню от него ничего не осталось. И этот срок в точности соответствовал тем, с которыми Эльвира имела дело прежде.
А вообще, быстро выяснилось, что прогулками с разглядыванием и осмысливанием окрестностей, тем более, с задушевным разговором малыш не избалован. Наверное, гуляли с ним прежде не так часто и, главное, не так душевно, как бы ему хотелось. И это можно понять — тридцать долларов в час за необременительную прогулку!
Но ничего, теперь парень увидит наконец жизнь и скоро пойдет своими ногами, побежит, залопочет на языке предков, дайте только срок, и бабушка вам покажет, на что способна дармовая рабочая сила из России, черт вас подери!..
Таким образом, уже к исходу первой прогулки, продолжавшейся всего полчаса (ровно пятнадцать австралийских баксов), ребенок начал проявлять некоторую благосклонность к новой няне, перестал дичиться, похоже, смена нянь была для него привычным делом, а кроме того, может, он даже почувствовал некие особые флюиды, каких прежде не было.
И когда бабушке пришлось посреди прогулки распаковывать мальца — ну, не доверяла она патентованным памперсам, — он реагировал мужественно: кряхтел, прижатый к груди, когда с него стягивали ползунки, раздирали липучую застежку и потом упаковывали во все свежее, но при этом деловито ковырялся в бабушкиной прическе, словно уже искал грузди в экзотическом уральском лесу.
Все это проделано было далеко от дома прямо посреди аллейки, по которой прогуливались еще несколько матрон с колясками. Наверное, Эльвирины действия кое-кого немного удивили, но, может, просто на нее поглядывали как на человека нового, даже хотели с ней познакомиться — ведь у двух бабушек всегда найдется повод для разговора и обмена мнениями.
Разумеется, против такого уличного знакомства Эльвира ничего бы не имела, если б ее о чем-нибудь спросили, уж она б нашла, что ответить, но никто не подошел, а сама она тем более не посмела идти на контакт первой — не приведи Бог, Софка узнает — несдобровать.
Если бы не это, Эльвира, пожалуй, могла рискнуть. Потому что — да пусть хоть какая страна, пусть даже исламская республика — не может того быть, чтобы уличное знакомство двух бабушек считалось предосудительным, подобную странную цивилизацию невозможно даже на другой планете представить, а мы все-таки люди…
После прогулки кормили малыша вдвоем — одна ворковала, другая, пользуясь моментом, просовывала ложку парню в рот. Потом укладывали спать при помощи испытанных приемов бабы Мотри — тихое пение да похлопывание исправно действовали даже в лучших домах Австралийской республики. Потом был ужин, состоявший из салата, котлетки с лапшой, апельсинового сока и чая. Еще на столе были хлеб и тонко нарезанные кексы…
А после ужина Софочка, на сей раз в присутствии мужа, изложила матери второй комплект своих инструкций, местами переходящих в назидательную лекцию:
— В общем, мамочка, пока ты гуляла с Кириллом, мы с Джоном посоветовались и решили: ты будешь занята с ребенком и по хозяйству ровно с восьми до пяти. В полном соответствии с вашим, а также и с нашим трудовым законодательством…
“Очевидно, один час надо отбросить — это как бы перерыв, стало быть, восемью тридцать — двести сорок…” — Эльвира теперь постоянно будет умножать на тридцать, конечно, не для того, чтобы счет кому-то предъявить, а для того только, чтобы хоть самой знать — отработает она в итоге суточные и прогонные или нет.
— …А вечером у тебя, — продолжала дочь с подчеркнутой деловитостью, — свободное время. Можешь смотреть телевизор или видео, гулять неподалеку, читать книги — у нас немного есть. И совершенствуй, пожалуйста, язык, не теряй попусту времени, я, пожалуй, тоже перейду с тобой на английский, — тут Софочка улыбнулась как-то неопределенно, — и самое главное, пойми нас правильно, мама, не засоряй ребенку мозги своим языком. Зачем “великий и могучий” здесь — смешно даже! А мы с Джоном подумаем, поищем, возможно, устроим тебя на вечерние курсы для беженцев из России. А не получится — кассет специальных купим… И пожалуйста, не приставай к людям на улице. А то я тебя знаю. Поверь, это может повредить нашей репутации. Подумают еще, будто ищешь способ остаться насовсем…
Всему этому мать внимала молча, только лицо ее слегка разрумянилось, словно легкий жар начинался. Ни словом она не возразила дочери, лишь слегка покусывала язык, чтобы не сорваться. Дома бы не смолчала, но тут — ни за что. Выяснять отношения на потеху свободному миру — не дождетесь, сволочи. Слушала Эльвира Софочку и только согласно кивала да иногда поддакивала — то “йес!” произносила, то родимое “да!”, улыбалась ироничной
улыбкой, ничего общего с капиталистическим стандартом не имеющей. Как бы Софка за исправление мимики еще не взялась…
Тут захныкал во сне Кирюшка, и разговор прекратился сам собой. Софочка ушла в детскую, и было довольно хорошо слышно, как она пытается там петь какую-то нерусскую колыбельную, потому что отчетливо доносились слова “беби” и “слип”.
Да, конечно, Софочкин английский был несравнимо лучше материного, но насколько он близок к традиционному здешнему, Эльвира самостоятельно судить не могла, однако раз-другой в ее присутствии Джон жену поправлял, и та сразу бросала быстрый взгляд на мать — заметила ли; на что мать отвечала безграничной деликатностью, однако себе злорадную заметку делала…
Таким образом, пока Софочка укачивала да убаюкивала сына, а на это ушло минут десять, Эльвира с Джоном вынуждены были оставаться в комнате для еды вдвоем, поскольку команда “по местам” еще не прозвучала. Оба они испытывали некоторую неловкость, потому что в такой ситуации по общечеловеческим нормам полагается о чем-нибудь непринужденно говорить.
И Эльвира не сдержалась, сделала робкую попытку несанкционированного общения: “Вэзэ из найс…” И вновь заиграл на щеке румянец, начавший было понемногу исчезать.
Но вдруг сомнение на нее нашло — можно ли в отношении погоды использовать прилагательное ”найс” или надо было употребить “бьютифул”? Более того, стоило произнести коротенькое предложение вслух, тотчас все прочие нерусские слова в ужасе покинули голову. Причем не только английские, но также чешские, словацкие, украинские, французские, немецкие.
А зять явно обрадовался — лучше убогий диалог, чем тягостное молчание: “Йес, харашо, вэзэ из найс!” И он даже позволил себе расхохотаться. Но, может, парень хохотал над неуклюжестью и убожеством тещиного английского?
К счастью, тут вернулась Софочка, размягченная контактом с сыном, которого она собственными природными ресурсами не питала ни разу, но прижимала его к малозаметной груди всегда с большим, настоящим чувством. Однако этa размягченность не помешала строго спросить:
— Мам, а Кирюша в другом памперсе, ты думала — я не замечу?
— Чтo ты, я просто забыла сказать, такая мелочь, даже в России теперь памперсы не в диковинку…
— Дело не в этом, ма, что ты прикидываешься? У вас в России дети вообще бегают по улице голышом, но просто у нас не принято… Никогда больше так не делай!
— Ладно. Слушаюсь и повинуюсь.
— И не надо так пошло иронизировать.
А после этого, когда настроение было безнадежно испорчено, сказала, как ни в чем не бывало:
— Ну, мамуля, доставай же скорей свои заморские гостинцы, свои экзотические дары, а то мы уже извелись вконец!
И мать, из последних сил стараясь изобразить надлежащую торжественность, открыла заветный двадцатикилограммовый…
29.
Целая эпопея была с этими гостинцами. Ведь не старое время, когда предметы одной цивилизации были практически недоступны для другой. Однако Эльвира не пожалела ни времени, ни сил, ни фантазии, чтоб не ударить в грязь лицом. Сразу решила — жить не буду, но разыщу для них такое, чего они во всем свободном мире днем с огнем не найдут.
Но сказать-то легко, а сделать… Благо, времени на сборы было предостаточно, да случай помог. По одному из екатеринбургских телеканалов сюжетец промелькнул про дедушку из деревни Черноусово, который всю жизнь увлечен вязанием крючком. Это при российском-то строгом разделении всего на свете на бабье и мужицкое.
Зрители посмотрели сюжет, поулыбались, головами покачали да и забыли. А Эльвира ни у кого ничего спрашивать не стала — вдруг все захотят — тотчас берет подробную карту Свердловской области, разыскивает нужную деревню в Белоярском районе, гонит на автовокзал, садится в автобус до Каменска-Уральского, выходит в чистом поле, топает километров пять пешком, и вот оно, Черноусово большое, старинное, некогда, вероятно, зажиточное, а теперь донельзя запущенное село, в котором прежде всего бросаются в глаза впечатляющие развалины храма, а также некоего промпредприятия с высоченной кирпичной трубой.
Позже Эльвира узнает, что и храм, и предприятие действуют, храм носит имя Святой Троицы, а фабрика именуется “Шпагатной”, но ее интересует лишь герой телесюжета и его искусство.
Эльвира поспевает к старому чудиле первой, вгоняя в краску дедушку, не только всю жизнь прозябавшего без всякой славы, но, наоборот, долгие годы считавшегося “богом убитым” из-за бабьего своего пристрастия, за что его жена в молодости два раза бросала, но потом снова возвращалась, поскольку на много верст вокруг одни пьяницы да охальники.
А теперь эта старая женщина тоже смущается, не знает, чем угостить и куда усадить городскую гостью. Эльвире самой немного неловко, но она держит марку, ведет себя как многоопытный столичный искусствовед, специалист по народным промыслам и прикладному искусству, от чая с пряниками не отказывается, но водку на стол просит в ее присутствии не выставлять.
Онa толково обсуждает перспективы урожая, погоду и политику, а также, раскрасневшись от чая, разглагольствует на тему творческого потенциала народа, который неисчерпаем. И после чая углубляется Эльвира в дедушкино творчество.
Творчества много, им забито два огромных сундука и облезлый комод, а сколько еще растащено соседями, да знакомыми, да детьми, уехавшими на жительство в город, сколько, таким образом, безвозвратно утрачено для мировых музеев…
Творчества много, а места в избе мало, поэтому просмотр экспонатов длится довольно долго, то и дело забегают любопытные, но, обнаружив отсутствие телеаппаратуры, вскоре убегают, хотя некоторые все же успевают задать волнующий всю область вопрос о происках “Свердловэнерго”, которое в Черноусове надысь отключило свет, выяснить мнение госпожи из города про войну с терроризмом, вызнать конъюнктуру мировых цен на изделия, связанные крючком, которые прежде презрительно именовались “кичем”, а теперь зовутся почти уважительно “примитивизмом” и за которые где-нибудь в Солсбери дадут в сто раз больше, нежели за батальное полотно любого академиста — безнадежно запоздавшего на мировой рынок последыша русских передвижников…
Хотя сама Эльвира и умела прилично шить и вязать на спицах, однако рукодельем никогда особо не увлекалась. Знакома ей была и технология вязания крючком, которую преподавали в школе на уроках домоводства. Помнится, тогда сплела девушка малюсенькую салфетку и потратила на это уйму времени, а само изделие вышло весьма неказистым — грубым, узловатым, толстым. И на указательном пальце получился здоровенный волдырь.
Руки мастера имели нормальный вид, правда, очки он носил с очень толстыми стеклами. Он объяснил ей, что работает всеми пальцами, кроме мизинцев, и показал себя в деле. Вот уж было зрелище, так зрелище, которое не удосужились заснять телевизионщики. Пальцы дедушки мелькали, пожалуй, быстрей, чем кадры в телекамере, а мастер на них даже не смотрел почти, разговаривал как ни в чем не бывало с Эльвирой, узор при этом словно бы плелся сам по себе. И нитки в дело шли тонкие-тонкие, так что готовые шедевры ничем не напоминали ученическую салфетку, выглядели сделанными из очень благородного цельного материала. Да и салфеток в собрании художника, считай, не было, зато были настоящие картины, как бы даже выходящие за рамки прикладного искусства, но мастер не возражал, если их называли скатерками, накидушками и покрывалами.
Так вот и выбрала Эльвира необъятную скатерть с райскими птицами на фоне Шпагатной фабрики, выбрала то, что смотрелось посвежее на фоне пожелтевших от времени раритетов. Она проворно упаковала произведение и, ужасно стесняясь, будто не отработала большую часть жизни в совторговле, протянула искуснику две бумажки по пятьсот.
Художник же застеснялся еще больше, и его едва удалось уговорить взять хотя бы половину суммы. После чего Эльвира спешно откланялась, так как времени до обратного автобуса оставалось в обрез, а кроме того она чувствовала себя немного мошенницей…
В этом подарке привередливой дочери она не сомневалась ничуть — дочь, как и мать, в искусстве смыслила мало, но, как и мать, была уверена, что смыслит изрядно. А именно такие ценители, говорят, и составляют на модных аукционах большинство. Им, таким ценителям, важнее всего солидно поджимать губы да глубокомысленно кивать головой — лишь бы никто не заподозрил их в невежестве, для них всякое “новое платье короля” — бесспорный шедевр по сравнению с расшитыми золотыми позументами и парчой нарядами консерваторов.
Впрочем, что касается кудесника из Черноусово, то его талант, наверное, выдержал бы критику самых осведомленных специалистов…
А зятю Эльвира достала мощный морской бинокль ночного видения — там сказали, что наша оптика лучше общепризнанной цейсовской. Ну, а про то, что мужики всего мира до конца своих дней, в сущности, пацаны, а потому не могут не млеть от подобных милитаристских цацек, Эльвира слышала еще в детстве, потому что все женщины мира в этом твердо убеждены, а мужчины не пытаются их разубеждать.
Она бы купила зятю даже автомат Калашникова, не считаясь с ценой, но с ним же не пустят в самолет, а наоборот, сразу заарестуют. Да и с биноклем-то…
Зато с подарками для внука Эльвира не мудрствовала — набрала красочных да экологически безопасных книжек, мячик резиновый красно-синий, погремушки на русские народные мотивы. Может, стоило тоже напрячь фантазию, однако не было в этом смысла — сам ребенок обрадуется чему угодно, а мать что угодно способна подвергнуть уничтожающей критике…
“Скатерть-самобранка” вызвала у Софочки, как и предполагалось, неописуемый восторг, несколько преувеличенный на взгляд нормального человека, но в целом, кажется, подлинный. За скатерть мать была пятикратно и беспорядочно целована в разные части лица, бинокль вкупе с трогательно запакованными солеными груздями — а упакованы они были в глиняную кринку, которую с превеликим трудом удалось разыскать на просторах Центрального рынка Екатеринбурга, как вещь совершенно реликтовую — заставили-таки Джона улыбнуться по-иному — на щеках при этом получились умилительные ямочки, и стало наконец возможно представить этого мужчину ребенком, уловить наконец бесспорное сходство Кирюшки с отцом.
Зять в знак благодарности поцеловал теще руку с большим, чем обычно, чувством и сразу ушел с новой игрушкой на улицу. Софочка потом говорила, что он полночи глядел на звезды, а также в темные окна близких и далеких соседей и утром чуть на работу не проспал. Возможно, она и привирала слегка…
Но при виде игрушек, особенно книжек, Софочка сразу погрустнела. И хотя она все еще была под впечатлением от скатерти, однако не нашла возможности смягчить свою непреклонность.
— Ну, тут все ясно, — молвила дочь с печальной улыбочкой, — на этот счет уже в основном сказано. Ты, мама, сама теперь понимаешь — книжки у нас есть другие, а что касается погремушек, то уж ладно, искусство форм, в конце концов, наднационально, и пускай они будут, эти твои петрушки, курочки-рябы и незнайки, но надо их как-нибудь, что ли, переименовать… Впрочем, ладно, на этом не настаиваю…
И Эльвира, совершенно опустошенная во всех смыслах, была отпущена восвояси. Или, правильней сказать, ее выпроводили. С тем, чтобы завтра она к восьми ноль-ноль — как штык…
И она ушла во флигелек, поплакала там немножко, а потом села писать письмо в далекую страну.
“Здравствуй, милая мамочка! — писала она, глотая слезы. — Только теперь я поняла, как мы с тобой тихо, дружно и, в целом, замечательно жили, когда уехала Софочка. И если я доживу, если смогу дождаться “репатриации”, то мы с тобой будем жить еще лучше, это я тебе гарантирую. Гарантирую, что у нас даже тех мелких, пустяковых размолвок больше никогда не будет; я стану тебе во всем всегда уступать, — это легко, если поминутно помнить, что никому мы на свете не нужны, и надо держаться друг за дружку изо всех сил, несмотря ни на что. Ибо весь мир, по существу, пустыня.
Скажешь — открыла Америку! Да, но все самое важное, самое существенное, как бы мы себя ни любили, как бы ни заносились, предельно просто и общеизвестно…
А встретили меня хорошо, хотя и поселили в домике для прислуги, потому что я и есть прислуга. И все у них хорошо. Софка перед своим “австралопитеком” — как Миклухо-Маклай перед вождем папуасов, чтоб голову не отрезали. И “кенгуренок” ихний, в смысле Кирюшка, хорош, правда, меня поначалу дичился, но уже, как говорится, наметились подвижки.
Погода стоит вполне летняя, хотя по календарю у них — зима, и хорошо, что я приехала именно сейчас, а то летом мне пришлось бы, возможно, не сладко.
Город “Перть” пока совсем не видела — здесь “спальный” район, но не может же весь город быть таким. Коттеджи друг от друга далеко-далеко, в случае чего, кричи — не докричишься. Живут, как хуторяне какие-то, однако новости и здесь распространяются быстро. Софочка говорит, что про меня соседи прекрасно осведомлены: кто такая, откуда, зачем, надолго ли.
А в общем, так жить, как они живут, что ни говори, комфортно. Ни одна сволочь к тебе не сунется, пока ты этого не захочешь, вот она — неприкосновенность частной собственности и частной жизни в натуре.
Но что-то мне жмет, мамочка. Даже и не знаю, что. Я ведь по природе далеко не коллективистка, как, впрочем, и ты, но что-то здесь — не очень…
Хотя это, наверное, — Софочка, которая и в Австралии Софочка, которая, может быть, лишь затем меня и вызвала, чтобы иметь возможность бывать собой.
Онo конечно, у каждого человека, как минимум, две ипостаси. С близкими он — один, с чужими — другой. Наша семейная особенность, которая особо выпукло проявляется, как ни забавно, у Бильки — быть с чужими людьми лучше, чем со своими. Хотя логичней, казалось бы, наоборот.
Но у всех людей в некоторые моменты разные ипостаси сливаются в одну. Это — истинное лицо. А вот у Софочки разные ипостаси никогда не сливаются, поэтому мы с тобой никогда не узнаем про нее то, что знают другие. И — наоборот.
Хотя тут я порой, кажется, имею возможность видеть кое-что. Я вижу, в частности, как она дорожит этим местом. Никакой кафедрой, никакими должностями и званиями она прежде не дорожила так. И наша девочка, когда ей нужно, проявляет потрясающую терпимость…
То есть Джона она не упустит. И Австралию не упустит. Если, конечно, не случится что-то из ряда вон… Таким образом, ”нашу” ипостась ее муженек увидит нескоро. Возможно, и никогда не увидит. Хотя я в такое не верю. Меня же через полгода здесь не будет. А гражданство ей когда-нибудь дадут. И захочется же расслабиться…
Представь, мамочка, мне запрещено разговаривать на моем родном языке. Грозятся даже на курсы отдать. Чтобы я им сына не портила. Как только ее угораздило назвать парня русским именем? Может, это последнее “прости” Родине?..
А я не возражаю ни в чем. На все согласная. Кенгурятину ем, не отказываюсь, хотя и не по моим она зубам, впрочем — вполне нормальное мясо, когда-то зайца довелось пробовать — похоже. Но с кроликом — ничего общего…
Нo — фиг им! На курсы буду ходить, а язык ихний собачий зубрить все равно не стану, лучше сдохнуть под забором! И с внуком моим буду по-русски говорить! И в церковь православную, где русская община собирается, тоже доберусь. Правда, в церковь меня эти католики могут не повезти. В расчете на то, что сама — не посмею. Нo я посмею, еще как посмею! Доченька, кажется, меня за полную дурочку держит, так я ей покажу, автобусы, Слава Богу, ходят и здесь, а — нет, так я бы и пешком!
Завтра мне с утра — на работу. Определили мне нормированный рабочий день в полном соответствии с законодательством. Тогда как с лицами без гражданства обычно не церемонятся. И спасибочки…
Софочка тоже завтра приступает к работе. Без отрыва от пеленок. Сядет с утра за компьютер, выйдет в Интернет и начнет как бы лекцию читать…
Господи, какие поразительные профессии появляются в мире, а то ли еще будет! И как же быстро мы, люди старшего поколения, становимся непригодными ни к чему. За что так не повезло именно нам, ведь еще никогда опыт старших не стоил так дешево, как теперь!..
Буду “робить” — станет легче. У них хозяйство — только поворачивайся, бабушка! И за няньку, и за прачку, и за стряпуху, и за уборщицу, и за садовника, и за дворника! Хотя конечно — посудомоечная машина, микроволновка, стиральная-автомат, газонокосилка…
Так что опять, второй раз в жизни, начинаю “дембельский” отсчет. Впереди — сто восемьдесят дней. Почти. “Нам бы зиму простоять да весну продержаться, а пройдут пионеры — салют, Эльвира!”
Гайдара помнишь, мама?..
Как-нибудь… До свидания, мамочка. Целую. Привет нашему сукиному сыну. Ваша Эля”.
30.
Дочитав письмо, Алевтина Никаноровна посидела несколько минут в глубокой задумчивости, тщательно протерла очки, потом пошла на кухню, поставила кипятить воду в кастрюльке, чайник.
Она недавно пришла с длительной прогулки по рынку на Ботанической, купила там аппетитного на вид фарша из индейки — вот бы Эльвира-то ругала за столь сомнительную покупку, — тесто с утра было приготовлено, быстренько слепила два десятка миниатюрных пельмешков, сварила их, а в оставшийся бульон покрошила подсохшую булку да маленький кусочек соевой колбасы. И они на пару с Билькой хорошо отобедали — вполне нормальный оказался фарш, ну, может, и не совсем из индейки, однако не из индейца же, небось, не хуже кенгуриного.
Потом бабушка попила еще чаю с печеньем — вот печенье было неважнецким, видно, еще больше трудящиеся стали воровать, потому что взять хоть это печенье, хоть ту же соевую колбасу — начнут производить — вроде ничего, а потом все хуже, хуже. Сои — больше, мяса — меньше, маргарина — больше, сливочного масла — меньше…
Покушав, Алевтина Никаноровна прочитала письмо на второй раз. И опять посидела в задумчивости. М-м-да, занятно. Хорошо излагает. Убедительно.
Нeт, не посочувствовала Алевтина Никаноровна дочери, ни в малейшей степени не посочувствовала, скорее — наоборот. Конечно, если бы Эльвира сейчас сидела тут, перед ней, тогда, хошь не хошь, пришлось бы. А так…
Жизнь есть жизнь, а тоска да хандра — нормальные жизненные состояния. Элька когда-то и в садик не хотела ходить, базлала, будто ее на заклание ведут, потом в школе залезала под парту — учительница-де злая, а как с ними не сделаешься злой, и в институтской общаге с трудом приживалась, все прокатывала на автобусе деньги, мотаясь под разными предлогами домой, в Арамиль. А потом общежитская вольница понравилась, и, наоборот, месяцами носа домой не показывала. А когда после института распределились они с Мишкой в Пермь — ну, надо же, почти Перть, там выла белугой, отчего, может, и гульнула с арамильским парнем, который нравился когда-то. И еще — Чехословакия…
Так что австралийский богатый вдовец — пока не исключается. Н-e-e-т, не исключается! Тоска по Родине приходит и уходит, а сытость, комфорт и райский климат — ценности вечные…
Поле обеда бабушка с Билькой обыкновенно почивали. Набирались сил для последующего просмотра четырех серий из разных сериалов и по разным каналам. Алевтина Никаноровна к этому делу уже давно пристрастилась, как наркоман к наркотику, но пока Эльвира не улетела, такой роскоши позволить себе не удавалось.
Хотя уже тогда в квартире имелось два телевизора, и тогда уже бабушка злоупотребляла, но дочь, не имея возможности что-либо категорически запрещать вольнолюбивой старухе, действовала по-другому — язвительно высмеивала мать за пристрастие. То, вроде бы заинтересовавшись блудливым сюжетом, дотошно выспрашивала содержание предыдущих серий, словно собиралась тоже вступить в ряды фанаток; и бабушка, не чуя подвоха, старалась честно растолковать: кто — на ком, кто — от кого, кому — куда. А та ее нарочно путала, приплетала героев совсем из другого сериала, либо, желая будто бы добиться ясности, изводила вопросами: “Это у него что ли была амнезия? Или наоборот — кома? А ребенка она как потеряла, пьяная, что ли, была?”
Наконец до Алевтины Никаноровны доходил смысл происходящего, а она-то, старая дура, от чистого сердца…
В следующий же раз, если мать не клевала на опробованную наживку, дочь становилась в позу обличительницы — указывала на вопиющую пропасть между сопереживанием придуманным персонажам и полным равнодушием к страданию реальных близких людей…
Теперь же никто Алевтине Никаноровне наслаждаться искусством не мешал, как никто не мешал наслаждаться и самой жизнью. Впрочем, мысль о смерти ее по-прежнему ничуть не страшила, даже наоборот, было приятно фантазировать на тему ухода — смиренного и достойного — и чтобы в последний путь провожали эти милые доны и доньи, синьоры и синьориты…
В этот раз “сиеста” у бабушки и Бильки продолжалась всего полчаса. Потому что посреди “сиесты” раздался продолжительный и бесцеремонный звонок в дверь. И уже через минуту в просторной прихожей сделалось тесно от людей, бурно выражавших родственные чувства, впрочем, “бурно выражались” не все, а только три большие старухи, а двое молодых — парень-солдат и пышнощекая деваха — с любопытством озирали ландшафты чужой квартиры…
Шум, гвалт, суматоха, слезы. Да еще Билька, как с цепи сорвался, вертится под ногами, воет от избытка чувств, скачет, норовя каждого гостя лизнуть в лицо — ну, разве поверит кто, что порой он бывает редкой сволочью!..
Для Алевтины Никаноровны такая обстановка в ее “крепости” — нож острый. Однако к нашествию кочевников она готовилась, как-никак, несколько дней. И подготовка позволяет ей не только не упасть замертво, но даже и совсем наоборот — соответствовать народным традициям радушия.
Следуют объятия, поцелуи, еще слезы, которые женщины любого возраста запросто умеют в любое время включать, а также и выключать, но пожилые — в особенности. Роняет скупую слезу даже Алевтина Никаноровна. Онa прислушивается к себе, пытаясь услышать в недрах души песнь радости, и кое-что действительно слышит, чему рада, пожалуй, даже больше, чем гостям.
— Тася?! — пытливо вглядываясь, пробует узнать Алевтина Никаноровна главную из трех двоюродных сестер, которая несколько дней назад огорошила ее посланием.
— Да, Аля, я это, я! Я знала, что ты меня узнаешь, хотя и наделала с нами жизнь…
Слезы еще усиливаются, хотя, казалось бы, куда ж еще, рождается мысль о необходимости валерьянки, хотя вряд ли кто из четверых страдает сердцем, одна ведь порода, но валерьянку уже из сумки достают, уже наливают в извлеченную следом рюмку и всех щедро угощают, кроме молодых и Бильки, распивают чудодейственный напиток прямо в прихожей, не успев раздеться, гомонят, норовя перекричать друг дружку, будто не валерьянку пили, а водку, что-то пытаются вспомнить, какие-то важные эпизоды, не умея, как обычно, выделить суть.
— Уля?! — между тем продолжает играть в придуманную викторину Алевтина Никаноровна и снова угадывает к общему восторгу.
— Даша? — Тут уж промашка вовсе исключена.
А правда интересная штука — бабушка всех узнает с первой попытки, хотя сестры всегда были очень похожи друг на друга, а теперь годы их так сильно изменили…
Наконец все разом спохватились, разделись, переместились в самую большую комнату, начали сумки свои разгружать — все постеснялись обременять строгую Алевтину, чтоб, значит, не тратилась, еды и припасов навезли в духе старой доброй традиции.
— А эта девушка — кто ж такая? — вспомнила вдруг хозяйка.
— Дак Сашина подруга, Светланка! — отозвалась Дарья, как самая молодая и быстрая из сестер.
— Стало быть, вот ты какой, Саша — бабин внук.
— Александр, нах…
— Здравствуй и ты, внучек, да-да, не сомневайся, внучатый племянник ты мне, а не чужой байстрюк! — Алевтина Никаноровна ободряюще потрепала рослого парня по затылку, а он не растерялся, приобнял новоявленную бабулю за необъятный мягкий бок.
А когда уже сели за стол, он ловко ухаживал за Алевтиной Никаноровной, которой как-то непривычно было поедать чужое у себя дома, следил за ее тарелкой, как за своей и подругиной. И все бы замечательно, да манера солдатика говорить несколько обескураживала. Алевтина Никаноровна давно не общалась с молодыми людьми, так что их мода мимоходом и незаметно для себя проглатывать матюки, не давая им выйти наружу во всем их похабном размере, была бабушке в новинку. Собственно, этих “недоматюков” всего-то было два, но они лепились почти к каждому нормальному слову, благодаря чему речь с непривычки казалась причудливой, как давным-давно вышедшие из употребления лоскутные одеяла.
Однако когда разговор зашел о жизненно-важном, неожиданно выяснилось, что у внучатого племянника есть, оказывается, редкие для нынешней жизни морально-нравственные принципы, заслуживающие всемерного уважения даже сами по себе.
Подвыпивший солдатик Санька декларировал следующее.
— Служить осталось, нах, полгода. Я уж все, б, распланировал, в какой срок — что, б. Пацаны конкретно прикалываются, нах, но это потому что — салаги, нах. Жизни не понимают, думают, нах, их ждут, и все, б, само собой…
В дальнейшем мы, пожалуй, чтоб не напрягаться и читателя не напрягать, опустим сорные звуки, как вполне бессмысленные, нах… Тьфу!..
— В общем, после службы две недели отдохну — ни днем больше — на Светике женюсь, чтоб все нормально было — белое платье там, фата, кукла на капоте, ленты… И если, допустим, бабушки захотят наутро простынь поглядеть — пожалуйста, нам скрывать нечего, пусть мы старомодные и несовременные… Верно, Свет?
И девчонка, мгновенно порозовев, кивнула, потупилась.
— Да, — продолжал между тем бравый служивый, — мы с самого начала так решили — пусть будет у нас все по-людски, а не по-скотски, верно, бабушки?
— Ой, верно, Сашок, еще как верно, сразу видать нашу кулацкую породу, они думали, что мы — враги, а на нас все всегда держалось и держаться будет! — закричали пьяные старушки наперебой.
— Ага, — развивал Санек имеющую несомненный успех публики, тему, — только так! Потому что… Вот мне все пацаны да и девки бакланят, прикалываются, короче: “Ну, ты, Сань, старомодный, как говно мамонта, лох ты, Саня!..” Уж извините, баушки, но раз так говорят… А я им — конкретно: “Обломайтесь, я вообще не модный! Ни “старо”, ни “ново”. Понял? Плевал я на всякую моду, потому что мода — для стада. А я — личность! И хочу явиться к моей невесте чистым душой, а также телом. Явиться и сказать: “Я твой, Света! И мне нечего от тебя скрывать. И я ничего не умею. Как Адам. Но мы всему научимся вместе, сами. И все у нас получится. И родятся дети, которые тоже вырастут личностями… Правда, с детьми пока придется повременить. Потому что я еще планирую поступить на заочный, на работу устроиться. Учеником фрезеровщика, например, нa большой завод. Пусть даже денег поначалу будет не хватать. Надо же еще бабушке помогать. Можно тогда грузчиком — по ночам… А это “купи-продай” — тоже ведь мода. Скоро она пройдет, и с чем все останутся? Но я не хочу в тридцать лет быть пустым местом. В тридцать я, может, генеральным менеджером буду! И люди скажут: “Наш генеральный менеджер прошел весь путь, начиная от ученика фрезеровщика…” Вот какой мой, типа, жизненный план…
Крепко окосевший солдатик наконец окончил свой роскошный монолог и попал в точку — произвел на старушек, особенно на Алевтину Никаноровну, вообще-то большой впечатлительностью не отличавшуюся, должное впечатление.
Разумеется, все присутствовавшие за столом бабушки прекрасно понимали, какая гигантская дистанция порой разделяет слово и дело, но водочка их тоже сильно размягчила; кроме того, планы милого солдатика были вполне материалистичны, они ж не увлекали в горние выси, а имели в основе своей пафос созидания на базе высокой морали, примерного трудолюбия, тяги к знаниям, уважения опыта предыдущих поколений, так почему бы, черт возьми, им не сбыться, почему бы тебе, господи, не дать этому сироте маленько счастья?!..
Засиделись заполночь. Вспоминали ушедшую молодость, рассказывали об отсутствующих, коих набиралось, к общему изумлению, аж на целую крепкую деревню, плакали, смеялись, пели старые песни… И молодежь тоже подтягивала.
Спать легли во втором часу. Старухи — в комнате Эльвиры по древней традиции “покатом”, молодых после короткого секретного совещания определили в бабушкину комнату, однако, согласно их собственному, недавно сформулированному пожеланию, — на разные кровати.
Бывшая комната Софочки осталась пустовать. Эльвира, когда дома была, туда без надобности не входила, бабушка на территорию зловредной внучки тоже особо не стремилась, тем более не захотела пускать на эту площадь посторонних, сославшись на то, что там все загромождено, а главное, ключ куда-то запропастился, если Эльвира, вернувшись, не найдет, придется дверь ломать.
— Она что же, от вас на замок запиралась?! — зевая во всю ширь оснащенного нержавейкой рта, ужаснулась Таисия.
— Это еще что!
— Ужас.
— И не говори…
И больше о таинственной комнате не было произнесено ни слова. Уж очень все утомились, а кроме того тема была исчерпана еще во время застолья, ведь когда двоюродные сестры рассказывали о разбросанной по всей Челябе родне, Алевтина Никаноровна тоже не могла отмолчаться, утаить свои семейные особенности. Только Бильку она им не выдала. Ей всегда делалось очень стыдно, когда он ее принародно терроризировал.
Сестры почти моментально заснули, заполнив густым разнотембровым храпом все пространство комнаты. Вот и еще один признак кровного родства. Элька состарится — тоже захрапит как миленькая. Уснул, немного повздыхав, и Билька.
А вот к Алевтине Никаноровне сон не шел. И тут вдруг сквозь богатырский трехголосый храп она отчетливо услышала быстрый стук босых пяток по полу. Она подумала — в туалет — потому что сама туда собиралась. Нo нет, пятки перестали стучать раньше. Зато послышалось легкое поскрипывание старой кровати, где разместился на ночлег внучатый племяш.
Оно послышалось и сразу прекратилось. И снова послышалось, и снова прекратилось. Нo нет, старую кровать, как и ее старую хозяйку, невозможно было провести! Она выдавала характерную возню в любом положении.
Алевтина Никаноровна лежала на спине — так было лучше ее желудку — пережидала и улыбалась. Ничего страшного, главное, что и нынешняя молодежь знает о существовании высоких идеалов, не отвергает их, а то, что не удается встать вровень с идеалами, так разве предыдущим поколениям это удавалось?
Да и сама Алевтина Никаноровна, чего уж там, в свое время с примерным энтузиазмом предавалась простым житейским утехам. И не сгорела со стыда. Ведь однова живем…
Oт этих мыслей у нее внутри даже зловредный зародыш боли незаметно рассосался. Сошел на нет. Видать, грешить полезно даже в мыслях, а говорят — бог…
После того, как прекратился скрип пружин, бабушка полежала не шевелясь еще минут десять-пятнадцать — чтобы любовники гарантированно заснули, — но только собралась совершить свой рейд в туалет по малой нужде, звуки любви за стеной возобновились.
Эк их разобрало! — подумалось Алевтине Никаноровне, впрочем, без малейшего раздражения, потому что она вполне могла потерпеть еще.
Но до чего же беззастенчиво они дурачили нас, старух, потешались над нами, а мы и уши развесили. Нe-e-т, не принимают они предков всерьез, как и мы не принимали!..
Нa сей раз гамма звуков, долетавших из-за тонкой стенки, существенно обогатилась. Видимо, детки почувствовали себя совершенно раскрепощенными. Сперва это были стоны и всхлипы, а потом и непринужденные вопли. Более того, Алевтина Никаноровна уже чувствовала ритм спиной, а это было невероятным — огромная чугунолитейная конструкция всегда казалась ей незыблемой. Покойный Преображенский, к примеру, был раза в два солидней внучатого племянника, да и сама она имела массу приличную, а так вроде не выходило… Нa миг старушке даже сделалось грустно: “Мы многого не умели, нe смели. Мы были крепостными допотопной морали и гордились этим перед всем миром, дурачье. Хотя — больше-то было нечем…”
Наконец раздался заключительный вопль — так иногда кричали коты, забредавшие по своим делам на балкон, и все стихло. И через пять минут Алевтина Никаноровна уверенно, совсем не осторожничая, направилась в туалет. После такой скачки по прериям эти дикие мустанги просто не могли не спать мертвым сном. И у нее была твердая решимость сразу по возвращению заснуть.
Однако заснуть не вышло. Так она и промаялась всю ночь, то на минуту задремывая, то вновь просыпаясь. Раздражал и мешал спать храп сеструх, прочие же звуки ничуть не раздражали. Если бы не они, Алевтина Никаноровна не выдержала бы, наверное, и ушла в Софкину комнату — сказала бы потом, что ключ посреди ночи неожиданно нашелся. А со звуками выходило даже как бы занятно. Они позволяли свободно и фривольно фантазировать, можно было для интереса даже посчитать, сколько эти ребята наробят к утру.
Но после счета “пять” бабушка на какое-то время отключилась, а когда проснулась — шел очередной “сеанс связи”. Какой — бог весть. Либо шестой, либо уже…
А что, если племянник такой труженик в постели, то, чем черт не шутит, может, у него действительно все получится?
Даже завидно немного, у нее, Алевтины Никаноровны, сроду не было такого работоспособного любовника. И она думала, что ”семь палок бросит да еще просит” — всего лишь метафора. Так и убеждаешься в каком угодно возрасте, насколько справедлива поговорка ”век живи — век учись”…
31.
Утром все старухи пробудились рано-рано. Как и подобает старухам. Как ни странно, даже Алевтина Никаноровна чувствовала себя отдохнувшей. Впрочем, она часто ночами неважно спала, добирая недостающее днем.
Сразу сели пить чай, пили долго и обстоятельно, тем для разговора отыскалось предостаточно, Саньку со Светкой не трогали почти до обеда, но потом все же разбудили — пора и честь знать, отпуск-то дали всего на трое суток, надо же им еще наглядеться друг на дружку, наговориться.
Потом был обед, Санька со Светкой друг на дружку глядели мало, разговаривали еще меньше, внук опять перед новой бабушкой похвалялся своим джентльменством и основательностью жизненных установок, подружка его, как и накануне, все больше очи долу опускала, а говорила, лишь когда спрашивали, притом старалась односложно, так что вынести даже приблизительное суждение насчет ее образованности и умственного развития не представлялось возможным.
Зато вспомнилась вдруг Алевтине Никаноровне одна девушка из ее, старухиного детства, одноклассница, такая же с виду тихоня. Та девушка сразила всю деревню наповал, забеременев в седьмом классе. Oтец ее смертным боем бил — сознавайся, мол, но она своего совратителя так и не выдала, просто взяла да утопилась в проруби на речке Оби, где зимой брали воду для всех нужд и полоскали белье. И только где-то через год один вдовец, старый и совсем не привлекательный, спьяну проболтался, что — он это. Причем клялся и божился, что девка сама к нему пробралась, когда он днем на сеновале отдыхал, сама в штаны рукой залезла, а потом уж он ничего не мог поделать с собой. Кому другому — не поверили бы в деревне, но этого все уважали, никто не мог вспомнить, чтобы этот человек хоть раз соврал. А он через день после того, как раскрыл свою жуткую тайну, утопился тоже…
Вот какие страшные чудеса случались раньше в жизни, да только по телевизору их на весь свет не показывали…
Вовсе ни на что этим рассказом Алевтина Никаноровна не думала намекать. Но когда рассказ закончила, сделалось ей слегка неловко. Потому что вышло как бы с намеком.
А может, только ей самой это показалось. И по Сашке со Светкой ничего нельзя было понять…
Но ведь эта Светлана к Александру тоже сама пришла. И в таком разе точно ни один мужик не устоит, бери его буквально голыми руками. Так что, может, внук накануне совершенно искренне говорил, а девка взяла и все спутала. Тихони — они такие…
Нет, не выходит. Не стыкуется. И не пытайся, старая, выгородить племяша…
После обеда гости отправились смотреть город и товары, Алевтина Никаноровна с Билькой остались дома. Билька, правда, хотел увязаться за гостями, но бабушка — ради его же блага — не пустила. И он продемонстрировал всем свой безобразный норов, не посчитавшись ни с какими приличиями. Чем основательно подпортил хозяйке настроение.
Гости ушли, пообещав вернуться лишь к вечеру, при этом солдатик облачился в штатское и стал выглядеть заправским младшим менеджером.
А после их ухода засобиралась и Алевтина Никаноровна. Она сделала вид, что уходит одна, Билька-бандит сразу смекнул, к чему идет дело, заподлизывался самым примитивным образом, но она изображала непреклонность, да долго изображать не смогла, простила несносного тирана, разумеется, в последний раз, и они отправились на свою обычную прогулку под телебашней.
Назад вернулись уже вполне подружившиеся и сразу завалились спать на свою любимую кровать, где ночью творилась сущая вакханалия. Бабушку наконец сморил полноценный глубокий сон, зато Билька не мог уснуть долго, возился, принюхивался к неведомым прежде запахам, оттопыривал брылы, но потом уснул и он, разметав, по обыкновению, роскошные уши по всей подушке.
Гости вернулись под вечер, возбужденные обилием, как говорили в старину, “колониальных товаров”, только ничего нового они не увидели, это обилие имелось и в Коркино. Поэтому старушки приобрели на “Ботанике” разные мелочи исключительно, если можно так выразиться, ради отчетности. Светлана на родительские деньги купила у китайцев сапоги — по их заверениям — турецкие, Саша выторговал себе эффектный и емкий “дембельский” чемодан, а также альбом для фотографий — тоже “дембельский”…
Забавно, уже столько лет нет никакого дефицита, уже целое поколение выросло, не знающее даже слова такого, а традиция далеко выезжать на просмотр предметов купли-продажи не только слово пережила, но, кажется, намерена пережить и свалившееся как снег на голову изобилие, отменившее, пожалуй, едва ли не больше прежних удовольствий, нежели принесшее новых.
За ужином опять маленько выпили — это уже в последний раз, песен не пели, смотрели бабушкины сериалы, радуясь, что даже продолжительная отлучка из дома не лишает главного из теперешних наслаждений, завидовали обилию телеканалов, но тут же находили и в этом свои недостатки — и так времени для ведения домашнего хозяйства в последние годы стало катастрофически не хватать, но не хватало б еще больше, стань Коркино вдруг таким же культурным городом, как Екатеринбург — столица Урала.
Когда же Алевтина Никаноровна скептически отозвалась насчет “столицы”, все стали ей пылко возражать, дескать, вы тут давно привыкли, а нам-то со стороны видней, наш Челябинск в подметки не годится вашему Екатеринбургу, он вообще — дыра дырой, про остальные же уральские города и говорить не стоит…
Ночь прошла в том же порядке, что и предыдущая, хотя молодежь вела себя сдержанней, видно, сильно потратилась накануне, но случилась иная напасть — Билька, нажравшийся до отвала куриных костей, всю ночь потихоньку, как это умеют делать, может быть, только собаки, пукал, заставляя бабушку завидовать его могучему пищеварению, не расстраивающемуся ни от чего, а также безропотно вдыхать чрезвычайно удушливые миазмы.
Нa следующий день гости опять катались по городу, выискивая и высматривая достопримечательности, но, разумеется, не те, что перечислены в красочных проспектах для туристов, а куда более прозаические, связанные опять же с торговлей. О театрах, музеях и выставочных залах речь, естественно, даже не заходила — с этим добром удобнее и полезнее иметь дело посредством все того же телевидения — и тепло, и мягко, и можно одновременно кушать что-нибудь, и все интересное доходчиво и увлекательно объяснят знающие люди. А самостоятельно-то еще додумаешься бог весть до чего.
Нaзавтра Саньке уже надо было с утра вернуться в казарму. Поэтому в последнюю ночь они со Светкой опять отрывались по полной программе, но Алевтине Никаноровне уже было не так интересно — это ведь как порнуху смотреть — один раз глянешь, и больше не хочется, сколько б там ни было разнообразия, а все равно, количество интересных мест у человеческого организма жестко лимитировано, так что всем фантазиям довольно быстро приходит предел.
Утром встали ни свет ни заря, Саньку со Светкой пришлось чуть ли не силком вытаскивать из постелей, однако было не до церемоний.
Пo-быстрому попили чайку — всего по одной кружке, потому что дорога дальняя, а общественных туалетов, даже и платных, еще меньше, чем в человеческом организме интересных мест.
На прощанье старушки ритуально всплакнули, а Сашка отчебучил, так отчебучил — напоследок вдруг церемонно поцеловал троюродной бабке морщинистую руку. У нее даже сердце зашлось сначала от неожиданности, а потом от внезапного предчувствия — ой, не к добру!..
Сестры тоже посмотрели на внука с интересом, но ничего не сказали. Возможно, они тоже подумали, что у Алевтины Никаноровны обещают возникнуть проблемы, к которым она совершенно не готова, но решили не встревать. Решили, быть может, что их дело — сторона.
Перед уходом во тьму условились о следующей встрече и даже довольно конкретно — летом-де милости просим, любезная Алевтина Никаноровна, а куда зазывали-то, если сами мыкали горе со снохами да зятьями, а так, чтобы кум королю, вроде Алевтины Никаноровны — этого счастья нет, не досталось никому. Условились и письма писать, как без писем, не чужие чай. Расцеловались в последний раз, да и кончилось все. Стихли шаги за дверью, заскулил вдруг жалобно Билька, о ноги потерся, обрубком хвостика энергично помахал, в глаза заглянул, не тоскуй, мол, бабушка, ведь я с тобой. И всегда буду.
И вздохнула старушка протяжно, и прибираться пошла — изничтожать следы пребывания в квартире посторонних лиц.
В общем, чувствовала себя Алевтина Никаноровна усталой, но довольной. Она была чрезвычайно довольна собой, родственниками, тем, что все по-человечески началось и по-человечески закончилось. Всегда бы и со всеми так, а оно и не трудно вовсе, надо лишь пореже встречаться и недолго гостить.
Первое письмо пришло из Коркино недели через две. В нем сообщалось, само собой, о погоде, несущественных коркинских новостях, ценах и тому подобной ерунде. И было совершенно очевидно, что такая переписка долго не протянет, едва поблекнет свежесть ощущений от визита, так и иссякнет…
А еще было очевидно, что почтовое сообщение в России переживает окончательный закат. Денежные переводы пока циркулировали довольно активно (хотя их явно теснили банковские безналичные операции), посылки с деревенским салом и вязаными рукавичками сделались сущей экзотикой, а письма теперь ходили исключительно деловые да солдатские.
Ну, еще давали почте заработать жульнические конторы, которые, правда, уже не просто вымогали у граждан деньги, как поначалу — пришли рубль, получишь сто, но навязывали доверчивым гражданам никчемные безделушки, за которыми теоретически мог последовать еще выигрыш. Данные конторы, по меркам русской народной гордости, были неприлично назойливы, они, если некий обыватель каким-нибудь путем попадал в их базу данных, вцеплялись в него мертвой хваткой, на конверты не скупились, охмуряя беднягу не хуже уличных гадалок.
Однако и эти спасители госпочты понемногу приходили в упадок — количество дураков-то, может, и не уменьшалось, однако битый дурак — почти умник, он на одни и те же грабли второй раз не наступит, ему непременно подавай другие — покрасивше да позацепистей.
А уже и они есть — расплодившиеся газетки и газетульки, целиком состоящие из разнообразных головоломок, совершенно необходимых для приятной мозговой мастурбации. А кроме, разумеется — разгадай сканворд, заполни купон, отправь по адресу. И станешь участником тиража…
Данное семя пало на дважды унавоженную почву. Во-первых, тысячелетнее упование на манну небесную как финансово-экономический рычаг; во-вторых — вряд ли есть еще в мире страна, имеющая столь мощный потенциал праздного ума, как Россия.
Дефицит профессионализма у нас с лихвой перекрывается эрудированным дилетантизмом — провести бы мировой чемпионат по разгадыванию сканвордов среди сторожей и дежурных электромонтеров —америкам, европам и австралиям вообще делать нечего.
Однако опять перестают “лохи” соблазняться маловероятными выигрышами, заветными купонами все чаще манкируют, использованную газетку вместе с купоном выбрасывают, и никто это добро не подбирает, чтобы, не напрягая мозгов, послать готовенькие ответы по надлежащему адресу.
Так что российская почта все равно при смерти. Конечно, агония может еще сколько-то длиться. Однако с помощью Алевтины Никаноровны ей ренессанса никакого не видать. И поделом монополисту, непомерной жадностью убившему журналы и газеты, предназначавшиеся — даже не верится теперь — исключительно для чтения.
32.
А новости от Эльвиры доходили в Екатеринбург недели за три. И печать настроения, которым было отмечено каждое слово письма, каждая его запятая, всякий раз оказывалась безнадежно устаревшей. Эльвира это, разумеется, сознавала, как не осознавать, если бабушка в своих ответах порой выражала скупое сочувствие, а Эльвира не могла сообразить, о чем идет речь.
Служба в богатом доме оказалась, несмотря на строго нормированный рабочий день, довольно трудоемкой, а подчас даже изнурительной. Так что обычно уже после обеда, когда Джон, насытившись, вновь отбывал на работу, а Софочка возвращалась к своему компьютеру, Эльвира ловила себя на том, что поглядывает на часы значительно чаще, нежели подобает гостье.
А когда за минуту до приезда мужа Софочка покидала рабочее место, потягиваясь, выплывала на антресоль и жеманно ныла: “Ах, мамочка, если б ты знала, как я устала!” — Эльвира это воспринимала как издевку. Потому что она-то, вне всякого сомнения, уставала не в пример больше, но никому и в голову не приходило спросить ее об этом.
Хотя совершенно беспросветным свое австралийское рабство она назвать все же не могла. Радости, конечно, случались, пусть мелкие, так ведь и возраст уже не тот, чтобы рассчитывать на крупные…
“Джону безумно понравились мои пельмени, — сообщала Эльвира на другой край земли, — он готов поедать их три раза в день, запивая апельсиновым соком. А грузди употребил за два присеста, я даже опасалась за его пищеварение, однако все, слава Богу, обошлось.
Этот австралийский парень нравится мне все больше и больше. Уже его приклеенная улыбка не кажется приклеенной, порой думаю: да что я, в конце концов, придираюсь, что я ношусь со своим “русским характером”, который мне-то нравится, но надо же учитывать и чужое мнение…
Джон по-настоящему любит Софочку, ребенка своего вообще боготворит, кстати, Кирюшка тоже его из всех выделяет, чувствует, что отец должен с работы вернуться, ждет, плачет, если его в этот момент домой тащат…
А русские сказки я все-таки утаила от Софки. Они у меня еще в сумочке были. Как чувствовала. Правда, книжка всего одна, зато довольно толстая и картинок много.
И говорю я с внуком, конечно же, в основном по-русски. Вдруг да запомнит хоть словечко. Как одни остаемся, так и талдычу: “Бa-ба, ба-ба…” Но вот ведь какая занятная штука: когда читаю ему нашу книжку — слушает внимательно-внимательно, а возьму английскую — сразу хохочет, книжку из рук вырывает, бросает на пол. И одно из двух — либо ему наш язык уж так по душе, либо, наоборот, у него врожденное чувство родного английского, и мой “йоркширский” диалект его раздражает…
Между тем мы с внуком стремительно привязываемся друг к другу. Боюсь даже представить расставание. Раньше, когда моя “смена” заканчивалась и я убиралась восвояси, он махал мне ручонкой и улыбался. А теперь — все чаще плачет…”
Нo уже в следующем письме было прямо противоположное настроение. “Помнишь, мама, я упоминала о. Федора, с которым познакомилась в сингапурском аэропорту? Так вот, в местную православную церковь меня категорически не пускают. Словно я тут поселилась навечно и нужно срочно сделать так, чтобы я начисто забыла свое происхождение. Для чего Софочка решила действовать от противного — вдруг решила изобразить из себя ярую патриотку России и заявила мне с пафосом, что там, в русской общине города, — сплошное эмигрантское отребье, давно и комфортно устроившееся в чужой стране, что их любовь к России насквозь фальшива и за версту разит махровой театральщиной, а также этнографическим идеализмом… Каковы формулировочки, а? И что такое Россия в действительности, эти благообразные богомольцы даже не представляют, более того, правды знать категорически не хотят, а следовательно, истинному россиянину делать среди них абсолютно нечего!..
А чтобы я не просилась к соплеменникам и единоверцам, меня изредка, по выходным, выгуливают. Под неусыпным надзором. Возят по городу, показывают достопримечательности, которых там нет и быть не может, если не считать достопримечательностью чистоту и порядок, которые, хочется того или нет, производят, конечно, впечатление. К примеру, общественные туалеты здесь на каждом шагу. И везде чистота идеальная, рулончики бумаги висят, пахнет освежителем. Но главное — они бесплатные, эти туалеты!
Катаемся по городу, останавливаемся, фотографируемся. Так что высылаю тебе очередные снимки. И заметь, нет ни одного, где я стою с дочерью. Это потому, что Джону еще ни разу не пришло в голову заснять меня. Он снимает жену, сына, каменных львов и живых кенгуру с гигантским черным членом, а меня — ни разу. Пустяк, но красноречивый. Кроме того, он по-прежнему ни разу не заговаривал со мной по собственной инициативе. Хотя прекрасно знает, что я все понимаю. Тем более если говорить не слишком быстро.
А он упорно обращается ко мне лишь в случае крайней нужды и только через переводчицу. Как будто мы — два политических деятеля разных стран и намереваемся подписать совместное коммюнике — прекрасно владеем обоими языками, но — протокол не позволяет…
И моей еды они уже наелись. Раньше думала, что одними пельменями буду их питать — Софка, кстати, больше никаких диет не придерживается — однако пельменей уже не хотят, борща не хотят, суточных щей не желают, окрошки на дух не надо, блины и оладьи тоже начинают надоедать.
И подавай им змей, ящериц, акул, крокодилов и, конечно же, кенгурятину, которая приелась мне лично почти сразу, и не могу на нее смотреть, но главное зубы мои, зубчики…
Знаешь, мама, я ведь надеялась тут обзавестись такими зубами, чтоб до конца жизни хватило… Черта с два! Только заикнулась дочери — она враз на меня свои “по семь копеек” выпучила: “Дa ты хоть представляешь, сколько здесь это стоит?!”
В общем, дано мне понять, чтобы “губу не раскатывала”, дадут мне две сотни “зеленых”, и буду я опять дома с нашими дантистами воевать.
С доченькой иметь дело все трудней. Больше пятнадцати минут не выдерживаем и расходимся от греха. Все я делаю не так, не понимаю ничего, говорю исключительно глупости. Хотя никто и никогда прежде не считал меня законченной тупицей, красный диплом даже однажды дали, захотела б — тоже в аспирантуру, правда, ради этого пришлось бы сделать аборт…
Сколько городов повидала, по Парижу гуляла одна, не зная по-французски ни бельмеса, и ничего. А здесь меня не пускают никуда одну — потеряюсь, видите ли! В этом паршивом полумиллионном поселке городского типа…
А я недавно взяла и съездила на автобусе в центр тайком. Ни за чем, просто съездила туда и обратно, провериться — вдруг точно выжила из ума, но не замечаю. Съездила — и призналась. Так она говорит: “Если б я знала, очень волновалась бы, больше, пожалуйста, не делай этого”.
Точно держит меня за окончательную идиотку. Искренне…
Вчера в качестве компенсации за мою изоляцию от здешних единоверцев Софа взяла мне в прокате несколько русских кассет. Я их приняла как подарок на восемьдесят дней чужбины. Сегодня именно столько, стало быть, до ”приказа” — сто дней, как говорится, год не пей, два не пей, а это — отметь.
Вот я вечером заперлась в своей лачужке и просмотрела подряд: “Любить по-русски раз”, “Любить по-русски два” и “Любить по-русски три”. Сейчас смотрю избранные места повторно, реву да “Мартини” из бара попиваю без спроса, больше бы, конечно, водка подошла, но водки нет. Зато закусывать чипсами “Мартини” нормально.
И чего реву — понимаю ведь, все это — жалкие фантазии престарелого Евгения Матвеева, который, конечно, душка, однако… И тем не менее много в его фильмах такого, чего никому, кроме нас, не понять…
Но лучше всего утешает в самые горькие моменты внук, “кенгуреночек” мой, Кириллица! Какой же светлый ребенок, мамочка моя!
И еще подумалось, что когда-нибудь Софочка станет взрослой и объявится на пороге нашей старой милой квартирки вместе с Кирюшкой, но без Джона, против которого я не имею ничего, однако он в ландшафт российского жилища как-то не вписывается.
Мы спросим: “Ты что — с ума сошла?!”
А она ответит: “Наверное. Но мне вдруг показалось — Родина-мать зовет. И все…”
И станем мы жить-поживать да добра наживать под невидимым крылышком нашего ангелочка.
Скажешь — ишь размечталась, дура… Наверное. Но, с другой стороны, надеюсь, ты не станешь отрицать — Софочка есть Софочка. Она же как большевик — нет таких преград, которые бы ее остановили…
А может, “Мартини” на меня так действует. И все это — алкогольный бред…
Только не думай, пожалуйста, будто я тут часто прикладываюсь. За восемьдесят дней — всего-то второй раз…”
33.
Незаметно Алевтина Никаноровна здорово пристрастилась к “посланиям далекого друга”. Уже, можно сказать, не могла без них обходиться, и если очередное письмо задерживалось, то она вечерами все чаще, выключив телевизор и водрузив на нос очки, предавалась перечитыванию уже выученных почти наизусть листков. Пожалуй, это стало для нее чем-то вроде еще одного “мыльного” сериала. А что, антураж подходящий — тропическая страна, океан, экзотические флора и фауна, наконец, страсти персонажей…
И вот так, когда Алевтина Никаноровна в очередной раз наслаждалась переживательным чтением, раздался звонок в дверь. А часы уже показывали половину десятого — в такое позднее время бабушка не отпирала дверь с незапамятных времен.
Конечно, она вздрогнула. И не на шутку встревожилась. Кто б там мог быть. Либо дверью ошиблись, либо пьяница в подъезд забрел и ломится куда лопало.
Звонок повторился, и был он длиннее, настойчивее первого. Пес проснулся, бодро вскочил и затрусил к двери. Как хорошо, что в доме есть собака и железную дверь успели поставить незадолго до отъезда Эльвиры.
— Кто там? — строго спросила Алевтина Никаноровна, стараясь не выдать тревоги.
— Александр, нах… — прозвучало в ответ приглушенно.
— Знать не знаю никакого Александра, ошиблись вы, уходите пожалуйста, а то зятя сейчас разбужу.
— Да ты чо, бабаля, в натуре, какой, нах, зять? Это ж я, Саша, внучатый племянник твой, уже забыла, что ли, б?
— Тьфу ты, господи, напугал старуху!
И вот он уже входит румяный с мороза, веселый, пахнущий казармой, однако в штатском, видимо, где-то в городе знакомство имеет еще. Саша входит, опять, как несколько дней тому назад при расставании, целует бабкину руку.
— Бабаля, можно переночевать?
— Ночуй, что ж. А как твоя служба? Тебя за самоволку в дисбат не закатают?
— Уж сразу и дисбат! Грамотная ты у меня. Но для начала ”гауптическая вахта”, если застукают. Только я ведь не салага давно — все схвачено, не беспокойся, б.
— Все равно не понимаю — какой смысл. Я же не Светланка.
— Да просто уже достала эта солдатчина, нах! Хочется домашнего тепла — чего ж тут не понять?
И Алевтина Никаноровна принимается за немудрящий ужин, сетуя, что ничего-то в доме нет, хлеба и то в обрез, хоть бы по телефону звякнул, предупредил, можно же телефон-то найти, а так-то она не любит, чтобы продукты пропадали, никогда ничего лишнего не покупает — не старое время, чтобы запасы делать, все берет из тютельки в тютельку.
Бабушка все же находит в холодильнике кусочек паршивой колбасы — для салата еще годится, а так — нет, голимая соя, жарит картошку, картошка, к счастью, eщe не кончилась своя, масло в бутылке есть, потому что его меньше, чем по бутылке, не продают…
Колбасу Алевтина Никаноровна мелко-мелко режет в картошку, переживая, как бы парень не подумал о ней плохо из-за этой колбасы, режет последнюю горбушку тоненькими кусками, чтобы побольше штук вышло, чайник ставит — по счастью, в шкафчике несколько затяжных печенюшек завалялось, ладно, что затяжные — ничего им не сделалось.
И вот нежданный гость — за столом, Алевтина Никаноровна примостилась рядышком, голову ладонями подперла, как подобает; глядеть со стороны — идиллия и только.
И принимается внучатый племянничек за еду, кушает хорошо, аккуратно, споро, заразительно кубики колбасы поддевает вилкой отдельно от картофельных пластиков. И Билька, примостившись у ног беглого солдата, сидит рядом, задрав голову, глотает слюни и преданно смотрит, хотя у самого в миске недоедено, но такова уж его собачья натура и глаза завидущие.
Впрочем, Бильке гость и сам по себе люб, даже, кажется, более люб, чем другие редкие и недолгие гости — соседки-старушки в основном — может, у него с нарушителем воинской дисциплины уже наметилось что-то вроде солидарности по половому признаку.
Солдатик сноровисто кушает, а сам с набитым ртом пытается разглагольствовать о неоспоримых прелестях домашней кухни, домашнего уюта, по которым ужасно соскучилась его солдатская душа.
А бабушка слушает его — что ж делать, — но одновременно прислушивается к себе, задает вопросы своему внутреннему “я”, советуется с ним будто, потому что на душе у Алевтины Никаноровны тревожно, она совершенно обескуражена этим поздним визитом нерадивого бойца российской армии, дезертира, если называть вещи своими именами, ведь по телевизору в промежутках между латиноамериканскими историями показывают душераздирающие ужасы реальной екатеринбургской жизни — убитых пулями либо разорванных бомбами бизнесменов и бандитов, которых не жалко; а также разрубленных на куски близкими родственниками простых людей, которых жалко; сожженные хижины екатеринбургских трущоб, обгоревшие трупики детей и прочее, прочее, прочее…
Невольно испугаешься. Парень-то Алевтине Никаноровне, в сущности, никто. Седьмая вода на киселе. А кроме того, известно, что родители у него были непутевые, кончили плохо, сам он, по сути, детдомовец, и что такое детдомовец, бабушке рассказывать не надо…
Ho с другой стороны, парень-то к ней, может, со всей душой, может, захотел скрасить старухе одиночество, может, ему кажется, что Алевтине Никаноровне с ним веселей и он ради нее рискует получить большую взбучку от начальства…
В общем, внутренний голос ничего вразумительного Алевтине Никаноровне не присоветовал. А больше посоветоваться было не с кем. И с ощущением тревоги она отошла ко сну, постелив парню в Эльвириной комнате. Куда ж его теперь денешь.
Жалко, что на свою дверь она не поставила замок, когда Софка от них отъединялась, а ведь хотела — из принципа, впрочем, дверь эту вышибить солдатским ботинком — плевое дело.
Хорошо, что Билька есть — песик маленький и с виду миляга, но цапнуть может так, что мало не покажется, однако вступится ли он за хозяйку в случае надобности, проявит ли свою беспримерную отвагу — большой вопрос, ведь в ситуации по-настоящему критические еще никогда не приходилось попадать…
А гость лег и моментально заснул, наказав разбудить утром пораньше. А бабушка провела очередную бессонную ночь — то страхи себе все новые придумывала, то слабые успокоения сочиняла.
Парень же утром убежал натощак в свою военную часть, сказал — ничего, к завтраку как раз успеет, очень торопился, но попрощаться в полном соответствии с придуманным однажды ритуалом не позабыл, чмокнул бабкину дряблую кожу — видать, нет, не противно ему, — только простучали кованые каблуки по лестнице, и все стихло…
Он ушел, Алевтина Никаноровна засобиралась в ближайший магазинчик за едой к завтраку, вышла с Билькой на улицу, а там стоял легкий морозец, вовсю светила огромная старая луна, и бабушке сделалось вдруг так весело да радостно, как не было уже давно. Она вдруг осознала, что была скорей рада внучатому племяннику, чем — нет, скорей он скрасит одиночество и подаст в постель воды, чем австралийский правнук, может, еще гордиться им заставит на старости лет, может, с его да Светкиным ребеночком предстоит водиться Алевтине Ннканоровне, а что — в телесериалах еще и не такие счастливые концы бывают, порой сценарист как завернет — хоть стой, хоть падай…
И ведь надо же было навыдумывать старой дуре ужастей, счастье, что хватило ума не высказать все вслух, мыслимое ли дело, чтобы в нашем роду завелся головорез, да сроду такого не было, наоборот, — нас резали, как баранов, да в тундру сгоняли всем стадом…
Нет, разумеется, если смотреть правде в глаза, то интерес шкурный у него к старухе имеется, конечно, нe без того. Нy, и что страшного — в капитализме живем. Нo разве шкурный интерес не может сочетаться с родственными чувствами? Вполне может. И должен. У нормальных людей. Действительно, поступит парень на работу в Екатеринбурге, на учебу, женится — в общаге, что ли, ему горе мыкать? А у бабали — трехкомнатная…
Ой, а что ж опять не договорились, когда он в следующий раз прикатит? Ведь опять у меня ничего не будет. Еще подумает, что бабушка скупая…
С таким настроением бабушка сходила в магазин и вернулась назад, с ним же и позавтракала, с ним легла досыпать. А оно возьми и переменись опять на противоположное. И после — снова назад. И так несколько раз за день — по затухающей амплитуде. Но совсем эти колебания прекратились только под вечер — не до того стало. Потому что вдруг Билька заумирал, перестал есть, но обуяла его сильная жажда, он пил воду целыми мисками и блевал, пил и снова блевал…
34.
В очередном письме Эльвира сообщала, что все-таки упросила Софочку свозить ее в церковь на рождественские торжества. Собственно, на основные торжества она не попала да и не стремилась попасть, ибо они весьма изнурительны и тянутся аж сутки; и приехала лишь восьмого, когда звонили к обедне.
Софочка тотчас же укатила, оставив матери немножко денег с тем, чтобы она, пообщавшись с единоверцами, потом вернулась домой на автобусе. Разумеется, не обошлось без мелочных и занудных инструкций, которые Эльвира выслушала с ангельской кротостью. Инструкции, как им подобает, в одно ухо влетели, а в другое без задержки вылетели, потому что мысли Эльвиры и ее душа были там, с соплеменниками, она страшно волновалась, как если бы прибыла в родное посольство и теперь вот-вот решится вопрос, важнее которого придумать нельзя — пустят ее назад домой или обрекут на медленную мучительную погибель на самой околице христианского мира.
Софочка укатила, обдав мать на прощанье густым выхлопом бензина, произведенного, быть может, из российской нефти — что-то было явно неладно с БМВ малайзийской сборки — Эльвира нахлобучила на лоб платок, чтобы никто не усомнился в ее набожности, возвела взгляд к небу, перекрестилась на сияющий золотом крест открыто, но не размашисто, как делала когда-то, и пошла.
Толпившиеся у ворот и в скверике прихожане глядели на нее с интересом и нескрываемым любопытством. Сразу бросилось в глаза, что далеко не все женщины были с покрытой подобающим образом головой. Далеко не все. Это придало чужестранке дополнительную уверенность. У нее отпали последние сомнения в том, что в грязь лицом она здесь не ударит, оплот мирового православия не посрамит. Скорее — наоборот.
Эльвира кинула нищим (а нищие, исповедующие православие, как ни странно, оказались даже здесь) несколько австралийских монеток — нищие отреагировали достойно, были они не чета российским побирушкам со следами традиционного порока на рожах, вошла в прохладу добротного каменного храма. И сразу хлынули ей навстречу милые сердцу звуки и запахи. Невольно на глаза навернулись слезы. Родина — ни дать, ни взять!
Давно уж Эльвира не была фанатичкой, как сначала, только-только прикоснувшись к религии. Давно уж не соблюдала со всем тщанием посты, не исповедовалась и ни малейшей потребности духовного очищения такого рода не испытывала. Нo тут, после долгого перерыва, на нее нахлынуло — впору зарыдать в голос. Удержалась. Это был бы явный перебор.
Слегка дрожа от волнения, она скромно встала позади местных молящихся — и стояла там с колеблющимся в руке огоньком, не вытирая текущих по щекам слез.
Вдруг Эльвиру словно бы пронзило, она нечаянно вслушалась в идущие с амвона звуки и только теперь сообразила, что служба идет на английском языке!
Сразу слез — как не бывало, и даже захотелось немедля выбежать вон из храма и бежать куда глаза глядят. Насилу Эльвира взяла себя в руки, потупилась, пряча лицо, чтобы никто не заметил ее чувств. Ощущение безграничного родства со всеми окружающими притупилось.
Но через минуту вернулась способность спокойно разобраться в ситуации. А ведь вообще-то сама она, Эльвира, во всем виновата. Сказано же — “ленивы мы и не любопытны”… Точно. Должна была знать. Просто — обязана. И если ты человек широких взглядов, а не ретроград, не ортодокс, должен понимать, что догмат — это одно, а догма — другое… Конечно, в России все не могут никак решить — переходить с церковнославянского на русский или не переходить, а эти взяли и перешли. Нo что богоугодно, сколько ни дискутируй, — истина не здесь…
Так и не определившись окончательно во взгляде на открывшуюся проблему, однако разом утратив первоначальное благоговение, дождалась Эльвира окончания службы. И далее она писала матери не как церковный человек, но как светский.
Она писала, что о. Федор в своем праздничном облачении был весьма эффектен, службу провел на хорошем уровне. Он сперва на новую прихожанку внимания не обратил, что и не мудрено, поскольку амвон ярко освещен, а все остальное скрывается в полумраке, но стоило ему под конец окинуть паству взглядом, так сразу их глаза встретились. И о. Федор явно обрадовался, сам прошел к ней сквозь толпу, дав наконец возможность приложиться к ручке. Ну — так принято…
И по праву давнего знакомого представил Эльвиру публике. Разумеется, сразу получилось нечто вроде пресс-конференции — не часто тут появляются свежие люди из самой России, вопросы задавались в основном преглупейшие из классического разряда про “раскидистую клюкву”, но изредка спрашивали по делу, так что, наверное, не всем здесь глубоко наплевать на родину предков, страну скифов и гангстеров с мандатами, некоторые достаточно искренне желают нам добра, чтобы как-то постепенно и без большой крови у нас все само собой образовалось.
В основном же Софочка, увы, была права. Желанного контакта с братьями-сестрами по вере и крови не вышло. Хотя бы потому, что русским языком почти никто не владел, общались в основном через переводчика. Родственных душ не нашлось. Впрочем, возможно, одна-другая и нашлась бы, да времени получилось мало.
При кратком же знакомстве увидела Эльвира лишь банальных мещан, вполне вписывающихся в стандарты постиндустриального общества, всерьез озабоченных лишь мамоной — правильно подметил священник в свое время, а больше ничем не озабоченных.
Разумеется, “мещанами” Эльвира называла бывших соотечественников условно, чтобы Алевтине Никаноровне понятней было. А на самом деле на богослужении присутствовали и весьма титулованные особы, и потомки крестьян, и купцов, и священнослужителей, но уже сколько поколений сменилось после 1917 года, сколько вод утекло, и те воды, конечно же, и те годы не могли не смазать сословных граней. И они их смазали, размыли, стерли.
И потомок нищего тульского крестьянина теперь был крупным землевладельцем, имел австралийской землицы столько десятин, сколько не мечтал иметь барин, поровший когда-то на конюшне его прапрадедушку. А граф с громкой для России фамилией, причем не бывший, а, как говорится, потомственный, здесь подвизался в роли скромного учителя гимназии, женат был на филиппинке, которая — об этом знала вся диаспора — его регулярно поколачивала, а родные дети смешанных кровей не ставили в грош.
Обретались в Перте и представители “второй” и “третьей” волн эмиграции. Только “вторые” уже полностью растворились в “первых”, а “третьи” пока смотрелись здесь явными чужестранцами. Это была самая современная российская чернь, мелкие акульчики, глотнувшие мутной водички дикого капитализма да и свалившие подальше от греха, чтобы очнувшиеся соплеменники не вспороли им однажды животы.
Так что австралийское православие, по заключению Эльвиры, давно и безнадежно выродилось, хотя кто-то, возможно, скажет, что возвысилось до еще одной из бесчисленных разновидностей вездесущего и меркантильного протестантизма. И здешние “русские патриоты”, до чего же права оказалась Софка, любовью к Родине именуют некое ритуально-этнографическое чувство, носят косоворотки, по-русски говорят (если говорят) так правильно, что возникает ощущение, будто разговариваешь с мертвецом — он занятен сам по себе, однако не интересен как собеседник — его суждения на общие темы примитивны и архаичны, а политические взгляды не выстраданы, зато выпеваются с характерным нажимом на приволжско-уральское “о” либо околомосковское “а” с явно чужого голоса.
Эльвира поучаствовала в традиционном рождественском разговении, где познакомилась с попадьей матушкой Агафьей — толстухой и ужасной сплетницей, она-то и просветила гостью относительно здешней публики. Мероприятие проходило в заведении, являвшемся собственностью семьи служителей культа, Эльвира отведала блинов со сметаной (ее собственные блины, которыми она, наряду с пельменями, вусмерть закормила Джона, удавались не в пример вкуснее), от водочки, чуть пригубив, отказалась (лучше уж дома хряпнуть рюмашку “Мартини”), а родимая сивуха, кто бы что ни говорил, все же слишком вульгарна и никакой в ней фантазии.
Да что говорить, если даже здешний квас ничем не отличался от “кока-колы”, которую Эльвира на дух не выносила!..
В общем, украдкой расплатившись с девкой в сарафане, говорившей “мэню”, Эльвира потихоньку оттуда смылась. Даже не захотела проститься с о. Федором. Да катитесь вы все!..
В этом же пространном письме она сообщала о наметившейся перспективе “условно-досрочного освобождения” с острова каторжников. Софочка по-прежнему читала лекции компьютеру, по-прежнему каждый день сетовала на дикую усталость, но и этой работе, судя по всему, приходил конец.
Конечно, Софочка хорохорилась, говорила, что почти ежедневно возникают некие новые варианты; говорила, что здесь, как бы там ни было, прекрасно знают качество русских мозгов, ничуть не уступающее качеству нефти, леса и газа, а хитрят лишь затем, чтоб сбить цену…
Словом, дочь уверяла, что с другой работой задержки не будет, но уж очень неубедительно это звучало. И было ясно — если у нее с заработком не выгорит — русскую няньку в доме держать не станут, охотно дадут расчет, хотя, разумеется, без обильных ритуальных слез не обойдется.
Таким образом, если для Софочки обстоятельства сложатся неудачно, то для Эльвиры выйдет наоборот. И она явится в родной Екатеринбург в начале весны, а начало весны — это же как начало жизни, и уж больше никогда никуда ни ногой, максимум — до “Торфограда”, хватит, напутешествовалась и окончательно утвердилась — рай хорош, но для мертвецов, а живому человеку нужна Родина.
35.
Алевтина Никаноровна, по обыкновению прочитав послание несколько раз, села писать ответ без обычного промедления, потому что теперь у нее наконец действительно были новости, так новости. Имея такие новости, можно даже ничего не накручивать про погоду, про политику и телевизионный репертуар. Но рука сама собой двинула по привычному маршруту.
“Здравствуйте, мои родные: Эльвира, Софочка, Джон и Кирюша! Во первых строках письма…”
Зачем бабушка в письмах стилизовалась под некий, известный ей с незапамятных времен стандарт, она вряд ли знала. И разумеется, она не испытывала никаких иллюзий относительно того, что ее эпистола будет предана столь широкой гласности. Простой привет Эльвира, может, еще и передаст Софке, но ни Джону, ни малышу, вне всякого сомнения, она и слова не скажет. Да и больно им надо. Однако нарушать не ею разработанную схему и в голову не приходило.
“…Погода у нас в Екатеринбурге, как всегда, паршивая, хуже некуда — с Атлантического океана циклоны прут один за другим, каждый день картинку из космоса показывают — на ближайшее время никакого просвета не предвидится ни у нас, ни на всей Европейской части. Каждый день идет снег, тут же тает, на улице слякотно и убродно, а еще нескончаемый ветер день и ночь. Нам-то, пенсионерам, может, и ладно, хотя кости, конечно, болят и помереть охота скорей, но людям трудящимся вообще невозможно, особенно водителям автомобильного транспорта и дородным рабочим. Каждый вечер в новостях показывают пробки на дорогах и аварии — ужас!..
Хотя, с другой стороны, не замерзаем. А начнутся если морозы, опять “Свердловэнерго” стращать будет: “Тепло отключим, электричество вырубим, горячую воду перекроем!”
Небось, у вас в Австралии “Австралэнеpгo” так не шалит, может, у вас вовсе никакого “Австралэнерго” нет, тогда вам нас не понять.
Правда, когда по телевизору показывают торнадо, наводнения, извержения, землетрясения да цунами, я сразу про вас вспоминаю, вслушиваюсь, не дай бог, скажут: “Нa западное побережье Австралии обрушился…” Переживаю. У вас погреб-то есть? Если нету — надо вырыть. В погребе можно любую беду пересидеть. В погребе некоторые, слышала, весь сталинский режим пересидели.
А вы кино про астероид смотрели?..
Теперь — новости. Сперва — плохая, потом — даже не знаю. Плохая новость — Билька заболел сахарным диабетом. Два дня только воду пил да блевал, думала — все, но вроде оклемался. И поехали мы с ним к ветеринарам. Целый день проездили. Кровь сдали и мочу. Вот оно и выяснилось. А одна ампула инсулина — 140 р. В день нужно две. Вот и считай, наших двух пенсий, доченька — а твоя пенсия за все месяцы, разумеется, целехонька, — на одного Бильку не хватит.
В общем, я решила — будь что будет. Сколько поживет наш сукин сыночек, столько и поживет. Ничего не поделаешь. А жалко-то как. Один ведь он у меня на всем свете. И молодой еще — девять лет, что за годы…
Но, может, у вас в Австралии этот инсулин в канализацию выливают? Если что — привези, Эля, сколько-нибудь. Хотя, наверное, с ним и через таможню не пропускают — навыдумывали, паразиты… То раскулачивание, то пошлины да декларации — не так, дак иначе дыхнуть не дают…
А теперь новость не знаю какая. Иногда кажется — хорошая, иногда — плохая.
Приезжали гости из Коркино — двоюродные сестры Тася, Уля, Даша. А также был Тасин внук Саша — он у нас здесь в солдатах — да его подружка Света. Жили три дня. Все хорошо было. А потом уехали. И ты представляешь, Эля, этот Сашка теперь повадился ко мне в самоволку бегать. С ночевой. Так-то парень вроде ничего, самостоятельный и рассуждает, планы у него на будущее правильные. По-людски собирается жить как будто.
Нo мне что-то тревожно. Денег и драгоценностей у меня — сами знаете, но времена-то смутные, они у нас, почитай, всегда смутные, по телевизору страсти-мордасти посмотришь — всю ночь не спишь. Так что должна ты мне, мила дочь, присоветовать, как быть с этим внучатым племянником, у меня самой разумения не хватает, как ты скажешь, так и поступлю. С тем до свидания, жду ответа, как соловей лета”.
Письмо оканчивалось “крепкими” поцелуями всем, поименованным вначале с соответствующими эпитетами в адрес младшего. Хотя в жизни бабушка таких слов никогда никому не говорила, а насчет поцелуев мы уже знаем. И в том, что нуждается она в чьих бы то ни было советах, бабушка усомнилась, едва написав. Усомнилась и задумалась…
Да нет, безусловно, она прекрасно знает, как следовало бы поступить, сообразуясь с логикой и здравым смыслом, потому что разумно и логично набраться решимости и однажды в самой категорической форме прекратить это дело. Потому что оно — ни к чему. Потому что Сашка явно прикидывается ягненком. Явно держит двоюродную бабку за коркинскую дуру. Однако — не на ту напал. Мы, как-никак, прожили жизнь, всякого навидались, убедились не однажды, что “яблочко от яблоньки недалеко падает”, что на добро люди чаще всего отвечают злом.
Но тут — звонок в дверь, и логика со здравым смыслом под ручку моментально бабушку покидают — это, конечно же, он, Сашка-паршивец, опять без предупреждения, спасибо, хоть не так поздно, значит, до вечерней поверки удрал, ох, доиграется, добрый молодец, ох и отчехвощу его сейчас!..
И действительно, предчувствие не обманывает Алевтину Никаноровну, беглый солдатик перешагивает по-хозяйски через порог, и сразу — к ручке, а что, к этому, пожалуй, и привыкнуть можно, обнимает Алевтину Никаноровну тоже по-хозяйски, а по глазам видать — голодный, без ужина, а в доме, как всегда, шаром покати, надо бечь в магазин, а он говорит, давай я схожу, быстрей обернусь, только денег, б, ни цента — так вот деньги, чего там, у бабки пенсия, небось — зарплату такую не везде найдешь, хотя в доме ни драгоценностей, ни денег больших, конечно, отродясь не ночевало, грабители придут — взять нечего, в общем, дуй, бери, что понравится, колбаски там, только не очень дорогой, сыру, да уж ладно, пару пива можешь, пока я добрая…
И внучек мгновенно исчезает, а потом мгновенно возвращается, бабушка собирает на стол, он тем временем звонит в часть свою военную, интересуется, все ли в порядке, ему, видимо, отвечают, что все типа ништяк, нах, возвращается в кухню довольный, а уж на плите глазунья весело шкворчит с колбасой да салом, грузди соленые на блюдце сметанкой облиты, все честь по чести, картина неизвестного художника “пришел солдат с фронта” — бутылка “Бочкарева” только что откупорена, еще парок над горлышком витает.
И вот они на пару не спеша ужинают, парень пьет пиво, бабаля — чай, беседуют, солдат пытается конкретизировать свои прежние тезисы, достаточно прозрачно намекает, что, мол, в Коркино возвращаться никакого резону нет, погибель там — только водку пить да колоться, а вот хорошо бы в Екатеринбурге зацепиться, клево было бы, здесь работы — как грязи, учеба тоже вся тут, однако где жить — вот вопрос, до которого бабаля уже давно самостоятельно додумалась, и прозрачные намеки ее даже где-то умиляют: нет, он, конечно, совсем наивный паренек, хотя думает, что, наоборот, ловкач и хват, уверен, будто очень тонко охмуряет старуху, а сам — как на ладони…
Hy, какой из него головорез?! Смешно. Головорез бы не намекал, планами бы не делился, а сразу — чик бабке по горлу, и ваших нет!
Но с другой стороны, чик-то чик, а толку? Толку не будет никакого. Нынче это последний недоумок понимает. Но многие все равно как-то эти дела обделывают, что комар носу не подточит. Вот и выходит — правильно Эльвира сделала, что квартиру на себя оформила, теперь без нее самой — никто ничего. И Саньке об этом надо как-нибудь мимоходом обмолвиться. На всякий случай. А Элька уж скоро явится. И пусть все решает сама. А я не буду. Мне помирать скоро. Так или иначе. А им жить, им ответственность на себя брать, им и расхлебывать, если что. А мое дело сторона. Хоть не попрекнут потом…
Вообще, чем я рискую? Ну, даже, допустим, кончит он меня сдуру. Так ведь — нажилась. И давно. Нe боюсь. Ей-богу, никого и ничего не боюсь! Плевать на все!..
Зато все может и замечательно выйти. А чем плохо — приходит нечужой человек, руку целует, здоровьем интересуется, в магазин бегает, в аптеку, потребуется, тоже сгоняет, Бильку выведет, стакан воды, наконец, подаст, когда вовсе занемогу. А на Эльку можно положиться? Можно рассчитывать на все сто? Ведь завтра прикатит, а послезавтра заноет: “В Австралию хочу, осточертело ваше захолустье, соскучилась!” А послепослезавтра поцапаемся опять, как собаки.
Нет, ни на кого нельзя рассчитывать на все сто, и в самом конце может оказаться рядом с тобой тот человек, на которого меньше всего надеялась…
Утром солдат опять уходит Родину защищать, совсем уж мало ему ее защищать остается, а перед уходом, словно нечаянно вспомнив, говорит:
— Бабаля, знаешь, Светка пишет, что соскучилась сильно, хотела бы меня до дембеля еще разочек навестить, я-то, конечно, не прочь, но как ты смотришь на это, нам же негде больше?
Вот ведь такой пустяк, а как долго не решался спросить, в последний момент только насмелился…
— О чем говорить! Пускай приезжает, я буду только рада. Мне и в тот раз было приятно на вас смотреть, хоть бы выпало вам счастье в жизни за всех нас.
Служивый этим словам бурно обрадовался, дополнительно чмокнул Алевтину Никаноровну в щеку, и оказалось, что такое чувствоизъявление оттаивает душу на большую глубину, чем то — дошедшее к нам неведомыми путями из так называемого “галантного” века…
Нo Сашка-шельмец на следующий раз вдруг привел к Алевтине Никаноровне не Светланку, а совсем другую “биксу” — бабушка в первый момент просто остолбенела от такого нахальства и вероломства, благодаря чему они беспрепятственно вошли в квартиру. Когда она пришла в себя, то, не церемонясь и не подыскивая благовидного предлога, повела внука в свою комнату для дачи немедленных объяснений. Конечно, дверь она за собой плотно прикрыла, но голос особо не понижала:
— Это — проститутка?
— Что ты, бабушка, откуда у солдата деньги! — молодой распутник попробовал еще отшутиться.
— Нe крути! — Алевтина Никаноровна была вовсе не расположена к шуткам. — Где подобрал шалаву? Думаешь, мне только венерической инфекции в доме не хватает?
— Тише, баб, ей-богу, она вовсе не шалава, она студентка третьего курса в том институте, куда я ходил насчет подготовительных узнать, здешняя, городская, с родителями живет, может, у меня с ней лучше выйдет…
— Циник ты, Сашка. Циник и пошляк. Значит, Светку побоку, брак — по расчету, тесть на сочетание иномарку и квартиру, в институт — без экзаменов?
— Ну, что уж так-то, бабаля, никакой я не пошляк, не циник, болтаю просто. Да просто — так вышло! Понимаешь — вышло, само! И я, честно, — только один разик, так сказать, для общего развития, а Света ничего не узнает, ведь ты меня не выдашь, баб?
— Ага, так вы и спать вместе будете?
— Ну, а чего? Слышала, небось, — сексуальная революция — ты ж не какая-нибудь коркинская бабушка — в большом современном городе живешь, значит, тоже человек современный… Ну, сама она, пойми, Ольга — сама!
— Понимаю. Все понимаю. И не подлизывайся. В общем, первый и последний раз. И больше — ни-ни, на порог не пущу, так и знай. И Светке, когда приедет, тоже ничего не скажу. Один раз. Понимэ?
— Понимэ, баушка, понимэ! Я знал, что ты у меня великодушная, боялся, но знал!..
На сей раз любовные звуки за стеной не позабавили, не повеселили, они, совсем наоборот, будоражили совесть, возбуждали раздражение. Едва удалось все это вытерпеть. Хорошо еще — в ухо не храпел никто. И одно примиряло с обстоятельствами, хотя это одно ничем конкретным не подтверждалось, а было лишь результатом долговременных жизненных наблюдений, отлитых народом в чеканную формулу: “Сучка не захочет — кобель не вскочит…”
То есть: “Сашка вообще ни при чем. Эти девки сами к нему липнут. Ох, и девки пошли. А потом ревут: “Замуж не за кого выходить, опереться не на кого!” Так не кувыркайся с кем ни попадя на чужих кроватях, блюди себя или видимость хотя бы блюди, дура!..”
Наутро Алевтина Никаноровна ничем, по обыкновению, не выдала своей ночной бессонницы, была ровна и спокойна, чаем ребятишек напоила — чин-чином, однако улыбалась холодно, а когда они уходили и Сашка хотел чмокнуть бабулю в щеку, как бы нечаянно отстранилась. Однако не тут-то было, Сашка все равно поймал ее и свое подхалимское дело сделал. Кажется, он этим, помимо прочего, что-то Ольге хотел доказать или продемонстрировать.
36.
В этот день пришло последнее “послание далекого друга”, хотя о том, что оно последнее, никто пока доподлинно не знал. Вначале Эльвира, как обычно, информировала об особенностях австралийской природы, нравах и обычаях, сообщала, что наконец-то удалось увидеть в городе коренного австралийца, точнее нескольких, они абсолютно не соответствовали общепризнанному стандарту красоты, просили подаяние, потешали публику жалким подобием одежд, а также и видом своим жалким, грея самолюбие самого последнего белого бродяги.
И Эльвире вдруг подумалось, что, в сущности, она не слишком отличается от этих несчастных — хотя тут она, конечно, кокетничала перед собой, стремясь посильней растравить душу, расковырять коросту ностальгии, на самом-то деле никому бы в голову не пришло сравнивать ее, такую большую, с этой мелкотой из кожи и костей.
Эльвира дала голенькому мальчику новенький дееятицентовик, тот схватил его тонкой, но цепкой лапкой, издал пронзительный вопль, тут же добрую белую женщину окружили его соплеменники, они наперебой лопотали о чем-то, и невозможно было понять, то ли рады они свалившемуся вдруг богатству, то ли страшно возмущены ничтожностью милостыни.
Хорошо, что на противоположной стороне улицы вдруг объявился полисмен, и сразу исконные хозяева континента отхлынули как ни в чем не бывало, а блюститель посмотрел на Эльвиру с осуждением, отчего она мгновенно стушевалась — в ней мигом проснулась генетическая боязнь власти, действительно роднящая ее с аборигенами.
Между тем австралийский “коп” — или как их тут обзывают, надо спросить у Софочки — скорей всего, поглядел на Эльвиру безо всяких чувств, а просто — как на предмет общественного порядка…
А еще в этом письме Эльвира делилась впечатлениями об океанском купании, уверяла, что вода в Индийском океане отличается от воды Черного моря полным отсутствием запаха мочи, хотя общее наслаждение несколько омрачается страхом перед акулами, которых полно в здешних местах, и одну даже удалось видеть, правда, она была неживая и лежала на песке со вспоротым брюхом, а вокруг толпилось несколько зевак, к числу которых без колебаний примкнула и наша героиня.
Акула была не особо велика, хотя размер пасти имела достаточный, чтобы запросто откусить человеку что-нибудь, а потрясло Эльвиру зрелище одного предмета, извлеченного из желудка, не знающего гастритов. Это была жестяная табличка с надписью на русском языке: “Работать здесь!”, которая сразу на всю глубину разбередила ностальгическое чувство: “До чего же велика наша страна!”
Хотя в акульем животе вообще-то с такой же вероятностью мог оказаться предмет, скажем, исландского происхождения, и это бы не означало ничего помимо того, что на тридцатом градусе южной широты в океанических водах можно обнаружить практически любую человеческую дрянь.
Мужик, убивший акулу и делавший теперь маленький бизнес на желающих с ней сфотографироваться, горделиво подбоченясь, стоял рядом и охотно отвечал на любые вопросы. Конечно, Эльвире очень хотелось выпросить у отважного зверобоя эту табличку, выполненную неизвестным художником по заказу неизвестного инженера по технике безопасности, увезти ее в Россию и там всем показывать, но она не посмела заговорить с чужим мужчиной — дочь была поблизости, но больше из-за того, что победитель акул наверняка бы заломил за предмет российской собственности непомерную цену. Они тут все поголовно такие…
Помимо письма, в конверте содержались пляжные фотографии, на которых растелешились две российские бабенции, смотревшиеся, впрочем, на фоне австралийских бабенций не лучше и не хуже, но Джон в плавках отсутствовал, значит, был за фоторепортера, значит, зря обижалась на него Эльвира в одном из прошлых писем, вечно у нас так, чуть что — сразу обида…
После пляжа в тот день была у них культурная программа. Эльвиру знакомили с театральной жизнью города Перта — она едва высидела до конца некий мюзикл под открытым небом, который был только тем хорош, что убедительно демонстрировал примитивизм пертской культуры в сравнении с екатеринбургской. Эльвира еще как человек, претендующий под настроение на объективность, осторожно заметила, что, может, этот мюзикл лишь досадная случайность, но Софочка отозвалась категорично, что прозвучало невероятно: “Брось, мама, не надо, все верно, никакого искусства здесь нет, профессиональная, как говорят у вас, труппа — только одна, и ты ее сейчас видела”.
И все же письмо заканчивалось так: “Мы с Софьей не можем вынести друг друга больше пятнадцати минут, впрочем, об этом, кажется, я уже писала. Только бы не прогневить эту стерву, только бы обратный билет в руки получить, но для этого надо стиснуть зубы, которые остались, и все перетерпеть.
И перспективы у меня — только бы не сглазить — прекрасные. У Софочки, соответственно, наоборот. Заканчивается контракт, новую работу все ещe не предложили, думаю, что и не предложат, и я тогда свободна, как журавль, которых здесь много, но они, как и я, как и Софка, европейцы по рождению и австралийского гражданства не имеют. Так нам, в отличие от Софки, его и даром не надо!..
Но как же больно будет расставаться с внуком. Боже, я это уже ощущаю всем нутром! Легче, наверное, расстаться с жизнью. Зачем я только сюда вообще приезжала…”
37.
После этого, пожалуй, прошло около месяца, писем больше ни от кого не приходило, так что Алевтина Никаноровна привычно довольствовалась перечитыванием старых вперемешку с телесериалами, которые тоже начали уже повторяться, кочуя с канала на канал.
И повторялись, конечно же, встречи с внучатым племянником, который теперь всегда предупреждал о своем очередном визите по телефону да и так названивал часто. Он вообще уже ходил к бабале, как домой, очень любезно здоровался с соседями, что в большом городе как бы и не принято, но нарушитель этого правила был всем, тем не менее, приятен.
Помимо этого, Саня помогал охотно соседям во всяких мелочах, требующих мускульной силы и юношеской ловкости — соседи-то в основном тоже были пенсионерами, — само собой, и у Алевтины Никаноровны перечинил все, что нe требовало большой квалификации. При этом от бабушкиного глаза не ускользнуло то обстоятельство, что про внука никак нe скажешь — “мастер, золотые руки”, что заботы его вызваны не столько врожденной хозяйственностью, сколько стремлением убедить бабушку в наличии такой хозяйственности в дополнение к продемонстрированным ранее достоинствам.
До конца службы Александру оставалось месяца три-четыре, а он, похоже, ощущал себя уже почти партикулярным человеком — Алевтина Никаноровна прежде никогда не слышала, чтобы служба в российской армии была столь вольготным делом, но давно она уже за внука не тревожилась — раз ходит, стало быть, есть такая возможность. Более того, ему теперь даже изредка звонили из части, если вдруг возникала в нем какая-то срочная надобность, но она ни разу не видела, чтобы такой звонок парня обеспокоил. Наоборот, сколько раз бывало, что солдат отдавал по телефону необходимые распоряжения — кому и что про него наврать — и преспокойно “гостил” дальше.
А еще он как-то обмолвился, что с военным начальством у него особые отношения, однако уточнять не стал, дав Алевтине Никаноровне новый повод для размышлений, в процессе которых она пришла к заключению, что, значит, и там, на службе, “наш пострел везде поспел”, хотя при желании можно выразиться и по-другому. Подобный сорт людей вообще-то никогда бабушке не нравился, но он умел, особенно в теперешнюю эпоху, добиваться больших целей…
В дверь позвонили посредине дня. Это было не Сашкино время. Алевтина Никаноровна и Билька только-только с прогулки пришли, отобедали да настроились отдыхать. И вдруг принесло кого-то. Соседям, должно быть, приспичило.
И бабушка с Билькой решили сделать вид, что они еще не вернулись. Может — уйдут. Но там, за дверью, наоборот, зазвенели ключами. И Билька сорвался с постели, как наскипидаренный, залаял фальцетом, что случалось с ним лишь в моменты наибольшего волнения.
А бабушка все медлила, все думала не о том, наверное — растерялась. Она думала об Александре, который уже не раз говорил, что надо заказать дубликаты ключей, мало ли что может с бабушкой случиться, и тогда хоть спасателей вызывай. Он говорил, что дело можно провернуть за два часа, и бабушка с ним соглашалась, но сама тянула, потому как мнилось ей — вот завладеет солдатик ключами, и будет окончательно ликвидирована некая важная граница, и получится с ее стороны как бы полная, безоговорочная капитуляция.
— Элька! — наконец пронзила Алевтину Никаноровну единственно логичная догадка, почему-то сразу не пришедшая на ум, — это же Элька, лягушка-путешественница прилетела!
Бабушка чуть было не спрыгнула с кровати, да вовремя опомнилась — наживать болезнь на несколько недель было бы несвоевременным, — она встала медленно, а все же проворней, чем обычно, но дверь уже без ее содействия поддалась.
— Мама, мамочка, как же я счастлива тебя видеть, мы никогда-никогда больше не расстанемся, правда, мамочка, никогда больше! — И слезы, копившиеся в недрах Эльвиры сто пятьдесят девять дней и ночей, хлынули на свободу неудержимым потоком, и если бы она их там не расходовала более-менее регулярно, они, вне всякого сомнения, затопили бы всю квартиру.
— Ладно, ладно, не реви, дурочка, все позади! — так сказала Эльвире мать да еще неуклюже провела шершавой ладонью по волосам. Кажется, ее глаза тоже были на мокром месте. — Ну-ну, прекращай давай, вернулась, и слава Богу, денег у тебя накопилось уйма, богачка ты теперь, можешь зубы вставлять, не пропадем, доченька!.. И ты прекращай скакать, морда собачья, а то все фанфурики с тумбочки попадали… Да раздевайся же, проходи, коли приехала, питать тебя буду, супчик, наверное, еще не остыл, хороший супчик, с курицей, с картошкой да капусткой, конечно, гадючинки в нем нет, но уж не обессудь, мы люди простые, куда нам до них, буржуинов австралийских!..
И Эльвира уняла слезы, разделась, кинула двадцатикилограммовый баул посреди прихожей, наскоро умылась хлорированной водичкой, из ванной вышла без малейших признаков макияжа, отчего у матери сердце враз зашлось — какая же дочка-то старая, господи, почти такая же старая, как я, мы с ней две одинокие, никому не нужные старухи, а вся разница — я умру чуть раньше, она — чуть позже, а то и наоборот, если придет расплата за многолетнюю “в/п”, только это — не дай бог, этого произойти ни в коем случае не должно…
Эльвира начала есть незатейливый супчик, но вдруг снова на нее накатило, снова слезы часто-часто закапали да прямо в тарелку. И мать пошутила, мол, прекращай, а то придется суп водой разбавлять да кипятить по новой — соль же, они рассмеялись над банальной шуткой, затем Эльвира смахнула слезы не слишком-то чистым кухонным полотенцем, размазав по лбу какую-то сажу либо остатки косметики, над этим тоже посмеялись, а потом, когда дочь утолила основной голод, они пошли в Эльвирину комнату, где все стояло на законных местах, сели на софу, которая твердостью характера была под стать хозяевам, и проговорили до самого вечера, потому что в письмах разве напишешь обо всем… А вечером явился солдатик, который приходился обеим, что называется, “седьмая вода на киселе”, он позвонил в дверь, и бабушка осталась сидеть на месте, а дочь пошла открывать. Но прежде чем открыть, Эльвира накинула цепочку, и так при накинутой цепочке они и поговорили.
Забавно, что Саня и в такой ситуации попытался приложиться к ручке “милой тетечки”, но та ему никакого шанса не дала, а высказалась предельно конкретно и жестко, может, она все сто пятьдесят девять дней и ночей своей сердечной блокады разучивала данные слова:
— Так вот ты какой, Шурик! Молодец, орел, я тебя примерно таким и представляла.
— Спасибо на добром слове…
— Спасибо скажешь потом, а пока не перебивай тетушку, это не вежливо, а ты, я наслышана, очень вежливый и даже, хи-хи, галантный. Так вот, я премного благодарна вам, молодой человек, за то, что вы скрасили, как могли, бабушкино одиночество, но теперь это буду делать я. Таким образом, в вас нужды больше нет. До свидания.
— Нo простите, б, я хочу поговорить с самой Алевтиной Никаноровной…
— Увы, это абсолютно невозможно, ибо я только что проводила Алевтину Никаноровну к одной ее старинной подруге в гости на несколько дней.
— А когда она вернется, нах?
— Что значит “вернется нах? “Нax”, я спрашиваю, что значит? Какой смысл вы в это вкладываете?
— Да никакого, нах… Тьфу, просто привязалось, б.
— Лучше бы что-то другое привязалось, например, деликатность, сомнение в собственной неотразимости… Думаешь, умение в жопу без мыла влезать — это твоя путеводная звезда? Все, иди в казарму. Там твое место. И пока с честью не отслужишь, больше не появляйся. А то обороноспособность нашей Родины страдает. Но после — милости просим на чай. Тогда, может быть, я даже сочту возможным извиниться за сегодняшний разговор. Но — ни днем раньше.
— Что ж, до свидания. Извините. И не сердитесь на меня, тетя Эля. Привет Алевтине Никаноровне.
И с этим солдатик удалился. Даже слова грубого не сказал. Хотя повод был. И лучше бы он воспользовался им. В смысле, бабушке было бы так намного легче…
38.
В продолжение всего этого трудного разговора Билька несколько раз порывался выскочить на лестничную площадку, но Эльвира постоянно и бесцеремонно отпинывала его прочь — как только не цапнул.
А Алевтина Никаноровна, наоборот, сидела, как парализованная. Так паршиво она себя давно не чувствовала. Может — и вовсе никогда…
Больше они этого парня не видели. Он даже не звонил ни разу. Это обстоятельство тоже мучило бабушку, как и другие, связанные с ним обстоятельства, а тут еще пришло из Коркино последнее письмо от двоюродной сестры Таси.
Да, она так и написала, что письмо последнее, потому что врачи нашли у нее рак, значит, осталось ей маленько.
Сестра сообщала, что внук ее, демобилизовавшись из армии, ни в какой институт поступать не поехал, на Светке тоже официально не женился — они просто стали жить вместе безо всякой свадьбы, как теперь модно. И это, возможно, правильно, поскольку ни о какой простыни с брачного ложа не могло быть и речи, Светка давно уж не целка была, она невинность, как сказал Сашок, еще в шестом классе потеряла, когда первый раз пьяной напилась, а в седьмом уже сделала первый аборт. В общем, стали они сожителями, ребенка, правда, не родили — ранние аборты ведь редко обходятся без осложнений — только забеременеет — выкидыш, только забеременеет — опять…
Но это тоже, наверное, к лучшему, потому что оба они нигде не работали, а жили весело, даже машину купили. А потом Санечку повязали менты, и был суд; и дали одиннадцать лет с конфискацией — оказывается, Санечка наркотиками торговал, о чем все кругом давно знали, и только родная бабушка, выходит, нет.
Сашку посадили, а Светка выскользнула да сама же и подсела на иглу, и теперь она страшней войны германской, родители ее выгнали, ночует где придется, бомжиха бомжихой, и говорят, скоро от СПИДа помрет.
А Сашка пишет с зоны, что он ее все равно любит, чтоб бабушка не верила сплетням, что его Светланка не такая и что он ее спасет, когда выйдет на волю, а до воли-то — ox-xo-xо…
В конце письма сродная сеструха благодарила Алевтину Никаноровну за то, что она привечала внука, пока он служил, а еще за то, что сейчас на его письма отвечает и верит, что он не пропащий человек, а только оступившийся, в связи с чем содержалась в письме последняя просьба; чтоб сестра помогла парню, когда он отсидит, чтобы, стало быть, Алевтина Никаноровна непременно до этого счастливого дня дожила…
Прочтя такое письмо, бабушка чуть с ума не сошла от горя и отвращения к себе и ко всему миру. Она бы, наверное, сошла, да тут случился с ней ишемический инсульт, и она отдала богу душу, так в него и не уверовав. Умерла, наверное, даже раньше сестры, не дождавшись от внучатого племянника ни одного письма, а его освобождения из неволи — тем более.
Эльвира похоронила мать рядом с бабушкой Матреной в низинке Сибирского кладбища, а на девятый день вдруг безо всякого предупреждения прикатила из Австралии Софочка с Кирюшей.
— Что случилось?! — ужаснулась мать, уже изрядно уставшая ужасаться.
— Ничего. Просто — соскучилась. Просто почувствовала вдруг: “Родина-мать зовет…”
— Это тебя-то? — не удержалась Эльвира от ехидства.
— Представь себе — меня. Да ты не переживай особо, мы с Кирюшкой всего лишь в гости.
— Да я вовсе не переживаю, что ты, я рада, может, съездим вместе на кладбище?
— Извини, мы с дороги. Небось, помнишь еще, что это такое. Но в другой раз — непременно. А ты езжай.
И Эльвира поехала на кладбище одна, чтоб поделиться с покойной матерью радостью. Она вообще издавна любила беседовать с покойниками сквозь неодолимую толщу земли.
Конечно, Эльвире уже вновь мечталось отправиться куда-нибудь прочь из этих мест, конечно, она уже помаленьку начинала скучать по Австралии, но раз такое дело, раз единственная дочь и единственный внук здесь, стало быть, к чертям собачьим эту Австралию и все прочие континенты… А все же не зря она “портила” Кирюшку русским языком!
А Софочка безо всяких проблем вскоре поступила на свою прежнюю работу, достала с антресолей пыльную докторскую, полистала да и выкинула в мусоропровод. Устарела работа. Но ничего — за другую принялась. И трудилась очень увлеченно.
В первое время она часто названивала мужу. И он — тоже. А потом звонки стали редкими. А потом Джон приехал в Екатеринбург на несколько дней, сын его, разумеется, не признал, Софочка обрадовалась тоже не особо, однако несколько ночей они спали вместе, после чего австралиец уехал, и больше не было от него ни слуху, ни духу…
Где-то года через полтора Софья сделалась доктором наук и сразу уехала на год в Америку. Читать лекции в каком-то университете. А сына и мать она с собой не взяла. Нe было возможности. Да и надобности — тоже.
Через год она вернулась, и пришлось Кирюхе по новой к ней привыкать, правда, прежним маменькиным сынком он уже не стал, потому что привилегии бабиного внука его устраивали больше.
Сгоряча мать чуть было не отдала сына на казенное воспитание в детсад, но сын вместе со своей бабушкой устроили сущую истерику, и ученой маме пришлось уступить.
Больше Софья Михайловна не принимала приглашений от американских универов, ей, настоящему русскому профессору, так именоваться в Америке не понравилось, потому что там любая шваль величает себя этим званием. Если на какой-нибудь симпозиум — пожалуйста, но читать лекции дебилам, понятия не имеющим о вступительных экзаменах и конкурсе, нет, ищите дураков в других местах.
А имя ее широко известно как в России, так и за рубежом. В кругу специалистов, разумеется. А кроме того, к сорока годам она сделалась гораздо интересней внешне, чем была в двадцать. Ибо — обозначилась порода. Так что в личной жизни у нее достаточно радостей, хотя от рук и сердец она отказывается категорически, со смехом вспоминая времена, когда ей вдруг взбрендило, будто смысл жизни в семье, детях, кулинарии.
Конечно, Софья Михайловна и Эльвира Николаевна ссорятся часто. Каждый день. Но крупные раздоры случаются сравнительно редко, действительно, ребенок в этом смысле оказался в роли ангела-хранителя. Но в других смыслах — отнюдь.
Потому что растет крайне избалованным, своенравным, неуступчивым, хотя, когда это выгодно, он шелковый. Точь-в-точь как покойный Билька, переживший хозяйку лишь на два месяца, а потом, упакованный в мешок, он был безо всяких почестей выброшен под покровом ночи в Исеть, и там, на мелководье пролежал несколько дней, после чего исчез. Может, милиционеры вытащили, подумав, что это — человек…
А Эльвира, тогда еще, вскоре после смерти матери, плюнула нa все новомодные штучки и сделала себе съемные зубные протезы из пластмассы. И теперь вечерами она их кладет на всю ночь в стакан с водой, тем самым легко прекращая даже самую изнурительную дискуссию.
А на днях, когда она попыталась легонько приструнить не в меру расшалившегося “кенгуреночка”, он вдруг подошел к ней, невинно улыбаясь, да как врежет со всего размаху деревянной кеглей по лбу — только искры из глаз.
И почувствовала Эльвира впервые, что ей как-то непосильно стало жить, что она охотно прервала бы мороку собственноручно, если бы это не было тягчайшим грехом, по мнению Господа Бога, который, впрочем, ей лично ни разу об этом не говорил.