Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2003
В слиянии любви и горечи…
Полюс правды: Стихи /Ред. Э. П. Молчанов. — Екатеринбург: Изд-во “Старт”, 2002. — 171 с.: ил.
Год назад Э. Молчанов и издательство “Старт” представили на суд читателя сборник “Материнский причал”: вечная тема, первая и последняя наша любовь и забота — в поэтических образах, во многих преломлениях чувства и судьбы. Книга “Полюс правды” (составители — Э. П. Молчанов, В. А. Блинов и Г. Ф. Дробиз) продолжает если не серию, то традицию: серия издателями не заявлена, но сразу отмечаешь единый принцип отбора и полиграфического исполнения. На этот раз, однако, выбрана не “соборная”, всеобъемлющая, сердцевинная тема, наоборот — конкретная историческая ситуация, а именно раскол и братоубийство в нашем отечестве после 1917 года. Тема человеческого самоистребления, падения, извращения вековых нравственных принципов. Соответственно и литература была расколота, литературные произведения, отражающие эпоху, расходились в противостоянии, тяготели к двум полюсам. “Полюс правды” в понимании составителей книги — там, где правота “изгнанных за правду”: без вины выселенных, униженных или попросту уничтоженных революцией и гражданской войной, построивших и заселивших на десятилетия “Архипелаг ГУЛАГ”, растоптанных физически, но так и не уступивших “веку-волкодаву”…
Небольшой по объему первый раздел сборника воспринимается как пролог к основному содержанию. Под заголовком “О России радея” здесь собраны стихи о Гражданской войне и Белом движении, собственно, о катастрофе раскола, о жертвенности и обреченности защитников прежней России. Ярче других здесь — стихотворный цикл М. Вишнякова.
В центральном, конечно же, главном для книги разделе — стихи самих попавших под “красное колесо”, людей — поэтов! — прошедших лагерь и ссылку, все испытавших, ничего не забывших. По выражению Б. Марьева, “Говорят / в полный голос / подлинники”. Неопосредованное ощущение времени и боли здесь — главное. Подлинны — реалии тюрьмы, пересылки, лесоповала, лагерного барака. От неподдельной сопричастности каждого автора судьбе миллионов жертв — подлинная народность этих стихов, естественно перенимающих эпически-песенные интонации:
Дорогая, стоят
эшелоны,
Скоро, скоро простимся с тобой.
Пулеметы поднял на вагоны
Вологодский свирепый конвой… —
читаем у Н. Домовитова. Рядом с песенной формой встает жанр баллады: сюжетное повествование в музыкальном ключе опять-таки как бы безлично-народного предания. Отсюда — “Баллада о белом сапере” В. Слукина, “Баллада о черном конвое” М. Вишнякова, “Баллада о трудной дороге” П. Бастана, “Баллада о кавалергарде” Э. Молчанова… Немногочисленны и не цветисты, но точны и незабываемы образы “лагерной” поэзии, среди которых выделяется повторяющийся, развивающийся в восприятии авторов разных поколений образ распятия. Распятие — как сопряжение низшей точки поругания и торжества правды, истины; распятие человека — и распятие народа, его святынь, распятие целой страны — только ли по злой воле конкретных исторических персонажей? Нет, в определенном смысле, распятие — вечно, поскольку не отменяются очередной революцией либо реставрацией основные вопросы бытия, полярность, непримиримость в основе нашего существования. Есть и другие повторяющиеся мотивы, например, краеугольное для узников понятие свободы, в соответствии с преобладающим песенно-балладным жанром уступающее место архетипу “воли”.
Возьми мое сердце
Навеки, Россия,
Возьми мое сердце,
А волю отдай…
Во всей сложности разворачивается на страницах сборника и образ Родины. У репрессированного поэта Б. Ручьева, например, встречается попытка снять с Родины ответственность за отдельные человеческие трагедии, те самые “щепки” при великой исторической рубке леса (мясорубки на самом-то деле). А вот П. Бастан, отваживается без всяких оговорок сопоставить лагеря СССР и фашистской Германии, повидав и те и эти. Баллада В. Попова “Встреча на этапе”, герой которой встречает “в свердловской пересылке” внучку декабриста Пестеля, — не риторически, а просто через факт, частный случай показывает вечность, а точнее, “дурную бесконечность” этой ситуации, этого явления в нашей стране: если не уничтожение, то преследование и высылка лучших, талантливейших людей, как раз и пытавшихся что-то реально сделать для страны и народа. Лучшим стихам поэтов-“лагерников” присуще умение подняться над собственным опытом, личной судьбой — к историческому осмыслению трагедии в ее подлинном масштабе.
А в ширь
рукотворного моря
Влились на века, навсегда
И радость народа, и горе,
И слезы, и просто вода —
пишет П. Бастан: настоящее смирение и настоящее милосердие, увы, приходят с опытом тяжелейших жизненных испытаний. Особо выделяются в этом разделе также стихи Н. Домовитова, Н. Ануфриевой, В. Делоне.
Поэты, представленные в третьем разделе, принадлежат уже к следующему поколению, условно говоря, детей тех, кому довелось в двадцатые—сороковые стать “лагерной пылью”.
Я дни и ночи без
конца
Ищу погибшего отца
На Колыме, и в Соловках,
И на земле, и в облаках —
признается А. Решетов, и в этом четверостишии — суть подхода современных авторов к историческому материалу: во-первых, для них это не отвлеченная хроника минувшего, а жизнь и безвинная гибель собственных отцов и дедов, во-вторых, восстанавливая реальные картины “Колымы” и “Соловков”, поэты новых поколений, в силу объективно всё-таки существующей исторической дистанции, забирают в свои стихи также “землю” и “облака” — необходимость философского осмысления, вписания частного в общее, положив, однако, в основу — правду и правоту отцов:
Цела начальная
основа,
Живет измученное слово
В слиянии любви и горечи. (О.
Новожилов)
Что есть наша история вообще — величественное поступательное движение или “кровавых истин варианты” (Э. Молчанов), победа или поражение духа, нравственности, гуманизма? Прошлое живо, прошлое сурово учит, прошлое преследует и мстит. Как напоминает Л. Ладейщикова, “время хищно по трупам идет, по костям, / растлевая останки растерзанной жизни”, и главное, что удалось здесь составителям, — дать представление о неоднозначности, “нелинейности” исторического процесса и его художественного отражения: хоть и провозглашен на первых же страницах книги идеал “Примиренья и Согласья”, ни в реальной нашей сегодняшней жизни, ни в литературных решениях он пока что недостижим. Как, впрочем, и идеал “Свободы”: “свобода растленна”, “свобода по имени смерть”, свобода обесценена, проклята в сердцах, и уж никак не свободу обрели мы за последние годы — разве что карикатурно-приземленную, искаженную “волю”. Ну и “что делать с нашей волей, мужики?” — вопрошает А. Драт, по возрасту, между прочим, принадлежащий как раз к наиболее дееспособному на сегодняшний день поколению. Замечательной подборкой в этой третьей, заключительной, части сборника представлен Г. Дробиз, хороши также стихи А. Решетова, Е. Щербаковой, А. Гольда, А. Пшеничного, А. Чуманова.
В оформлении книги использованы работы известных уральских фотомастеров А. Грахова и С. Новикова, а также документальная графика Михаила Дистергефта, бывшего политзаключенного, узника Тагиллага, художника, лауреата Премии губернатора Свердловской области.
“Не удалиться бы в мыслях от прошлого”, — замечает в своем предисловии к сборнику академик В. Большаков. Не удалиться бы в сердце от настоящей и будущей нашей ответственности за сохранение памяти и исторической правды. Не предать бы — равнодушием и бездействием…
Е. Изварина
ДЛЯ ВОСПИТАНИЯ ПОРЯДОЧНЫХ ЛЮДЕЙ
Рина Левинзон. Мой дедушка Авремл. Стихи для детей. — Екатеринбург, Банк культурной информации, 2002. — 100 с.
Какое детство
было у меня…
Щербатый шкаф, вода в ведре застыла,
и мама печь огромную топила,
встав до рассвета, до начала дня.
В те дни наш двор был тих, нахмурен,
слеп,
веселых игр я словно и не знала,
я только помню, мама кровь сдавала
и после
приносила серый хлеб.
И вечером мы грелись
у огня,
домишко наш тонул в трамвайном
звоне,
я окуналась в мамины ладони,
и, значит, было детство у меня.
Это давнее стихотворение Рины Левинзон о ее уральском детстве, опубликованное еще в годы ее жизни в Свердловске. И как долгий отзвук этого скудного, но все же сладкого детства “в маминых ладонях” — цепь прелестных книжек детских стихов — от “Прилетай, воробушек”, изданной в Свердловске около тридцати лет назад, до “заграничных”, на иврите написанных, “Веселых стихов”, “Вежливых лошадей”, “Я не один, и я не одна”. Все они вошли в новый детский сборник “Мoй дедушка Авремл”.
На трех языках пишет стихи эта поэтесса — на русском, английском, иврите. Переводы стихов с иврита на русский сделала сама Рина и ее муж — поэт Александр Воловик. А составил сборник и снабдил его своим послесловием профессор Яков Либерман. Составитель включил в него детские стихи Рины Левинзон, не вошедшие в предыдущие книги, а также переведенные ею с иврита на русский детские стихи четырех еврейских поэтов. Имена Хаима Бялика и Авраама Шленского известны в России давно. А имена двух других — Гилы Уриэль и Нурит Юваль — мне, например, встретились впервые. А всё вместе — отличный подарок детям, поучительный и умный разговор с ребенком на равных, снабженный к тому же цветными рисунками детей из Екатеринбургской еврейской школы искусств и профессионального художника А. Тамбовкина.
В годы моего детства от “фантазерства” — с непременным эпитетом: “пустого” — ребенка всячески уберегали, в том числе и в книгах. Прямым следствием этого было малое количество советских писателей-фантастов и, скажем так, заторможенное развитие советской фантастики, которая откровенно отставала от американской. Нынче фантазию детей всячески стараются развивать — и в книгах, и в детсадах, и в школах. Но часто делается это “в лоб”: давайте мечтать, ребята, рисовать свои мечты, писать о них.
А вот как делает это Рина Левинзон:
Что можно сделать
из ничего?
Замок воздушный — само волшебство.
Или воздушное колесо…
Из ничего можно сделать всё!
Превратить это облако в тайный
клад,
А пустую полянку — в зеленый сад.
Ни на чем — веселее всего летать,
А, главное, ничего не надо считать!
Ничего — это то, что всего вернее,
Из него можно сделать мильон вещей!
Тут и слов-то нет таких — мечта, фантазия. Но зато есть образ, доступный ребенку: из ничего сделать всё! Это может каждый. И каждый при этом становится волшебником.
Как уберечь ребенка от “вещизма”? Можно опять же наставлениями. А можно образами. Ласточке из книги Рины Левинзон “вещи не нужны”. “Есть у нее всё небо, вода и крошка хлеба”.
Зато:
У крота нора
закрыта,
Вое добро в норе зарыто,
И висит большой замок,
Чтоб никто войти не мог.
Почти рядом эти стихи в книге. И рядом останутся у ребенка эти образы легкой, счастливой ласточки (вещи не тянут!) и мрачного крота, у которого “все зарыто”. И наставлений не надо!
Вот так, образами, “зернышко к зернышку”, входит поэтесса в детские души и незаметно формирует характеры, свойственные порядочным людям. Не этого ли и нужно от детской поэзии?
У книги этой есть, однако, существенный недостаток. Она выпущена типичным для “Банка культурной информации” мизерным тиражом в 500 экземпляров на средства самого автора. И потому прочтут эту прелестную книжку лишь немногие дети. А жаль!
Но это уже штрих к нашей эпохе издательского недомыслия.
Исай Давыдов
После пробела, бури…
Олег Дозморов. Стихи. — Екатеринбург, Банк культурной информации, 2002.
Книга составлена довольно давно, больше года назад, но вышла только сейчас. Двадцать семь, по-моему, стихотворений от 1992—го по 2000 год, датированных, но расставленных вне хронологии, что выдает осознанное собирание книги.
Олег Дозморов — вообще поэт, если так можно сказать, осознающий. Осознающий, скорее всего, предел своего таланта, своих возможностей. Ощущающий границу, за которую и можно бы перейти, но не стоит — границу интонационную, формальную, даже форматную. Как иллюстрация еще одного самоограничения — восьмистишия 1999—2000 годов, идеальной формы пейзажная поэзия, составившая часть книги. Подспудное напряжение замечаешь в этих стихах не сразу, а лишь располагая их в культурном, общепоэтическом контексте. Грубо говоря, так никто тогда всерьез не писал. И сейчас не пишет. И автор, что самое парадоксальное, так тогда, наверное, не писал бы, не веди он осмысленную работу, не приучай он себя даже чувствовать, как настоящий поэт, через безусловную призму вечности. Когда читаешь эти стихи, кажется, что Дозморов исполняет некий обет, обучаясь отрешенно глядеть на собственные тексты.
Другие стихи в книге, более живые и разнообразные — это почти всегда чередование культурных, что называется, пластов с лирическими высказываниями, по-дозморовски неоднородными. Я имею в виду, что набирающая высоту лирическая нота раз за разом цепляется то за неодушевленные предметы, дающие просодию и рифму, то за эти самые рифмы и тропы. Цепляется, естественно, не сама собой, а потому, что это так нужно поэту.
Если говорить о музыке стиха у Дозморова, то зачастую это и есть тот бог, которому приносятся жертвы. Идеально обычно выдержанный ритм и точная рифмовка вплоть до постоянной глагольной — это не кажется мне неисчерпаемым источником русской поэзии, но блестящее умение автора в данном случае позволяет быть уверенным, что тут еще черпать и черпать. И что не зря критики называют екатеринбургскую школу одной из ведущих в сегодняшней традиционной русской поэзии, говоря о том, что никто, пожалуй, так внимательно и талантливо, как Дозморов, Казарин, Рыжий, Тиновская, не работает с приемами, кажущимися многим замшелыми. (Печально: Рыжий мертв, Тиновская в Германии.)
И еще чуть-чуть вкусовщины. Я не очень люблю молчание, а тем более — замалчивание, даже искусное. Наверное, поэтому мне ближе других стихи Дозморова, обозначенные в книге 1997—1998 годами: “Аполлон”, “На конференции научной…”, “Включили музыку и быстро напились…”, “После грозы (рисунок)…”, “Романс”, “Воспоминание”, “Нелепо, нелепо, нелепо…”, “Письмо Аполлону Григорьеву”… Много набирается! Эти стихи чуть как бы посвободнее, помногословнее, в них “кентавр в трамвае” Дозморов (так называлось одно давнее интервью поэта Ольге Славниковой) не только культивирует в себе кентавра (поэта то есть), но и открывает больше человеческого. Самое же, на мой взгляд, “бескентаврическое”, понятное каждому (хотя это сомнительный эпитет) стихотворение в книгу не вошло. Я имею в виду “Я видел на картине замедленного сна…”.
Порой, бывая навеселе, я читаю несколько стихов на память, обычно очень громко. Это стихотворение входит в мой репертуар. Хотя характеристика эта еще сомнительнее вышеприведенного эпитета.
Вас. Чепелев
Без чувства меры, но с чувством стиха
Елена Захарова. Шестидесятник. Миф об Урале, или Русский поэт Юрий Конецкий: Литературоведческий очерк. — Екатеринбург: Цех Поэтов, 2002. — 119 с.
Книга Елены Захаровой о творчестве Юрия Конецкого, получившая название “Шестидесятник”, скорее напоминает не о 60-х, а о 10-х годах ХХ века. Напоминает содержанием и буйной графикой подзаголовка (“МИФ оБ УРАЛЕ, или Русский ПОЭТ”), мифологизацией биографии и смакованием регалий героя эссе — академика Академии Поэзии, Председателя возрожденного на Урале “Цеха поэтов” (почти Председателя Земного Шара!). Непосредственно “в космос рвущимся годам” посвящено всего пять страниц, и то с оглядкой на день сегодняшний, когда прежний вдохновенный руководитель литературного кружка стал “обычным лысым доктором наук”, а “первый Президент постсоветской России протянул свою кровавую паклю поэту-земляку” (то есть Юрию Конецкому, который ее, естественно, не пожал).
Основное настроение, если угодно, пафос очерка — восхищение. Что ж, теперь есть что ответить скептикам, считающим, что в России поэту суждено коротать свои гениальные дни лишь в бедности да в безвестности. Вот, глядите: поэт жив-здоров, а сколько добрых слов про него уже сказано и даже напечатано. Он — “последний солдат уральской поэзии шестидесятых”, торящий собственный путь в русской эпике Урала, “настоящий уральский классик”, завоеватель Франции. Его “эпическая поступь” подобна блоковской, а лирические стихи едва ли не лиричнее есенинских. На таких поэтах, как Конецкий, “держится испокон веку самобытная русская культура”. Ну а самое главное: под тем же знаком Близнецов, что и Юрий Конецкий, родился наш великий поэт Александр Пушкин!
Что поделаешь, многие образы и обороты “Шестидесятника” вызывают улыбку. И все же… У автора этой книги нет чувства меры, но есть чувство стиха. О безусловном поэтическом вкусе говорит тонкий и умный подбор цитат: в тексте эссе представлены действительно удачные, запоминающиеся, живые строки Конецкого. И само отношение автора очерка к стихам — живое, взволнованное, трепетное. Стихи для Е. Захаровой — не объект анализа, не игра слов, а огромный мир талантливого человека, с которым читатель получает возможность общаться. Это восприятие стихов порой заставляет забыть иронию, забыть грамматические ошибки, встречающиеся в тексте очерка, и хотя бы отчасти понять и принять обретающий исполинские формы романтический восторг перед создателем “Пса”, “Отцовского дома” и (“блистательного”, конечно) “Уральского временника”.
В сущности, Елена Захарова выполнила главную задачу критика: читатель “Шестидесятника” не сможет устоять перед столь страстной апологией и наверняка захочет перечитать стихи Юрия Конецкого.
Наталия Иванова
Книга о жемчужном веке
Абашева М. П. Литература в поисках лица (русская проза в конце XX века: становление авторской идентичности). — Пермь, Изд-во Пермского университета, 2001. — 320 с.
Как будет восприниматься проза и поэзия 90-х годов XX века лет через 100, ну хотя бы через 50? Будут ли читать книги, получившие сегодня признание знатоков, отмеченные престижными премиями? А может, посмеются над “забавными”, по выражению Георгия Иванова, заблуждениями современников. Авторитетные критики обеспокоены понижением статуса художественной литературы и предрекают ей в недалёком будущем место на обочине культурного пространства. Писатели, напротив, оценивают ушедшее десятилетие как необычайно плодотворное для отечественной литературы. Возможно, через 200—300 лет его назовут “жемчужным веком”, — замечает Ф. Гримберг.
Историки, в том числе историки литературы, нередко предпочитают выбирать для изучения отдалённые во времени объекты. Поэтому нельзя не отметить смелость филолога из Перми М. Абашевой, написавшей монографию о прозе 1990-х. Не могу не вспомнить вышедшую несколько лет назад книгу А. Немзера “Литературное сегодня. О русской прозе. 90-е”, эту “литературную карту времени”, по словам автора. Создавая её, Немзер, очевидно, стремился соединить свежесть первого прочтения с панорамой, а потому и перепечатал в алфавитном порядке свои рецензии, накопившиеся за несколько лет, полагая, что “случайный порядок текстов выявит прежде неочевидные связи”. Карта, на мой взгляд, получилась субъективной, но Немзера, кажется, не смущают ни заметные пробелы, ни произвольно выбранный для разных её частей масштаб.
Книга М. Абашевой совершенно иная по жанру, принципам отбора материала, методам его изучения. Это филологическое исследование. В пёстрой картине современной литературы М. Абашева находит интегрирующее начало и целью своей работы называет “изучение и описание самопознания писателей, культурных форм писательской идентичности, складывающейся в России конца XX столетия в ситуации исторического и культурного взрыва”. Принципиальные моменты, определившие отбор материала: во-первых, в центре внимания исследователя романы о писателях и мемуарная проза, во-вторых, помимо произведений лидеров литературы привлекались и тексты писателей “второго ряда”, так как в их творчестве, по мнению автора монографии, иногда отчётливее проявляются тенденции литературного процесса. За пределами работы остались тексты “массовой литературы” (методика изучения подобного материала ещё не достаточно разработана), а также произведения с “отчётливо выраженной национальной идентификацией писателя, чрезвычайно существенной в самоопределении авторов круга “Нашего современника” и “Москвы”, — т. е. писателей-почвенников, в переводе с филологического на русский. Последний принцип кажется мне сомнительным. С одной стороны, нельзя объединять очень разных авторов этих журналов в одну группу, с другой, следует рассматривать самосознание писателей-западников как особую форму национального самосознания. Отмечу ещё, что осталось в стороне поколение двадцатилетних (это понятно: им ещё предстоит подтвердить своё право остаться в литературе) и старшее поколение, те писатели, что при жизни стали классиками отечественной литературы.
Монографию отличает четкая структура: материал разделён на части, главы, подглавки. С книгой удобно работать, что немаловажно для издания, которое может служить и учебным пособием для студентов-филологов.
Часть первая: “Кризис персональной идентичности и моделирование нового самосознания писателя”. Истоки метапрозы 90-х автор находит в повествователях-масках, героях-сочинителях, появившихся в литературе 60—80-х годов (В. Шукшин, “Штрихи к портрету”; А. Морозов, “Чужие письма”; Саша Соколов “Между собакой и волком”). Подробно анализируется повесть Л. Петрушевской “Время ночь” (1992), ставшая, по мнению исследователя, “прототекстом или инвариантом женской прозы 90-х”. Одна из персональных глав этой части посвящена творчеству В. Маканина. Особое внимание к этому писателю автор объясняет тем, что в романе “Андеграунд, или Герой нашего времени”, а также тематически связанных с ним повестях “Один и одна”, “Портрет и вокруг”, “Удавшийся рассказ о любви” даны диагноз, эмблема, памятник эпохе, портреты литературного поколения и вариант стратегии поведения писателя.
В другой персональной главе речь идёт о прозе А. Битова, прежде всего о его книге “Неизбежность ненаписанного”. Не соглашаясь с негативными отзывами о ней, М. Абашева сознательно уходит от критических оценок, предпочитает просто описать явление (“стилистика черновика”), считая, что в данном случае мешает аберрация близости, когда “современники не опознают литературные факты именно как литературные”
Часть вторая: “Самоидентификация автора в мемуарной прозе 1990-х”. В поле зрения автора оказывается широкий круг произведений. Не мемуары в чистом виде, а именно мемуарная проза, которая восходит к традиции мифологизирующих эпоху “Петербургских зим” Георгия Иванова. Первая глава этого блока посвящена романной трилогии А. Наймана. Автор монографии видит в ней альтернативу общепринятой версии о литературном поколении 60-70-х. Романы Наймана, по мнению Абашевой, объединены общей идентифицирующей сверхзадачей: запечатлеть “стиль жизни” своего литературного поколения (И. Бродский, Е. Рейн, Д. Бобышев) и разместить это поколение в истории литературы”. Во второй главе (“Текст как поведение и поведение как текст”) помимо анализа повести С. Гандлевского “Трепанация черепа” представлены “литературный быт в эстетике концептуалистов” (М. Айзенберг, Т. Кибиров, Л. Рубинштейн) и альтернативные “литературный миф и литературный быт” “новых реалистов” (О. Павлов, А. Варламов, В. Отрошенко).
Материалом для третьей главы послужило творчество пермского прозаика Нины Горлановой. Феномен этого писателя действительно достоин изучения. Писатель из провинции уверенно заявил о себе в столичных изданиях, получил признание читателей и критики. Творчество Горлановой представлено в монографии в нескольких аспектах: территориальный (Пермь) миф (территориальная идентичность), “образ языка” и образ автора, жанровое своеобразие. Прослеживая национальные традиции, М. Абашева неожиданно, но интересно и убедительно сближает прозу Н. Горлановой с “Уединённым” и “Опавшими листьями” В. Розанова.
Часть третья: “Персональная идентичность авторов”. Здесь впервые анализируются устные автобиографические рассказы провинциальных писателей, преимущественно пермских (Н. Горланова, Т. Соколова, И. Тюленев, Д. Ризов, В. Телегина, В. Дрожащих, Я. Кунтур). Беседы с ними велись по многим проблемам (путь в литературу, статус литературы и статус писателя, территориальная идентичность, оппозиция “столица-провинция”). Для сравнения приводятся беседы с екатеринбургским автором М. Никулиной и рукопись московского прозаика А. Королёва, детство и юность которого прошли в Перми. Автор монографии делает вывод об асинхронности литературного процесса в столице и “на периферии”. “Пермь 1990-х стремительно впадает в сугубый провинциализм, чему способствует бедность и социальная незащищённость писателей, вялость культурной среды, слабые издательские возможности”, — такие неутешительные выводы делает М. Абашева.
Справедливости ради надо заметить, что в самой монографии содержится материал, если не опровергающий печальный итог, то существенно дополняющий картину литературной жизни Перми. Я имею в виду не только творчество Горлановой, но и успех филолога из Перми Л. Кертман, написавшей оригинальную и талантливую книгу о Марине Цветаевой (Л. Кертман. Душа родившегося где-то. Марина Цветаева и Кристин, дочь Лавранса. — М., 2000). Да и появление самой вот этой книги М. Абашевой показывает, что не все так безнадежно.
С. Беляков