Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2003
109
Напоследок соревнования для начинающих: взять, сколько сможешь препятствий, время фиксировано, порядок любой. Манеж заполняют те, кто помладше.
— Ирин, ну как он мне нравится, какой мужичок!
Маратка выглядит, как плохо собранная матрешка: каскетка болтается на голове, Маратка с каскеткой болтается в седле. Меня это не умиляет, а Толик в восторге.
— Я говорил, мы угоняли лошадей из ночного? Уздечки из проволоки делали, ноги же у них спутанные, а мы распутаем, уздечки так — хоп! — им на морду и катаемся тудым-сюдым, тудым-сюдым, до лесопилки. Ну, мы на клячах каталися, на таких, на рабочих, конечно. А все равно, знаешь, как здорово!
Маратка не взял ни одного препятствия. Если б не Маша, если б не Толик, я и смотреть на него бы не стала: Зойка давно уж катается верхом, а Чмутов беседует с тренершей. Мы подходим к ним: Маша с Буфаторией, я и Толик.
— Игорь Натанович, хотите покататься? Мама, я тоже буду сюда ходить! — Зоя расплескивает счастье. — Хотите тоже, Игорь Натанович?! Давайте вместе.
Толик вспыхивает:
— А можно я?
Он залезает на Машину лошадь, проезжает совсем немного, спохватывается:
— Ирин, ты, наверное, тоже хочешь?
Поясница моя ненадежна, Буфатория высока, но сегодня день резвости. Маша с Толиком подсаживают меня и оставляют, уходят болеть за рысистые бега. В бегах соревнуются три наездника, они напрашиваются на штамп: приземистые и кривоногие. Я не различаю, кто где, вокруг кричат и галдят, я отворачиваю Буфаторию, еду медленно, наслаждаясь полем и небом. Крик усиливается: начинаются скачки. Старшие парни верхом, с ними Маратка, ноги не достают до стремян. Какое лето… Я вспоминаю слова: скирда, волокуша, мы в лагере работали на сенокосе.
— Женщина! Слезайте с лошади! — тренерша бежит со всех ног. — Слезайте скорее!
Это мне? Я же при ней залезала!
— Дайте лошадь, быстро! — она влетает в седло и скачет на другой край поля.
Мчится Толик с обезумевшим лицом:
— Маратка упал! Я за машиной!
Бегу за всеми. Маратка без сознания, на земле, вокруг столпилась вся конюшня, и суетится медсестра: “Медикаментов нету…” Беру Зою под крыло, она стряхивает мою руку. В круг забегает Толик:
— Я подогнал машину. Давайте быстро в больницу.
— Позвонить бы, — раздумывает медсестра, — здесь связь плохая…
Толик не хочет ждать:
— Пока дозвонитесь, пока приедут!..
Маратку укладывают на заднее сиденье. Я сажусь рядом с Толиком, медсестра с Мараткой. Толик не умолкает:
— Здесь ведь рядом восьмая больница, в восьмую его и отвезем, как думаешь, а, Ирина?
Медсестра кудахчет:
— Маратик, Маратик! Довезти бы до больницы. Медикаментов нету. Не довезем. Только вчера его лошадь укусила, я зеленкой мазала. Да что ж ты за невезучий такой, Маратик!
Марат стонет. Я твержу “Отче наш”, злюсь на медсестру. Она кудахчет:
— Восьмая-то не по профилю, не довезем до восьмой. У них, может, и машины свободной нету. В восьмую не примут, в девятую надо.
Толик кричит:
— Девятая ж далеко!
— Я и говорю, до девятой совсем не довезем. Надо было скорую вызывать… Марат, а, Марат?! Хотя бы в поликлинику, что ли, да не знаю я тут поликлиник, я сама-то с Химмаша…
Толик спрашивает прохожего:
— Слышь, друг, где здесь поликлиника?
Поликлиника. Бегу в кабинет, хирург ворчит по дороге:
— Скорую-то почему не вызывали?
— Телефон не близко, думали, как быстрее…
Толик ладонью сгоняет слезы. Врач удивляется медсестре:
— Вы медработник? А если перелом позвоночника? Разве можно…
Мы с Толиком испуганно переглядываемся: не навредили? Врач светит Марату фонариком поочередно в каждый глаз. Глаза серые. Зрачки большие.
— Марат, ты слышишь меня? Марат!
Марат стонет. Врач говорит медсестре:
— Звоните в скорую. Черепно-мозговая. И в поликлинике скажите, чтоб дали лед.
Мальчик вытягивается, маленький, худенький, у него на виске багровеет пятно. Дрожат реснички. Он тянет вверх правую руку, с большим пальцем, вымазанным зеленкой. Кисть сжата в кулак, а палец он оттопырил, будто говорит: “Во! Во, как здорово!” Я вижу вблизи, как нешуточен укус лошади. Марат стонет. Я спрашиваю врача:
— Почему мальчик стонет, разве он чувствует? Ведь без сознания.
— Если б не шок, такую боль вообще не перенести. Кровь давит на мозг, поэтому судороги.
С черепно-мозговыми у меня счет 1:1. Рыжий Левушка выжил, мой двоюродный брат погиб. Я смотрю на мальчика, твержу про себя “Отче наш”. Врач разговаривает с Маратом, прикладывает к виску лед. Все дверцы машины раскрыты. Тихо. Солнечно. Мнимый покой. Скорая приезжает сравнительно быстро. Возвращаемся на конюшню, Толик мучается по дороге:
— Я же видел, как этот тренер стеганул его лошадь! Вицей! Ты видела, нет?.. Дереволаз… Жах! — лошади по крупу, она и понеслась… Там такая скорость убийственная, километров шестьдесят, не меньше. Лошадь спотыкнулася, а он через голову… Мне все кажется, Ирин, если б Андрей Майоров поехал, этого б не случилось. Он же такой верующий…
— А ты молился?.. Я тоже. Мальчик, наверное, мусульманин. Как думаешь, нас услышат?
— Ну, конечно, какая разница.
Приезжаем. Мои девчонки вместе с другими кормят лошадей. Чмутов слоняется неприкаянно. Тренер нервно смеется:
— Сгубили парня!
Чмутов подбегает:
— Иринушка! Ты уехала, не сказала. Мне надо в пять в городе быть, Лариса ждет. Уж прости, но мне очень надо.
Тренер просит:
— Вы не могли бы к его родителям заехать? Это рядом, неподалеку. Сказать бы им…
Мальчишка вроде Маратки вызывается нас проводить. Я расспрашиваю по дороге:
— Что у Марата за мама? А папа не пьет? Детей у них много?
— Детей много, не знаю я, сколько. Папа не пьет. А Маратка младший.
Маша шепчет: семья не очень, за Маратом нет никакого присмотра. Чмутов волнуется:
— Успеваем, нет? Может, меня где-то высадить?
— Игорек, не дергайся, приехали. — Толик тормозит. — Что, Ирина, пойти с тобой?
— Не надо.
Первый этаж. Дома только отец. Угрюмый и синий — на пальцах татуировки. Наверное, сидел. Два перстня — две ходки. В комнате стол, большой и квадратный, голубая клеенка в красных розочках. Я пытаюсь соблюдать правила.
— Здравствуйте, вы отец Марата? Не волнуйтесь, пожалуйста, ваш мальчик в больнице, но ему уже лучше, с ним все в порядке, его увезли на скорой.
Отец Марата слушает хмуро, вопросов не задает. Эмоций не демонстрирует. Я-то готовилась утешать мать…
— Он ушиб голову. Вы можете его навестить. Девятая детская горбольница.
— Ну, это мать. Соберет передачу…
— Он упал с лошади. Вам все понятно?
Отец мрачно кивает:
— Что уж теперь…
Теперь Чмутов разошелся:
— Ну надо же! Хорошо, что вы меня взяли. Маша, было когда-то такое? Нет?.. Будто нарочно судьба мне устроила! Я должен был это видеть… Ну, что там с парнем? Да все будет в порядке. Смерть, матушка, просто так не дается!
Я меняю пластинку:
— Игорь, куда ты торопишься?
— А, Иринушка… Дак в Музей молодежи. И ты приходи. Там презентация, открытие выставки, Муратов и Пафов. Только надо быть в шляпах.
110
Зою увозят на дачу. Я открываю кагор. Пью. Сразу становится весело:
— Пошли на выставку, Маша!
— Ты думаешь?
Мы вытаскиваем ворох нарядов, примеряем одно, другое, третье… Платья надеваем длинные: я голубое с зеленым, Маша оранжевое с пейзажами. Достаем шляпы, Маше подходит мужская, коричневая, а мне соломенная, с цветами. Давно мне не было так весело. Каблуки высоки, а равновесие… равновесие легче держать на бегу.
— Мам, ты не хочешь убрать шляпу в пакет? Солнце же не печет.
— Не печет? Ну и что?
На нас оглядываются — не из-за шляпы, не из-за Машиной красоты. Моя походка слишком дерзка для этих улиц, мой взгляд слишком весел и беззаботен. Сейчас возьму и расскажу Чмутову, как он мне нравился, все расскажу… А как он мне нравился? Как червивое яблоко: с одного бока вкусное, с другого отплевываешься… Яблоко… При чем тут яблоко?.. Наш трамвай!! Пробег по улице, сквозь трамвай, вновь по улице… В музее толпа, там слишком много людей, знакомых друг с другом, со мной не знакомых… Чмутова нет, я вмиг сникаю, а Маша беспокоится, вдруг кто-то спросит о впечатлениях. Мы осматриваем триптих “Рыба”: голова рыбы, спина рыбы и рыбий хвост. Натюрморт с бутылками. Веселые гуси. Фуршета нет, но в одном из залов работает буфет. Выставка маленькая, можно обойти ее трижды, купить пирожное, разглядеть все шляпы на головах и в конце концов обнаружить пупырчатую шапочку для душа. Это Фаинка — с микрофоном и оператором.
— О, Ирэн!.. Вы не поделитесь со зрителями своими впечатлениями?
— Охотно поделюсь. Можно я встану к стенке? У меня каблуки. Наши художники, Муратов и Пафов, гораздо круче Никаса Софронова, ведь его искусство умерло, а их живо. Никас Софронов рисует все подряд и во всех манерах, а у Пафова и Муратова манеры легко узнаваемые, хотя я знаю художника, который считает, что у Пафова нет вообще никаких манер, он продажный, он хорошо продается… — я глупо хихикнула в телекамеру и отвернулась.
Наконец показались знакомые. Пьюбис в младенческом чепчике. Майоров с Поярковым в ковбойских шляпах, оба обвешаны фотокамерами, оба без жен — у них фотоохота. Андрей не будет нас развлекать. Словно премьер-министр, Андрей Майоров отделяет дружеские встречи от всех остальных. На тусовках мне приходится со стороны наблюдать его нервную сдержанность, он хмурится, усмехается, знакомится с галерейщиками, с красивыми девушками, это наверняка не интрижки, но своим к нему доступа нет. Даже когда он один в людском гаме. Майоров умеет быть чужим.
А вот и Чмутов — в шапочке из газеты. Выпимши. Зато глаза… глаза хорошие, теплые, глаза блестят, как маслины. Сейчас он свой, самый свой. Как бы ни вел он себя на конюшне, он был с нами, ему можно не объяснять…
— Иринушка, молодец, что пришла.
У меня вмиг отказывают тормоза.
— Я прилетела. Я так хорошо дома выпила! Кагор. Вроде даже немного. А стало так классно…
— Молодец, Иринка!
— А, да!.. Я даже хотела тебе сказать, как ты мне нравишься…
— Я догадываюсь, догадываюсь!
— Нет, ты же не знаешь, как… Что я имею в виду… Не знаешь, когда…
Говорю и дивлюсь… Он рыхлый, раскисший — как котлета в столовой… Но он же мне нравился! Почему бы не рассказать?!.. Мне же нужен… нужен кто-то, кто понимает, не как Фаина… Сказала: “Прочитаю и позвоню”, а позвонила — через десять дней!
— Ну что, Иришка, небось хочешь знать мое мнение?
— Нет, — сказала я, — уже не хочу.
— Зря не хочешь. У меня девичья фамилия — Белинская. А по маме я Курицына. Курицына-Белинская, ты не знала? Ирусенька! Ты слишком бесхитростна. Ты почитай Довлатова, Берберову. А еще лучше Попова, Виктора Попова обязательно почитай! Я серьезно. Надо писать с озорством… Ну, например: “Она присела на диван, будто на край полумесяца”.
Как сесть на диван, как на край полумесяца? Вот так — как Фаина сейчас берет интервью: Пафов с Муратовым поставили деревянную стремянку, взобрались под люстру, а Фаинка с микрофоном пристроилась на нижней перекладине. Чмутов смотрит внимательно, радостно и ревниво, но спохватывается:
— Меня Лариса, наверное, ищет.
Лариса только вчера от родителей, у нее медовая кожа и глаза с золотистыми крапинками. Она без шляпки, зато в прелестном костюме: что-то светло-зелененькое и летящее. Красавица. Чмутов, оставив ее, устремляется за Фаиной, потом я вижу его рядом с Пьюбисом, потом с моделями, а потом…
Машу уводят фотографироваться — Майоров с Поярковым. Я захожу в зал с буфетом, Чмутов выходит оттуда, злой и пьяный. Сразу вижу на полу лужицу, в ней хлеб и колбаску. Вокруг очень тихо. Фаинка стоит, прислонившись к стенке, с землистым лицом, Лариса рядом с Фаиной, и сразу ясно, что натюрморт на полу имеет отношение к ним обеим.
— Фаина, ты что? Что случилось?
Лариса скромно отворачивается.
— Чмутов, гад! Это все из-за премии.
Я мгновенно трезвею. Замечаю, что у Фаины мокрая блузка. С пятном кетчупа. С куском огурца. Строю предположения:
— Он ревнует тебя к художникам. Он хотел, чтоб ты его сняла, спросила мнение. Он так вертелся…
— Да он денег хочет, Иришечка, просто денег! Я его уже со всех сторон сняла! Пять передач! Его уговаривать надо, чтоб в кадр не лез. У меня ведь тоже начальство. Ты не представляешь, какой он жлоб. Я подумывала обмыть премию, но он пристал, как налоговая: “Ты хотя бы бутылку водки мне должна!”
Разговаривать трудно, нас обеих колотит, вокруг вьются чмутовские флюиды. Я слышала, что когда-то он вытряхнул пепельницу Эмме Базаровой в декольте, мне не верилось: он разве что на колени не вставал, произнося ее имя! Эмма Сергеевна его богиня, наставница… Я прижимаюсь боком к Фаине: приближается Чмутов. Пошатываясь. Глаза бешеные:
— Что, Фаина, дорого стоит рюмка водки?
Смотреть в такие глаза невозможно. Мрак. Опускаю взгляд и молчу. Фаине приходится отбиваться.
— Ты просто пользуешься, Игорь, что меня некому защитить. Хотя бы свою жену не позорь. Ей же стыдно.
Лариса спокойна. Нехорошо, что Фаина ее вовлекает. И что я против Чмутовых, нехорошо, мы с ними злословили про Фаину, Чмутовы были за меня, но сейчас я стою с ней, как щит. Игорь свирепо пророчит:
— Ты теперь не забудешь ту рюмку водки!
И уходит. Фаинка тоже уходит — отмываться. Лариса пытается защитить Игоря:
— После того, как он написал ей стихи…
Он и мне написал. Чмутов задумал выставку, где в рамочках, как портреты, будут демонстрироваться его стихи, а вместо подписи — фотографии. Он написал штук двадцать поэтических портретов. Фаина возвращается, Лариса куда-то перемещается, я утешаю подругу:
— Он же пьян, ты заметила?
— Это ничего не меняет! “Купи бутылку, купи бутылку!” Я купила рюмку водки и бутерброд, поднесла ему на тарелке: “Игорь, вот гонорар, но больше ты мне не друг”. Он взбесился.
Бутерброд так и валяется, расчлененный. Лужица водки. Убирать некому.
— Да ему просто обидно, что ты его прогнала, ты же его в тупик загнала! Это истерика. Знаешь, как он сегодня…
Я покупаю кофе и “Бэйлиз”, мы садимся на подоконник, и я рассказываю про Маратку. И как Чмутов стонал, что ему надо к Ларисе.
— Помнишь, рассказ у Чехова? Кажется, “Два горя”. У одного умер сын, у другого жена сбежала …
— Не говори, Иришка… Знаешь, как они пришли на похороны к Тане Седых? Лариса, лучшая ее подруга, — в лучшем макияже, и такое оба несли… Такой бред! Про карму и переселение душ. Еще что-то про фэн-шуй, дай бог не выругаться… Я понять не могла, неужто им Таню не жалко? Она знала, что у нее четвертая стадия, буквально за два дня еще шутила, программу готовила…
Я подхватываю:
— …Он говорит, твоя ужасная бабушка. Неужели, говорит, хочешь дожить до таких лет? Чтоб все ждали, когда ты умрешь, чтобы на тебя все кричали? Скажи, Фаиночка! Разве я кричу? Я ж только потому, что она плохо слышит… Возьмем еще кофе? И еще по пятьдесят?.. И все время он хвалится, как Лариса квартиру оформила.
— Да я была у них! Чистенько, буржуазно. Даже по-мещански. Флакончики в ванной блестят. Половина баночек из-под крема пустые, я проверила. Ты бы знала, как он просился ко мне! Не могу, я брезгуша, он даже адрес мой не знает! Как она с ним живет… Она же была красивая, как мадонна. Я когда увидела ее с Чмутовым и с животом, мне просто дурно стало. О чем она думала, она же старше его на семь лет…
— А на три с половиной не хочешь?!
— Она нас старше!
— На два года моложе!
Я поднимаю со дна всю муть. Перебалтываю. Становится легче. Теперь я сама виновата, я сплетничала — обо всех и со всеми. Выдавала секреты. К ночи я их простила. Вспомнила главное.
— Леня! Кого-нибудь попроси… Там мальчик в девятой больнице.
— Напиши данные.
Маша пишет на желтом квадратике, затыкает за телефонное зеркало: “Халлиулин Марат, 9-ая горбольница”.
111
Звонок в дверь. Фаинка. Не вовремя, словно муж из командировки. У меня Чмутов, мы читаем… Она напряжена, она впервые не замечает зеркало, я что-то бормочу в оправдание, но не могу сказать правду: он мне еще близок. Еще свой.
— Вам надо помириться. Ну, давай, ну, Фаиночка… — я обнимаю ее, подталкиваю к библиотеке, целую в плечико.
Появляется Чмутов:
— Ай-я-яй, лесбийские нежности! Мне давно, Иришка, кажется, что ты — лесбиянка.
— Не болтай, извиняйся перед Фаиной!
Фаина бледнеет:
— Я сейчас уйду.
— Ты что, Фаиночка, я ж попугать тебя хотел! Раз уж ты творчеством занимаешься, должна быть готова. Тут половая принадлежность ни при чем. Ведьму-то на костре сжигать положено. Творчество — это колдовство. А я что? Я на колени готов встать перед тобой. Вот, пожалуйста. Посмотри-ка, что Иринушка написала! Ты так сможешь? То-то! Я затем на тебя и набросился, — чтоб стимулировать. Передача энергии.
Фаинке неприятно, но делать нечего, она садится за мой компьютер. Вновь звонят в дверь. Это Толик:
— Ирин, мы поедем, нет?.. Тебе сдавать автодром, не мне… У тебя, Ирин, в последнее время глаз блестит, будто любовника завела. Про что ты пишешь-то, про любовь?
Фаинка выходит:
— Ну ты даешь, Горинская! С демонстрацией… Это круто.
— Ага, понравилось? Это Левушкина байка… Ребята, что в коридоре стоять? Давайте обедать!
Толик оживляется:
— Я съем все, что не приколочено!
Я готовлю пасту: макароны и фарш, перец, морковка, лучок, помидорчики. Фаинка удивляется, как все быстро.
— Что за соус? Заготовка?.. Когда ты это сделала?.. Прямо сейчас?!
— Видишь ли, Фаинушка, для Ирины кухня не составляет проблемы. Она прекрасно готовит. Хотя я вообще не гурман. Я люблю только фасолевый борщ с грибами, который делает моя мать. Но Иринушка…
Я оказываюсь в роли Ларисы. Мною хвастают. Фаина скучнеет.
— Ирин, заметь, как Фаиночка хороша. Просто Дюймовочка, — Толик знает про скандал в музее. — Ну, неимоверно хороша. И весит, как перышко.
Он поднимает Фаинку, платьице задирается, мелькают белые трусики, Диггер подпрыгивает и утыкается в них носом. Мы с Чмутовым смущенно переглядываемся, Фаинка дрыгает ногами:
— Куда вы смотрите? Позорники! Отпустите меня!
Толик требует:
— Ирина, кончай уже над сковородой выпендриваться. Давай макароны! Я есть хочу, как пленный немец. Вчера прихожу домой, дома суп, в нем даже ноздри никто не мочил…
Чмутов вскидывает брови. Я тихо горжусь Толиком. Уходя, он спрашивает:
— Ну, как там Маратка? Григорич ничего не говорил?
— Сделали трепанацию. Лечат. Пока трудно что-то сказать.
112
Я рассказала Лере два эпизода. Музей и конюшня.
— Ты слишком быстро съедаешь людей, — сказала Лера, — за один день.
Это не я, это червяк в яблоке. Мне так хотелось, чтоб перед Фаиной он извинился по-настоящему. Мол, был пьян, безобразен… Я уговаривала его, упирая на то, что она беззащитна. Чмутов взрывался:
— Ничего себе беззащитна! Как пиранья, в своих передачах. Что ты так носишься с этой Фаиной? Ты ж намекала, у них что-то было с Леней? Ты знаешь, нет?
— Не знаю. Ладно, я расскажу. Когда мама сказала, что Гоша погиб, мне казалось, мама его не жалеет… жалеет как-то не так. А ведь она Гошку знала, он ей нравился! Мама кормила всех обедом, а потом Леня пошел покупать для нее билет, Милке тоже нужен был билет на поезд. Они ушли вместе, мама сразу занервничала, заревновала Леню к Милочке. Она заметила, как он смотрит на Милу… я оказалась в такой глупой роли… Гошка позвал нас в кино, мы ходили втроем, я, Гошка и мама. Гошка держал меня под руку… Когда он погиб, мама думала, отчего это он выбросился, вдруг у Лени с Милой что-то было, а Гоша узнал. Такая чушь…
— Ты уверена?
— Игорь! В тот день исполнилось пять лет с его первого прыжка, — когда он в МГУ сломал ноги. Мила знала, но ничего ему не сказала. Когда он ночью пошел на балкон, с настольной лампой, она попросила: “Гоша, не ходи сегодня на балкон”, а он махнул рукой: “А, надоело все!” И все.
— Ну и что? При чем тут Фаина?
— Я примчалась из института, мама с бабушкой говорят: “Не плачь, подумай о будущем ребенке”. Я кричу: “Что мне этот ребенок? Ребенок может быть другим, а Гоши уже не будет!” Думала, случится выкидыш, ну и пусть, другого рожу. Не понимала, что Зоя-то уже чувствует, уже шестой месяц. Хотела на похороны лететь… Маше говорю: “Дядя Гоша разбился, ты помнишь дядю Гошу?” Маше всего четыре года. Она: “Да. Он такой веселый”. У меня не было ужина. Откуда? В выходные на даче, потом на работе. Мама с бабушкой говорят: “Нам не понравилось, что тебе было нечем кормить ребенка”. А мне было чем. Потому что пришла Фаина. Принесла творожные сырки. И два тюльпана. Я могла повыть у нее на плече. Ведь больше никто в этом городе не знал ни Гошу, ни что он для меня значил. Она знала — пусть по рассказам, она же писала сценарий. Уже потом она поехала в Николаев, познакомилась с Милой. Они, кстати, родились в один день, Фаина и Мила. Это для Ларисы.
— А что Мила?
— Через несколько лет Мила сказала, что она лишь потом поняла Гошу. Когда целый год ей хотелось лежать, от всех отвернувшись.
— Ну, не знаю, Иринушка… Мы все когда-то умрем. Когда Таню Седых хоронили, Фаина что-то уж так расстроилась… А ведь рак — это что? Нужно просто от жизни отвернуться. Таня от жизни отвернулась, ее рак и настиг. Что уж тут делать, если человек жить не хочет. А Майоров? Майоров осуждает самоубийц?
— Он про Гошку и слушать не хотел. Мы ведь уже после познакомились. Стихи о Гоше он не любил. Говорил, Ленька из смерти друга сделал эстетический факт.
— Неплохая идея, а, Иринушка?! Ты-то не хочешь о нем написать? Сколько тебе еще повесть дописывать? Да повесть, повесть, не стесняйся, это уже не рассказ. Что ты расскажешь мне по-английски сегодня?
113
Мои истории истощались, я выбирала их с двух сторон, по восходящей из детской и по нисходящей из взрослой жизни. В последнюю очередь я добралась до первого курса и стала раскапывать летопись общежития. На младших курсах мехматяне жили в отдельном корпусе, пятиэтажной кирпичной коробке, где внизу находились читалки и душевые, вверху, с третьего по пятый этаж, жили мальчики, а на втором этаже девочки: сорок пять комнат, в концах коридора удобства. В дни ХХV съезда КПСС нам запретили оставлять в умывалке тазики с бельем. Случался и другой дискомфорт. Одну из душевых закрывали на ремонт, и тогда четные числа становились мужскими, а нечетные женскими. Дни порой путали. Если месяц был “с днем”, то за тридцать первым следовало еще одно нечетное число. Первого числа кто-нибудь из математических умников с мылом в руке и полотенцем на плече задумчиво вплывал в раздевалку и, заслышав визг, застывал на пороге. Полуодетые порозовевшие девочки убегали в душевую и оттуда, перекрывая шум падающей воды, командовали: “Закрой дверь! С той стороны закрой, придурок!” После этого выходили в коридор тихой стайкой, присмиревшие, в байковых халатиках, в махровых чалмах. А случалось, и ночью, особенно в сессию, кто-то из мальчиков, возвращаясь, обессиленный, из читалки, не докручивал этажи, толкал незапертую дверь, бросал в темноте на стол конспекты и уже начинал стягивать футболку, когда с ближайшей кровати поднималась голова в бигуди и сонно спрашивала: “Татьян, это ты?” Убегая, не каждый вспоминал о конспектах. Но их возвращали.
Когда мы перешли
на третий курс, иногородних девочек
набралось чуть меньше, и к нам
добавили парней-философов,
рабфаковцев, всего-то две
комнаты — они тут же заняли
умывалку и туалет. Не смущались и не
краснели, заявив: пусть один конец
коридора будет женским, другой
мужским. Сорок три комнаты и две.
Убедить их не удалось. Взять силой
не удалось: мы приклеили букву “Ж”,
они и внимания не обращали на нашу
букву, их не сконфузила бы любая
ситуация… Несколько дней мы
мучились в очереди, чистили зубы на
кухне, в конце концов отрядили
старосту к директору Дома
студентов,
глубокоуважаемому Мухтару
Дмитриевичу. (Только так писали
заявления на его имя:
“Глубокоуважаемый Мухтар
Дмитриевич!”) Но сначала мы старосту
выбрали: красавицу, блондинку с
роскошными волосами, высокую,
бойкую на язык. Косметику и одежду
собирали всем этажом, и до сих пор
мне приятно, что пригодилась
зеленая кофта бабы Тасиной
вязки, — мы победили.
Полгода спустя один из философов женился на нашей блондинке, другой женился на самой красивой девочке с младшего курса. Тот, что женился на младшекурснице, изменил ей со всеми девчонками из ее комнаты — с одной через год, с другой через два, — в разное время, но со всеми. Они были подругами, они казались такими славными, и он это разглядел. А в нем-то не было почти ничего, лишь обаяние бабника…
— А ты, Иринушка…
— Что я?
— Нет, я не то хотел сказать. Я знаю, что ты никогда не изменяла мужу.
— Откуда ты знаешь?
— Ты же сама мне сказала.
— Я не говорила такого!
Краснею: глупейшее положение. Дело не в том, изменяла или не изменяла. Я помню все, что говорила Чмутову, понимая, что это может разнестись по всему городу, а город не знал меня ни девочкой, ни студенткой. Я не хочу дистиллированной репутации, в ней нет вкуса, может, поэтому я и пишу рассказ о любви.
114
Рассказ разрастался, жил своей жизнью, ему почти не мешали. Маша улетела в Болгарию, маляры побелили фасад и исчезли, я забросила автокурсы, а Толик смеялся, что у меня глаз блестит, как у новобрачной. Я вновь попыталась увильнуть от уроков, но Чмутов стал просить деньги вперед, и мне пришлось хоть изредка с ним встречаться. Они с Ларисой продолжали мне помогать. Давать консультации, как обуздать компьютер. Искать в энциклопедии картинку с грузинским флагом. Выяснять, употреблялись ли те или иные словечки в девяностом году. Как-то Лариса сказала:
— Зачем тебе правда? Придумывай! Ты же писательница.
Правда? Писательница? Я удивилась, но тут же придумала роль подводника, и через час мне из Питера позвонил подводник, Андрюшка Стрельников, — он не звонил десять лет. Я набрала слово “мегрел”, и в тот же вечер Зураб Соткелава объяснил мне по телевизору: “Мегрел самый лючший грузин, самый умный!” Андрей Майоров тоже участвовал в процессе — как персонаж. Я говорила:
— Андрей, а зачем мне выдумывать твою реплику? Скажи лучше сам, как бы ты ответил…
Он переживал, когда случался кризис:
— Слушай, а может, парня убить?! Пусть он погибнет при событиях в Зугдиди!
Но я помнила чмутовские пугалки и не собиралась никого убивать. Я знала, куда иду. Мне хотелось, чтоб схема была похожа на мужской галстук. Чтобы события, описав петлю, вернулись к началу, а потом продлились еще на год. Я уже вязала узел, когда Маша вдруг вернулась из Болгарии, и позвонила свекровь: “Ириночка! Мы послезавтра приезжаем с Зоей и Лелей”.
Кончалось лето. Впервые я не заметила канун сентября. Вздрогнув от неожиданности, я затянула свой узел, обрубила конец. Повесть закончилась. Чмутов прочел и обрадовался: “Ай да Иринушка, молодец! Это лучшее, что ты сделала!” Он побежал относить повесть Лере, а я вдруг осталась одна, без Чмутова и без повести. Я задумалась.
…Верить ли Лере? Я съедаю людей или он сам торопился быть съеденным? Как раскрывший нутро перезревший инжир… Фаина пророчила: “Погоди, он тебе устроит”, но он не сделал мне плохого, наоборот… Держался почти корректно. Разве что доносил Ларисе… Все же смешно. Пугал: “Перехожу на секс с ученицами”. Смотрел темным глазом: “Не боишься, нет?” Обманул женщину, она, бедняжка, ждала все лето, когда начнут на секс переходить. Вчера я спросила Толика:
— Толик, почему ты говоришь “будто”? Будто любовника завела! А вдруг завела?
— Ирин, ну не Чмутова же!
— Почему?
— Да он тебя пальцем не тронет! Он боится, что его будут бить, как резинового зайца!.. Кстати, как там Маратка?
— Еще одну трепанацию сделали. Говорят, еще полежит, леченье долгое. Говорят, останется инвалидом.
— Ходить не сможет? Или с головой?
— Не знаю, пока лечат, пока лежит… Давай-ка лучше за веселое. Кто будет Чмутова бить? Не Леня же?
— Ну, не знаю. Так он твой образ слепил в башке! Он же больной на всю голову, ты что, не видишь?
Нет, ну ей-богу, кто будет Чмутова бить? Зачем я в любые отношения тащу Леньку?.. Я разглядываю Ленины бумаги. Рейтинги, проценты, опросы… Я тоже проведу опрос! “Почему скандально известный писатель Чмутов не выполнил обещаний, данных жене депутата Горинского?” Варианты ответа:
а) опасался, что все попытки заранее обречены на провал, не хотел рисковать;
б) она ему не понравилась;
в) боялся мужа;
г) другая причина.
Несколько мнений у меня уже есть: Толик и Фаинка — это в); сам Чмутов… получается, что а). Звоню Майорову.
— Ирин, да как он мог даже думать. Как можно сравнивать! Тряпичная кукла без подбородка или мужчина, отвечающий за свои поступки…
Итак, Майоров под буквой а), Машу, Марину и Леньку запишем туда же, Майоров наш духовный пастырь, в крайнем случае внесем поправки. А мое мнение? Только не в) — боялся мужа! Может, выбрать б) — не понравилась? Звоню Лере.
— Мне кажется, Ириночка, что он просто уважает свою жену. Бережет. Не хочет ее обидеть.
— Ле-е-ера!
— Ах, да. А что все отвечают?
— Щадят меня. Никто не говорит, что я не нравлюсь.
— Потому что, Ириночка, это неправда. Ты ему нравишься. Он с воодушевлением говорит о тебе. Я бы не стала утверждать, что он страстно влюблен, для этого нужно написать такой текст, чтоб он охнул. Игорь влюбляется в текст, а не в женщину! Или в тот текст, или в ту ситуацию, которую он сам про эту женщину сочинит. Сам! А чужим персонажем он быть не хочет! Погоди, в дверь звонят… — Лера смеется. — Угадай, кто пришел?.. Да-да, с твоим текстом. Ну, пока.
Я вешаю трубку, сегодня я необидчивая. У меня праздник: Я НАПИСАЛА ПОВЕСТЬ! Посмотрим, что там с опросом. Не хватает одного человека: нужно десять, чтоб легче считать проценты… Позвонить Ларисе? Надо бы с юмором… осторожненько… ладно, ввяжемся, там разберемся.
— Лариса, как дела? Игорь дома?.. Ну, ты привыкла. Я придумала для тебя фразу: “А мне он нравится таким, как есть”.
— Это не так.
— Что не так?
— Мне не нравятся его измены.
Я пугаюсь.
— Ну… он же только болтает…
— Нет, Ирина, он мне опять изменил. Пока я была у родителей.
— Не верь, он был под присмотром, под моим и под Лериным, он больше вообще никуда не ходил! Он у Леры ел мухоморы.
— Вот именно. К тому же ты не все знаешь. Он ходил к Эльвире и к Лизе Каплан. Он мне принес доказательства.
Боже, набрал каких-нибудь трусов… Не хочу этого знать. А женская солидарность? Я должна кому-то сочувствовать?
— Лариса, но Лиза ведь собирается в монастырь! У Эльвиры проблемы с мужем, а у Леры роман наклевывается!
— Вот именно, всем новенького хочется, перемен в судьбе, и в такой момент каждой нужен гость, чтоб раскрылись чакры. А Лере давно Игорь нравится. Она специально стала писательницей, чтобы Игоря заполучить! Только не думай, что мы с ней дружить не будем, все остается по-прежнему.
Я держу паузу. Неодобрительную. Лариса нерешительно добавляет:
— Ой, зря я тебе все это сказала. Я так захмелела от шампанского. Я сегодня свадебные гороскопы оглашала. Во Дворце бракосочетаний. По заказу мэрии. Там так красиво. Шампанское, марш Мендельсона…
115
Я заверила Ларису, что никому не скажу. Да и не смогу. Леня слушать не захочет, побрезгует. На Чмутова и глаз не смогу поднять. Звоню Майорову, у него занято. Начинаю мыть пол. Две недели, как домработница в отпуске, полтора месяца, как хозяйка стала писательницей. Вот уж кто хотел понравиться Чмутову… Что ж он нас с Фаиной не свалил в эту кучу? Ну, про Лизу он точно врет, Лиза к Леньке за деньгами на монастырь приходила. Эльвире дай бог со своим мужем разобраться. А Лера… Да это что ж такое?? Что они делают? О чем я думаю?! Так нельзя! Звоню Майорову. Занято. А я Ларисе обещала? Ладно, Майорову можно, он наш домашний божок, он будет нем, как рыба, даже Марине не скажет. Занято. Черт! Наверное, я не должна. Набираю Леру:
— Игорь ушел?.. Повесть?.. Надо же, я и забыла… Скажешь-скажешь, ты же эксперт, говорят, у тебя был роман со студентом.
— Ну, я не знаю, Ириночка, можно ли это считать романом. Мальчик ходил за мной по пятам, Петину коляску заносил, сидел ночами у нас на кухне, но мне казалось, что он голубой. Для филологических мальчиков это естественно — гомосексуализм или геронтофилия.
Я жалуюсь на Чмутова. Как с ним общаться? Тоталитарные отношения. Ни свободы флирта, ни свободы слова. Декларированные свободы под неусыпным оком жены. Лера возражает:
— Делай, что хочешь. Репрессий же нет.
— А муки совести? Тебе Ларису не жалко?
— Мне? Ничуть. Мою семью никто не жалел.
116
Впервые я слушаю ее историю. Спектакль начинают три пары. Художница из Питера на сцене не появляется, но к ней уезжает, оставив сына и жену-красавицу, молодой кинорежиссер и там, в Питере, снимает фильмы про брата. На красавице, жене режиссера, женится журналист, они уезжают в Москву, и там журналист становится “директором постмодернизма”. Оставленная жена московского критика, неряха и распустеха, пытается отравить газом себя и двух дочерей. Их спасают. На ней женится Лерин муж. Лера остается с разбитым сердцем, маленьким сыном и без денег.
Я очень долго молчу. Потом спохватываюсь:
— Лера… Это же пьеса!
— Что, пробрало?
— Лера, это драматургический материал. Давай, пьесу напишем! Мне говорят, пиши пьесы, раз уж ты любишь писать речь, пиши пьесы, а у меня ни одной подходящей истории нет… Погоди-ка. Ты не сказала, при чем тут Чмутов!
— Ну, как же, он и водил ко мне шутников, был режиссером. Устраивал праздники, с которых люди уходят, держась за сердце. Он-то был свободен. Когда Гордеев ушел, у Игоря с Ларисой как раз любовь началась. Погоди, Ириночка, я закурю… Я пришла к Игорю, — он меня на порог не пустил: “Жена недавно из роддома”. Мой дом разрушил, а свой закрыл.
Я тут же предлагаю:
— Давай, я сделаю фантик, а ты конфетку. Например, так. Елена, жена бизнесмена, знакомится… с одним дизайнером. Он творческий человек, он ее заинтересовал. Но у дизайнера есть знакомая, художница…
— Настя.
— Чмутов Елене намекает, что у него роман с Настей…
Напряжение в трубке. Уже можно и затянуться, и выпустить дым.
— Ириночка, он что, намекает, что у нас с ним роман?
— Не совсем, он же любит туман напускать…
Лера долго молчит. Вдруг вспоминает:
— Ириночка, Ватолин искал Ленин факс. Я посоветовала, спроси у Фаины, он отвечает, не могу. Угадай, почему. Но тебе это не понравится.
— Да легко. Потому что Фаина — Ленькина любовница, он это от Чмутова узнал…
— Точно.
— Бедный Ленька! Все из-за меня. Ладно, хоть Фаинке какой-то навар. Лера, но ты-то Ватолину объяснила, что Фаина — моя любовница?
117
На следующий день я сажусь за пьесу. Бабушка к приезду девчонок печет хлеб, мне приходится следить за духовкой. Если не справлюсь, квартира наполнится гарью и газом. Чмутов с порога кричит:
— Это что, хлебом пахнет? Фантастика! Этот запах… чувствуешь? Будто купол… Девяносто два года, господи! Где ж силы взять на такую жизнь?
Он трезв, но взбудоражен сильней обычного, даже щеки горят. Он говорит о своем отце, говорит что-то сердитое, я почти не слушаю, потом спрашиваю:
— Игорь, за что ты сердишься на отца?
— А ты подумай, Иринушка, человек прожил жизнь и вообще ни о чем не задумался! Ни разу. Писатель, журналист… Говорит, ты зачем мне рассказываешь, что наркотики принимаешь, мухоморы ешь, пьешь мочу. Я отвечаю, да просто, чтоб ты знал. Ты вот зачем из Германии приехал и пишешь про то, где был, куда ходил? Ты думаешь, это кому-нибудь интересно? Кстати, я знаю, Иринушка, что ты знаешь про нас с Лерой. Мне Лариса сказала.
Вот черт! Вот откуда эта его лихорадочность. Он сидит, я стою.
— Мы с Ларисонькой хотим тебя в гости пригласить. Она прочитала твою повесть, ей очень понравилось, на самом деле понравилось, знаешь, это так трогательно, она сегодня с утра, лежа в кровати, перечитывала, — он смакует звуки, как Пьюбис. — Одним словом, мы хотим устроить прием в твою честь. В силу наших возможностей, конечно.
Я польщена и… рассержена.
— Игорь, зачем ты мне про Леру такое говоришь?
— Дак я же, Иринушка, правил своих ни для кого не меняю, я и Ларисе все рассказываю.
— Ларисе! Ларисе ты рассказываешь, чтоб она за тебя держалась крепче, а мне?.. Ты что, защищаешься от меня, Игорь?
— Да кто ты такая, чтоб от тебя защищаться? Что ты сделать мне можешь?
— Ну, мало ли… — усмехаюсь. — Влюбиться в тебя могу.
— Влюбиться? — он от души вздыхает. — Иринушка, мне кажется, ты все время меня за нос водишь… У нас ведь последний урок? Не одолжишь ли ты мне денег? На неизвестный срок. Меня тут с переводами кинули.
118
Я провожаю Чмутова и выгуливаю Диггера. Конец августа. В воздухе легкая прохлада, стойкая влажность. Я помню в августе не небо и не листья, я помню всегда этот воздух, чуть грустный, тревожащий. Папа покупал роскошный букет, похожий на маленькую пирамидальную клумбу: по краю львиный зев бордового бархата, как кресла в оперном, за ним простодушные астры и напыщенный георгин, а в центре блистательный гладиолус. Букет папа приносил еще в августе, а уже завтра был сентябрь и новая парта с потеками краски под крышкой, с застывшими зелеными каплями: если отколупнешь, испачкаешь белый фартук.
Цветаева пишет, что в любви для нее существуют лишь двое, она и ее любовь, а третий — объект любви — лишний… Кончилось лето, кончилась смена в пионерлагере. Можно взять адрес и прийти в гости, да мы вообще в одной школе! — но даже в десять лет понимаешь: лето кончилось…
— Игорь!
— Что? Что с тобой, Иринушка?
— У нас сейчас выпускной бал — на английских курсах.
— Выпускной бал? Ты так это чувствуешь?
— Да — несмотря на все твои кувырки. В музыкалке на выпускном я любила даже Ципору Израилевну, сольфеджистку. А в школе? Кто-то плакал, кто-то напился, кто-то кого-то обманывал, кто-то был счастлив. Давай прощаться.
— Ну давай, Иринушка, ты так смотришь на меня… Так потянулась…
Мы стоим посреди квартала. Он кладет руки мне на плечи, целует в губы: чмок. Диггер нервничает. Я ухожу.
119
— Лерочка, ты стоишь? Сядь, пожалуйста.
— Ириночка, ты меня пугаешь.
— Мне было бы проще нарисовать схему, но телефон… к тому же ты филолог и мыслишь образами. Представь себе бильярд. Или систему зеркал… Я не хочу, чтоб прилетело от них, хотя Ларисе я обещала, но… Лучше я буду говорить быстро. Она мне сказала, что он ей рассказал. Ты помнишь: угол падения равен углу отражения? А потом он сказал мне, что она ему об этом сказала. Уходя, добавил, что ты об этом уже знаешь… что он ей про тебя рассказал. Три стрелки из него, а на него одна, Ларисина. В меня два раза попало… Будешь делать заявление?
— Я пропускаю ход.
— Ну и правильно. Как ты думаешь, зачем меня вовлекли в это действо? В назидание? Что я для них, линза? Или бильярдный бортик?
— Ириночка, а мне кажется, что ты сама в Игоря влюблена. Просто так в такое действо не вовлекаются.
— Может быть… С одной оговоркой: не безрассудно. Я помнила все предупреждения. Хотя меня и не искушали. А я тебя не обидела?
— Нет, ну что ты. Это началось еще в университете, когда я была недотрогой, профессорской дочкой. Мужчины, не сумев меня присвоить, творили мифы. Миф требует распространения, слово должно быть явлено.
— Кстати! Я написала первую картину.
Мы договариваемся о встрече. Леля идет в ту же гимназию, где учится Лерин сын. Первый раз в первый класс. Надо бы купить роскошный букет.
120
Свекровь и Маша сидят в узехонькой Машиной комнатке и читают. У них одинаковый наклон головы, свет сбоку, как на картинах Вермеера, темно-зеленые шторы и такое же покрывало. Читают быстро, передают друг другу листочки, листочков немного, всего-то сорок. Первой на кухню поднимается Дина Иосифовна, откашливается и всплескивает руками:
— Ириночка, дай я тебя обниму! Я даже прослезилась.
Вскоре является Маша, смущенно улыбаясь:
— Здорово, молодец. Так неожиданно все закончилось… И легко читается…
Сама-то я с пяти лет любила толстые книжки. Считалось, что “Робинзона Крузо” я прочитала именно в пять, и в эту легенду я верила, пока пять лет не исполнилось Маше. Наверное, дается что-то одно: читать толстые книжки или чувствовать детство своих детей. Я стала думать, что прочла “Робинзона” в шесть, а может, и в семь лет, дальше отодвигать было некуда: я помнила ужас, когда Робинзон увидел в песочнице человеческий след, а воспитательница позвала с прогулки. Трудная толстая книга высилась в детском сознании памятником читательскому подвигу. “Собор Парижской богоматери” Гюго, честно усвоенный “Париж с птичьего полета” — двадцать три страницы бездействия на пути острого сюжета. А цвейговская “Мария Стюарт”?! Я осиливала в пионерлагере ровные, как сосновые бревна, строчки, без единого диалога, на самом коротком бревне поскользнулась, забуксовала и запомнила на всю жизнь:
“Меррей — волевая натура”.
Леня отужинал, теперь читает — последние страницы. И начало, и середину он читал раньше, как свежую выпечку — прямо в компьютере. Леня читает, я жду триумфа. Лелька тоже ждет, блестит белками, крутит в пальцах подол: “Мамик, как ты думаешь, папе понравится?” Леле не терпится показать папе браслеты из бисера: сама плела. Папа выходит из спальни.
— Ну что, нормально.
— Как… нормально? Опять нормально?!
— Хорошо, молодец. Ну, давай, Лелькин, что там у тебя?
Я потрясена. Дина Иосифовна прижимала меня к груди. Чмутов с Майоровым хвалили…
— Леня, ты что?! Что тебе не понравилось? Скажи сразу!
— Да все хорошо, хорошо… Когда это ты так научилась? Молодец, Лелькин.
— Хорошо? Но я… я ведь справилась с композицией?
Леня не вовлекается в обсуждение. Леля с Зоей вынимают из пожелтевших газет кошек, вылепленных из дачной глины. Кошки похожи: худосочные, длинные, с вопросительными знаками хвостов. У одной чуть отколото ушко, у другой хвост — Леля с Зоей соперничают в горе, потом успокаиваются и рассказывают наперебой, как красили лодку, пошел дождь, поймали подлещика…
Я с трудом дожидаюсь отбоя, забираюсь с головой под одеяло, втягиваю в свой домик все края. Я — пирожок швом вовнутрь. Чем утешаться: муж плохой или повесть плохая? Ленька сопит в темноте, ищет лазейку, обследует границы и обнимает меня, как новорожденную, прямо в коконе.
— Да нет, Иркин, ты молодец. Извини. Я… ну просто я заревновал, что моя жена страдала… из-за какого-то там грузина…
Я высовываюсь:
— Не выдумывай, Ленчик! Ты вживе никогда не ревновал!
— Просто я никогда не показываю.
Я возмущенно распеленываю руки:
— Это же проза! Ты сам всегда говорил: это стихи. Ну, признайся: тебе не понравилось.
— Да нет, правда. Надо бы еще раз прочитать. Сначала.
На рассвете просыпаюсь от шелеста: Леня читает.
— Молодец, Иркин! Зачем тебе пьеса? Пиши рассказы, делай книгу. Я бы хотел такую книгу иметь.
Ну, конечно, хотел бы: он хотел бы еще и меня поставить в свою библиотеку.
— Ирина! Ири-и-и-на!
Полседьмого утра… Есть же у кого-то знакомые! Леня ушел провожать свекровь, я собиралась еще понежиться…
— Ирина! Горинская!! Я с дачи! От Пьюбиса!!
Бог мой, выхожу на балкон: точно, Чмутов. В штормовке, с рюкзаком, с ним какой-то худощавый юнец.
— Ирина! Впусти, пожалуйста!
На двери подъезда простой захлопывающийся замок. Что за удобство служить у себя привратником! Накидываю халат, ворчу, спускаюсь. Пятый этаж. Он перебудит весь дом. Слава богу, юнец исчез.
— Ты что, с ума сошел? Все спят. У меня дети вчера приехали.
— А Леня ушел, я знаю, что Леня-то ушел, знаю-знаю! Я у охранника осведомился. Смотри-ка ты, мы с ним оба, два Тельца, в этакую рань поднялись! Как наши звезды-то совпали.
— Тебя что, из дома выгнали?
Он принес с собой утренний холодок.
— А ты представь, представь, что охранник-то подумает? Муж-чиновник ушел, Чин-любовник пришел. Все чин-чинарем, все, как у людей. Я ночь не спал, Иринушка, по лесу ходил… — он смеется. — Ласточка, поверила, что я с дачи, от Пьюбиса? Я так кликнул, чтоб ты откликнулась.
— Мы же вчера попрощались, а кто это с тобой был?.. Ты зеленый, как леший.
Я полна постельного тепла, недавней близости. И без макияжа. Ужасно смущаюсь. Какой он… уличный. Блестит зрачками. Только вчера попрощались, закрыли книжку, а он тут как тут:
— Я дядька-мухомор, траву ходил собирать, ты только посмотри, какая травушка! По росе собирал, — рюкзак его набит матовой зеленью, то ли хвощ, то ли ковыль. — Конопля, натуральная конопля, здесь в городе растет, давай попробуем, убедишься!.. Иринушка, ты так вчера мне открылась… В таком порыве, прямо на улице, — он вытягивает губы, изображая меня вчерашнюю. — Я любую твою фантазию готов выполнить.
— У меня нет фантазий.
— Ну, смотри. Я должен был тебе это сказать. Для того и пришел. Любые тайные мысли, все, что угодно. У тебя такие были глаза…
— Что за мальчик был с тобой?
— А, один молокосос, тоже, кстати, поэт. Не верил, что кайф растет прямо в городе, что Горинский в таком доме живет, что жена Горинского меня пустит. А ты на балкон в ночной рубашке!
Я-то надеялась, снизу не видно: рубашка, платье…
— Торопилась, пока ты весь дом не поднял на ноги. Дети спят.
— Ладно, свидимся еще! Я пойду, — он останавливается в дверях, недовольно морщится, чешет затылок. — Ты в этом халате на Эльвиру уж больно похожа.
Вот и обидел женщину. За что?
121
Мне знаком легендарный авторитет чеченской мафии Саид Берсаев. В Доме студентов на Вернадского мы жили в двухкомнатном блоке, мы с Леней в “двушке”, а в комнате на четверых — Бауддин Арчаков и супруги Пильгуи, так значилось в документах. Пильгуев мы не видели ни разу, с Бауддином жили Иса, Муса и Саид… у нас за стенкой была чеченская гостиница в Москве. Если я забывала пропуск, вахтер грудью загораживал вход, приходилось дожидаться, что кто-нибудь вызовет Леню. Как проходили в общежитие горцы?! Среди ночи, в халатах, с кинжалами… В коридорчике раздавалось: “Ва, Бауддин!” — “Салям алейкум, Сайппутдин!” Целыми днями высокие голоса о чем-то спорили вкруг стола, громко братались, часто смеялись — на тех же частотах, на каких спорили. Иногда хлопали в ладоши, стучали по стульям. Танец выплескивался в коридорный квадратик, через который я именно в тот момент шла с кувшином и полотенцем. На мне был халат, маленький, нейлоновый — подарок тети из ГДР, и чеченцы, расступаясь, одобрительно цокали.
Нынешний легендарный авторитет учился с Леней в одной группе и редко ночевал в общежитии. Про него говорили разное: мелкий спекулянт, крупный фарцовщик… В воскресенье летал с девушкой в Сочи обедать… У него хвосты еще с первого курса — других давно уж выгнали, а этот явно дает кому-то на лапу. О нем и сейчас пишут разное: мол, склонен к блефу и нарциссизму, и его россказням нельзя верить. Он трижды сидел, трижды бежал и до сих пор находится в розыске. Его принимала Маргарет Тэтчер. Саид Берсаев — крестный отец московской группировки, нефтяной король, бывший министр и, возможно, будущий лидер государства. Я нашла в Интернете интервью: находившийся в розыске Саид Берсаев, в Москве, в “Президент-Отеле”, беседовал с английским журналистом. Рассказывал, как, еще учась в МГУ, создал подпольный комитет по освобождению Чечни, как занимался финансами и оружием. В это трудно поверить: все считали, он продает джинсы и водолазки.
Когда, казалось бы, ничто не предвещало, когда терактов еще не было, но в Грозном уже воевали, приснилась беда: горит горизонт, город атакуют танки и самолеты, нас захватывают в заложники. Потом — обрыв пленки и редкое чувство счастья: все позади. Мы с Диггером и с девчонками садимся в автобусы, колонна идет в Европу, мы — в Германию к Ганиным, и я шепчу: “Все позади, девочки, все позади”. В тот же день в Буденновске захватили больницу. Спустя несколько дней передали: заложников вывезут вертолетами, но я знала, такое не снится зря — они поедут в автобусах, обнимая детей и шепча: “Слава богу, все позади!” Так и случилось. Шеф написал: “Ирина, боюсь даже спрашивать, что ты видишь во сне обо мне”.
Я стараюсь не смотреть телевизор, но он стоит в той же комнате, где холодильник с плитой. Я хочу расслабиться после работы, забыть шумных студентов и не слишком галантных коллег. Наливаю кофе, надеваю халат, богатый, как говорит моя бабушка — изумрудно-зеленый, переливчатый, с черными обшлагами, с горошками, разнокалиберными, как морская галька. Он так идет к моим волосам, ярким, рыжим, уже почти высохшим — надо же, волосы стали виться… Сажусь на диванчик, девчонки тыкают в кнопочку, и я вижу, как среди руин бродят чеченки в халатах — точно таких же, как мой, зеленых, или малиновых — тоже в черных горошках, переливчатых, с обшлагами…
122
Я познакомилась с Колядой. В литературном скверике некто высокий, джинсовый пил пиво с Фаинкой, мне показалось — оператор. Они расхохотались, как дети, и я подумала — режиссер. Когда Фаинка с кем-то из них, я робею, потому что выгляжу, как благопристойная дамочка, а я и есть благопристойная дамочка и не могу быть интересна богеме. Мы стояли у бетонного парапета, отделяющего асфальт от живой земли. Летние каникулы кончились, но астры еще цвели, и осень еще позволяла пошалить. Ждали начала фестивального спектакля, спектакль задерживался, меня сюда пригласила Фаинка, а сама попивала пиво с джинсовым мужиком, покусывала бутерброд и заливалась смехом. Бутерброды лежали на парапете, Фаинка сняла с них салфетку, проделала дырочку, прикрыла лицо, высунула свой узкий-преузкий язык и исполняла беззвучное тремоло. Почему-то это было безумно смешно. Фаинка радовалась:
— Устроим акцию “Долой паранджу”! Поставим в ряд пятнадцать девушек.
Я постаралась высказаться парадоксально:
— Еще подумают, что ты — за возврат цензуры.
— Кстати! — спохватилась Фаинка. — Это же Ирина… — я хотела зажать ей рот, необязательно называть мою фамилию, но Фаинка увернулась: — Ирина Горинская. А это Коля Коляда.
— О! Вы как раз лежите у меня на столе, ваши рассказы и повесть, — откликнулся Коля, и я сразу увидела, какой он хороший.
— А вы у меня на кровати, — затараторила я. — И как вам мои рассказы?.. Не успели? А я прочитала несколько ваших пьес…
Я впервые разговаривала с известным драматургом и отчего-то решила, что Коляда ждет моего одобрения и что простого одобрения недостаточно, нужна особая, одной мне ведомая правда, и если я похвалю необоснованно, он не поверит.
Когда-то я встретила подружку с ребенком — мальчик делал первые шаги, — и похвалила малыша за необычный разрез глаз. Я думала, если сказать: “Какой хорошенький!”, мама сочтет меня неискренней. Мальчика звали Алеша Вассало Касаткин, отца мальчика — Луис Фернандо Вассало Моралес. Женьке Касаткиной нравилось сочинять свою родословную. Она говорила, что ее бабушка — англичанка, Лиззи Тэннисон, и поэтому у нее самой такая белая кожа. Женька говорила, а мы верили. В английскую бабушку! Просто верили, не выясняя подробностей, и на первом курсе, и на втором — как любые переселенцы, мы творили свои легенды и мифы. К третьему курсу это прошло, к третьему курсу как-то само собой стало ясно, что Лиззи Тэннисон — выдумка, миф, а после пятого Женька вышла замуж за аспиранта из Мексики. Один его дед был испанцем, другой итальянцем, одна бабушка дочь индейского племени, другая — японка. У маленького Алеши Вассало Касаткина был очень необычный разрез глаз. И удивительно белая кожа.
Я не видела пьес Коляды. В свердловскую драму я впервые попала на “Царевну-лягушку” с трехлетней Машей, спектакль был так плох, что после него я изменила маршрут в булочную, лишь бы только не проходить мимо театра. (Именно это я рассказываю Коляде, демонстрируя искренность, лишь потом вспомню, что в той драме он работал актером). С тех пор театр переехал, сменил репертуар и режиссеров, но я все-таки опасалась в него ходить. А в Москве мне сказали: “Полонез Огинского” — чернуха, Коляда”, и я выбрала “На дне”.
— …Меня тронул “Манекен”, а “Мурлин Мурло” что-то не очень. Не пойму, что особенного в “Манекене”, может быть, кочегарка?
Я не взялась бы читать его пьесы, если б сама не взялась писать пьесу и если б он не был главным редактором. Все сошлось. У нас с ним немало общего: год рождения. В детстве, в Перми, я ходила в булочную мимо кочегарки, кочегарка была во дворе — черный дым из трубы, и на снегу куча шлака. Позже нас подключили к теплоцентрали, кочегарку снесли, снег стал чище, дорога в булочную короче, но кочегарку было жаль. Мне до сих пор нравится это слово.
— Кстати, Коля, у вас в “Манекене” есть кошка. Как можно изобразить на сцене кошку?
— Ну-у-у… — он беззаботно машет рукой, беззаботно вертит головой, у него кинематика человека в джинсовом. — Это дело режиссера. Пусть ищет аналог… Вы знаете, что мы решили печатать вашу повесть?
— Да… А как быть с рассказами? Их всего два…
Он пожимает плечами.
— Ирина, оставьте их для архива. Знаете, сколько пьес я написал и сколько из них не поставлено?! “Мурлин Мурло” ставили десятки театров. А “Манекен” ни один.
Из-за кошки, думаю я, это же невозможно — изобразить на сцене кошку! Как невозможно сесть на край полумесяца. Мне помнилось давнее интервью в местной газете: Коляда рассказывал, как приемный пункт стеклотары был жизненно важным для него, как он это переломил и начал писать…
— Коля, вы говорили, что сидели в своей комнате на подоконнике, цвели яблони, а в типографии через дорогу набирали газету с вашим рассказом, и вы видели печатные станки.
Он оживляется:
— Помню! Я жил на Ленина, первая публикация…
— А я пишу пьесу. С подругой, — я чувствую, как краснею. — Вы не могли бы прочесть, когда мы закончим?
— Обязательно прочту. Я же веду курс драматургии в театральном. И эту пьесу написал мой ученик, томичи название изменили. Вы смотрели “Русскую народную почту”?
— Да…
Баба Тася, ошибочно взяв дорогой крупы, купит еще и той, из-за которой все расстройство, причем по весу возьмет не меньше, чем дорогой, чтоб хоть как-то выровнять цену. Мне тоже трудно смириться с упущенной выгодой: целилась-целилась в фестивальную афишу, а попала на пьесу, которую видела. На других площадках сейчас идут другие пьесы. От досады я опять говорю не то: “Почта” — пьеса неплохая, главное, добрая, очень добрая, но режиссерские приемы… они несколько… од-но-о-бра-а-а-азны… — я снижаю обороты, вдруг сообразив, что режиссером был Коляда. Он не обиделся:
— Ирина, бегите в ТЮЗ, еще успеете! На “Лес” Островского.
— Коля, может быть, вы мне что-то посоветуете на прощание? Как начинающему драматургу.
— Ну… Писать пьесы несложно. Это известно. Слева пишут, кто говорит, справа — что говорит. А хотите — приходите в среду на семинар!
123
Писать пьесы несложно. И интересно. Теперь, когда мы с Лерой болтали по телефону или бегали по театрам, это называлось работа.
Я написала свои сцены быстро.
Первыми появляются Елена и Дизайнер, он перестраивает ее квартиру, она им увлечена и, чтобы разузнать про свой “объект”, приходит к художнице Насте. Здесь и начинается главное действие. Должно бы начаться. Сцену заполняют Настины персонажи — странные люди, пришедшие из другого времени, из другой пьесы или авангардистского фильма. Мир мужчин состоит из условностей и цитат. Женщины молоды, у них дети, женщины пытаются выстоять среди творцов и пьяниц, две из них — красивая и беспомощная — разбирают чужих мужей, а третья, художница, остается одна. С ребенком и талантом — про талант станет ясно, когда вместо детской коляски в квартире Насти водрузится мольберт.
Лера писала причудливые, многослойные диалоги, но я мучилась: люди так не говорят!
— Они говорили так, — настаивала Лера.
— И Дизайнер?! Смотри, здесь, где Настя сказала, что больше не хочет писать: А ты уже укусила отравленного яблочка. Умереть не умрешь, но будешь жить отравленной и тосковать, как эта расписная шкатулка, у которой музыка взаперти. У всех у нас душа взаперти томится, но кто нашел хоть щелочку, тот и будет возле нее стоять и расковыривать, пока не прорвется. А ты уже чердак открыла, и ветер впустила, и сквозняком прохвачена насквозь. Ты уже больна, голубушка… И картины твои пахучие сады с ночными листьями… Они живые, утробные, они у тебя рвутся на волю, листья вопят, кисти пляшут. И печалятся, и лгут, и просят о помощи. Дай я тебя обниму от души. Как я такие скулы знаю неподатливые… Послушай, Лера, разве Чмутов говорит таким языком?
— Ириночка, он говорит таким языком. Со мной — только таким.
Я знала немало разбежавшихся пар, обычно разводу предшествует обман и роман: “я-то думала, он бизнесом занимается…”, “легла в больницу и нашла себе язвенника!”… Недавно Толик рассказал очередную историю:
— …Люда, бухгалтерша. Я тут пока ее возил, сел ей на ухо, она же интересная, правда? Разговорились. Она говорит, я мать-одиночка с двумя детьми. Короче говоря, у нее муж был бизнесмен и коттедж на Химмаше, я даже знаю где. И та булочная, что была напротив вашего дома, была ее. Она говорит, я сама не верила своему счастью. А потом он в секту залез и всю фирму под эту секту извел. Она и к попам ходила, и к бабкам — не берутся. Только, говорят, если сам. А ведь, наверное, не дурак был, если дела у него крутилися. Вот и думай…
Лера ничего не рассказывала. Ну, хоть бы растрата, заначка, поход в кино! За билетами на вокзал. Или совместная командировка. Как муж становится чужим?
— Может, Настя с ним слишком сурова? Ты была с Гордеевым слишком сурова?.. Он же художник, ранимое существо. Пусть он гвоздь от подрамника проглотит?!
Леня сел в МГУ на иголку, а я засмеялась. Мы пошли в кино, он фильма не видел, все прислушивался, не колет ли в мягком месте. И в первое наше семейное лето Леня наступил на стекло — у свекрови на даче, она кинулась через дорогу — опрометью, чуть под трактор не угодила, а я кричала сквозь смех: “Санитары! Санитары!”
— Ириночка, его взяли за низ, когда я думала, что мой брак прочен, как могила.
Я недоумевала:
— Ведь это твой третий муж! Вам что, было плохо в постели?.. У тебя кто-то был?
— Но есть ведь женщины, бороться с которыми ты сочтешь ниже своего достоинства? Просто не заметишь?
Не знаю. Может, и я кого-то не замечаю? Я не боролась с Женькой Касаткиной — не потому, что не замечала, не потому, что ниже моего достоинства, а потому, что Ленька не был в нее влюблен.
В конце второго курса почти все девчонки разъехались по домам, в нашей комнате осталось три голых матраса и наш с Галочкой жилой островок. Ко мне из Перми приехал молодой муж, мы поженились осенью, без медового месяца, а теперь собирались в Одессу. Галочка, свернув свои простыни, перешла к Касаткиной, и у нас с Леней впервые появилось жилье, временное и нелегальное. Мы были счастливы, единственные парные жильцы разнополоэтажной коридорной коробки. Я устроила перед отъездом стирку белья, развесила его в комнате, и тут нагрянули Женя с Галочкой. То ли девчонки ворвались, не постучав, то ли я не успела среагировать, но я не стала сдергивать с веревки мокрое белье, бросать его в тазик и задвигать ногой под кровать, как делали в девчачьих комнатах при появлении мужского пола. Было неловко. Была застелена только одна кровать. Мы принимали гостей среди голых матрацев, а вереница белых треугольных трусов пересекала комнату по диагонали — невысоко, как усталые птицы. Мы пили чай, разговаривали о театре, Леня читал стихи. Отвлечься не получалось. Уходя, Касаткина подмигнула, прошептав с серьезным видом:
— Барецкая! То есть Горинская… Сколько же у тебя трусов!
Я некстати уточнила:
— Здесь есть и Ленины.
— Да?? — Женька поправила сползающие очки и принялась разглядывать веревку.
Она влюблялась во всех и вся: в Таганку, Высоцкого, Вознесенского, доцента Сосинского, греческие стихи и мою гэдээровскую желтую юбку, вышитую гладью. Леня стал первым реальным персонажем. Он появился в МГУ на третьем курсе — ухоженный красавец-брюнет, единственный гуманитарий в компании мехматян. На первой же вечеринке, что мы затеяли как семейная пара, Касаткина закричала:
— Леня, бог мой! Какие у тебя тонкие пальцы! Барецкая… то есть Горинская, ты только посмотри, какие у него тонкие пальцы. Какие длинные. Леня! Ты играешь на пианино? Барецкая! Он играет на пианино!
Леня исполнил “Полонез Огинского”, эффектного Баха и очень техничный этюд. Женька ходила за ним весь вечер, прижималась в танце — как одиннадцатилетняя девочка, влюбившаяся в друга семьи. Кричала: “Барецкая! То есть Горинская… Ты знаешь, у Лени…”
А может, я не боролась с Женькой, потому что она и не пыталась ухватить Леню — ни за низ, ни за верх. Она позвала нас на день рождения, накрыла стол — шикарный для Жениного кошелька, Леня помнит его до сих пор, хотя Леня редко помнит подробности. В венгерском магазине “Балатон” Женька купила пятилитровую банку овощного “Ассорти” и бутылку сухого вина. На столе красовались вареная картошка и расформированные “Ассорти”: помидоры в одной миске, огурцы в другой и в отдельных стаканах — рассол. Леня подарил именнинице Вознесенского, свой экземпляр. Сборник был дефицитом, но как только мы соединились, у нас стало их два. От радости Женька прыгала до потолка. Действительно, до потолка: вспрыгнула на кровать и подпрыгивала на панцирной сетке.
Спустя пять лет гражданка Евгения Вассало Касаткина покидала Советский Союз, уезжала в Мексику с мужем Луисом и сыном Алешей. В Шереметьево-II их провожал друг семьи. Таможенники перетряхивали багаж, сверяли со списком запрещенного к вывозу: “книги, выпущенные до такого-то года…” Не выпустили лишь одну книгу: зеленый сборник “Выпусти птицу!”, его вернули Лене.
124
Для конспирации папку с пьесой я озаглавила “Методические материалы”. Лера фыркала:
— Ириночка, что ж ты Игоря так распустила? Он может без спроса залезть в твой компьютер?
Нет, Игорь больше не залезал в мой компьютер, не читал моих текстов, не приносил своих. По телефону он спрашивал, что я пишу, я отвечала, что не пишу, занята — в институте большой поток, но кое-что из написанного уже сбывается: у меня появился студент Кварацхелия. Я обманывала, в институте был недобор, и я радовалась, я давно мечтала завести, как набоковский Пнин, свой маленький семинарчик. А вот студент Кварацхелия существовал на самом деле. С тех пор, как объявили независимость Грузии, среди наших студентов не встречалось грузин — и вдруг такой отзвук: я написала про Гурама Шелию, и явился Зураб Кварацхелия. Правда, он обрусевший мегрел, говорил без акцента и как писателю не был мне полезен.
Мне теперь был полезен Игорь Чмутов. Я пришла к нему в гости и испытала такое чувство, будто шпионю за персонажем.
Типовая квартирка. Милая, аккуратная. Книг немного. Аппликации из сушеных цветов — их делает сестра хозяина. В квартире почти не заметно его присутствия, разве что портрет…
Портрет живописный, работы Лизы Каплан, тех времен, когда Игорь был толстощеким баловнем судьбы — он теперь не похож… Привет, мое пианино… Я и не сомневалась, что у Ларисы такая ванная: коллекция флакончиков и красивый халатик. Меня провели в спальню, чтоб показать прялку (“Натуральное дерево!”), в спальне было уютно, как в коробке с зефиром: все нежное, с воланами, розовое и лиловое, на стене зеркало, на зеркале драпировка. И черная прялка — для красоты.
Еще недавно моя баба Тася брала такую прялку в соседях, теперь она не прядет, зато мясо рубит по-прежнему в деревянном корытце — натуральном! — у нее и ступа чугунная есть… Мой персонаж недолюбливает бабу Тасю… Кстати, я тоже водила его в спальню — демонстрировала облетающий потолок.
Природа нагрубила нам в феврале. Сосульки просачивались сквозь стену, я проснулась от крика: “Кошмар!”, Ленчик стоял в трусах в обнимку с Майоровым, с картинкой Майорова, а по стене и потолку ползло пятно — деловито, как в детских страшилках. В этот день я улетала в Москву, расстраиваться было некогда и смешно: Ленька волновался так театрально, как в тот раз, когда сел на иголку. Я не сдержалась:
— Леня, будет больше проку, если ты поставишь картину, возьмешь тазик и пойдешь на чердак…
Он в отчаянии махнул рукой. Вместо меня за хозяйку оставалась Ленина мама, он кинулся к ней за сочувствием, но Дина Иосифовна улыбнулась:
— Ленюшка, путь это будет последнее в жизни горе.
Преданный матерью и женой, большой толстый мальчик метался по комнате, спасая добро.
Я вернулась через неделю. В спальне пахло городской баней, потолок остался сухим лишь над шкафом, а Леня… Эвакуировав картины и книги, он перестал волноваться. Даже когда по ночам шмат побелки ударял его в переносицу и припорашивал веки.
Ларисе понравилась моя повесть. Она перечитывала ее несколько раз, она придумала в мою честь закуску — корзиночки с козьим сыром и красной икрой. Эта закуска казалась ей легкой, как моя проза, — меня пригласили отметить успех. Было неловко. В уютном их доме не оказалось рюмок. Мы с Ларисой прихлебывали из чашек кагор, а Чмутов — отвар того кайфа, что собрал в городе. Допив, он начал танцевать фламенко. Он уже спрашивал меня, как танцуют в Испании, я не нашлась, что ответить, сейчас бы сказала: самозабвенно. Наверное, так он и танцевал: стараясь забыться. Он очень старался. Закончив, с ожесточением выдохнул:
— И вот так по несколько часов! Каждый день!
Он вышел, а Лариса завела разговор: они увлеклись Есениным. “Персидскими мотивами”. Оказывается, Есенин в Персии не был … (Бабочка крылышками…— я замираю: сядет или нет?) И с Шаганэ познакомился в Батуми… (Снято! Жена Дизайнера пересказывает мне мои же слова!) Я жду реплику героя. Что-то он скажет, когда услышит, что Лариса… Но он врывается, перебив:
— Ларча, какая же ты красавица!
Ларча смутилась, глянула на меня, я промямлила:
— Видишь, как муж тебя любит. Радуйся.
— Кстати! — встрепенулась она. — А как твой муж отреагировал на твою повесть?
— Леня? Сначала никак. Потом оправдывался, говорил, что приревновал.
Она торжествует:
— Мы так и думали. Петух не терпит на других ярких перьев…
— Не в этом смысле! Он ревновал, как мужчина, как муж.
Чмутов обрадовался:
— В этом смысле, Иринушка, в этом, даже не сомневайся! Он же Петух, как и Пьюбис, ты только глянь в гороскоп… — и они завели разговор на любимую тему.
Я собралась уходить. Лариса спросила — словами Игоря:
— Не боишься? Что что-нибудь сбудется — из написанного?
— А чего мне бояться? Я написала, что твоя тезка влюбляется в мальчишку. И заметь: имя героини выбрано случайно, я не знала твоего отчества. Вот вы и бойтесь…
— А что! — она кокетливо улыбнулась. — Я восемь лет не влюблялась. Было б неплохо…
125
В экспериментальной школе Пьюбиса всего два класса: в старшем Горинская, в младшем — Чмутов с Майоровым. Пьюбис проводит собрания одновременно для всех, эти собрания длятся часами. Иногда он начинает с похвального слова своему методу, а иногда позволяет родителям задать вопросы: про почерк, про грамотность и геометрию… Вопросы полезны, чтоб обнаружить, в плену каких ничтожных представлений мы живем, вопросы нужны, чтоб разбежаться, оттолкнуться и… Почерк!!! Да кто из великих славился почерком?! Грамотность?! Это смешно! Уинстон Черчилль был патологически безграмотен!
— Я и сам до студенческих лет не умел выводить буквы одинакового размера, а был золотым медалистом! Только посмотрите, как я писал! — Пьюбис бежит к доске, хватает мел и начинает кривляться почерком. — Но потом совершенно внезапно во мне что-то щелкнуло, и теперь я пишу вот так…
Он пишет красиво и ровно. Потом объясняет: все ерунда в сравнении с тем, что дети пишут удивительные тексты. Это правда. Его ученики пишут бойко, искренне, стильно, легко, оригинально… Пьюбис бежит к компьютеру, мы гурьбой за ним. Он читает вслух хорошие тексты чужих детей. Смакует каждое слово, щурится, складывает пальцы щепотью, подносит к глазам:
— Вы только почувствуйте, как гениально!
Чужие дети интересны первые десять минут. Полчаса… Ну, не больше часа. Потом родители начинают обсуждать День учителя, ремонт, обеды, оклейку окон, благоустройство участка. Пьюбис сидит в стороне, как ворона на ветке. Пожимает плечами, его не волнует материальное. Наверное, нужны какие-нибудь деньги… Что такое? Ах, да… Ну, уж вы это как-нибудь сами… Он понятия не имеет ни о чем таком… Мамы нашего класса увлеченно воркуют, а мне скучно, я новенькая — из другого отряда. И Майоров не пришел, пришел Чмутов, но у него статус гения, а у меня? Позади Машина школа, впереди Лелина школа — двадцать лет подряд обсуждать, сколько денег сдавать на обеды…
— Олег Николаевич, ко мне студенты приходят на первый курс, и всякий раз…
Он встряхивается, озирается, он разводит плечи, расправляет руки, косит внимательным глазом… я инстинктивно сжимаюсь: сейчас клюнет!
— Вузовская математика? Вы же не станете отрицать, что это верный способ подавления личности? Требование к проявлению креативных способностей при соблюдении палочной дисциплины дефиниций! — он смеется, сотрясаясь всем телом. — Самое смешное, что на философском факультете УрГУ мне поставили три по математике в первую сессию!! А я был патологически избалован победами. Моя мама, математик и завуч школы, навечно приговорила меня к успеху, и из-за этой тройки у меня произошел чудовищный нервный срыв, мне пришлось взять академический отпуск…
Он рассыпается частым смехом, мне не смешно, я и забыла, что сама подбросила тему… Чмутов корчит рожи и шепчет: “Представь: баня, арбузные корки, член Верлена…” Мы начинаем хихикать и зубоскалить, Пьюбис недовольно водит бровями… После собрания — чай, где всех развлекает учитель английского. Игорь Натанович объявляет, что передумал писать прозу, ему это больше не интересно. Он не отказывается прочесть стихи, в том числе и с моим “разделительным мягким знаком”, он громко рассказывает, что повесть Ирины Горинской взяли в “Урал”, и между делом поносит Пастернака (“Чудовищный поэт, просто чудовищный!”). За Пастернака никто не вступается. Самая бойкая мама интересуется:
— Давно вы знакомы с Игорем Натановичем?
Я скромно горжусь:
— Намного меньше, чем вы. Меньше года.
Мы выходим в темноту. В сырой осенний воздух, еще теплый — напоследок теплый. Чмутов вызвался меня проводить, мы идем пешком, это не близко, Зоя ездит с пересадкой, на двух троллейбусах. Я передаю ему разговор с самой бойкой мамой.
— А ты бы объяснила ей, Иринушка, что мы с тобой одного поля ягоды.
— В смысле одного леса грибы?
Мы замолкаем. Надолго. Потом он рассказывает:
— …Они пришли ко мне, счастливые, держась за руки, как пионеры, вот так, — он рассказывает о романе Леры с Гордеевым, берет меня за руку, и некоторое время мы так и идем, не расцепляясь, но в полном безразличии, без волшебства. — Смотри-ка, Иринушка, как можно с женщиной-то играть, как я незаметно тебя за руку взял! Посреди текста!
— А как ты думаешь, Игорь, почему нам стало не о чем разговаривать? Не осталось загадок? Или мешает русский язык?
Он отвечает с глубоким вздохом, с подвыванием:
— Да как же может загадок не быть, ты что говоришь-то, ласточка! Я сам для себя загадка. Вчера вот выпил бутылку водки и такое начал творить! В чем причина, что за карма такая?..
Я силюсь оживить разговор:
— А мне приятельница твоей первой жены сказала, что Елена замужем не была. Представляешь? Ты у Елены не в счет! А ты: “Тарелки перекладывала, читала, как Ленин…”
Он не злится:
— Ну, что ж… Она вот-вот докторскую защитит. Профессором станет. Не хочешь, ласточка, профессором-то стать? А то давай, ведь и Лерушка в докторантуре — сгрудятся вокруг меня дамы-профессора… А у Ларисы роман намечается. С молодым поэтом. Такой хороший поэт, Иринушка, только послушай.
И он читает мне несколько стихотворений. Хороших. Правда, ухо мое, как всегда, первым делом ловит несоразмерности.
У дверей квартиры он останавливается:
— Голубушка, если так дальше пойдет, я не смогу вернуть тебе долг. С переводами меня кинули. “Урал” за стихи и роман заплатил мизер, учеников нет, а Ларисе хочется дома посидеть, с детьми. Музыкой с Мишей позаниматься.
— Ну, если хочешь, подтяни по английскому Зою.
— Иринушка! Ты опять предлагаешь мне работу?
126
Леню пригласили на конференцию в Англию, мы поехали вдвоем. В настоящий замок, серый на зеленом. С парком, тучками овец на холмах, лошадьми на огороженных лужайках и кроликами на тропинках. Со сценами охоты на деревянных резных панелях. В комнате по ночам скрипел шкаф, из высоких окон видна была церковь с покосившимися могильными плитами. Я сумела разобрать надпись, выбитую на церковной стене: “Здесь покоится прах леди… родившей своему мужу досточтимому сэру… и умершей в 16… году”. Леди прожила 34 года. Мы пробыли в замке четыре дня, но я успела многое. Поднялась на гору, закрывающую горизонт, увидела туман над морем. Спустилась в городок, увитый плющом и цветами. На тропинке, ведущей в замок, я приметила, как жирный кот — без сапог — тащил в зубах бездыханного кролика.
Участники конференции были радостно говорливы, практикуясь в русском. Француз рассказывал, как занимался бизнесом в Харькове и ему мешали гарны дивчины и таможня. Вздыхал, узнав, что нас поселили в замке:
— Я на этой конференции пятый раз и каждый раз живу с извозчиками!
Пожилая русская переводчица как-то особо старомодно выговаривала слово “счастье”. Она настаивала, что ее родители не эмигранты: “Их выгнали с Родины огнем и мечом!”
— Сама я впервые увидела Россию в дни фестиваля молодежи и студентов. Мы ехали на поезде, и на всех станциях нас встречали крестьяне. С таким дружелюбием, с таким любопытством… Им хотелось поприветствовать своих бывших помещиков.
Сам собой образовался кружок выпускников МГУ. Я загордилась, когда московский вундеркинд вытянулся передо мной во фрунт:
— Мехмат? Факультет не для слабонервных. Первое место по числу самоубийц и сумасшедших!
А нежнейший пожилой швед, узнав, что Леня пишет стихи, просил прочесть:
— Поверьте, я немного разбираюсь, я написал диссертацию по Боратынскому. Я жил в МГУ, в зоне “В”. И знаете, я даже был в студсовете!
Все участники из России читали один боевик. Повсюду. В библиотеке среди позолоченных фолиантов. В оранжерейке, пропахшей пряностями. На лужайке — за белыми пластмассовыми столиками. Книги в свирепой обложке привезла автор, веснушчатая журналистка. Она была моложе нас, не пила вина, бегала по утрам и на ночь ела только овощи. А всего-то лишь год назад у меня был единственный знакомый писатель, Родионов, я все еще помнила рассказ о придуманной рыбке… Я пыталась расспросить Юлию, как пишутся боевики, но разговаривать со мной ей было неинтересно. Кричали чайки, мы ковыляли босиком по пляжу в Брайтоне, ступни противились гальке, а она выпытывала Леню о заводах, акциях и вооруженных захватах.
Боевик читали с увлечением и с увлечением критиковали.
— У вас герои пьют крепкое шотландское виски, — дама так выделяла окончания, что Юля догадалась:
— Виски мужского рода? Это что! У меня в прошлом романе герой заходит в пятиэтажку и поднимается на седьмой этаж.
Политгеограф, профессор из МГУ, вынув из папочки свой экземпляр, с закладками, с пометками на полях, усадил автора у камина:
— Смотрите-ка, у вас тут написано, что в Домодедово ледок, а буквально на следующей странице, что в Москве уже лужи. А состояние почвы за городом?!
На банкете подавали бифштекс величиной с кирпич, мы едва успели с ним управиться и уехали, ничуть не сожалея о суфле — выпускники советских детских садиков… Мы спешили повидаться с моей сестрой. Лариса работала на новом месте и жаловалась на нового начальника:
— Стив так робеет при моем появлении, чуть в компьютер не залезает, чтоб не здороваться! Мне кажется, у него энурез.
127
Мы привезли в подарок Чмутову футболку с сортирным лозунгом и трусы со схемой лондонского метро. Я не застала в Свердловске соавтора: Лера брела по Испании тропой католических паломников. Не смея и не умея писать без нее “ее” сцены, я написала финал, где Дизайнер устраивал бунт с разрушением интерьера, я закончила свою часть и оказалась вне текста.
Жизнь перешла на зимнее время — без зимних радостей. Подступил ноябрь.
Маша приносила с конюшни плохие вести. Девочки были в больнице, Маратке при них лечили зубы, он говорить не мог, молча плакал, — девочки так и не узнали почему. Леня вновь звонил медицинскому начальству, Лене вновь сказали: мальчик тяжелый, пролежит очень долго, но спустя неделю его вдруг выписали. А еще через два дня Маша вынула из-за зеркала желтый квадратик: “Халлиулин Марат, 9-я горбольница”. Молча бросила в мусорное ведро… Мальчик умер.
128
Я решила отвлечься, пожить в каникулы с детьми на даче и пригласила Чмутовых:
— Возьмите что-нибудь из постельного, не очень нужное, чтоб не таскать каждый раз.
Лариса, сославшись на нездоровье, отправила Игоря с детьми. Она не могла бы поступить остроумней, чтоб досадить другой женщине. Во время прогулки с небес обрушились снег с дождем, Игорь ушел за водкой, у Лели заболел живот, а Чмутов-младший зачерпнул полный сапожок грязи. Несмотря на то, что нас было пятеро, невеселая наша процессия напоминала “Тройку” Перова: я волокла через лужи Лелю, Зоя Мишу, старший братец справлялся сам. Я злилась, что Зоя жалеет не Лелю, а мальчика с пискляво пронзительным голосом. В довершенье всего Диггер вывалялся в навозе. Я пригрозила:
— Мишенька, если ты еще сорок раз позовешь Диггера, я тебя накажу! — Мальчик глянул удивленно, испуганно. Глазки у него были Ларисины, золотого бархата, и мне стало стыдно: наверное, за этот голос его хвалят в музыкальной школе. — Ты любишь петь?
— Он хорошо поет, — похвастал старший.
Зато плохо ест. Я не могла дождаться, когда Игорь уложит своих детей, но мальчики кувыркались на диванах до часу ночи, пока не погас камин. Я вспомнила замечательную историю и хотела хоть ненадолго вернуть ушедшее лето, но Игорь, перекрывая детский шум, читал мне вслух переводную прозу из “Урала”. Утром он удивился:
— Ты делаешь омлет без муки?
Собирая вещи, спросил, где оставить пододеяльники, но я замотала головой:
— Увози-увози! Бог знает, когда еще соберетесь…
129
— А почему твою повесть взяли: потому что понравилась или потому что ты чья-то жена? — спросила Людочка из института на Ковалевской. — Тебе надо было посылать текст под псевдонимом!
И редактор предлагала псевдоним, но Коляда удивился:
— Зачем? Всегда найдется тот, кто что-то скажет.
Я обрадовалась, мне хотелось, чтобы все знали, кто написал мою повесть. Я похвасталась родным, друзьям, знакомым и стала ждать одиннадцатого номера, в надежде, что хоть раз мой свердловский ноябрь обернется радостью. Но послабления не вышло.
Семинарчик, созванный в год недобора, был равнодушен к матанализу, и мои лучшие задачки пропадали. За первые полсеместра студенты оценили меня в 3,7 — обычно мой рейтинг был на целый балл выше! Обычно я бросала последний взгляд в кафедральное зеркало и, держа осанку почти как Лариса Чмутова, цокала каблучками по опустевшему коридору. У двери задерживала дыхание и… “Здравствуйте, садитесь!” Теперь этот ритуал был отравлен. Я вяло плелась проводить свои троечные лекции и семинары. В аудитории мысли о рейтинге пропадали, но потом я терзалась снова и снова: кто виноват — они или я? Плохие студенты или плохой доцент? Может, я слишком увлеклась своей пьесой?
Лера задержалась в Москве. Леню положили в больницу. Диггера вновь порвал питбуль. Зоя поссорилась с Пьюбисом. Журнал вышел без моей повести, — я узнала об этом в пятницу, когда звонить в редакцию было поздно… Паршиво… Я упала на кровать. Не раздеваясь, не зажигая света. На меня упал кусок побелки. Как всегда. Все казалось непреодолимым: Зоин русский, Лелькин насморк, Ленина двусторонняя пневмония. Зря я тащила всех на дачу… Вчера из-под капельницы Леня сбежал на заседание Думы, это показывали в новостях: Горинский в кофте, без галстука, с сильным кашлем… Что с этим делать?.. Непреодолимый ноябрь. И дурацкая ситуация с пианино: Леля записалась на фортепиано, а играть не на чем… Писать не о чем… В окне метался тополь. Я вдруг почувствовала, как он там мечется. Соскочила, включила компьютер…
130
Дверь подъезда была закрыта. Я возвращалась из магазина, фонари не работали, двор освещали только окна квартир. У подъезда, прислонившись к тополю, в свете окна стояла девушка в брюках, в короткой дубленке, в шапочке с орнаментом. Я подошла ближе: Чмутов! Какой хорошенький. Грустные глаза.
— Игорь, привет! Ты давно тут стоишь?
— Да вот жду, когда кто-нибудь соизволит…
— Я недавно писала об этом тополе. Ты так хорошо стоишь под ним… Мне показалось, девушка. А мою повесть передвинули в следующий номер.
Он не стал разговаривать о повести, не стал расспрашивать, что я пишу, он был в своих думах, в своих неприятностях: сорвалась выставка стихов-портретов, проект никто не поддержал.
Позанимавшись с Зоей, он вышел пить чай. На кухне сидела Маша с мальчиком, Маша встала:
— Знакомьтесь, это Сергей, а это…
Чмутов вскинулся:
— Говори прямо: ваш слуга — кто ж я тут еще, по-твоему?
Я не могла его стукнуть ложкой, но запомнила эту реплику для нашей пьесы. Прибежала Лелька:
— Игорь Натанович, я тоже хочу на английский!
Чмутов уперся в нее тяжелым взглядом:
— Представь себе, девочка, что не для тебя одной существует весь белый свет! Хотя, конечно, тебе, живущей в таких условиях, трудно представить, что есть дети, которым нечего есть, которые ждут к ужину своего отца, то есть меня.
Лелька расплакалась, уткнувшись в мой живот:
— Наш папа по-о-о-оздно приходит!.. Позже у-у-у-ужи-ина!!.. Позже все-е-е-ех!!
131
— Ну разве я виновата, — спросила однажды Леля, — если я люблю себя больше всех?
В Лелиной гимназии на двери группы продленного дня висят списки: 1-й “А”, 1-й “Б”. Дети придумали службу знакомств: мальчики, у которых номера совпадают, будут дружить, девочки — тоже, а если номера совпадают у мальчика с девочкой, то они — жених и невеста. Я пришла, когда две Кати, Гузикова и Козенграниус, объясняли Леле:
— Смотри, ты, например, на третьем месте, — каждая тыкала пальчиком в список и подпрыгивала от нетерпения.
— Я на первом! — возмущалась Леля, не принимая игры, где должна быть на третьем месте.
— Нет, здесь ты на третьем.
— Я везде на первом: и по русскому, и по математике. И по интеллектуальной олимпиаде!!
132
Выпал снег. Вернулась Лера. Посвежевшая, загоревшая. Теперь мы портили хорошие тексты друг друга. Я выправляла серединку, адаптируя постмодернистские речи к простому уху, а Лера переставляла акценты в финале, настаивая:
— Я не буду его сдавать.
Лера взялась написать аннотацию к Лениной книжке. Хихикнула, увидев название:
— “Минование”? Но ведь такого слова нет, Ириночка.
Леня насторожился, но назавтра Лера позвонила:
— А стихи-то хорошие, светлые… И темы вечные… Только любовная лирика, на мой взгляд, слабовата. Будто автор не знал настоящей страсти.
Я злорадно хихикнула:
— Она пришлась на подростковый период! — Я обрадовалась: значит, все посвященное Миле с Фаиной, не страсть?..
Ленин сборник продвигался к конечной станции. Он еще зависел от топки и кочегара, от типографии, от технического редактора, но время выхода было уже обозначено — среда, восьмое декабря, совместная презентация: выставка Майорова, книжка Горинского. Для Лени это было очень нервное время. Подводили и топка, и кочегар. Он огорчался, что некрасиво сверстали текст, невнятно пропечатали шмуцтитулы, нарушили сроки… Он вздыхал и кашлял, плохо спал, с трудом смирялся, но когда вместо черного переплета увидел красный, то побежал ругаться, чтоб переделали. Срок выхода отодвинулся на последний день.
Чмутов вдруг заинтересовался Лениными делами. Чем меньше дней оставалось до презентации, тем сильней возрастал его интерес. Он беспокоился, что тысяча экземпляров — слишком много для поэтической книжки, он узнавал, будут ли в галерее чиновники и политики. Он спрашивал, — я простодушно рассказывала: о шмуцтитулах, переплете и хрипах в легких. Он морщился, словно хрипы в легких были у него:
— Можно подумать, я никогда не болел пневмонией! Матушка, да если б ты знала хоть малую толику того, что мне пришлось пережить в эту осень. Сколько неприятностей обрушилось на меня, и какого они масштаба…
Я терялась:
— Игорь, ведь ты же сам спрашиваешь.
— Но, Иринушка, ты рассказываешь с таким сочувствием!!
Мы с Лерой скрывали от него наши встречи. Как-то Чмутов приносил мне кассету с записью телепрограмм, где он участвовал, Лере хотелось ее иметь под рукой, а просить не хотелось. Попросила я — сослалась на тетю Нату. У мамы гостила младшая сестра, и я сказала, что в Германии входят в моду мухоморы, что возрастает интерес к их целебному действию и что моя немецкая тетя Ната хочет посмотреть “мухоморную” передачу. Чмутов поверил.
За три дня до презентации всполошился Майоров:
— Чую, этот поганец готовит скандал. Он узнавал, будет ли служба безопасности.
После Майоровского сигнала усилилась нагрузка в телефонной сети. Лера вызвалась провести разведку и доложила: Чмутов не верит в поэта Горинского — доцента, бизнесмена, чиновника. Он считает, и местные литераторы не знают такого… Чмутов постреливал холостыми. Он читал стих “Презентация” — Лере, Фаине и мне. Про малиновые пиджаки, бриллиантовые запонки и пьяного гения, который блюет всем на головы. Я не стала обороняться — выслушав стих, нейтрально хмыкнула и повесила трубку: не умею я с пьяными. Леня сделал упреждающий ход:
— Игорь, я посылаю приглашения тебе и Эмме Базаровой. Посоветуй, кому бы еще? Из местных поэтов?
Игорь мирно провел переговоры, но тут же кинулся к Лере:
— Ты только вообрази, что это будут за стихи!
— Зачем мне воображать — я их читала! Я писала аннотацию и текст буклета.
Так он узнал, что Лера — за его спиной — объединилась с Леней.
133
Мне пришлось предупредить тетю Нату. Тетя Ната из тех милых женщин, глядя на которых подруги или соседки по купе невольно вздергивают подбородок и разворачивают плечики, терзаясь, что оделись неправильно: надо бы чуть небрежней и чуть изящней… Когда в ее берлинской квартире я разбила горшок с цветком, она обрадовалась: “Мне так не нравилась эта агава, я просто мечтала от нее избавиться”. Но когда за столом уронила в колени пельмень, — мы с Леней и кузиной Элькой налепили пельменей ко дню рождения тети Наты, — когда я уронила злосчастный пельмень себе на юбку, она не стала меня жалеть: “Ах, Ирина… это была бы не ты!” От обиды я не смогла удержать на вилке кусочек рокфора, я злилась, что тетя Ната вспоминает совсем не то, для нее я всегда была старшей племянницей! Я была, когда в ее жизни не было ни Эльки, ни дяди Генриха, я не забыла, как собиралась в детский сад, а баба Тася, свесив ноги с кровати, расчесывала свои волосы, длинные, еще не совсем седые, и собиралась умирать из-за того, что Наталья собралась за немца. Я помню мягкую кожаную сумочку с защелкой из металлических шариков, и янтарные бусы, и нарядные босоножки, и зеркальце с эмалевым Крымом на обороте. Тетя Ната рассказывала, как в первый свой гэдээровский рабочий день стояла в кругу сотрудников, не сомневаясь, что говорят о ней, ведь ее только что всем представили. Немцы перебивали друг друга, она не очень разбирала слова, но ей слышалось что-то вроде: “Очень приятно, как вы милы!”
— Я улыбалась, ловила взгляды, а потом один коллега отчетливо произнес: “Вы, конечно, понимаете, фрау Майер. Так жаль… умер наш старейший работник!”
Она считала себя не слишком умной — из-за того, что ей трудно давался мехмат, трудно давалась профессия программиста: тетя Ната училась на ископаемых ЭВМ и отстала, пока растила детей. Высоколобые немецкие программисты были не отзывчивее наших, но тетя Ната старалась не уронить престиж страны. Она не заметила, как оказалась старшей в отделе — а привыкла быть самой молодой, по крайней мере, самой моложавой… Когда разрушили стену, они с дядей Генрихом переехали в Кельн. Теперь тетя Ната работает в продуктовой лавке — иногда кассиром, иногда упаковщицей, и жалуется, что на всю жизнь наелась запахом рокфора.
— Но ja, спасибо, племяшечка, — тетя Ната никогда не прищуривает свои ярко-голубые глаза. На губах ее легкая зыбь. Волна. Чуть язвительная улыбка. Она сохранила красоту, а тонкость души вдруг обернулась тонкостью ума. — Ах, so… ты, пожалуйста, меня настрой, что интересного в этих… мухоморах, чтоб я смогла поддержать разговор.
Я качаю головой:
— Тетя Ната, вам не придется поддерживать разговор.
134
Во вторник вечером раздался звонок:
— Иринушка! Вышел “Урал” с твоей повестью!
У меня екнуло сердце:
— Ты точно знаешь?
— Беги-беги! Один номер дадут даром, остальные по десять рублей. Там Коляда с пишущей молодежью в клубе “Лебядкинъ”. И зам его, Капорейко, еще не ушел. Я предупредил, что ты придешь.
В висках застучало. Как одеться? Сколько номеров выкупать? Я уже прикидывала: пятьдесят, не меньше. В Москву, в Израиль, в Германию. Друзьям, учителям, коллегам, родственникам — моим и Лениным. Клеши и свитерок. Жаль, став писателем, я располнела. Камень на кожаном ремешке — стильный, хипповый, и не заметно, что дорогой, молодые авторы не заметят. Камень — на шею. Чуть-чуть подкраситься. Хорошо, что я живу всего в квартале.
Я запыхалась, поднимаясь на верхний этаж. Робко вошла, встала у стенки. Молодые авторы обсуждали рассказы и пьесы. Коляда напомнил, как в “Театральном романе” автор увидел человечков и понял, что сочиняет пьесу. Я давно завидовала изяществу той судьбы: казалось, автор и не искал своего пути, — другой Автор, играючи, вовлек его в свое действо и дал роль автора… Коляда глянул на меня:
— Вы к Капорейко? — и кивнул на соседнюю дверь.
Я протиснулась. Заглянула.
— Да-да, конечно, заходите, сколько вам?
— Посмотрим, сколько унесу. Можно будет прийти еще?
— А, конечно-конечно… замечательно. — У Капорейко усы и бородка запоздалого шестидесятника. Серый пиджачок. Неловко, что я его не читала. Он не спрашивает, кто я такая.
— Извините, мне сказали, что полагается авторский экземпляр…
— А, да-да, сейчас-сейчас…
— Вы — Капорейко? Олег Петрович? А я — Ирина Горинская, — представившись, я жду поздравлений.
— Очень, хорошо, хорошо, я так и понял, Чмутов звонил, что вы придете. Ирина, побольше бы нам таких авторов.
Радостно спрашиваю:
— Вы читали повесть?
— Конечно, читал, как не читать. Я все читаю. Четыреста рублей, только лучше бы без сдачи, у нас денег нет. Вы посмотрите-ка, как хорошо. А то возишь их, возишь… Сейчас я шпагатиком перевяжу. У меня где-то есть шпагат… Журналы-то сейчас не больно берут. Или еще бизнесмен стихотворения напечатал, пришел с охраной. В журнал — с охраной, у охраны оружие, ну, представляете, зачем оно здесь? Приходите завтра, конечно. Берите, правда, пока есть, а то бывает, хватятся через год-другой. А уже нет. Возьмите-ка, вот, мою визитку. И календарь садовода. У вас есть сад, участок?
Я возвращаюсь домой с двумя тяжеленькими пакетами. Идет снег. Газетный киоск полон света. Жаль, “Урал” не продается в газетных киосках…
Леня дома — на удивление рано. Забирает из рук мои пакеты.
— Это повесть? Поздравляю. А мне тираж запороли. Народ придет на презентацию, а книги нет.
— Не может быть! — я отбиваюсь от собачьих ласк.
— Может. Сказали, завтра к четырем штук сто напечатают. Но не факт. А презентация в пять.
— Леня! Они напечатают. Как же иначе! А потом, я могу встать рядом с тобой и раздавать свой журнал.
— Зачем?
— Заодно. Раз уж совпало…
— Да ничего не совпало! Как ты не понимаешь! При чем тут твои журналы? У меня вообще нет тиража!
— Ну, прости. Я не верю, что книг не будет. Так не бывает, — я вдруг вспоминаю, как мы тонули. Как перевозчики говорили: “Идем ко дну. Идем ко дну. Все, теперь точно идем ко дну”.
135
На презентации Лениной книги Ленина книга была дефицитом. Толик привез сто экземпляров к открытию, их не хватало. Друзьям и родственникам объясняли, что книгу подарим потом. Леня вытаскивал из одной пачки книжку, из другой суперобложку, наряжал книжечку, подписывал и дарил. Играли скрипки. Говорились речи.
Я не слышала речь своего персонажа: в это время переходила на “ты” с Колядой — наконец-то я посмотрела его пьесу, “Рогатку”, спектакль привозил театр Виктюка. Перед началом Николай стоял в фойе, рядом с молоденькой администраторшей, его узнавали, подходили за автографами, а он упрашивал пропустить своих студентов:
— Ну, что за дела! Они постоят на балконе, у стенки, тихо-мирно. Всего-то двенадцать человек.
Студенты выглядывали из-за двери, из-за спин контролеров, а администраторша упорно твердила: “В зале нет свободных мест”. У нее была внешность манекенщицы и необыкновенные каблуки: витые, прозрачные. Она дала нам хорошие билеты, и я собиралась вернуть лишний: со мной никто не пошел.
— Мало того, что театр не платит авторских! — сердился Коляда.
— Конечно, женщине можно сказать все, что угодно!
Я протягивала лишний билет так, чтоб Николай это видел, я не сомневалась, что длинноногая администраторша отдаст билет автору, но она и не думала этого делать! Как же неловко… я уже сочиняла фельетон “Каблуки”… Вмешиваться в роли жены Горинского было стыдно, уйти, будто это меня не касается, невозможно… Я разглядывала “театральных” студентов: всего-то двенадцать человек, и заслоны не так уж крепки, — они легко могли бы просочиться…
Я не видела развязку и сейчас спрашиваю, чем все закончилось.
— Их пропустили, — когда погас свет. А вам понравился спектакль?
— Очень. Только я не умею объяснять… там атмосфера любви… Да я и пьесы читать не умею: я совсем не ждала, что спектакль будет радостным.
— Я тоже этого не ждал, я, дурак, писал другую пьесу, об одиночестве! Честное слово, я вообще не уверен, что имею к этому отношение, да я уж смирился с этим. А Виктюк… Говорят, Виктюк поставит хоть ресторанное меню. И всюду бешеный успех, и в Америке, и в Италии: девочки с цветами на сцену рвутся, Фрэд Меркьюри, Маковецкий на качелях… Ну, скажите мне, чему зрители радуются?
— Коля, может, мы перейдем на “ты”?
Моя подруга была с ним на “ты”. Только что за программу о Коляде Фаинка получила Гран-при на фестивале в Сочи. Я узнала об этом от посторонних и удивлялась, почему “звезда на помойке” так скромничает, — я бы на ее месте раструбила всему свету.
— Да я вообще ничего не делала, просто поставила камеру! — оправдывалась Фаинка. — Напросилась летом к нему на дачу, и он читал куски из новой пьесы — по Гоголю: Пульхерия Ивановна, Афанасий Иванович… Вокруг курочки ходят, прямо по дому, тут же кошки и коврики — и на стенах, и на полу. Он сказал, что писал эту пьесу о своих родителях. Это совершенно гениально!.. И сам Коля, такой маленький гоголевский человечек. Тыкву мне хотел подарить — я серьезно, серьезно! Ну, куда мне целую тыкву?
Пожалуй, только Чмутову наша звезда не примеряла гоголевскую шинель. В другом Фаинка вряд ли повторится, но почти каждому ее герою уготована роль маленького человечка: бедолага-библиофил, чудак-художник, драматург-огородник.
Я вдруг понимаю, как невпопад хвалю спектакль, где человек уходит с балкона, уходит навсегда, а мы и поплакать не успеваем: финал — это сон, где все живы и счастливы.
— Чему зрители радуются? Коля, ты же сам знаешь: качели, музыка, красивый мальчик, ну очень красивый мальчик! Хочется аплодировать, улыбаться. Кому хочется думать о смерти, о гомофобии…
— Но, Ирина, это не шутка. Я знал нескольких человек, которые покончили с собой из-за этого.
Я демонстрирую широту взглядов. В меня, например, была влюблена одна студентка. Коля передергивает плечами:
— Какой ужас… Впрочем… — он усмехается, испытующе на меня смотрит: — Ирина, это совсем неудивительно: ты такая привлекательная! Даже Чмутов в тебя влюбился.
— Нет, этого не было. Скорее, уж я в него.
Чмутов взял слово, сел на приступочку, поджал ноги… Выдержал паузу. Лариса сказала мне еще у входа:
— Игорь меня беспокоит. Он так нервничает сегодня… Он уже пьян.
Прошел год с той пейзажной выставки, где Чмутов поразил меня речью. Сейчас он выглядел, как осклизлый гриб, и вяло импровизировал на тему фамилии Горинский. Он сравнивал ее с другими фамилиями — чиновников, политиков, депутатов, он очень старался не назвать Леню поэтом.
— Я его боюсь, — поморщился Коляда.
Я принялась рассказывать, как только что пьяный Чмутов бегал за тетей Натой по галерее, как мучил ее плохим немецким и разговорами о мухоморах.
— Это о нем мы с Гордеевой пишем пьесу.
— Ирина, дописывай поскорее. Я обязательно прочитаю, я люблю читать пьесы.
— А повесть?
— “Драповые шторы”?
— Шорты!
— Ирина, ну что ты ждешь? Отзыва? Да это спокойней, когда отзывов нет. Когда критики ругают, знаешь как больно?! Тебе нравится, как мы текст напечатали? Все в порядке? Вот и хорошо. Послезавтра презентация номера, Капорейко тебе не дал пригласительный?.. А что он дал, “Календарь садовода?” Вот, держи… — Коля достает приглашение.
Пачку со своими журналами я оставила в гардеробе и уже вывихнула голеностопы, бегая на парадных каблуках. Я распространяла из-под полы свое творчество. Несколько штук подписала заранее, несколько человек пригласила специально для себя. Чмутову вручила журнал с автографом, который сочиняла особо тщательно:
Тов-Чму-тов’у —
музу и акушеру,
от автора женской прозы в день выхода мужских стихов.
Он поклонился, сверкнув очами, прокомментировал по-английски:
— Слегка перетружено, — и направился к подносу с вином.
Ко мне подошла тетя Ната.
— Дружочек, ну ты мне и удружила! У этого молодого человека дурной глаз. Я спросила, как он думает, почему природа так нерасчетливо распорядилась красотой, почему эти нарядные грибы так ядовиты, а он воззрился на меня своими… своими шарами, да? — тетя Ната смущенно улыбается. — Но ja, извини, ведь иначе не скажешь, как еще можно назвать такие глаза? Он старался меня околдовать.
— Наверное, он хотел, чтоб вы заметили: и в его случае природа распорядилась нерасчетливо.
— Ах, so? Не думаю. Он такой… неухоженный, по-моему, даже пьяный! И эта грязная энергия… Ведь красота всегда привлекательна, не правда ли? Но ja… Я твердо сказала: “Не надо на меня так смотреть. Вам никаким образом не удастся на меня подействовать”. И ты знаешь, он мгновенно успокоился. А эта приятная женщина с ним?.. Не может быть! Почему же она за ним не следит? Они явно не пара.
Я вдруг вижу, что тетя Ната с Ларисой похожи… могли бы быть похожи…
Я не знала, должна ли чувствовать себя хозяйкой бала. Пришлось улыбаться чужим и обделять вниманием своих близких. Я и словом не перекинулась с мамой и Машей, Марину с Фаиной видела издали, а Андрей, пробегая мимо, пробормотал:
— Только б штаны не свалились! Я так похудел за этот месяц…
— Твои штаны — ерунда, только бы Чмутов ничего не устроил!
Весь месяц перед презентацией главреж драмы, Розенблюм, с которым мы ездили в Каменск, предлагал устроить игры вокруг стихов и картин: позвать студентов театрального института, сделать капустник… Леня с Андреем вежливо уклонились, и теперь Розенблюм сокрушался хорошо поставленным голосом:
— Вы заметили, что книжек не хватает? Это можно было бы обыграть! Зрелища нужно режиссировать! Со зрителем надо работать!
Мне казалось, все и так хорошо: картины и книга, музыка и вино. Столько людей… Немного кружится голова… На выставке был “Портрет Светланы”, моей хорошей знакомой. Портрет я видела и раньше, но сейчас он изменился — Ахматова права. Света умерла, а портрет ожил. Словно Света с Андреем договорились заранее, словно оба знали… В другом зале я улыбнулась: здесь висели картинки из спальни, те самые, которые Леня снимал с мокрых стен. Тут же на банкетке сидел бомж в тельняшке и ватнике, рядом с ним чета Чмутовых. Про бомжа кто-то уже объяснил: член Союза художников, рисовальщик, он пришел настрелять десяток. Увидев меня, Чмутов осклабился:
— Иринушка! Ты посмотри, где художник-то настоящий, истинную гениальность ощути! Какая силища, сколько жути!
— Рублей пятнадцать, если можно, пятьдесят… — гнусил художник, — десятка тоже устроит…
Я призадумалась: в моей сумочке не было денег, но к нам приближались Леня и Розенблюм. Чмутов по-своему оценил мою паузу:
— Да ни хрена тебя не интересует! Никакие художники! — и ринулся прочь, едва не сбив Розенблюма.
Лариса с достоинством пояснила:
— Ирина, а ведь гений только в таких формах и существует, — и застучала каблучками вслед за мужем.
Розенблюм потирал ушибленное плечо.
— Извините, Леонид Григорьевич, я не совсем понимаю, какова здесь роль этого господина… певца мухоморов. Что вас с ним связывает, если не секрет?
Леня криво усмехнулся:
— А это любимый персонаж Ирины Борисовны. Они с подругой изволят пьесу о нем писать.
— Простите? — нахмурился Розенблюм и посмотрел на меня совиным взглядом. Мгновенье назад я была для него женой спонсора. В своем кабинете, в театре, он угощал нас вином, купленным на фестивале в Авиньоне… — Вы не шутите? Это вам надо?
Я догадалась:
— Я понизила свой статус в ваших глазах?
— Безусловно! Это знают в театре: всех посетителей с папочкой я имею в виду.
136
Все. Можно сесть и поесть. Дать отдых голеностопам. С Чмутовым, кажется, обошлось. Майоровы в ресторан не пошли: у них пост. Пришли Ленина редактор Ирина Чудинова и мой соавтор Лера Гордеева, Фаинка, Маша, Ленин водитель, бывшие Ленины компаньоны и их приятель, протянувший визитку “Торговый дом БАЙКАЛ”. Мужская часть компании была случайно-сборной, женская — привлекательно-интеллектуальной. Толик опекал Машу, Леня — Ирину Чудинову, остальные мужчины оказались холосты и свободны. Я зашла в зал последней, Лера махнула мне: “Садись рядом, хоть поработаем. Какие женщины за нашим столиком! С ними не хочется играть в поддавки”. Мы впервые оказались в одной компании, и я не сразу поняла, что Лера не будет со мной общаться: с другой стороны сидел мужчина. Что она в нем нашла? Зачем усадила меня с собой? Что означало “хоть поработаем”?! Я привыкла сама заполнять ее чуткие, мягкие паузы, а он даже разговор поддержать не мог! Лера выслушивала мои вопросы и отвечала мужчине из “Торгового дома БАЙКАЛ”. Я воевала:
— Лера, ты перепутала уши! Скажи, ну чем он лучше меня?
Лера отбивалась:
— Еще женщины меня не ревновали! Ириночка! Я с женщинами дружить не умею.
Но “Байкал” подтвердил:
— Я ничем не лучше. Я запойный чернобылец.
Танцевали. Выпивали. Ели вкусное. Выпивали за книгу, за Ленин успех, за стихи, за детей, за жену, за художника, за редактора — Иринку Чудинову. Я спросила Иринку о Чмутове, — Майоров говорил, они ездили в Крым, Чмутова и Чудинов… вернее, Чудинова с Чмутовым… Она усмехнулась, закруглив ямочку на одной щеке.
— Я, между прочим, ездила не с ним, а с ним и с Лизой. И это было так давно… Но, Ирина, что он вытворял, я даже рассказать не могу! Заворачивал конфеты в сырого минтая и ел. Конечно, талантливый человек, но столько в нем дьявольского… Когда у меня мама умерла, он сказал, что предвидел это, что от нас с сестрой пахло маминой смертью, что над нашими головами кружились черные птицы, которых видел лишь он один… Потом он каялся передо мной. Публично. Ползал среди бела дня на коленях у ЦУМа, пил воду из лужи, я просто не знала, куда деваться! Ты не поверишь, но если мне кажется, что он может прийти на выставку, я выглядываю из-за угла, чтобы с ним не столкнуться, сканирую пространство, так сказать. А ведь я его крестная мать…
О православном периоде Чмутова я знала лишь одно: он закончился скандалом. Чмутов хвастал, что преследовал батюшку, бросаясь оземь и вопя: “Благослови, святой отец!”, а батюшка подхватывал рясу и убегал.
Мы вернулись из ресторана заполночь, Зоя еще не спала.
— Звонил Игорь Натанович. Ужасно злющий. Сказал, что завтра не придет и вообще больше не будет со мной заниматься! “Не нравится мне все это”. Я спросила, понравилась ли ему презентация. Он сказал: “Нет, не понравилась, я хотел поесть, а дали вино в бумажных стаканчиках”. Зря я, наверное, сказала, что вы в ресторане? Он просил: “Передай, я обязательно позвоню твоей маме. Может, сегодня, может, завтра”.
— Ну, Ирина: давай прощаться, что ли!! — телефон транслировал откровенную ярость, такую не откладывают до завтра. — Не думаю, что я смогу с тобой общаться после всего, что я натерпелся! На этой вашей… презентации. Это же срам. Позорище.
— Чего ты натерпелся? — мне стало муторно, словно после надсады. Я понимала, что бессмысленно бросать трубку: он найдет способ выговориться.
— Как ты могла, как ты могла в этом участвовать! После того, как ты слушала мои стихи! — слово “мои” он произносил, как название московского вуза, большими буквами: МАИ. Он добился оперного звучания. Интонация была сильнее слов. Чтоб передать эту речь, нужны музыкальные термины: форте, крещендо, фортиссимо. Нужно ставить восклицание и вопрос, как в испанском, с двух сторон: — ║Это чудовищно! ║Такой слабый сборник!
— Ты успел прочесть…
— ║їНу почему он не посоветовался хоть с кем-нибудь, кто понимает в стихах?! Ведь в городе есть люди, понимающие в стихах. ║їЗачем он сделал такую толстую книжку, красивый супер?! ║║Да на эти деньги он мог издать трех хороших поэтов!! Настоящих. ║їА какое лицемерие?! ║їПочему он не поместил в свою книгу стихи о власти?!
— У него нет таких стихов.
— ║Как он живет, ты только посмотри, как он живет!.. Машины покупает… ║Как собака… поэт должен жить, как собака! — было не похоже, что он говорит для меня. Он говорил для истории. А может быть, его слушала Ларча.— ║Спекуляция на еврейской теме смехотворна! ║Просто беспомощна! ║їА про погибшего друга?! ║Да что он смыслит в смерти! ║Ты только послушай: “Смерть — это слово “никогда”, всего лишь “никогда” и только, пока течет в бачке вода, не умолкает жизни полька”!
— Это не о том, Игорь, это шутка. Если ты будешь кривляться…
— Думаешь, я пьян? Кровью платят — за стихи — платят кровью… Так знай же: Рыжий получит Антибукера, двенадцать тысяч баксов, мы издадим на эти деньги сборник. Назовем “Трезубец” — три автора под одной обложкой: Рыжий, Чмутов, Тураев. Трезубец! Пусть Горинский узнает, что такое стихи!
Рыжий был молодым поэтом, чьим именем они с Ларчей назовут очередной свой период.
— У тебя все?
— Иринушка, я постараюсь прийти на презентацию “Урала”. Послезавтра. Хотя можно считать, что завтра… Наверное, я опоздаю: мне нужно отца везти в клинику…
Я повесила трубку. Отныне и мне выглядывать из-за угла, сканируя пространство. Как же кисло…
Леня повернулся на подушке:
— Что случилось?
— Чмутов… — я начала неохотно рассказывать.
Ленька охнул, поморщился:
— Так я и знал! — его глаза вмиг погасли. — Зачем ты притащила его в дом? Мне мало этого в Думе? Он протрубит на всех углах, что Горинский дрянной поэт! Знаешь, сколько будет желающих подхватить?
— Знаю.
Не так давно я видела по телевизору, как в Москве журналисты подходили к людям на улице, зачитывали по бумажке одну-две строфы, спрашивая:
— Ну как?
— Не Пушкин, — растерянно отвечали прохожие.
— Примаков, — поясняли журналисты, и прохожие понимающе кивали. Усмехались.
Я уткнулась в Ленькино плечо. Жаль, что Дина Иосифовна далеко, жаль, что Зоя уже легла. Я плохо умею сочувствовать, утешать.
— Леня! Ведь Иринка Чудинова предупреждала, что ты подставляешься. Предупреждала еще год назад.
Ленька соскочил с кровати.
— Ты как будто не понимаешь… Я сыт по горло карьерными играми на работе! У меня в этой жизни была отдушина, было дело, которое я оберегал… Я не болел литературным тщеславием, ты же знаешь! Если бы ты не подпустила Чмутова так близко, он сейчас не захлебнулся бы завистью! Ему бы вообще не было до меня дела.
…Ну, все: теперь не заснет, ни за что не возьмет валерьянку, под утро будет искать валидол. Если б не я… От обиды я разревелась:
— Я что, бомжа притащила? С вокзала? Это, между прочим, Зоин учитель… Писатель. Майоров с ним водится, Фаина снимает… Ты ему деньги на книгу давал! Ты первый начал… — я хлюпала носом, Ленька меня не жалел.
— Могла бы понять: этого дня я ждал всю жизнь.
Я понимала, но от этого становилась только горше.
137
Весь следующий день я боялась взять в руки Ленин сборник. Может, и правда зря Леня сделал его таким толстым, таким нарядным, таким уязвимым для Чмутова. Там есть стихи, которые мне не нравятся… Лера говорила про любовную лирику… Может, было бы лучше выбрать хиты…
— И издать на туалетной бумаге, — сказал Майоров. — У меня прямо кулак чешется дать Чмутову в нос. Он стихи пишет кровью из носа. А может, у него геморрой кровоточит?
Я нервно хихикнула. Я б хотела ругаться, как Майоров, а не сидеть размазней, дрожа губами. Майоров не успокаивался.
— Мочой он платит за все, а не кровью! У него уж давно состав крови сменился, надо бы посмотреть, что в ней осталось. Такая дешевка… Напрасно ты пустила его в дом.
Лера гуляла всю ночь, встала после обеда и к моему сообщению отнеслась очень спокойно.
— Игорь хочет прямо сейчас определить, кто гений… Он мне уже звонил: признайся, что ты присела. А я что? Я человек системы, я не стала с ним обсуждать стихи! Мне интересно, из-за чего Игорь сердится. Я спросила: что за пирог, от которого ты Леню отгоняешь палкой? Он кричит: у Горинского есть все, а у меня ничего, Горинский последнее у меня отнимает! Что именно Леня у него отнимает? Будто у нас в городе единственный стул с табличкой “поэт”. Твердит: я всего себя отдал этому делу, всего себя, а Горинский никому не помог: ни поэтам, ни школе Пьюбиса.
— Это вранье! Пьюбис не сказал ему про компьютер…
— На это не надо отвечать. Ириночка, люди деньги не затем зарабатывают, чтоб раздавать. А с Рыжим я говорила, это не тот человек, который за свой счет будет печатать Чмутова. Тут Игорь очень ошибается…
Лера звонила Рыжему, собирая данные для энциклопедии. И сразу начала меня торопить.
— Ириночка, у нас мало времени! Этот мальчик шутит, что с нашим поколением пора кончать, пора сбрасывать всяких чмутовых и ватолиных! А за ним придет Зоя и весь ее класс… что же это, ты только подумай: мы вдвоем уже три месяца не можем одолеть одну пьесу!
Мы действительно начали в августе, а уж близился Новый год. Пьеса была короче моей повести, и каждая строчка пьесы была короче, но пьеса требовала другой энергетики… Леня ворчал:
— Сколько можно тратить время на пьесу. Пиши книгу!
— Лень, ты веришь, что пьесу поставят? Расклеят афиши с нашими именами, придут зрители, погаснет свет…
— Спектакли — это вопрос вложений. Пьесы для чтения — вот хороший жанр.
138
…Нет, не пишется. Монолог, что проревел ночью Чмутов, сгодился бы для финала, но он меня раздавил. Меня переехали. Тетя Ната утешает:
— Иринка, этот шлейф подогреет интерес к Лениной книге, вот увидишь! Запашок скандала всегда притягивает, и этот человек не так уж глуп, он знает, ему не хватает своего таланта, чтобы иметь настоящую популярность, — по-русски тетя Ната говорит с осторожностью, ее слова, ее голос успокаивают, как теплая ванна, которую мы готовим для бабы Таси. Голубые кристаллы тают, поднимается пар. — Он испорчен малым количеством славы, это плохо, славы должно быть много, и он выбрал Леню, человека, известного в городе, чтобы при обсуждении книги говорили: все-таки этот… как его? Чмутов? Но ja, Чмутов не прав или Чмутов прав. Ты, главное, не помогай ему в этом! И потом, между нами: ведь он же откровенно нездоров.
В облаках пара является бабушка:
— Наташа, жидкое мыло возьмешь в шкафчике! Подай-ка мне спиномойку! Ирина, ты ее не задерживай, не задерживай, нам посекретничать надо, шутка ли: дочь приехала из Германии! Может, больше не свидимся, — бабушка говорит это каждый раз, когда приезжает тетя Ната.
— Вы будете борщ?
— Ах so, ну, конечно, Ирина! Твоя мама предлагала мне пообедать, но я сказала, я не могу, у Ирины такой борщ! — тетя Ната делает извинительную гримасочку, по-особому выгибая тонкие губы: вверх и серединку, и уголки.
139
Я иду на презентацию “Урала”. В музей писателей Урала. Я — писательница. Сегодня холодно. Зимой в Свердловске на головах носят норковые корабли, меховые шляпы с полями, женственные и теплые, но… не знаю, какую голову не перевесит такой убор. Я купила в Москве нечто среднее между ушанкой и шляпкой: немного меха, кожаный верх, бантик на затылке — легко сминается в сумку и дает свободу от гардеробщиков. Впрочем, здесь и нет гардеробщиков. И грузчиков нет. Коляда с Капорейко бегают раздетые по морозу, выгружая из “жигуля” пачки с журналами.
— А, Ирина, привет! Как дела? Что невеселая?
— Да Чмутов такого наговорил…
— Господи, Ирина, нашла, кого слушать! Если я всех буду слушать… Мне говорят, такие пьесы писать — все равно что сливать воду в унитазе… Тут недавно муж с женой пришли в редакцию с поэмой об Урале, это ужас, ее не стали печатать, так они бросились на меня с кулаками, причем, агрессии, как у Чмутова, и я откровенно говорю: я боюсь таких людей.
— Коля, мы не договорили про “Рогатку”.
— Ты позвони мне, договорим.
— Можно?! Это удобно? Сегодня вечером ты дома? — я схитрила, напросившись, я предчувствую, что будет и другой разговор.
Я никого не знаю, сажусь в последнем ряду и стараюсь не сутулиться. Коляда с Капорейко закончили перетаскивать пачки, устроились за журнальным столиком. Коляда говорит свое слово — о журнале, библиотеках, подписчиках и жалуется на супругов-поэтов, написавших поэму об Урале. Капорейко рекламирует приложение для садоводов. Я жду, когда прозвучит мое имя. С тех пор, как я отдала свои тексты в журнал, я все время жду, когда прозвучит мое имя. Во мне неожиданно проросло детское убеждение, что писатель должен быть известен — хоть кому-нибудь… Когда Коляда рассказывал по телевизору: “Мы намерены опубликовать прозу… — я ждала, он скажет Ирины Горинской, а он продолжил: — …Никонова, Крапивина…”
Я жду. Две бабули исполнили романсы. Поэтесса прочла стихи. Наконец дали слово критику. Критик похож на партработника хрущевских времен, на отца моей детсадовской подружки, парторга пермского машиностроительного завода им. Ф.Э. Дзержинского. Он щелчком смахивает поэта, который, по словам Капорейко, приходил с телохранителями:
— Вот тут сведения об авторе: “Ученый по призванию, бизнесмен по необходимости” — это единственная удачная строчка. Я других не нашел.
Подходит очередь романиста:
— От романа мы и не требуем той отточенности, как от рассказа, роман, будто большая квартира: в гостиной прибрано, а в детской или в кладовке не очень…
Я в первый же день пролистала этот роман и запаниковала: в нем упоминался салон Шерер — как и у меня — в том же журнале — с интервалом в сорок страниц! — мне казалось, это заметят все. И написано в схожей манере, с поправкой на то, что романист — пожилой мужчина, дорвавшийся до молодежного секса в темном коридоре коммуналки, среди сундуков и тазов…
— К сожалению, в этом романе я натыкался лишь на неприбранные углы…
Появляется Чмутов. Я цепляю его краем глаза и обжигаюсь, как от горячего укола в вену — кипяток хлынул в каждый капилляр. Он стоит сбоку, в проеме дверей, шарит пьяными маслеными очами по рядам, — словно пограничник прожекторами, я сижу сзади, наблюдаю и, как только его петушиный профиль — медленно, с угловой скоростью проржавевшего флюгера — поворачивается в мою сторону, отворачиваюсь. Считается, что у меня державный профиль — считается, что у Чмутова дьявольский взгляд… Я делаю вид, что не чувствую излучения, что мое зрение, и фронтальное, и боковое, ушло в слух. Когда-то он хвастал, что не проигрывает в гляделки, — сейчас мы затеяли другую игру. Он смотрит на меня, а я на него нет. Наконец, устав быть объектом слежения, я поворачиваюсь, намереваясь поздороваться, но он тут же отводит нос в сторону критика, ноздри трепещут, те пол-лица, что обращены к залу, озаряет дьявольский азарт.
Из коридора доносится шум: крики, топот, детская беготня. Все оглядываются, фокусируя взгляды в дверном проеме, и мгновенно воспламеняют Чмутова:
— Да это детишки пришли на писателей Урала посмотреть! Это ж музей писателей Урала?! — Чмутов кричит в коридор: — Сюда, дети, идите сюда! Здесь писателей полно, вон Ирина Горинская, например!
Он метнул в меня злобный взгляд. Тяжелый, как шар в кегельбане. Я посмотрела в ответ тоже зло, но статично, бессильно, безнервно. Как кегля. В этот момент встал и вышел Коляда.
— Иринушка, и ты выдь, не стесняйся! Дай автограф. Ты тоже писательница Урала!
Видимо, Коляда утихомирил детей: вновь становится слышен критик.
— …Если в этом рассказе герой влюблен в дочь своего однокурсника, то у Ирины Горинской ситуация симметричная.
Я вздрагиваю. Краснею. Неожиданно как-то…
— Сказать по правде, я удивился, увидев это имя. Оказывается, творческие пары не такая уж редкость, и пишут они не только поэмы об Урале. Совсем недавно публиковались стихи Леонида Горинского, человека известного в городе. И я задал себе вопрос: а опубликовали бы эту повесть, если б у автора была другая фамилия?!
— И что вы решили? — я с удивлением понимаю, что этот писк — мой.
В ту же секунду всей мощью пьяного баритона на критика обрушивается Чмутов:
— Да Ирина-то Горинская цену слову знает!!! Тут я ручаюсь!!! Она журнал мне подписала: “Музу и акушеру”, я отвечаю за качество!!! А ее муж… Это же чудовищно, что он пишет!!! Вы не были на презентации?! Отчего ж?! Там кого только не было! А какой красивый сборник! В глянцевой суперобложке. И знаете, как он его назвал? — Чмутов ждет, все повернулись и заискивающе кивают — как студенты, зарабатывающие автомат. — “Души отхожие места”!!! А, каково?! Хорошее название для поэтического сборника? Как вы думаете, Леонид Степанович?
Критик беспомощно улыбнулся и заморгал. Он был рыжим, но не краснел и казался мне белобрысым. Белобрысый критик в коричневом школьном костюмчике не находил что сказать, и меня озарило: он же не знает, как называется Ленин сборник!! Вдруг правда “Души отхожие места”? Я едва сдержалась, чтоб не пискнуть: “Неправда! Сборник стихов моего мужа называется “Минование”!”
— А Иринушка-то, что Иринушка… она пишет хорошо…
Критик взялся комментировать мое творчество: автор передает чувства в основном через речь, диалог… Я думаю лишь об одном: снимать ли сапог. Я хочу врезать Чмутову каблуком между глаз. Я ничего так сильно не хочу, но… боюсь, он даст сдачи. Об этом напишут в газете, и я наврежу Леньке. Может, тут так и принято: оскорбили самого близкого мне человека и, как ни в чем не бывало, обсуждают мою повесть. Наверное, это считается литературной дискуссией. Коляда вернулся и сел на место. Критик начал рецензировать театральные рецензии. Я вышла. Чмутов метнулся за мной.
— Позорище! Как ты можешь терпеть такое позорище!
Я ищу свою шапку— в рукаве, в сумке, руки трясутся, он корчится:
— “Вот он плод бессонной ночки — проститутка так живет!” Это о стихах сказано! О стихах!!
Шапка выскальзывает из рукава — на грязный пол, я наклоняюсь, чтобы поднять.
— Как ты можешь терпеть такое! А на двухсотой странице: “Кастрюля жизни варева полна”! Кастрюля жизни!!!
Я спасаюсь бегством, он кричит вслед:
— Прощай, Иринушка! Прощай! А деньги я отдам, как разбогатею…
140
Я мчусь к Лере на полных парах. Не поехала сразу к Майорову, потому что надо в школу за Лелькой. Лера живет недалеко от школы, можно позвонить и от Леры — главное, чтоб все не разошлись. Я очень спешу. У Леры этаж отгорожен решеткой, я жму кнопку звонка, звоню-трезвоню, просто наяриваю, да где она там?!
— Боженьки боже, Ириночка! Что с тобой?
— Лера, где телефон? Это факс? Что, не работает?!
— У тебя шляпа задом наперед.
Машинально перекручиваю шляпу. Лера вновь недовольна.
— Опять неправильно!
— Мне надо Майорову позвонить. Срочно!
— Зачем?
— Чтоб он побил Чмутова.
— О, господи… Что случилось?
— Лера, надо срочно! Пока все не разошлись.
— Кто все?
— Ну, писатели, критики… читатели. Да не знаю я! Лера, они ведь уйдут, а он публично оскорбил Леню, значит, и бить надо публично.
Лера вынимает из розетки телефонный штепсель. Уточняет:
— Чмутов оскорбил Леню?
— Да. Почему ты так спокойна? Дай позвонить!
— Не дам. Почему Чмутова должен бить Майоров?
— Он хотел. Говорил, кулаки прямо чешутся. Он точно дома, а Леня работает…
— Ириночка, успокойся. Хочешь кофе?
— Да какой кофе, как ты не понимаешь?! Ты даже не спрашиваешь! Тебе даже не интересно!
— И правда не интересно. Ириночка, ты пойми, Чмутов уже стольких людей оскорбил, с ним уже столько раз дрались — и публично, и не публично. Я не хочу, чтобы Майоров обогащал эту историю.
— Что же делать?
— Выпей кофе. И сними наконец свою шляпу! Только посмотри, на кого ты похожа!
Я действительно ни на кого не похожа. У меня взъерошенные глаза, а на лоб лезет кожаный бантик. Бантик должен быть на затылке. Я не чувствую вкус и температуру жидкости, которую Лера разболтала в синей чашке. Захлебываясь, я пересказываю скандальное происшествие. Она поймет, она не сможет… так хладнокровно… Лера смеется:
— Как выглядел этот критик?
— Как хрущевский райкомовец. Белобрысый. То есть рыжий. В плохом костюме.
Лера заливается смехом:
— Критик! Ириночка, боже мой! Это же Ленька Птичкин! Ты не знаешь Леню Птичкина?
— Откуда?!
— Тот еще тусовщик. Вообще-то он, про между прочим, профессор, зав. кафедрой литературы двадцатого века. Птичкин Леонид Степанович. Да-а-а, Ириночка, ты и уральский писатель! Не знаешь Птичкина! Ты думаешь, он всерьез слушал Чмутова? Это все пройдено-перепройдено тысячу раз! Кто там был еще?
— Не знаю… Ты бы видела, как они улыбались… гадко. Как хотели верить, что у Лени плохие стихи. “Души отхожие места”! — теперь все так и думают…
— Ириночка, если ты умная жена, ты вообще не будешь об этом рассказывать. Никому. Лене прежде всего. Побереги Леню.
141
Со мной такого еще не бывало. Или бывало?.. Чтоб тот, к которому я всей душой… Лера сказала:
— Грузинский мальчик из повести, он ведь тоже тебя обидел, Ириночка, может, что-то в тебе не так? Не даешь вовремя сдачи, потом оказываешься униженной.
Обижал ли меня грузинский мальчик? Нет, — он просто жил свою жизнь.
Меня обидел партком МГУ, “ударил по сердцу”, как сказала бы баба Тася, сбил с ног так, что неделю я не могла даже плакать — но ведь я и не пыталась с ним дружить. Не приглашала партком на дачу. Не отдавала пианино в партком.
Почему-то именно пианино казалось мне залогом добрых отношений. Откровенная моя симпатия и даже деньги, что Леня давал на издание чмутовской книжки, были эфемерны. А вот пианино, зримое свидетельство советского благополучия — по блату купленный инструмент с очень средненьким звуком и немузыкальным названием “Урал”… Мы с сестрой играли на нем Кулау и Баха. Бацали цыганочку, подбирали “Клен ты мой опавший”. Любовались таинствами настройки. Спорили, чья очередь вытирать пыль, позже спорили, кому оно достанется. Вместе с квартирой и бабой Тасей инструмент достался мне, менее музыкальной, но Лариска тоже не осталась без пианино, она получила его в придачу к квартире и бабушке мужа. Тогда все семьи были похожи, это теперь Ларискин муж работает в Лондоне, а песню “Клен ты мой опавший” сестра играет на электронных клавишах.
Я забыла выпускную программу, а Леня поначалу еще играл: “Полонез Огинского”, Баха, техничный этюд и из “Доживем до понедельника”. Пианино стояло в детской, постепенно превращаясь в полку для книг и аптечный столик: “Самовар” Хармса, “Маугли”, капли в нос, мать-и-мачеха, хлористый кальций…
“Многоуважаемый шкаф!..” Кто ж знал, что Леля захочет учиться? Что мой письменный стол все равно не поместится на освободившееся место? Я искала, кому б его сбыть: чужим за деньги или своим бесплатно.
— И, главное, Ирина, ты ведь отдала ему пианино.
— Коля! Ты тоже знаешь про пианино? Откуда?
— Не помню… — я позвонила Коляде, чтоб узнать мнение литературной общественности. Оно все то же: — Да не обращай ты внимания! Жаль, что я вышел. Но ведь дети шумели…
Звоню Пьюбису:
— Я прошу вас, чтобы мою Зою оградили…
— Конечно-конечно, Ирина, не беспокойтесь… Но согласитесь, что Леня — не Ахматова и не Мандельштам.
Фаинка согласна:
— Зато Пьюбис — Сенека… Да нет, он Фрейд, такой маленький школьный Зигмунд! А как ты хотела, сестрица? Говорила тебе, не водись с Чмутовым, пожалей Леньку. Я толкую нашему гению, творческое воображение-то напряги! Представь на минуточку, что Ирина Леню любит. Он орет: “Как она могла?!” Это клиника. На суровой материальной почве, между нами. Гений меркантилен. Ему уже видится, что Леньку объявят главнейшим поэтом свердловской области. И всей советской эпохи. Что он организует себе хор похвальных рецензий, соберет местные премии и отправится на какой-нибудь фестиваль.
Волна затухала недели две. Я плакалась всем друзьям и знакомым, мелочно перечисляя благодеяния, которыми одарила Чмутова: брала на конюшню, приглашала на дачу, давала денег взаймы, платила все лето зарплату… Я знала, что выгляжу некрасиво, как в детстве, когда от острой жалости к себе лилось из глаз и из носа. Но трудно сдержанно плакать, еще труднее не плакаться. Ведь не скажешь: дарила внимание и приязнь, он мне нравился… Как объяснять, что нас связывало? Встречались женщина и мужчина, им было порой хорошо, порой неловко. То интересно, то скучно. Он был корректен, она кокетничала. Или наоборот: он кривлялся, она становилась строга. Да, господи, разве это главное? Он чувствовал мое слово, он любил мои строчки! Из-за него я стала писателем. Это он не должен был предавать…
Я все рассказала “виновнику торжества”. Леня опять поморщился: тащишь в дом всех подряд… Я ушла реветь на компьютер. Усугублять финал. Через час он спустился в библиотеку пристыженный:
— Майоров звонит, говорит, мы не правы. Из-за какого-то поганца хорошую женщину обидели.
Чмутов добрался и до Лени. Не орал, но разговаривал страстно. Горячо. Леня отставлял от уха трубку, вздыхал, закатывал глаза, крутил у виска пальцем, временами перебивая:
— Ну, это твое мнение… Это ты так считаешь… Да, ради бога, не читай, выброси …
Повесив трубку, сказал:
— Он поражен, что на такую толстую книгу всего семнадцать хороших стихотворений и одно очень хорошее. А по-моему, немало. Если учитывать, как он читал…
Я встрепенулась:
— Какое очень хорошее?
— Ты считаешь, я должен был спросить?
И еще был звонок:
— Иринушка, Лера сказала, ты опасаешься, что я устрою кампанию в газетах. Так вот: не бойся…
— Игорь, я уже ничего не боюсь.
142
Едва я пришла в себя, как год почти выдохся. Леня приехал из Москвы, я сидела на кухне, грустно ворча, что устала заниматься семьей:
— Новый год на носу, тебя разве волнует… костюмы, елка… Никакого партнерства в браке.
Он тронул меня сзади за плечо, я оглянулась и в страхе закричала. Передо мной стоял вурдалак. Позеленевший ужас. Мой страх рассыпался нервным смехом.
— Ленчик… Я не могу… Партнерство в браке! Где ты купил такую маску, в “Детском мире”? Не показывай детям.
Он привез маску и для меня. Я нарядилась Бабой Ягой в школу Пьюбиса: халат и горб, бабы Тасины подшитые валенки с кожаной пяткой… Страшная маска имела успех, Зоя узнала меня лишь по валенкам, Леля хныкала: “Мама, не надо, не надо!”, а младшеклассники дразнили: “Бабка Ежка, костяная ножка, с печки упала, ногу сломала. Села на кровать, стала ногу бинтовать…” Я старалась соответствовать образу и отлавливала детей, причитая то злым, то добреньким голосом. Вдруг почувствовала, что разговариваю, как Чмутов: “быват, кто знат”. Не поминай черта к ночи…
Он появился, когда с Ларисой и Мариной Майоровой мы ставили на стол угощение: пирожные, фрукты, кола…
— Иринушка, ты моим детям пищу подаешь… Как это трогательно!
Мы с Мариной спрятались за елкой, он приблизился, хмуро глянул:
— Не знаешь, Иринушка, отчего Дума не платит Роме Тураеву?
Я случайно знала: в газете, где подрабатывал поэт Тураев, задержали зарплату, не только в газете, но не объяснять же… Он прижал меня взглядом к стене. Я почувствовала, как кровь замедляет течение, становится зябко… Марина вспыхнула:
— Что, Тураев тебя просил?
— Просил, не просил, а ты попробуй! Землю мерзлую на могилках копать! Ты, Ирина, когда вернешь мне кассету? Что ты делаешь с ней?!
— Клип монтирую, — я обрадовалась своей находчивости, а Чмутов нет:
— Не потеряй, платить придется! Скоро эта кассета будет дорого стоить! Тысячи долларов… Я ведь гений, — он прислушался к своим словам и ужаснулся: — Ты понимаешь, что я — гений??
Он смотрит без юмора и без боли — глаза пусты. Лишенные блеска, они зияют, как дыры, как два черных провала.
— Я гений! — он почти пригвоздил меня к стенке. — А ты… Как подумаю, что все лето эти стихи лежали передо мной на столе… Я мог их просто уничтожить!!!
— Игорь, лучше уйди, — у Марины дрожат губы и катятся слезы.
Она заплачет и через год, когда Леня будет читать стихи — по ее просьбе, — и вдруг ворвутся гости, зашумят, перебьют… Сейчас Марина плачет не из-за стихов, ее опалила злоба, предназначенная не ей: трудно вынести открытую ненависть, трудно смириться с тем, что она существует, заглянуть в ее дьявольские глаза…
Из-за стола выбегают нарядные дети. Начинаются танцы, концерт. Марина плачет в туалете для девочек. Мне кажется, Чмутов сошел с ума, иначе он не стал бы считать себя гением. Я слежу, чтобы он не обидел детей: Лелю в платье принцессы, Зою в блестках, в Машиной мини-юбке. Чмутов читает новогодние вирши — надо же, в них нет ни строчки про Леню… Марина плачет, умывается, снова плачет и умывается, снова плачет — пока не приходит опоздавший Майоров. Он сразу схватывает, в чем дело, хватает поганца под микитки и волочет в раздевалку. Я плотоядно жду развязки. Андрей возвращается бледный с отчужденным лицом:
— Только драки не хватало… Сволочь такая, чуть не ввел меня в грех! В рождественский пост, на детском утреннике… Хорошо, его пацанята не видели. Я его обматерил.
— Как?
Я хочу это слышать!
— Взял вот так, — Майров берет меня за локоть. — И сказал, — Майоров щекочет мне ухо надушенными усами: — “Блядь такая, сучонок этакий!” Он сразу стал таким кротким, как суслик. Лапки повесил, прощенья просил, упал на колени перед Мариной. Но уперся, что ты перед ним виновата.
— В чем?!
Майоров устало хмурится:
— Слушай, я не стал его добивать, он обещал к тебе не приближаться. Что-то с ним не так… Видно, ему правда хреново. Какая-то моча ударила в голову. Говорит: Горинский машины покупает, а моим детям есть нечего…
О, господи…
— Что ж ты мне не сказала? — удивляется Толик по дороге домой — Я б ему чик! кулаком в фейс — и все. Он бы ну очень долго помнил.
— Ты бы действительно его побил?!
— Ну, не знаю… Конечно, поговорить бы для начала, злости напиться, я же не бык…
Как же мне хочется, чтобы Чмутову было больно! Я разворачиваю в мыслях проклятья: чтоб ты сломал нос, чтоб твои стихи не взяли в “Знамя”, чтоб ты оказался полным ничтожеством!
— …Меня так и тянет спросить у Ларисы, отвечаю ли я за бюджет их семьи.
— Ириночка, так и сделай. Позвони и спроси.
Я радуюсь, что решение найдено, мне надоело быть жертвой. Надо же, сболтнула сдуру, со зла, но ведь Лера плохого не посоветует.
— Игорь, позови-ка Ларису!
Он заинтриговано хмыкает.
— Лариса? Добрый вечер, это Горинская. Я прошу тебя: закрой своему гению шлюзы таланта!
Лариса в вежливом недоумении:
— Ирина, ты о чем? У вас что-то произошло? На школьном празднике?
— Пусть тебе Игорь сам расскажет. Если ты умная женщина, Лариса, останови это безумие… Я не желаю отвечать ни за зарплату Тураева, ни за ваше безденежье.
В ее голосе звенит металл:
— Я что-то не понимаю, при чем здесь я? Какое безденежье?
— А при чем здесь я? Может, Игорю пора в компартию записаться? С красным флагом ходить?
— Иринушка, бам-ба-ла-ба-ла… — у них опять включен динамик! Я не вслушиваюсь. Вешаю трубку. Знаю, что не права. Но становится легче.
Звонит Майоров:
— Как ты?
— Плохо. Отвратительно. Андрей, ну что мне еще сделать? Принести к их дверям мешок продуктов? Потихоньку, как Дед Мороз? Если детям есть нечего… Слушай, может, и правда принести?
— Нет, не надо, не надо, что ты… Я сказал ему, радуйся, что попал на Горинского, на интеллигентного человека. Другой завез бы тебя в лес, дал монтировкой по печени — и выбирайся…
Как я завидую жене другого…
— Зря ты Ларисе звонила, слушай, у них что-то неладно. Я думаю, мы присутствуем при распаде семьи. Согласись: так продолжаться не может.
Я услышу это еще не раз. Но так продолжается до сих пор.
143
Полтора года, весь первый класс и первое полугодие второго, Леля занималась музыкой без инструмента. Я не могла смириться с упущенной выгодой: покупать старый нелепо, новый — дорого, вдруг ребенок бросит учиться. Было б естественно начинать на моем, столь несуразно отданном Чмутову.
Ошибку хотелось исправить красиво.
— Купи клавиши, сейчас каких только нет, сейчас учатся на электронных! — обрадовался Майоров.
— Ни в коем случае, — возразила учительница, — там принципиально иная система звукоизвлечения.
На этот диалог ушло полгода. Когда стало окончательно ясно, что электронные клавиши не подходят, директор филармонии господин Архангельский предложил члену попечительского совета господину Горинскому помощь в приобретении особого инструмента, который работает и как акустический, и как электронный. На обсуждение этого проекта ушел год. Ошибку все еще пытались исправить красиво.
Во втором классе Леля написала письмо:
ДОРОГОЙ ДЕДУШКА МОРОЗ!!!
ИЗВЕНИ, ЧТО Я ПРОШУ У ТЕБЯ ТАКОЙ ДОРОГОЙ ПОДАРОК. В ОБЩЕМ ОН ДАЖЕ НЕ ПОМЕСТИТСЯ В ТВОЕМ МЕШКЕ. ЕСЛИ У ТЕБЯ НЕ БУДЕТ СИЛ ЕГО ПРИНЕСТИ, ТО ТЫ МОЖЕШЬ ПРИНЕСТИ ДРУГОЙ ПОДАРОК, Я И ЕМУ БУДУ РАДА.
НУ, А ЕСЛИ СМОЖЕШЬ, ТО ПРИНЕСИ МНЕ, ПОЖАЛУЙСТА ФОРТЕПЬЯНО. ДЕЛО В ТОМ, ЧТО Я ИГРАЮ НА ФОРТЕПЬЯНО, НО У МЕНЯ ЕГО НЕТ ДОМА. И ПОЭТОМУ ВСЕ МОИ УСПЕХИ ИДУТ К НИЗУ. ТАК ЧТО, ПОЖАЛУЙСТА ПРИНЕСИ МНЕ ФОРТЕПЬЯНО.
С УВАЖЕНИЕМ ЛЕЛЯ.
Дедушке Морозу пришлось покупать инструмент на местной фабрике, как когда-то моим родителям: по блату. Отчего-то на рубеже тысячелетий самые обыкновенные пианино исчезли из магазинов.
144
Я не припасла для финала эффектных событий. Трагические и радостные, они случались с другими.
Леня защитил меня от Чмутова телефонным звонком — в тот же вечер:
— Игорь, знай, для меня ничего нет дороже семьи. Если ты хотя бы еще лишь раз…
Чмутов вмиг поджал хвост:
— Я все понял, я понял.
Ему все-таки расквасили нос, — это сделал поэт Тураев. Тураев попросил никогда впредь не представлять его интересы, Чмутов, обидевшись, устроил скандал жене поэта, по слухам, он в отсутствие хозяина разбил зеркало в прихожей. Поэт Тураев нанес скандалисту ответный визит, Тураева не впускали, он уговаривал:
— Да ты что, Игореха, я же поговорить…
Дверь приоткрылась, и в переносицу Чмутова въехал кулак. Говорят, он укрылся в детской комнате и плакал, потрясенный коварством поэта…
— От боли он плакал! Только представь, у него же искры из глаз летели… — и Майоров подробно рассказал мне о силе удара и положении слезных мешочков.
Остальные мои проклятия не сбылись, да к тому времени я уж и не хотела, чтобы он оказался полным ничтожеством.
Он позвонил через полгода. Сначала Лере:
— Лерушка, а приезжай-ка ко мне! Я один в пустой квартире, голый… — он жил в пустовавшей квартире пожилой поэтессы. Все полагали, что он ушел от Ларчи или что Ларча выгнала его. — Знала бы ты, голубушка, как я выгляжу: как юноша семнадцатилетний! Я сам себе удивляюсь, у меня все такое же!.. А как же мне быть, лапушка, когда столько любви, что вытерпеть невозможно? Я и Ларчу люблю, и Фаину, и Лизу… Всех готов под свою крышу пустить. Людей люблю. А как ты можешь не хотеть? Я ведь ангел, ты живешь с ангелом на земле… А как же это может быть не интересно? О чем тебе думать-то, милая, как не обо мне? Я скоро отлечу, ты не боишься?
Лера записала монолог довольно точно. Я убедилась в этом на следующий день. Он позвонил как ни в чем не бывало:
— Иринушка, а приезжай-ка ко мне! Я хожу по пустой квартире голый …
От изумления я не повесила трубку, я думала, так бывает лишь на эстраде. С интересом прослушала монолог до конца. Он был пьян, но текст повторял очень точно, пунктуально внося одну поправку, и я до сих пор не знаю, безумен ли человек, контролирующий свой бред: в разговорах с Лерой он называл себя ангелом, со мною — гением.
— Я гений, Иринушка. Ты живешь рядом с гением. А как это может быть не интересно, ну объясни мне, как?! О чем тебе еще думать-то? Я ведь скоро покину этот мир. Приезжай, не стесняйся… Я все знаю, я знаю, голубушка, что вы с Лерой обо мне писали пьесу…
Пьесу читали три режиссера — два свердловских, один московский — и драматург Коляда. Никто не нашел ее пригодной для театра. Каждый спрашивал, о чем наша пьеса, хотя Нетребко признался, что застал жену плачущей: “Это о нас с тобой, о нашей жизни”. И Майорову понравилось: “Я так смеялся!”
Мы распростились с мечтой о постановке, но через месяц Розенблюм решил делать телеспектакль, и всю весну, каждое воскресенье, мы обсуждали, как переделать пьесу в сценарий. Мы пили кофе с конфетами, солнце грело огромный письменный стол, а мне все не верилось, что я — автор пьесы, в кабинете главного режиссера… К концу весны в театре драмы разразился конфликт, Розенблюм все бросил, уволился и уехал… Мы с Лерой пытались спасти наше детище, мы показали Коляде вариант, сделанный “под Розенблюма”. Он огорчился:
— Раньше было лучше. А это… — он взял в руки телесценарий. — Девочки, выбросите вы это в ведро!
С тех пор, не сговариваясь, и я, и Лера целый год не ходили в театры.
145
Неприятность случилась и с моей повестью: она не приглянулась Галочке. С тетей Натой я послала журнал в Германию, выждала месяц, не выдержав, позвонила и услышала:
— Ты, наверное, хочешь знать мое мнение? Мне не понравилось: вещь очень слабая! Я специально давала читать всем знакомым, и никому не понравилось! Здесь такое считается неприличным, даже подсудным, это sexual harassment. И язык грубый: Милка, Ленька… А потом… Ты же не выдумала ничего, записала и растянула, лишь бы объем увеличить! Одна ты умная, все вокруг дураки. Как ты посмотришь в глаза человеку, что посылал тебя на демонстрацию?
— Но ведь я это выдумала: и человека, и демонстрацию…
До утра я не могла уснуть. Галка была так безжалостна, что я решила: ей не понравилось свое отражение. Я-то радовалась, что все будут радоваться… И до сих пор, услышав хорошие отзывы, я мелочно торжествую: “Видишь, Галочка…” А когда хвалят Ленин сборник, вздыхаю: “Чмутов устроил такой погром…”
“Папа, а мама правда решила стать писателем? — волновалась когда-то Зойка. — У мамы же нервы, у мамы спина. Ладно я, я с детства привыкла…” Зоя не раз соскакивала среди ночи, чтоб записать свои строчки, с утра огорчаясь: строчки того не стоили. А если и стоили, — их еще нужно было дотянуть до всамделишного стиха, им еще нужно было пройти оценочную комиссию взрослых.
Я сложу всю обиду в банку,
Горькой ложки не оближу.
Я начала понимать, что испытывает пишущий ребенок. Где Зоя берет на это силы? Зоя, которая вечно боится, что у нее не получится, что заругают, Зоя, которая плакала: “В четверг я в садик не пойду! Мы будем рисовать подъемный кран, а я не умею!”
На небе плачет ангел чистыми слезами,
Подняв свои глаза, вы убедитесь сами,
И зонтик не спасет, и крыша не поможет,
Холодный хмурый день вам душу растревожит…
Мало кто примется критиковать ребенка, играющего на пианино, танцующего или пишущего акварели, но ребенка, наделенного даром слова… Чтобы стать взрослым, не нужно таланта. Слова родной речи доступны каждому: “Мне не понравился Зоин рассказ, не понравились штампы типа “покосившийся домик с облупившейся вывеской”, покоробило “моя милая старушка”, “кривая улыбка исказила ее старое лицо”… Стихи в целом меня не коробят… Интересно это брожение в ней, рост, и интересно, во что все вырастет… Кстати, просмотрите, там попадаются грамматические ошибки…”
— Ни тебе, ни мне такое не написать, — сказал удивленный Леня, прочитав в компьютере Зоин рассказ, а когда она вернулась с улицы, подозвал: — Зайкин, иди-ка сюда, я только что прочитал один очень хороший рассказ…
Зоя сбросила текст на дискету, нарядилась в черные велосипедки, надела ролики, налокотники, наколенники и бубенчики — и в таком виде въехала в редакцию “Уральского следопыта”… Тринадцатилетняя Зоя подверглась большим испытаниям, чем ее мама. Рассказ пообещали взять в августовский номер, потом передвинули на сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь… — это была первая неприятность. Учитель химии, пишущий стихи и ни разу их никуда не отдавший, учитель химии, Зоиного рассказа не читавший, предположил, что ее печатают лишь потому, что она — чья-то дочь. Это была вторая. В день, когда сияющая Зоя принесла в школу журнал — с автографом для любимой литераторши, ее судила революционная тройка: директор, школьная психологиня и литераторша. За что? Зоя дерзко вообразила, что понимает Лермонтова потому, что она сама поэт, Зоя оскорбила учительницу вопросом: “Ирина Федоровна, а вы пишете?” Это была третья неприятность.
Четвертая существовала лишь в Зоином сознании. Зоя мечтала выкупить не меньше тридцати экземпляров. Чтоб обойти все школы, в которых училась, постучаться в свои бывшие классы, вызвать учительницу русского языка… Но четыре номера “Следопыта”, с сентябрьского по декабрьский, вышли под одной обложкой, и цена выпуска возросла. Я шутливо разворчалась: гонорар не платят, цены заламывают. Я не учла: среди Зоиных страхов живет боязнь, что родители разорятся. Она произносит точь-в-точь, как Ленина покойная бабушка: “Не трать деньги. Папочка! (Ленечка!) Зачем ты тратишь деньги?” Может быть, Зоя слукавила, стараясь сберечь наши деньги, может быть, ей действительно продали лишь семь экземпляров. Она была грустна и просила, чтобы мы не звонили в “Уральский следопыт”.
146
“Урал” продавался только в редакции, и чтоб обрести читателя, мне приходилось самой распространять свой журнал. Дарить. Я раздарила первые тридцать штук довольно быстро. И вторые двадцать. Покупка еще двадцати обнуляла мой гонорар. Это казалось нелогичным. К тому же я обиделась за “Любовь к Ленину” и оттягивала посещение редакции. “Любовь к Ленину” взяли в апрельский номер и, как всегда, не напечатали — даже не предупредив. Коляда пожал плечами:
— Не вписался в концепцию номера. Номер должен быть чистым, как бриллиант!
Я оскорбилась, что мой рассказ сочли за примесь. Прошло месяца три. Я все же пришла к Капорейко. Вместе с Зоей.
— Ирина, что-то вы не заходите… Сейчас поищем. Дочка тоже пишет?.. Поищем, но не уверен. У нас же был ремонт. Грозили выселить. Где ж это видано? Я сказал, я оболью себя бензином и подожгу. Я устрою самосожжение на площади! А то как? Тридцать лет здесь… Найти не могу… Как ваша дача? Как редиска? Землю взбивайте, чтобы, как пух!
Капорейко рылся в шкафах и коробках, я заглянула к Коляде.
— Привет, Ирина. Извини, я совсем забыл. Мы потеряли несколько рукописей во время ремонта. Ты можешь восстановить?! Давай, тащи!
Я облегченно вздыхаю: могу, конечно, могу, всего-то-навсего потеряли, а я в депрессии! Ну, что бы сразу не сказать…
— Потеряли, ей-богу, потеряли! Это такой ужас! И еще один толстый роман потеряли, и я теперь вообще не знаю, как выкручиваться! Просто кошмар…
Капорейко старался.
— Сейчас, я стол отодвину. Предупреждал, без меня не надо. Сказали, в полпервого, в двенадцать пришел, а уже грузят. Ну, сказали бы, пришел бы раньше. Договорился по восемьдесят, а они по шестьдесят. По шестьдесят копеек! Целебные травы Урала! Это ж раритет, ну подумайте! Огромный том, издан пятнадцать лет назад! В машину кидают!.. Я едва спас. Смотрите-ка, повезло. Нашел. Берите больше!.. Вы будто обижены?
— Олег Петрович, а почему вы молчали? В музее писателей Урала, когда Чмутов…
— Да кто ж его слушает, Чмутова-то? И потом, кто знает, что там у вас. Он говорил, вы друзья. Нашли из-за кого расстраиваться. Он огурцы ногами ест!
Мы выходим, я спрашиваю:
— Зоя, ты что-нибудь поняла?.. О чем это: “Договорился по восемьдесят, а они по шестьдесят копеек”?
— Не поняла и не хочу! — Зоя боится, что я заставлю ее считать.
— Это легко: если он хотел больше, то покупал или продавал?
— Продавал.
— Теперь угадай, что можно продать в редакции? По шестьдесят копеек за килограмм?
Зоя меняется в лице:
— Журналы?! Мама! И ты не купила их все?! Он же сказал: берите больше! Ты что, хочешь, чтоб их сдали в макулатуру? Возьми у папы денег! Купи все, что осталось!
Я улыбаюсь:
— А что мы оставим тебе в наследство?
Но Зою уже заботит другое:
— И как это Игорь Натанович огурцы ногами ест?
147
— Можно я зайду?
У него совершенно бабий голос. Маленький, задрипанный мужичонка с коричневой хозяйственной сумкой. Из сумки торчат горлышки пустых бутылок, одно горло задраено, это — водка. Диггер лает, я выхожу на площадку, загораживая вход в квартиру:
— Володя, извини, Диггер выбежит,— я жду, что он скажет, сколько. Я дам, и он уйдет.
— Ирина, извини, я ненадолго, я только поговорить немного хотел. О литературе хотел поговорить. Мне так нравится Ленина книжка. И твоя повесть понравилась, она такая светлая…
У него такие светлые глаза.
И светлая книжка.
В ней все рассказы — этюды. Пленэр.
Воздушные мазки, чистая лирика.
Легкие интонации.
Два слова — и восклицательный знак.
И каждое предложение с новой строчки!
И мой любимый рассказ о придуманной рыбке…
— Погоди, Володя. Я запру Диггера.
Мне хочется услышать писательское мнение и обсудить секреты мастерства. Я вешаю на дверцу шкафа помойную куртку и веду его наверх, в гостиную, мы как раз собирались ужинать. На столе дымится картошка, серебрится селедка и, как реквизит, пестрит всякая ерунда, купленная Леней: оливки с орешками, мидии в рассоле. В честь родионовского мужского присутствия варю сардельки и острым ножичком нарезаю буженину… он протестует:
— Не надо, не надо, я не голоден! Полсардельки…
Я кладу целую, он отгрызает кончик, словно у сигары. Он не сводит глаз с Маши, улыбается Зое и снисходительно кивает, слушая Лелину болтовню. Гость доволен, расслаблен.
— Как у вас хорошо…
У нас действительно хорошо, у нас женское царство, красивые дочери, приветливая мамаша. Сегодня была домработница, поэтому прибрано, чисто. На стенах картины, на окнах шторы… Я показываю Родионову “Рыбку”: “Узнаешь?” Пытаюсь свернуть разговор на литературу: “А Чмутов кричал, а Галочка говорила…” Он повторяет все то же: повесть светлая, стихи тонкие. Внезапно подмигивает:
— Ирина, извини, но ты не могла бы мне налить рюмку водки?
Я достаю бутылку из стеклянного шкафчика. Радуюсь, что там немного. Но ему и не нужно много. Он больше не ест, лишь покусывает ошметок селедки. Просит налить еще, его глаза блестят лазурью, солнечными бликами. Он продолжает удивляться, как у нас хорошо, надо бы бывать здесь почаще. Он треплет по щеке Лелю, поочередно подмигивает Маше и Зое:
— Девочки, а я женюсь.
Его речь становится все невнятнее: зубов мало, язык заплетается. Я спрашиваю:
— Как ты можешь жениться? С такой проблемой?
Он удивляется:
— С какой?
Я киваю на бутылку, он пожимает плечами:
— Да ты что! У меня нет никакой проблемы!
Он читает длиннющий верлибр, добираясь до нецезурщины, и я перебиваю:
— Не надо при девочках.
Он легко соглашается. Уходя, жалобно заглядывает в глаза:
— Ирина, ты не могла бы, в порядке спонсорской помощи… — он просит мало и никогда не отдает.
Напоследок он меня обнимает, целует, я отворачиваю нос. Когда он уходит, Леля спрашивает:
— Мамик, а почему к нам стали ходить всякие пьяницы?
— А потому что наша мама стала писателем! — язвит Зоя, но я-то вижу, что Родионов ей понравился.
148
— Ирина, его нельзя пускать в дом! Ни в коем случае! — волнуется Майоров.
— Да я и не пускаю его в дом. Просто ужином накормила, хотя он не ел. Пыталась в подъезде поговорить, а потом стало стыдно: ведь у нас на стенах его картины.
— Ирина, ты не поняла: его нельзя впускать в прямом смысле. Он принес мне автограф, рукопись, потом деньги за него попросил, а потом пришел и забрал автограф назад. Но, главное, он ворует. Я знаю два случая. Мне рассказывали.
— Я не верю… Не может быть… Это неприятно… Слушай, Андрей. Да нет, ну не верю я! Откуда ты взял?
— Он у Джеммы Васильевны деньги украл…
— Она наверняка их сама потеряла, она же считать не умеет, я по Каменску помню…
— …а у Елены Трофимовой овощи.
— Ну что ты такое говоришь? Овощи! Кто такая Елена Трофимова?
— Писательница. Рыжая, нестарая, очень больная. Для нее каждый поход в магазин — просто мука. Она пустила его ночевать, а потом мне звонила и плакала.
Бог мой, как неприятно. У нас всюду валяются кольца, серьги и деньги. Он-то, может, и не возьмет, а я при каждой пропаже… Мне пришлось проинструктировать девочек, Зоя до слез расстроилась: “Все равно его жалко”.
Вскоре он позвонил:
— Ирина, я так вспоминаю этот вечер… Как твои девочки? Я написал вам посвящение, что-то вроде предисловия к книге, я бы хотел подарить тебе автограф: каллиграфию и рисунки…
Я разговариваю до противности жестко:
— Володя, извини, мне некогда.
Он, почувствовав новый мой тон, вздыхает:
— Что ж, извини…
Я вешаю трубку. Я себя ненавижу. Звоню Майорову:
— Можешь радоваться…
— А знаешь, он, похоже, действительно вас полюбил. Он так восторженно о вас рассказывал, так сердечно…
Я не знаю, что с этим делать. Досада гложет меня, как голод. На душе гадко. Я злюсь на Майорова, на Родионова еще больше: сам виноват… Я включаю компьютер и набираю:
Два писателя
— Или “Две писательницы”? — веселится Фаинка. — Ведь это про вас с Гордеевой?
— Про Родионова с Чмутовом. Рассказ начинается, почти как Библия: “Сначала появилась журналистка”.
Сначала рассказ растет очень быстро, особенно чмутовские страницы — родионовские недобирают в объеме. Я решаю поступить с Родионовым, как с Эльвирой: собрать под одним именем несколько человек. Я мысленно объединяю его с Тураевым, оба пьют, оба дерутся, оба пишут. Я планирую, что скандал на утреннике в моем рассказе Чмутов устроит из-за Родионова…
Но в новогоднюю ночь, через год после утренника, Тураев падает из окна. С десятого этажа…
149
Леня приехал из Москвы счастливый:
— Я такого поэта нашел! Купил книжку, а он оказался из Свердловска. Я звонил из гостиницы Майорову. И новый стих написал, слушай: “Борису Рыжему…”
Я перебиваю:
— Ты что, Рыжего нашел?!
— Да, а что?
— Вот так ты всегда меня слушаешь! Чмутов читал мне его год назад. Еще грозился, что на деньги за Антибукера они сборник издадут: Тураев, Чмутов и Рыжий, неужели не помнишь?..
Леня сникает:
— Так он водится с Чмутовым?
150
Едва я добралась до Чмутова в “Двух писателях”, как он передал через Зою коллаж на бумаге — стишок, фотография и денежная купюра. На фотографии, вырезанной из старой газеты, ликовал Чмутов, уже без пухлых щек, но еще с полнозубой улыбкой. Стишок был недавним, шутливым и ласковым, с обращением: “Леониду Горинскому с поэтическим приветом” — и датой: “прощенное воскресенье, 2000 г.” Вслед за стишком Зоя принесла тонюсенький самиздатовский сборник, в конце которого был проставлен тираж: 9,5 экз. Леня позвонил автору поздравить — Леня нашел в тонюсеньком сборнике несколько хороших стихотворений. Чмутов разговаривал с Леней сухо. Как бы то ни было, решили мы, острый приступ снят. Наверное, он понял, что сборник Горинского не принес ему неприятностей. Наверное, улучшились его дела.
Вскоре его уволили из школы. Причины не оглашались, но Майоров разнюхал, что Чмутов швырнул в своего сына стеклянной банкой — на глазах у Пьюбиса.
151
Звонок. Ночь. Десять минут первого.
— Ну, Ирина, с первым апреля тебя, что ли!
— Уже второе, — намекаю я, еще не понимая, с кем разговариваю.
— Бог мой, Иринушка, извини, я пока собрался…
А я-то стерла из памяти этот голос.
Он то ли пьян, то ли “под кайфом”: возбужден и периодически матерится. Я чувствую, что делать замечания бесполезно. Я понимаю, что он пришел с миром, помню, что его выгнали с работы, и главное — он снова стал моим персонажем. Я пытаюсь рассказать о себе, мы не виделись больше года. За это время умерла баба Тася. И Елена Николаевна.
— Легендарная литераторша?
— Да. И Зоина крыса — еще летом. Зоя до сих пор не утешилась.
— Ты видела Рому Тураева перед смертью? Бог мой! Как от него смертью воняло — еще месяца за три до гибели!!
— Игорь, я ведь пишу о тебе!
— Зря, Иринушка, ты тогда не позволила себе все, что хотела…
— Я позволила.
— Ну, думай так, коли хошь. Я из школы уволился, знаешь? Побил Пьюбиса. Поговорил с ним наконец по-мужски. Тебе ведь казалось, что в нем мало мужского? Что он похож на член Верлена?.. А у моей жены роман с Рыжим.
По моим сведениям, это у Леры роман с Рыжим, и Игорь знает об этом, но я молчу. Мне хочется говорить о другом: что Рыжий послал Ленин сборник Кушнеру, что Кушнер ответил Лене добрым письмом… Но я молчу.
— Я, голубушка, тебя навещу как-нибудь, чтоб занести очередную часть долга.
Он приходит в тот же день, верней, в те же сутки — второго апреля. Я не ждала, я смущаюсь, я не накрашена, сижу за компьютером, на мне арабские шаровары. Он рад моему смущению, мы проходим наверх, я подаю кофе, коньяк, десерт из сыра. Не позволяю ругаться. Он возражает:
— Вчера ты слушала и не такое.
Я вновь про себя удивляюсь: он контролирует бред. Он рассказывает, что преподает в платном вузе.
— Видел там фото твоего отца. На стенде. Истинный правовед!.. А представляешь, ласточка, твоему отцу показать бы такое…
Он садится на табурет по-турецки и издает шаманские звуки. На него с интересом смотрит Ангелина Ивановна, интеллигентная домработница. Он продолжает: одна пишущая студентка принесла ему свои тексты — показать, а он за это показал ей свой пенис — прямо в аудитории… Я пытаюсь прервать, но он уже разогнался:
— Говорю ей, что ты хотела, милая, смысла?! За смысл надо платить! Девочка учится в платном вузе, пусть платит. Пошел с ней в “Венское кафе”, где чай по сто пятьдесят рублей в стаканах с ручкой — она заплатила. Поехали ко мне, на троллейбусе. Я по дороге листаю порножурнал и кричу: “Люди! Это что же такое делается? Дядька страшный, беззубый, у всех на виду тащит девушку в дом, порножурналом в троллейбусе развращает, а всем хоть бы хны!” Она уж совсем испугалась, притихла, думала, едет трахаться к преподавателю, а я завел ее в квартиру и говорю: “Сегодня двадцать третье марта, у меня день рождения, так что давай, милая, фартук-то надевай! Скоро жена придет!” Она шкаф открывает, а там на верхней полке мой издатель сидит, тот, что сборник делал, девять с половиной тираж. И, главное, он сам понятия не имеет, как оказался в моем шкафу, секунду назад был в типографии, и свидетели есть, полно свидетелей! Представь ее состояние. А это готовый рассказ. Я людей могу в пространстве перемещать…
Он говорит без озорства, без куража, что свойственны вралям-рассказчикам — будто скучную лекцию мне читает. Я и не заметила, как он переместился с телепортации:
— …говорю, да ты что, Ларча, мне ж не жалко для хорошего-то поэта. “У нас духовные отношения!”, а как про Леру услышала, заистериковала, задергалась, начала трихопол принимать… Да мне все пофиг. Иринушка, я такое узнал… Ты заметила, у меня теперь другой день рождения? Ты думашь, я студентке соврал? То-то и оно, что мне не тридцать восемь, а сорок девять лет!
Эту хохмочку я уже знаю — от общих знакомых. Он торопится:
— Я родился — и в летаргию. Отец военный врач, представляешь, какие возможности, в сталинские-то времена. Меня сразу в секретный бункер. В Кремле. Врачи меня изучали десять лет. Пока спал. Моя сестра не случайно говорила: “Хочу старшего брата, хочу старшего!” Оказывается, я и был старший брат. Что просила, то получила. Я зол на них необычайно, на родителей на своих. Как такое скрыть? Я, оказывается, не Тигр, а Дракон, не Телец, а Овен! Я же чувствовал, что со мною не так. А мне в метрику вписали тот день, когда я от летаргии очнулся.
Он не дает обернуть эти речи шуткой.
— …Я понял: я просто гений. Мне даже писать ничего не надо, ни стихов, ни прозы, я и так гений. Через десять лет я уйду, улечу. Есть мыс под Севастополем… Прыгну и растворюсь. Уйду в небо, воздухом стану. Это сможет увидеть всякий, кто захочет. Потому мне все пофиг, Иринушка. Ты вот пишешь обо мне, а мне пофиг. Что ты пишешь-то? Что-то вроде “Драповых шорт”?.. А мне и это пофиг, поверишь, нет? Жизнь, смерть… Рассвет, трава, солнце… Я уж пережил эту жизнь. Ты бы знала, как жить-то так тяжело… А скажи мне, фамилия у твоего персонажа моя?
— Нет, другая.
— Какая?
— Тебе не понравится: Чмутов.
— А-а-а… Хорошая фамилия. А зовут его как?
— Игорь.
Он повторяет:
— Чмутов. Игорь Чмутов, — и удивляется: — надо же, но ведь это совсем другой человек.
Уходя, он прощается очень нежно: целует в щечку, критикует, что растолстела, и отдает деньги — по-прежнему не все.
Я остаюсь с непомерной тяжестью на душе: я видела безумца, и я не хочу, чтобы он приходил еще раз.
152
Лера познакомила нас с Борей Рыжим. Он был поэт, врун, бретер, двадцатишестилетний красавец с перечеркнутым шрамом лицом и ангельскими глазами. Однажды он позвонил, когда я болела, и за тот час, что он читал мне стихи, у меня снизилась температура. Он рассказывал, как жил на даче с женой Рейна, а когда Лера удивилась:
— Боря, ты спишь с шестидесятилетними женщинами? — не моргнув глазом, соврал:
— А что? Если она мне нравится!
Позже я прочла, как Рейн привел к Бродскому молодую жену, и легко вычислила: жена Рейна — наша ровесница. Я кинулась к телефону:
— Лера! Боря не спит с шестидесятилетними женщинами. Он просто не различает женщин шестидесяти лет и сорока.
Он рассказывал, что пишет прозу: о Свердловске и Чмутовых, что нашел у героя больное место, отца-писателя, и называет его Чмутов-младший. А Ларису он называл просто — Чмутова. Я хотела показать Рыжему свои главы, но стеснялась его антибукеровского величия. Борис звонил Лене. Иногда говорил и со мной, просил:
— Иринка, поговорим о стихах!
С таким же успехом я могла бы поговорить с Растроповичем о виолончели…
Мы виделись лишь раз, у нас дома, я пригласила его на уху из нельмы. Говорили о Гоше, я объясняла, что Гоша не пил, в свердловской жизни я это объясняю. Боря кивнул:
— Ну, правильно. Я, пока пью, с собой не покончу, чтобы не думали: спьяну.
Леня спешил на мероприятие, Боря встал:
— Леонид Григорьевич, а в следующий раз мы обязательно поговорим о стихах?
Леня кивнул и ушел, Лера и Боря остались. Он подмигнул:
— Иринка, давай посплетничаем? О Чмутовых… А впрочем, что они? Милые люди. Безвредные, культурные. Живут духовными интересами. Ирина, налей-ка мне водки чуток. Я, видишь ли, от запоя пробуждаюсь.
— Ты бы видел, какими глазами ты смотришь на Машу!
Он покраснел, рассмеялся. Лелю он не приветил, и та обиделась:
— Мама, опять к нам какого-то пьяницу привели!
Они договорились с Леней о встрече, Боря похвастал, что бросил пить. Встретиться не успели: Боря повесился. В мае…
153
В июне позвонил Чмутов. Ближе к ночи. Я опять не сразу его узнала.
— Прочел тут Ленины стихи в “Камертоне”. Он стал лучше писать, передай ему, я доволен.
Я угукнула.
— Сборник был настолько слаб…
— Это ты так считаешь.
Он пропустил мою реплику мимо ушей и принялся рассказывать, как на Пасху к нему приходил Христос. Я не слушала.
— …Иринушка, но ты ведь Борю-то Рыжего знала, который недавно повесился, у него еще был роман с моей Ларчей…
Я слышала, что на Борины похороны Чмутов надел Ларчин берет.
— … А если хочешь посоветоваться, покажи мне свой текст, не стесняйся, я скажу все, как есть …
Я угукнула. Я читала книгу, едва прислушиваясь к его словам. Он говорил бестолково и много, я не заметила, как он не на шутку разгорячился. Случайно хихикнула. Он изрыгнул: “И не смейся там, б…!”, бросив трубку. Я зашла в спальню — передать Лене чмутовские похвалы. В конце добавила, пользуясь маминой формулировкой:
— Он назвал меня на вторую букву алфавита.
— Еще чего?! — Ленчик подскочил в постели.
Я наябедничала во всех подробностях, он успокоился:
— Ну, это не обзывательство — так, ругательство, фигура речи. Это к тебе не относится. Кстати, послушай! Это же неплохое название: “И не смейся там, б…!” Для иронической вещи — просто класс!
— Ты серьезно? Нет-нет… это невозможно. И мама не поймет.
154
У меня возникли проблемы с названием: двух писателей не получалось.
В Свердловск приехала Юля, автор боевика, который читали в английском замке. Леня пригласил писательницу на домашний обед, а сам “не смог вырваться”. Маша помогла мне уставить стол всяческой снедью и попыталась улизнуть, но я не дала:
— Ты не каждый день видишь популярную писательницу. Зайди-ка в книжный: у нее там целая полка!
Юля пришла одетая, как обычно: джинсы, футболка, бусы, очки. Попросила подушку. Я принесла из спальни свою, в свежей наволочке, она бросила ее на диван, уселась сверху, взяла ложку, придвинула плошку с икрой и стала рассказывать про взаимозачеты…
155
Я видела в журнале “Урал” чмутовские стихи и анонс его прозы.
Говорят, он решил стать грузинским поэтом и изучает грузинский язык.
Еще говорят, что он покупает марихуану, марихуану ему продает один философ. У философа-поставщика есть собака. Осенью философиня Эльвира растерянно наблюдала, как на углу двух центральных улиц, рядом с редакцией журнала “Урал”, писатель Чмутов вылизывал с асфальта густую мочу. Мочу в изобилии поставлял засидевшийся дома пудель. Пудель поставщика.
Весной на том же углу я заметила Чмутова, и попросила Толика остановить машину. Я вела наблюдение из окна, как агент. Чмутов шел с двумя девушками, одна в красной юбке, другая в красных чулках — в середине апреля вдруг расщедрилось солнце. Он был в полицайской шапочке, в длинном пальто, шел с краю и чуть впереди, держал шею прямо, слегка склонив голову и по диагонали повесив нос. Он поглядывал на обеих спутниц, учтиво улыбался, щурился на солнце и сдержанно что-то рассказывал. Мне показалось, он выглядит, как при нашем знакомстве в школе Пьюбиса: человек, умеющий обращаться с дамой в пиджаке, входящий в новые отношения, еще не испорченные дружбой…
Дома я позвонила Майорову:
— Послушай, я видела нашего полуденди с двумя девушками.
— Я узнаю, кто эти барышни! — возбудился Майоров, на Майорова тоже влияло солнце. — Опиши-ка их поподробней, я совру, что это я проезжал…
Через полчаса он доложил:
— Ничего интересного, это старые его знакомые. У одной ноги кривые, другая грузинка. Ты же знаешь, что он теперь грузинский поэт? Мы обсудили, почему по весне меня так к барышням тянет. И про тебя говорили. Он спросил, что ты пишешь и хорошо ли ты пишешь. Я сказал: “Хорошо, очень хорошо”, он заворчал: “Как — хорошо? Хорошо, как Пушкин?” — Я говорю: “Нет, хорошо, как Фолкнер”. Он растерялся, даже рассердился: “Ну, Фолкнер-то круче Пушкина”.
Мне надоел мой персонаж… Я прошу Майорова послушать незаконченный текст. Майоров удобный слушатель, он может слушать хоть весь световой день: он зажимает плечом телефонную трубку и рисует, работает. Мы уложились в четыре часа.
— Ирин, я понял: два писателя — это ты и ты! Как человек, который живет свою жизнь и пишет о ней.
156
Я готовлюсь к лекции. Читаю статью академика В.И. Арнольда: “Роль доказательств в математике подобна роли орфографии или даже каллиграфии в поэзии”. Мне становится весело.
— Леня, не спишь? Гошка так ничему и не научил Арнольда! Арнольд считает, что для поэзии важна каллиграфия. Помнишь, он предпочел тебя Кушнеру и Мандельштаму? Он не видел твой почерк! Гоша так аккуратно печатал…
Леня поворачивается:
— Я все помню. Разве кто-то позаботится о моих стихах так, как Гоша?
Леня готовит новый сборник. На этот раз я набираю стихи сама, почти не вникая в смысл, как когда-то в аспирантуре переписывала “Антологию русской поэзии”. Я стараюсь печатать как можно быстрее, но постепенно стихи увлекают меня, как лодку в половодье. Я отрываюсь от берега, уплываю, ложусь часа в три и говорю спящему мужу:
— Леня, ты такой хороший поэт!
Не рассчитываю, что он услышит, но он вмиг просыпается:
— Что ты сказала?
— Ты очень хороший поэт. Это стихотворение “Предзимье”…
В тот же миг он сгребает меня в охапку, переворачивает… Боже, какая страсть… Это страшнее брачной ночи. Он возвышается надо мною, как сфинкс. Сфинкс, сгорающий от нетерпения. Сфинкс в ночи. От счастья я начинаю хихикать.
— Что с тобой?
— Может, два писателя — это мы? Послушай, я придумала фразу:
Они жили долго и счастливо и кончили в один день.