Фрагменты романа. Перевод и послесловие Светланы Князьковой
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2002
Харри Мулиш (1927) — ведущий нидерландский прозаик, лауреат многих литературных премий. Автор романов “Брачное ложе из камня” (1959), “Покушение” (1982, рус.перев. 1995), “Открытие неба” (1992) и др.
Аскетическая спальня Гитлера не имела выхода в коридор, единственная дверь вела в его рабочий кабинет. В одиннадцать часов Фальк клал утренние газеты и телеграммы на стул и громким голосом провозглашал: “С добрым утром, мой Фюрер! Пора вставать!” После этого выходил шеф в длинной белой рубашке и в тапочках, но однажды он пригласил Фалька зайти. Он обнаружил его сидящим на краю постели, в то время как фройляйн Браун в голубом шелковом пеньюаре расположилась на полу — она подстригала ему ногти на ноге, которую держала на коленях. Фальк еще подумал, до чего же белая у него нога!
— Таким же белым было и все его тело, — сказала Юлия. — Перед войной я видела его один раз обнаженным, году, наверное, в тридцать восьмом…
— Нет, — уточнил Фальк, — в тридцать седьмом.
Юлия посмотрела на него пристально и, кажется, сразу поняла, что он имеет в виду.
— Да, разумеется. В тридцать седьмом.
— Шеф, — продолжала она, — почти всегда до поздней ночи не ложился, порой до шести или семи часов утра, и вместе с ним бодрствовала его постоянная свита: Борман, Шпеер, его личный врач, секретарши, личный фотограф, шофер, массажист, повариха, готовившая для него вегетарианские блюда, несколько связных и еще несколько человек из обслуживающего персонала; никого из членов партийной элиты, никогда никого из высших чинов армии и государства.
— Значит, и в этом он был сродни венской богеме, — кивнул головой Гертер. — Как нам все-таки понять этого человека?
Юлию тоже часто приглашали присоединиться к компании. Пока Ульрих занимался напитками и закусками, все собравшиеся в зале, украшенном огромными гобеленами и гигантским бюстом Вагнера работы Арно Брекерса, с самым большим в мире окном, предметом гордости Гитлера, смотрели какой-нибудь фильм. Нередко это был один из фильмов, запрещенных Геббельсом. Иногда ставили пластинки, конечно же, музыку Вагнера, но иногда и оперетту, скажем, “Веселую вдову” Франца Легара. Потом шеф начинал один из своих бесконечных монологов, в которых совершал экскурс из древнего прошлого в далекое будущее, гости едва не засыпали, ведь им уже по многу раз приходилось слышать это и раньше. Потом еще пару часов он бродил как неприкаянный по своему кабинету, а летом, случалось, просиживал на балконе до самого рассвета, думал в тиши о горах и звездах.
— Или просто старался не заснуть, — высказал предположение Гертер, — не то ему опять мог присниться Он. Впрочем, лучше вообще не ломать себе голову, о чем он там размышлял на балконе.
— И то правда, — согласился Фальк. — Как хорошо, что американцы после войны взорвали и сравняли с землей этот дом с привидениями, вернее то, что еще от него оставалось после бомбежки.
— Но фройляйн Браун, — рассказывала Юлия, — нередко уже примерно к часу ночи возвращалась в свою комнату, я приносила ей туда кружку какао с молоком. В тот раз я к ней постучалась, но Блонди, запертая в кабинете Гитлера, лаем пыталась привлечь внимание своего разглагольствующего хозяина, и поэтому я не услышала, сказала ли фройляйн Браун свое обычное “войдите” .
Юлия чуть приоткрыла дверь и вдруг увидела их: они стояли посреди комнаты, крепко обнявшись, Ева в незапахнутом пеньюаре, на этот раз в черном, в то время как на нем не было ничего. В его упругом белом теле было что-то мертвенное, оно никогда не видело солнца; только щеки и шея имели живой оттенок, переход по цвету на шее был настолько резким, словно к туловищу приставили голову от другого тела. Юлии запомнилась дверь, открытая в ванную комнату, оттуда вырывался пар и слышался звук льющейся воды. Чем они там занимались, она не видела, он стоял к ней спиной и был, по-видимому, в сильном возбуждении. Она услышала, как из его груди вырвалось томное “детка”…
— “Детка”? — переспросил Гертер.
— У него были для нее еще и другие ласковые прозвища, — сказала Юлия. — Например, “малышка”.
— “Пончик”, — с непроницаемым выражением на лице добавил Фальк. — Или “Лайка”.
Фройляйн Браун выглянула из-за его плеча, и глаза ее расширились от ужаса — Юлия поскорее тихонько снова закрыла дверь. К счастью, он ничего не заметил.
— Это могло иметь очень плохие последствия, — пояснил Фальк. — Если бы они стояли, повернувшись хотя бы на четверть оборота в другую сторону, наша участь уже через десять минут была бы решена.
Носовым платком он промокнул глаза, но не из-за наплыва эмоций — это были просто старческие слезы.
В дверь постучали, после этого, не дожидаясь ответа, в комнату вошел маленький бородатый человечек в коричневом плаще. Окинув взглядом комнату, он спросил с улыбкой, которая Гертеру почему-то показалась неприятной:
— У вас гость?
— Как видите, — ответил Фальк, не глядя на него.
Мужчина выдержал паузу, очевидно, ожидая более подробного комментария, но когда его не последовало, забрал из кухонного шкафчика мешок с мусором и, не проронив больше ни слова, исчез.
Наступило молчание, которое Гертер сознательно не хотел нарушать. Для большинства людей Гитлер незаметно превратился в героя страшного фильма или в некий фарсовый персонаж, но вот перед ним сидели Фальк и Юлия, погруженные в воспоминания об этом ушедшем на дно истории времени, — они присутствовали на месте событий, для них все это было как вчера и, похоже, они готовы были рассказывать часами, лишь бы подольше не говорить самого главного, того, что они, собственно, собирались сказать. Пауза затянулась, но после этого произошло именно так, как он про себя надеялся. Старики обменялись взглядом, Фальк встал, на минуту выглянул в коридор — убедиться, что за дверью никто не подслушивает, — затем снова сел и сказал:
— Как-то раз в мае тридцать восьмого, вскоре после Аншлюса, на вилле к вечеру ожидали гостей; вместе с госпожой Миттельштрассер, женой мажордома, мы накрывали на стол. Надо было проявить максимум старания, ведь шеф имел обыкновение, опустившись на одно колено и прищурив глаз, проверять, стоят ли все бокалы строго по линии.
— Это в нем проявлялась его архитектурная жилка, — догадался Гертер, — точно так же он оценивал макеты Германии1 Шпеера и выстроившиеся перед ним парадом войска.
— Неожиданно в столовую явился Линге и сообщил, что с нами желает побеседовать фюрер.
— Линге? — удивился Гертер.
— Он сменил на должности Краузе.
— Мы до смерти перепугались, — продолжала Юлия. — Если ему что-то было нужно, он всегда звонил сам, мы никогда не получали официального приказа явиться.
Наверху в его кабинете — раздававшиеся из него угрозы поставили многие страны перед ним на колени — на широком диване и в креслах устроилась маленькая компания: сам шеф с фройляйн Браун, Борман, объемистый гофмаршал Брюкнер и управляющий хозяйством мажордом, тоже в офицерском звании. От страха Фальк и Юлия словно приросли к полу; в воздухе чувствовалось напряжение, но Брюкнер дал распоряжение Линге принести из библиотеки два стула. Это был в какой-то степени добрый знак, однако ситуация становилась все непонятней. Что делать двум скромным слугам в возрасте едва за двадцать в обществе всех этих важных господ? Когда они уселись на жесткие деревянные стулья, Брюкнер бросил взгляд на Линге, приказав тому немедленно удалиться.
И тогда Гитлер (его маленькая рука покоилась на шее Блонди, примостившейся рядом с его креслом с вертикально поднятыми ушами, словно неведомое существо из иного, более праведного мира) сказал, что в их жизни, несомненно, наступил самый важный день, ибо он принял решение возложить на них задачу всемирно-исторического значения. Он сделал паузу и вскользь посмотрел на свою подругу, сидевшую с бледным лицом между двумя офицерами, Брюкнером и Миттельштрассером.
— Герр Фальк и фрау Фальк, — проговорил Гитлер официально, — я собираюсь открыть вам важную государственную тайну: фройляйн Браун ждет ребенка.
— Не может быть! — воскликнул Гертер. — Невероятно!
Неужели это и в самом деле правда? Он был поражен и пытался осознать только что услышанное. Возможно ли, чтобы эти двое дряхлых людей из дома престарелых шестьдесят лет назад узнали подобное из уст человека с квадратными усами? Могло ли это быть правдой? Ребенок у Гитлера! Это пусть не всемирно-историческая, но уж никак не меньше, чем мировая сенсация! Ничего подобного он бы сам не мог придумать, но, по всей вероятности, жизнь именно такова — она всегда на один шаг опережает воображение. Больше всего ему бы сейчас хотелось узнать всю историю до конца, в десяти предложениях. “Где сейчас ребенок? Жив ли он?” Но интуиция подсказывала ему, что правильнее дать им возможность не торопиться, выбрать приемлемый для них темп; они ведь старые, а в старости все дается медленнее, в том числе и рассказ.
— Мы были точно так же потрясены, как и вы сейчас, — сказала Юлия. — Мы ничего не понимали. То, что фройляйн Браун забеременела от шефа, — в этом, пожалуй, ничего особенного не было. Подобные вещи случаются и в высших кругах тоже, и там, наверное, даже чаще. Я ведь и сама заметила, что в последние недели ей постоянно хотелось сельди и огурцов. Но какое к этому могли иметь отношение мы? В чем заключалась задача, которую собирались возложить на наши плечи?
Чуть позже Борман все им объяснил. Главная проблема, по его словам, состояла в том, что иметь ребенка от фюрера мечтали все немецкие женщины. Многие называли своих сыновей Адольфами. Если бы он женился на фройляйн Браун и, больше того, стал бы отцом ребенка, родившегося, что называется, на два месяца раньше срока, они почувствовали бы себя обманутыми, а по политическим соображениям это было нежелательно — ведь, в конце концов, именно женщины привели его к власти.
Услышав эту версию, Брюкнер расхохотался — рейхсляйтер-де умеет правильно преподнести любое известие. Фройляйн Браун была заметно рассержена, но сам шеф не мог удержаться от смеха, при этом его глаза закатились, словно он на миг заглянул в сумрак своей черепной коробки.
— Так в чем состояла ваша задача? — спросил Гертер, еще не оправившись от изумления.
— В том, чтобы выдать ребенка фюрера за нашего собственного, — ответил Фальк.
Гертер вздохнул. Придуманная им история не стоила теперь и ломаного гроша, включая его литературного сына Отто, но это его ничуть не задевало. Теперь он хотел только одного — узнать их историю.
В то утро шеф больше к этой теме не возвращался. Апатичный, словно все это его и не касалось, с поникшими плечами, он налегал на печенье, глядя в окно на возвышавшуюся над купой деревьев угрюмую, вызывающую ужас горную гряду Унтерсберг, серую, как пепел от сигареты. Если верить южно-германской саге, император Фридрих I Барбаросса будет мирно спать в ее недрах до той самой поры, пока не пробьет его час и он не откроет глаза, чтобы наконец покончить с еврейским Антихристом и установить тысячелетнее царство — весь Зальцбург при этом будет по щиколотку купаться в крови. Наверно, уже тогда Гитлер придумал знаменитое название плана для нападения на Советский Союз три года спустя: план “Барбаросса”.
Сценарий событий, составленный им и его приближенными, последующие месяцы и годы шаг за шагом выполнялся. Уже на этой неделе Ульриху с Юлией предстояло перебраться в Бергхоф. Из двух гостевых комнат на той же стороне коридора, куда выходили покои шефа и его подруги, которые раньше предназначались исключительно для их личных гостей, например, родственников фройляйн, вынесли всю мебель и обставили специально для них. В качестве официального объяснения выдвигалось желание фюрера и фройляйн Браун иметь своих личных слуг всегда под рукой. Фальк получил освобождение от военной службы до конца войны. В самый ближайший срок оба должны были известить своих домашних о том, что ожидают ребенка, и предъявить письма Борману, который впредь брал на себя контроль над всей их корреспонденцией. Больше того, он дал понять, что им следует пока забыть о том, чтобы иметь собственных детей — это было бы расценено как нарушение субординации. Было бы логично, если бы наблюдение за здоровьем фройляйн Браун было поручено личному врачу Гитлера доктору Морелю, в прошлом модному в высших слоях общества врачу-гинекологу Курфюрстендама, но это могло вызвать известные подозрения; в то же время доверить ее заботам врача эсэсовского гарнизона, наблюдавшего всех остальных сотрудников, было немыслимо. Таким образом решено было обратиться к врачу из Берхтесгадена, доктору Крюгеру, элегантному пожилому господину с тщательно ухоженными белыми усами и с галстуком-бабочкой, — ему-то и представили в качестве пациентки некую фрау Фальк. Борман лично, вначале незаметно его припугнув, привел Крюгера к присяге о неразглашении. Фройляйн Браун была рада такому решению — ей не нравился врач в военной форме, — кроме того, она находила, что от Мореля дурно пахнет.
Все остальное было делом времени. Месяца через четыре, в июле, когда наметившийся живот фройляйн стал уже несколько выдаваться под одеждой, наступила вторая фаза. Однажды днем (шеф был тогда в Берлине) подъехала машина с неизвестным шофером, в нее погрузили ее пустые чемоданы, а сама хозяйка вышла прощаться с остальными секретаршами и с Юлией. Она якобы направлялась в Италию, в длительный искусствоведческий круиз. Никто, в том числе и секретарши, в душе, правда, в это не верил — все подумали, не решаясь произносить этого вслух, что просто между ней и фюрером все кончено. Слезы лились рекой, но сама фройляйн Браун держалась молодцом. Шоферу, разумеется, тоже одному из сотрудников гестапо, обученному не задавать лишних вопросов, ее представили как некую фройляйн Вольф. Добравшись до Линца, они перекусили наспех в кабачке городской ратуши и поздней ночью вернулись обратно в Бергхоф, ни разу не задержанные ни на одном из многочисленных дежурных постов. Все эти подробности Юлия узнала от самой фройляйн Браун.
Гертер слушал как завороженный, едва ли не раскрыв рот от удивления, — с самого детства ни один рассказ так его не захватывал. Но то-то и оно, что это был не рассказ, то есть не выдуманная история, а, как говорят дети, “взаправдашняя”, ведь нельзя же было предположить, чтобы эти двое сидящих перед ним старых как мир людей из “Эбен Хаэзера” могли бы такое придумать.
До самых родов, которые произошли в ноябре, фройляйн Браун не имела права покидать той части здания, в которой она жила вместе с фюрером. Ей не положено было появляться возле окон, а по вечерам в ее комнате не горел свет. Доступ к ней имели лишь посвященные, а роль беременной женщины приходилось играть Юлии. Каждое утро она вместе с фройляйн Браун перед зеркалом запихивала под одежду разные тряпки, полотенца, а позже даже подушки, стараясь как можно более похоже изобразить рост фюрерова ребенка у нее в животе. Это неизменно сопровождалось шутками. Фройляйн Браун было любопытно, как реагируют внизу на ее живот. Сам Гитлер, в присутствии третьих лиц, бывало, спрашивал Юлию о ее самочувствии, что, по всей видимости, доставляло ему удовольствие. Он даже завел обычай отправлять ее вечером пораньше спать в связи с ее состоянием.
— Я, — сказал Фальк, — разумеется, опасался, как бы моя жена случайно не забеременела, ведь тогда бы весь план провалился и Борман нас уничтожил. Раньше это было труднее, чем теперь, я имею в виду не уничтожить, а избежать беременности.
— Мне это прекрасно известно, — тяжело вздохнул Гертер, — я и сам через это прошел. Как же фройляйн Браун коротала эти долгие месяцы?
В ноябре, когда ей предстояло вернуться, она должна была, не попадая впросак, суметь кое-что рассказать о своей поездке, например, не ляпнуть, что якобы пила кофе на площади Сан-Марко во Флоренции или что посетила в Риме галерею Уффици. Поэтому будущий отец снабдил ее Бедекерами1 , книгами по искусству и монографиями Буркхардта “Культура Ренессанса в Италии” и “Цицерон”. Она штудировала их каждый день за массивным дубовым письменным столом Гитлера, если его самого не было, — Блонди тем временем преданно лежала у ее ног. Чтобы поддержать подругу, шеф часто в течение этих месяцев оставался рядом с ней, именно по этой причине, незадолго до разгрома Чехословакии, он пригласил Чемберлена не в Берлин, а к себе на виллу Бергхоф. У ее изголовья всегда лежало “Итальянское путешествие” Гёте. Целый день она ходила в пеньюаре, ее белье Юлия стирала в ванне. Никому не казалось удивительным то, что Юлия в своем состоянии предпочитает принимать пищу у себя в комнате и что Фальк, учитывая ее повышенный аппетит, часто относит ей наверх тройную порцию. Мажордом Миттельштрассер распорядился также установить в одной из двух отведенных им комнат массивную колыбель в старонемецком вкусе и баварский резной комод, тем самым помещение превратилось в детскую.
— В последние недели, — сказала Юлия, закуривая следующую сигарету, — у меня появилось чувство, что я и вправду со дня на день рожу. Ведь в конце концов именно мне, госпоже Фальк, доктор Крюгер советовал поменьше напрягаться, раз “я стала так быстро уставать”, и помню, что порой я невольно чувствовала себя даже немного обиженной, когда он приходил для осмотра беременной, а меня, разумеется, не замечал.
Когда он приезжал в Бергхоф на своем пыхтящем двухтактовом “ДКВ”, машине, вылепленной, казалось, из папье-маше, он вносил в нашу жизнь светский дух. И вот наконец девятого ноября, во второй половине дня, начались схватки. Уже с самого утра в доме было тревожно, чувствовалось, что вершится большая политика. Внизу в большом зале, в котором собралось также несколько высших чинов, все как один в форме, сидел Гитлер и беспрерывно говорил по телефону со всеми подряд, в том числе с Герингом и Гиммлером в Берлине; Фальк понял это, потому что он обращался к ним по фамилии и на “вы”; единственным человеком, которому он говорил “ты”, был, похоже, Рём, командир СА, которого несколько лет тому назад в числе прочих казнили по приказу Гитлера. В зале, разумеется, присутствовал и Борман.
Фройляйн Браун тем временем перевели в квартиру Фальков, там ей предстояло рожать, ведь крики матери и ребенка должны были раздасться с нужной стороны. Возле Бергхофа стояла наготове машина скорой помощи СС, на случай, если возникнут осложнения и фрау Фальк придется срочно доставить в Зальцбург в госпиталь. Юлия освободилась от тряпок и подушек и стала помогать доктору Крюгеру принимать роды, которые завершились к полуночи.
— Ну и как? — поинтересовался Гертер.
— Родился мальчик, — лаконично ответила Юлия. — Она взглянула на фотографию на телевизоре, и на глаза ее вдруг навернулись слезы.
Гертер вопросительно посмотрел на Фалька, тот кивнул.
— Эта фотография была сделана во время войны. Снимала сама фройляйн Браун.
— Можно мне взглянуть?
Гертер встал, подошел поближе и стал рассматривать снимок. На террасе в самоуверенной позе, широко расставив ноги, с бутербродом в руке стоял маленький мальчик в белой блузе, укороченных белых брюках и в белых гольфах. Его взгляд и вправду имел нечто общее со сверлящим взглядом его отца. Действительно ли отца? Правда ли, что ребенок был сыном Гитлера? Эта мысль все еще казалась Гертеру абсурдной, но, собственно, почему бы и нет?
— Бутерброд у него был посыпан сахаром, — сказала Юлия. — Я ему сама его намазала. Женщина рядом с ним — это я.
Только теперь он узнал на снимке Юлию. Стройная молодая женщина годами ближе к тридцати и до сих пор еще угадывалась в нынешней Юлии, словно контур за матовым стеклом, но в той, что на фотографии, никак нельзя было узнать раздобревшей бабки, в которую она теперь превратилась. Гертер повернулся к ней и спросил:
— Как его звали?
— Зигфрид, — ответил Фальк со вздохом, в котором слышалось облегчение, от сознания, что он наконец-таки освободился от стародавней тайны.
— Ну конечно, — сказал Гертер, чуть приподняв руки и снова усаживаясь, — Зигфрид. Я должен был сам догадаться. Великий герой германской расы, не ведавший страха. Вагнер тоже назвал так своего ребенка. А как шеф реагировал на рождение сына?
— Он был тогда внизу, — продолжил свой рассказ Фальк, — гофмаршал Брюкнер обо всем ему доложил, но когда он, весь бледный, вошел в комнату, а следом за ним Борман, и увидел свою “малышку”, лежащую с ребенком возле груди, то со стороны казалось, что он с трудом осознает то, что здесь только что произошло. Его мысли были далеко — он думал о своем первом погроме, который по его приказу должен был свершиться этой ночью. На следующий день на вилле узнали, что по всей Германии и Австрии в ту ночь горели синагоги, а в магазинах, владельцами которых были евреи, вылетали стекла. “Хрустальная ночь Рейха” — как позднее окрестили этот погром — девятое ноября, в тот же день в 1918 году сместили немецкого кайзера, в 1923 году провалился гитлеровский путч в Мюнхене, а в 1989 году ровно девятого ноября пала Берлинская стена.
— Выходит, финал его похода и его последствий наступил через 66 лет после его начала, — подытожил Гертер.— Это почти число зверя. И ровно через сто лет от года его рождения.
Во всем, что было связано с Гитлером, мрачная магия чисел действовала с неумолимой последовательностью.
Шеф быстро взял себя в руки и, казалось, на миг забыл про погром. Фройляйн Браун была безмерно счастлива, что не подарила ему дочь. Он церемонно поцеловал ей руку, затем Юлия осторожно передала ему ребенка. Он не знал, как себя вести с младенцем на руках, прижал Зигфрида к Железному Кресту, что висел у него на груди, огляделся вокруг себя и в каком-то неловком экстазе торжественно произнес:
— Ein Kind ward hier geboren.1
Мажордом Миттельштрассер почтительно прошептал, что это цитата из Вагнера. Один только Борман, по словам Юлии, был недоволен появлением на свет ребенка; он смотрел на него с таким выражением, что, казалось, готов был проверить его удостоверение личности.
Затем настал следующий черед. Ульрих должен был поехать с Миттельштрассером на регистрацию ребенка в Берхтесгаден: по документам он должен был называться Зигфрид Фальк, а не Зигфрид Браун. Юлия, лежа в постели, принимала секретарш и других сотрудников, пришедших ее навестить, вся комната превратилась в настоящий цветочный магазин. В Бергхоф было разрешено приехать также ее родителям и матери Ульриха. Тот момент, когда ее мать со слезами счастья на глазах брала на руки своего так называемого внука, по словам Юлии, был для нее самым трудным во всем сценарии. Напротив, ее отец, носивший форму СС, казалось, был больше очарован посещением святая святых, нежели своим внуком.
Через неделю доктор Крюгер разрешил так называемой госпоже Фальк, а на самом деле Юлии, потихоньку опять приниматься за работу. Фройляйн Браун, которая тайно кормила ребенка грудью, слабая и утомленная, вернулась к тому времени из своей дальней поездки, “поздней ночью”, — рассказывала она, и в известном смысле так оно и было на самом деле. Располневшую грудь, которая у нее вдруг появилась, Юлия перевязывала ей после кормлений шелковой шалью; она стала носить широкие шерстяные свитера, так как “после жары Сицилии, где она еще совсем недавно взбиралась на Везувий”, в Бергхофе она все время мерзла. Фальк вспомнил, что Шпеер во время обеда, устроенного в честь ее возвращения, удивленно переспросил: “Везувий? В Сицилии? Вы, конечно же, имели в виду Этну.” — “ Ну конечно, Этну”, — заливаясь краской, подтвердила фройляйн Браун. “Этна, Везувий — я их всегда путаю”. На что шеф, оторвавшись от своего вегетарианского псевдобифштекса, заявил, что два эти вулкана в известном смысле есть разные проявления одного древнего правулкана, точно так же, как он сам и Наполеон.
В дверь снова постучали, но на этот раз дождались, пока Юлия не крикнет “войдите”. В комнату вошла полная женщина, на вид ей было уже за сорок, икры ее напоминали перевернутые бутылки из-под шампанского.
— Господин Гертер, — представил его Фальк. — Госпожа Брандштеттер. Госпожа Брандштеттер — это наша директриса.
Гертер протянул ей руку, но она словно застыла, глядя на него так, словно никак не ожидала его здесь увидеть.
— Не вас ли позавчера я видела по телевизору?
Гертер сообразил,
что должен на ходу придумать
какое-нибудь объяснение своему
присутствию здесь. Что могло
понадобиться знаменитому
зарубежному писателю, которого
даже по телевизору недавно
показывали, от бедной супружеской
четы, стариков, живущих в доме
престарелых на окраине Вены? Ей это
показалось подозрительным; похоже,
она уже знала про то, что он
заглянул
к ним на огонек, и считала своей
обязанностью защитить стариков,
даже не зная того, что было известно
теперь ему.
— Вы правы, господин и госпожа Фальк меня тоже видели. Мы сейчас предаемся воспоминаниям. Господин и госпожа Фальк приходили на мой литературный вечер полюбопытствовать, все тот же ли я пишущий молодой человек, с которым они сорок лет назад однажды случайно познакомились.
— Ну и как? — спросила директорша, переводя взгляд с одного на другого.
— Я никогда не меняюсь, — ответил за них Гертер, выдавив некое подобие улыбки.
Она сказала, что больше не станет им мешать, и, не объяснив, зачем, собственно, приходила, удалилась.
— Если госпожа Брандштеттер вдруг спросит у вас про обстоятельства нашего знакомства, — обратился к ним после ее ухода Гертер, — вы должны сами что-нибудь придумать. Я не знаю, какой была ваша жизнь сорок лет назад.
— Сорок лет назад все опять вошло в колею, — ответил Фальк, — но до этого нам пришлось несладко. После войны нас взяли в плен американцы и целых два года мы провели в лагере.
Юлия встала и, потушив сигарету, спросила его:
— Может быть, вы хотите бутерброд? Мне неловко, что мы вас так долго задерживаем.
Гертер посмотрел на часы — было без четверти час. Ему действительно стоило сейчас позвонить Марии, но он не хотел нарушать интимности обстановки.
— Я с удовольствием съем бутерброд, ведь было бы странно, если б теперь, когда я узнал, что у Гитлера был сын, я вдруг сказал бы, что мне потихоньку пора. А вы сами понимаете, какая это сенсация, ну все то, что вы мне только что рассказали? Если б вы предложили ваш рассказ в “Шпигель” или еще в десяток подобных журналов, вы бы получили миллионы и жили бы сейчас не в этой квартирке в “Эбен Хаэзере”, а на вилле не меньшей, чем Бергхоф, и со своим собственным персоналом.
Взгляд Фалька на мгновенье стал жестким.
— Какое-то время это в той же степени будет относиться и к вам. Но вы только что поклялись молчать.
Гертер смущенно опустил голову, и это не было целиком игрой. Фальк сумел поставить его на место. Ведь действительно, кто бы ему поверил? И даже после смерти Фальков, когда не останется больше свидетелей, его рассказ будет выглядеть не более правдоподобным. Его станут хвалить за его фантазию, возможно, даже опять дадут литературную премию, но поверить … нет, в это не поверит никто.
— К тому же, — сказал Фальк, — вы не узнали еще и половины.
Тем временем Юлия, стоя посреди маленькой кухни и левой рукой прижимая к груди большую круглую буханку темно-коричневого хлеба, нарезала ее ножом на тонкие ломти. Он посмотрел на то, как она это делает, и у него мурашки побежали по спине. Так больше нигде в мире не нарезают хлеб. Ему налили еще стаканчик пива, и когда он отведал бутерброд, намазанный гусиным жиром и хреном и щедро посыпанный сверху солью, его вновь охватило чувство приобщения к истокам, какое посещало его лишь в Австрии. Бутерброд показался ему вкуснее самого шикарного обеда в трехзвездочном ресторане.
— И что потом? — он задал главный вопрос, который движет вперед любой рассказ.
Потом начался самый счастливый период их жизни.
Разумеется, их еще строже, чем прежде, держали под наблюдением, ни о каких поездках к родственникам в Вену больше не было и речи. Раз в полгода пребывающие в неведении бабушки и дедушки могли приехать погостить на денек в Бергхоф, и каждый раз отец Юлии был разочарован, что опять не удалось взглянуть на фюрера. Они жили по сути как заключенные, но все компенсировал малыш Зигги, который не был их родным сыном. В первые три года, за которые Гитлером было завоевано десять стран, шеф больше времени проводил в Бергхофе, нежели в Берлине. Именно там он принимал королей и президентов, которым угрожал, и так громко их поносил, что слышно было даже в кухне, а потом вдруг превращался в наилюбезнейшего фюрера и приглашал гостей к обеду, по окончании которого те, все еще дрожа от страха, миновав почетный караул, солдат СС в касках и с автоматами через плечо, шли к своим машинам, в полном сознании, что с их странами все кончено. К огорчению фройляйн Браун, ее суженый вначале мало интересовался сыном. Всемогущий фюрер, стремящийся к власти над миром, явно не имел призвания быть хорошим отцом — на это он, сам маменькин сынок, был не способен. Кроме того, ребенок казался ему крошечным и слишком похожим на всех прочих новорожденных и годовалых младенцев.
Фальку он даже однажды сказал, что скорей всего из мальчишки толку не выйдет, ведь у великих людей всегда ничтожные дети, взять хотя бы Августа, сына Гете. Но за ничтожность Зигфрида отдуваться придется Фалькам. Ребенок вообще появился на свет исключительно благодаря молитвам фройляйн Браун, которую ему довольно часто приходилось оставлять одну по причине своих неустанных трудов на благо немецкого народа. Он запретил Фальку передавать фройляйн Браун это брошенное им вскользь замечание, но Юлия была шокирована фразой не меньше, чем сама фройляйн Браун, доведись ей ее услышать. Шли годы, и в ней все больше крепло чувство, что этот ребенок — ее сын, ведь именно так все с ним и обращались в присутствии посторонних, включая семерых посвященных. Когда он достиг школьного возраста и поступил в подготовительный класс госпожи Подлех, организованный в Бергхофе Борманом для своих детей, для детей Шпеера и еще нескольких отпрысков старших военачальников, таких, как, например, дочка Геринга, Юлия больше гордилась Зигфридом, чем его собственная мать. Вслух это не произносилось, но не исключено, что фройляйн Браун мучалась от ревности. Если Зигги ушибался или имел какие-то еще неприятности, он приходил жаловаться не к ней, а к Юлии; если ему снился страшный сон и он просыпался, то забирался под одеяло к Юлии, а не к своей родной матери.
Ах, куда ушли эти восхитительные, ослепительные зимние дни сорок первого и сорок второго со снегом высотой в несколько метров и прозрачными сосульками за стеклом и те чудесные новогодние вечера, когда устраивались “гаданья на свинце” — один раз в них принял участие даже сам доктор Геббельс. “А в Голландии есть такая традиция?”
— В Голландии нет, — ответил Гертер, — но в моем доме есть.
На чердаке находили кусочек свинцовой трубки, который расплавляли на старой кухонной сковороде. До сих пор у него перед глазами стоит серая клякса расплавленного свинца и отец, передающий ему в руки оловянную ложку. Он должен зачерпнуть ею немного свинца и вылить его в миску с водой. Со страшным шипением свинец застывает в воде и получается фигурка, которую достают из миски, и потом каждый должен сказать, что это такое, ведь по фигуркам предсказывают будущее.
Фальк отвернулся и стал рыться в ящике. Он извлек на свет божий какой-то продолговатый блестящий предмет размером с мизинец и протянул его Гертеру.
— Это фигурка, сделанная Гитлером. Я ее сохранил. Как она вам нравится? Я помню, он сам был недоволен.
Гертер
зачарованно рассматривал
странного уродца. Он, разумеется,
понимал, что фигурки получаются
случайно, в зависимости от того, на
какой
высоте ложку держали над водой и с
какой скоростью вливали свинец, он
сознавал, что подобная фигурка
могла выйти у каждого. И в то же
время он знал, что сделал ее не кто
иной, как Гитлер. Отдаленно она
напоминала василиска, описанного
Томасом Манном, но он не был уверен,
что сравнение с василиском пришло
бы ему в голову, знай он, что фигурку
сделал, скажем, Ганди. По
необъяснимой причине цвет металла
напомнил ему смертельную белизну
лба Гитлера. Беззвучно он протянул
ее назад Фальку, но тот вдруг
сказал:
— Я дарю ее вам.
Гертер кивнул головой и молча сунул предмет в нагрудный карман рубашки. Что-то удержало его от того, чтобы сказать “спасибо”.
Потянулась череда летних дней, их проводили на большой террасе над гаражом или в бассейне на вилле Геринга… Порой фройляйн Браун ездила навестить своих родственников в Мюнхен или к своей подруге в Италию и всегда брала с собой Юлию, которая, в свою очередь, никак не могла оставить своего маленького сына; впереди в машине садились шофер и кто-нибудь из сотрудников гестапо, на заднем сиденье устраивались они с ребенком и играли в какую-нибудь игру. Зигги рос и превращался в шустрого пострела, он ни на минуту не закрывал рта и ни минуты не мог усидеть на месте. Он щебетал не переставая, в том числе с Блонди и с собачками фройляйн Браун; если порой ему случалось набедокурить, он всегда сознавался, что это сделал он, заваливался в кресло, молотил ручками и ножками подушки, кувыркался, вставал на голову и, изображая страшное чудище, полз по полу, призывая на место происшествия маму, тетю Эффи или дядю Вольфа: “ Они уже видели, что я натворил?”.
“Дядя Вольф”, — повторил про себя Гертер. Что общего у Гитлера с волками? То, что и тот и другие хищники? В двадцатые годы, Вольф, была его подпольная кличка; затем его штаб-квартиры в Восточной Пруссии, в России и на Севере Франции назывались “Wolfschanze” и “Wolfsschlucht”1 . Блонди тоже была похожа на волка; одного из щенков, которых она принесла к концу войны, Гитлер решил воспитывать сам и дал ему кличку Вольфи. “Homo homini lupus est” — “человек человеку волк”. Может быть, таким образом раскрывается его представление о себе самом?
Летом сорок первого был приведен в исполнение план “Барбаросса”, но Фальк признался, что реальные события в ту пору проходили мимо его сознания. Когда-то он активно участвовал в политике, продвигался с самых нижних ступеней с револьвером в руке, но с тех пор, как начал подавать на стол кофе с печеньем господам, вершившим большую политику, он больше не следил за ней, потеряв к ней всякий интерес. Лишь когда война закончилась, он понял, сколько бед натворил его шеф за эти годы, к примеру, он догадался, о чем шушукались Гитлер с Гиммлером, когда, надев солнечные очки и взяв в руки горные палки, отправлялись в длинные прогулки в сторону чайного домика и обгоняли всех остальных — так, чтобы никто не мог услышать их бесед. Даже Фегеляйна они никогда не брали с собой.
— Фегеляйна? — переспросил Гертер. — А кто такой был этот Фегеляйн?
— Группенфюрер СС Герман Фегеляйн, — сказал Фальк. — Обаятельный молодой высший офицер, личный представитель Гиммлера при Гитлере. Его еще называли “Око Гиммлера”. По настоянию Гитлера, он женился на сестре фройляйн Браун Гретель. Это, конечно, понадобилось ему, чтобы придать фройляйн Браун, становившейся невесткой генерала Фегеляйна, больше веса в глазах общества. Гитлер устроил для них пышную свадьбу, но Фегеляйн несмотря ни на что мало интересовался Гретель.
— Он по-прежнему увивался за женщинами, — пояснила Юлия, выражение лица которой красноречиво говорило о том, что порок имеет массу разновидностей. — Между супругами то и дело разыгрывались отвратительные сцены.
— За линией восточного фронта, — продолжал Фальк, — к тому времени уже насчитывались десятки тысяч убитых, а летом сорок второго по Европе пошли первые поезда, увозившие людей в лагеря смерти.
Он слегка покачал головой, словно сам не мог поверить в свои слова.
— Все шло, как он и задумал с самого начала. С каждым днем он все ближе стоял к своей великой цели — уничтожению еврейского народа, но никто из нас об этом не догадывался. Фройляйн Браун об этом тоже не подозревала.
— Сегодня, спустя столько лет, нам кажется, — подхватила Юлия, — что он тогда весь был в грезах, уверенный, что человечество навсегда запомнит его как своего спасителя и величайшую личность мировой истории. Из-за этого изменилось даже его отношение к сыну.
Все обратили внимание, что он стал уделять ему больше внимания, во всяком случае, когда рядом не было никого из посторонних. Фальк однажды заметил, как он, стоя в своем кабинете, держал Зигги на руках и что-то ему говорил, показывая в сторону гряды Унтерсберг, возвышавшейся за окном. Или как он, усадив Зигги на колени, делал для него набросок карандашом: рисовал запущенный уголок старой Вены — у него это очень хорошо получалось, он обладал талантом и фотографической памятью. Когда он рисовал, он надевал очки, о существовании которых не должна была знать Германия. В другой раз — вскоре после сокрушительной бомбардировки Гамбурга в июле 1943 года — он ползал по полу на коленях, играя с Зигги в “шуко”, — так называлась заводная игрушечная машинка, которую он ему подарил, — ей можно было управлять с помощью проволочки, крепившейся на крыше. Чтобы не вызывать подозрений, он делал ему лишь очень скромные подарки. Юлия как-то раз услышала, как он на террасе в присутствии фройляйн Браун сказал Борману:
— Возможно, я стану основателем династии. Тогда я усыновлю Зигфрида, точно так же, как Юлий Цезарь усыновил будущего императора Августа.
В этом звучала ирония, но, возможно, это была не просто шутка. От него всего можно было ожидать.
Гитлер все чаще целые недели и месяцы стал проводить на своей штаб-квартире в Восточной Пруссии. После Сталинградской битвы на русском фронте все больше беспокойства вызывал натиск еврейско-большевистских ублюдков, да и в Северной Африке дела шли не лучшим образом, пришлось, увы, отказаться от еврейской цели всего похода — взятия Иерусалима; между тем в результате англо-американских террористических бомбардировок немецкие города один за другим превращались в развалины, с сотнями тысяч жертв, но никто из фюреровского персонала не хотел смотреть правде в глаза, даже после вторжения войск на территорию Германии в июне 1944 года: до тех пор, пока фюрер сам нерушимо верил в окончательную победу, ни у кого не было причин сомневаться в правомерности его пребывания на посту во главе империи. Тайное оружие, находившееся, по словам Геббельса, в стадии разработки, вскоре изменит ход всей войны в пользу Германии. В действительности, ядерное оружие, этот своего рода вагнеровский меч Нотунг, ковался в Америке под руководством изгнанных из Германии ученых еврейской национальности. Тем временем, как понял Гертер, вся система под руководством Бормана стала потихоньку прятаться под землю. Вот уже целый год сотни невольников день и ночь прокладывали многокилометровый лабиринт, состоящий из коридоров и бункеров, который должен был связать между собой все здания; там было все, от комнат шефа и его подруги, отделанных внутри драгоценными породами дерева и устланных коврами ручной работы, до жилища Блонди. Многочисленные кухни, кладовые, детские, рабочие помещения, архивные склады, штаб-квартира, телексные, ставка гестапо, доты, установленные на стратегически важных участках, — на поверхности для охраны возводились вахтенные башни, оснащенные скорострельным оружием.
Фройляйн Браун
так же, как и все остальные,
всячески отгораживалась от
реальной картины войны,
напоминавшей о себе на
Оберзальцберге лишь
приглушенным гулом подземных
взрывов. Изредка объявляли
воздушную тревогу, о чем, по всей
вероятности, немедленно
докладывали шефу: через несколько
минут он
перезванивал, настаивая, чтобы
фройляйн Браун немедленно
спускалась в убежище. Она
по-прежнему сильно огорчалась,
когда ее Ади не было дома, но теперь,
когда у нее был сын, Юлии уже не
приходилось ставить портрет
возлюбленного возле ее тарелки. В
то же время Юлия
не могла не заметить, что
обстановка на Бергхофе
разрядилась, едва лишь скрылась из
виду сопровождаемая эскортом
мотоциклистов колонна из черных
“мерседесов”, увозившая с собой
все и вся: Бормана, Мореля,
сменившего Брюкнера Шнауба, Гейнца
Линге, секретарш, повариху, Блонди и
двадцать больших чемоданов,
вмещавших в себя полный багаж шефа.
Оставшиеся на Бергхофе сразу же
достали сигареты и закурили,
отовсюду доносились раскаты смеха,
в том числе из жилого корпуса
рядового состава СС; где-то даже
вставили в патефон пластинку с
американским джазом, этой
примитивной “нигерской музыкой”,
— все напоминало разлившиеся воды
реки, которая потихоньку начинает
размывать плотину. Вслед за первой
волной “эмиграции” и другие
начальники стали уезжать с горы,
вдруг потерявшей все свое значение.
Юлия вспомнила, как фройляйн Шпеер,
прощаясь с фройляйн Браун,
заметила, что Зигги все больше
становится похож на нее, Юлию.
Фройляйн Браун хмыкнула, но потом
надула губки.
— В середине июля, — продолжал Фальк, — незадолго до того, как Зигги должно было исполниться шесть, шеф снова отправился в свой Волчий Овраг. Прощание с фройляйн Браун и Зигги затянулось, словно он предчувствовал, что никогда больше не увидит Бергхоф. К тому времени шеф превратился в сгорбленного старика.
Фальк расправил плечи и посмотрел Гертеру прямо в глаза. Чуть помявшись, он сказал:
— Неделю спустя граф Штауффенберг совершил на него покушение. Фройляйн Браун была в ужасе, что не может в эти трудные дни поддерживать возлюбленного иначе, как по телефону, — он все твердил, что она должна оставаться с Зигги. Правда, он прислал ей свою порванную и окровавленную форму. Два месяца спустя катастрофа разразилась и над нами.
Гертер заметил, что Фальк наконец набрался храбрости, словно человек, который все никак не решается прыгнуть из окна своего горящего дома на спасательное полотно, но в какой-то момент все-таки это делает. Он слышал, как рядом тихо всхлипнула Юлия, но приказал себе не смотреть в ее сторону.
— Извините меня, господин Гертер, но то, что я собираюсь сейчас рассказать, — уже и вовсе загадка, и не только для вас, но и для нас самих. Шеф несколько дней не звонил, и каждый раз, когда фройляйн Браун пыталась дозвониться ему сама, ей говорили, что он слишком занят и не может подойти к телефону. Это начало ее беспокоить, но что она могла сделать? В пятницу двадцать второго сентября, в первый погожий осенний день, как сейчас помню, где-то около полудня возле главного крыльца остановилась закрытая машина Бормана, а за ней вторая машина, в которой ехал его эскорт. Мне это показалось странным: летом господа всегда ездили с открытым верхом. Что могло заставить его выпустить шефа из поля зрения на целых несколько дней? Я развесил на балконе военные формы и штатские костюмы фюрера и занимался в этот момент чисткой его сапог и туфель, конечно же, не зная, что ничего из этого он уже никогда не будет носить; в Берлине и на фронтовых штаб-квартирах у него был обширный гардероб. Все подогнано точно по размеру, по одежде я точно мог судить о его габаритах. Эскизы для любой своей вещи, будь то военная форма, пальто или кепи, он разрабатывал для себя сам, точно так же, как эскизы для своих зданий, свои флаги, штандарты и планы массовых манифестаций. Если он вдруг обнаруживал, что одежда морщит, он сразу же звал своего портного, господина Гуго.
Видно было, что Фальк по-прежнему медлит, все никак не решаясь сказать то, что давно собирался. Гертер кивнул.
— Гитлер был перфекционистом.
— Ульрих немедленно пришел к нам обо всем рассказать, — подхватила Юлия. — Мы с госпожой Кёппе были в библиотеке, она тоже располагалась на верхнем этаже. Стоя возле раскрытого окна, мы стряхивали пыль с книг, фройляйн Браун читала вслух “Пита-неряху”, а Зигги все время стоял на голове или падал навзничь на диван. Библиотека была единственным более-менее уютным местом во всем Бергхофе. Время от времени до нас доносился гул взрыва динамита в глубине горы.
Фальк заметил на лице своего слушателя улыбку, но ему, конечно, было непонятно, что могло ее вызвать. Гертер же вдруг на минуту представил себе, какие книги они могли вытряхивать у окна: хлопали Шопенгауэром по Гобино, Ницше — по Карлу Мею, Хьюстоном Стювартом Чемберленом — по Вагнеру…
— В испуге мы смотрели друг на друга, — продолжил свой рассказ Фальк, и в его глазах промелькнул все тот же страх, который он впервые испытал больше чем пятьдесят с лишним лет назад. — Потом, видимо предварительно переговорив с Миттельштрассером, наверх поднялся Борман. Даже не знаю… но уже топот его сапог по ступенькам лестницы рассказал мне, что что-то не так. Шаги были тяжелые, словно он сам себя в чем-то уговаривал. Даже Штази и Негус почувствовали недоброе и начали лаять. “Боже мой, — ахнула госпожа Кёппе, — что бы все это значило?” Войдя, он принял стойку “пятки вместе — носки врозь”, выкинул вперед руку в знак приветствия и гаркнул: “Хайль Гитлер”. В Бергхофе это было не принято, и мы в ответ лишь что-то пробормотали в том же духе. Только Зигги смотрел на него большими глазами, не отрываясь. Борман, не снимая фуражки, воззрился на госпожу Кёппе, которая все сразу поняла и вышла из комнаты. Затем он объявил фройляйн Браун, что в эти тяжелые дни фюрер выразил желание постоянно видеть ее рядом с собой.
— У нас камень с души свалился, — продолжала Юлия, — лицо фройляйн Браун просияло. Она спросила, когда ей предстоит отправиться в путь.
“Немедленно, — ответил Борман, — внизу ждет машина, которая доставит вас в аэропорт Зальцбурга. Там уже подготовлен вертолет”. — “А как же Зигги?” — Я до сих пор вспоминаю этот ее вопрос. — “Зигги тоже едет, вместе с Ульрихом и Юлией?” — “Нет, — ответил Борман, — фюрер распорядился, чтобы он оставался со своими приемными родителями в Бергхофе. “Вольфшанзе” — неподходящее место для ребенка, кроме того, находиться там опасно, это слишком близко к линии фронта”.
— В ней, конечно же, боролись противоречивые чувства, — продолжал рассказ Фальк, — но в то же время она знала, что с решением Гитлера не поспоришь. Борман по-прежнему не двигался с места. Фройляйн Браун он сказал, чтобы она немедленно шла укладывать вещи, а мне лаконично бросил, что вскоре мы должны будем переговорить отдельно. После чего развернулся на каблуках и вышел из комнаты.
Чемоданы, которые однажды увозили из Бергхофа пустыми, теперь заполнялись до отказу, — занималась этим, в основном, Юлия. Она рассказала, что фройляйн Браун все сидела на краю кровати, обняв за плечи Зигги, а тот тем временем забавлялся маленьким компасом. У нее в глазах стояли слезы, она все повторяла, что часто будет приезжать и навещать его. Он, похоже, не понимал, из-за чего так расстраивается тетя Эффи, она ведь ехала к дяде Вольфу, который в это время вел войну. “Потом, когда я буду большой, — заявил он однажды, — я сам буду вести войну”. Шеф, услышав эти слова, смеялся до слез.
Фройляйн Браун позвонила своим родственникам в Мюнхен, зная, что, как только она попадет в Вольфшанзе, связь с ней прервется. Чуть позже все собрались в зале подошла и госпожа Борман со своими детьми; Борман всегда оставлял семью на Оберзальцберге, чтобы самому беспрепятственно ухлестывать в штаб-квартире за уборщицами и секретаршами. Простились сдержанно. Юлии и Ульриху пожали руку, Зигги поцеловали в лоб, даже терьеров, и тех расцеловали, а потом все дружно махали, собравшись у парадного выхода, пока она усаживалась во вторую машину, в которой, помимо шофера, ехал в качестве сопровождающего один из гестаповцев.
— Через час, — рассказывал Фальк, — появился адъютант Бормана и доложил, что рейхсляйтер ожидает меня в своем шале.
— Сама не знаю почему, — сказала Юлия, — но я вдруг почувствовала, что на небе сгустились тучи. Я прошла с Зигги в его комнату, весь пол в ней был уставлен солдатиками, которые шли на штурм. Как сейчас помню, он еще сказал: жаль, что у него одни только немецкие солдаты; хорошо бы, были еще и русские, чтобы победить, но их, увы, в магазине не продавалось. “Не имея противника, невозможно проиграть”.
Гертер невольно подумал о Марниксе. Тот тоже мог бы сказать такую фразу, но, дитя своего времени, он играл уже не в статичных солдатиков, а в компьютерные игры, цель которых — уничтожение зримого противника. Гертер, который был на одиннадцать лет старше Зигфрида Фалька, он же Браун, он же Гитлер, перед войной сам играл в солдатиков, в таких вот, в немецкой военной форме, но никогда он не испытывал нужды во вражеском войске. Наверное, для него важна была не игра в сражение, а постановка драматических живых картин, он чувствовал себя не генералом, а скорее режиссером. Возможно, театрал Гитлер, мнивший себя величайшим военачальником, на самом деле всего-навсего разыгрывал батальные сцены, только не с оловянными солдатиками, а с живыми людьми.
До виллы Бормана ходу было не больше пяти минут пешком, она была не такая просторная, как Бергхоф, но больше шале Геринга. Солнце освещало пригорок, на который он поднимался, садовники косили траву, в гуще деревьев пели птицы — сплошная идиллия, если б не доносившийся из-под земли стук десятков пневматических молотков. У него тоже на душе было неспокойно, но о чем, собственно, он мог беспокоиться? Никто ведь не совершил никаких проступков? Когда слуга Бормана открыл дверь и впустил его внутрь, до него откуда-то из дальних комнат донеслись смех и голоса детей Бормана. Рейхсляйтер стоял в своем кабинете, несколько расставив ноги и уперев руки в бока. “Фальк, — произнес он, — я буду краток. Держите себя в руках”.
Рассказчик на мгновенье умолк. Он стал еще меньше ростом, наклонил голову и потер обеими ладонями лицо. Наконец сдавленным голосом он произнес:
— Борман сказал: “По приказу фюрера вы должны убить Зигфрида”.
Гертер открыл рот. Куда он попал? Нет, не может быть! Он услышал, как заплакала, уткнувшись в носовой платок, сидевшая рядом с ним Юлия. Значит, в конце концов все так и случилось? Заметив, что Фальк смотрит на Юлию, он встал со своего места и, сделав безмолвный жест рукой, предложил поменяться местами. Фальк сел рядом с Юлией на диван, накрыл своей рукой ее руку, а Гертер, опустившись в маленькое кресло, почувствовал, как оно нагрелось.
— Я не верю своим ушам, — сказал он. — Вам было приказано убить Зигфрида? Зигги, сына Гитлера, от которого он был без ума? Но, боже мой, почему?
— Я до сих пор этого не знаю, — сказал Фальк. — Я словно разом весь заледенел. Когда ко мне вернулась речь, я, конечно, задал этот вопрос, но Борман в ответ прорычал: “Приказ не обсуждается, Фальк, а дается. Фюрер ни в чем не обязан перед вами отчитываться”. Я понял, что спорить дальше бессмысленно. Шеф принял свое необъяснимое решение, и, значит, так тому и быть. Вы, наверное, знаете, что приказ фюрера в ту пору в самом буквальном смысле имел силу закона. Но я все-таки осмелился спросить, какие будут последствия, если я откажусь.
— И что он сказал? — нетерпеливо спросил Гертер.
— Он ответил, что Зигфрид все равно умрет, потому что приговорен к смерти. Что это окончательно. Фюрер никогда не пересматривает своих решений. А нас с Юлией отправят в концентрационный лагерь, и что нас там ждет, нетрудно себе представить. “Если вы любите свою жену, — сказал он, — пожалуй, разумнее будет не отказываться”.
— А фройляйн Браун? Знала ли об этом фройляйн Браун?
— Понятия не имею, господин Гертер. Я рассказываю вам все, что мне известно, кроме этого я ничего не знаю.
— У меня нет слов, — промолвил Гертер. — Что же это были за нелюди? Паразиты, стремящиеся к мировому господству, — то, в чем они обвиняли евреев, относилось прежде всего к ним самим. Ну и отребье! Впрочем, мы уже тогда это понимали.
— Вы, может быть, и да, но я в ту пору этого не понимал. Впервые за все эти годы шок заставил меня осознать, какие мерзавцы меня окружали. До этого я наивно принимал их за то, что видели мои глаза. Гитлер впадал в раж, буйствовал и орал, когда речь шла о политике, но лишь по роду профессии, в остальном он был сама любезность, ведь и профессиональный боксер у себя дома не валит никого ударами с ног. Геринг однажды лукаво мне подмигнул, а наводящий на всех страх Гейдрих как-то раз во время обеда достал из вазы розу и галантно передал ее Юлии.
— Ты помнишь, Юлия? — обратился к жене Фальк.
Она, не оборачивая головы в его сторону, кивнула.
— Я закрывал глаза на то, чем они занимались. Я, конечно, догадывался, что творятся какие-то ужасные вещи, — слухи все же до нас доходили — но я не хотел в это углубляться. С Юлией я тоже никогда на эти темы не говорил. Только Борман, всегда напряженный, производил мрачное впечатление, хотя во всей их шайке он не был самым большим преступником.
— Тоже, однако, порядочный подлец, — сказал Гертер, — раз шантажировал вас смертью вашей жены.
— Разумеется. Он был продолжением Гитлера.
— Точно так же, как и все остальные.
— Правильно. Он сумел обратить в самого себя немецкий народ и собирался сделать это со всем человечеством. Его последователи выполняли его волю даже без всякого приказа. Уничтожать людей — это у них получалось потому, что все человеческое было вначале уничтожено им в них самих.
— Вы это очень точно сказали, господин Фальк. И как же развивались события дальше?
— Произошедшее должно было имитировать несчастный случай. Никто не станет докапываться, ведь зачем бы мне понадобилось убивать собственного сынишку? Я сам должен был придумать, как все устроить. Случиться все должно было не раньше, чем через неделю, — конечно же, потому, что никто тогда не связал бы этот несчастный случай с появлением Бормана, — но не позднее, чем через две недели. Вместо прощанья он сказал: “Хайль Гитлер!”, и я мог идти.
Лицо Гертера окаменело.
— Хотите верьте, хотите нет, но мне от этого рассказа становится физически дурно. Что вдруг нашло на них? А вы посоветовались с вашей женой?
Юлия снова сделала сигаретную затяжку, и теперь при каждом слове, которое она произносила, у нее изо рта, словно у диковинного существа, вырывалось бледно-голубое облачко.
— О том, что тогда произошло, он рассказал мне только в конце войны, когда мы, к тому времени уже в Гааге, узнали по радио, что Гитлер мертв.
— Он умер в тот же день, когда женился на Еве Браун, — сказал Гертер. — Как, Боже правый, все это можно объяснить? По какой-то причине он отдает приказ умертвить Зигфрида, кто его знает, почему, возможно, узнав, что это не его сын, и в конце концов женится на его матери, которая, возможно, его обманывала. Ее он тем не менее оставил в живых. Совсем непонятно. Наверно, случилось все же что-то еще.
Фальк поднял вверх обе руки и потом безвольно уронил их себе на колени.
— Загадки, одни загадки. Сколько ни думаю, объяснения все равно не нахожу. Никто никогда не узнает, как все было на самом деле. Ведь никого из тех, кто мог бы пролить на это свет, больше не осталось в живых.
— А вы оба? Разве вам ничего не грозило? Вы ведь слишком много знали?
— Этого я не боялся, — сказал Фальк. — Если бы это было так, они не стали бы строить настолько сложный план. Они бы просто-напросто убили нас всех троих, господам это труда бы не составило в таком герметично отделенном от мира месте, как Бергхоф. Нет, наверное, мы заслужили в их глазах помилование и доверие за то, что так хорошо заботились о Зигги.
— Как же вы, господи-боже мой, продержались все эти дни?
Фальк вздохнул и покачал головой.
— Когда я думаю об этом, у меня перед глазами пустота. После войны я попал в автокатастрофу, у меня было сотрясение мозга, после этого я долгое время ничего не мог вспомнить.
Маленькие трогательные старики, Фальк и Юлия, на потертом диване, под Брейгелевской вакханалией четырехсотлетней давности, походили на застывшие сверхреалистические скульптуры работы того или иного американского модерниста.
— Конечно, мне очень хотелось поговорить с Юлией, — продолжал он, — но какой был в этом смысл? Зачем было нагружать такую ужасную тяжесть на ее плечи, при том что все равно ничего изменить было нельзя? Разница заключалась лишь в том, сколько будет покойников, один или трое; единственный способ избежать этого был побег, в случае удачи — всех троих. Но сделать это было абсолютно невозможно: никто не мог проникнуть на территорию Оберзальцберга, но и покинуть ее никто не мог. Повсюду были установлены контрольные посты. Да и Борман наверняка распорядился усилить охрану. Мне приходила мысль просить помощи доктора Крюгера, ведь это был порядочный человек; возможно, ему удалось бы вывезти нас на своем “ДКВ”, но прежде мне все равно пришлось бы ему позвонить, а телефон, естественно, прослушивался. Кроме того, я поставил бы под удар и его жизнь тоже. Нет, ситуация была безнадежной. Как я ни прикидывал в своей голове, как ни крутил так и эдак, выбора у меня не было. Мне придется это сделать, решил я, и прежде всего ради Юлии. Надо было все устроить так, чтобы и она поверила в несчастный случай.
Снова установилась пауза. Гертер попробовал представить себе, что было бы, если б ему самому приказали убить маленького Марникса, и он знал бы, что иначе погибнет не только он, но вместе с ним и Мария. От одной мысли ему стало нехорошо. Как бы он поступил? Наверное, они с Марией решили бы, что придется умереть всем втроем. Ведь как жить на земле после такого поступка, пусть даже вынужденного? Но принципиальная разница, впрочем, возможно, заключалась в том, что Марникс был их собственным ребенком.
— Хотите знать, как все произошло? — спросил Фальк.
Знать этого он не хотел, но Фальк тем не менее настроился рассказать. Гертер сделал едва заметный жест головой, после чего Юлия встала и вышла в спальню. Когда дверь за ней закрылась, Фальк опустил веки и на протяжении всего рассказа больше их не поднимал. Гертер словно погрузился вместе с ним в сумрак, в котором вновь зримо стала разыгрываться былая драма. Под звуки тихого голоса Фалька “Эбен Хаэзер” словно растаял, и Гертер почувствовал себя реальным свидетелем событий, которые развивались в том проклятом месте, от которого более чем полвека назад камня на камне не осталось, — все вдруг вновь стало хорошо видно и слышно …
За минуту до будильника Фальк открывает глаза. Его сразу же прошибает пот. Итак, сегодня. Тысячу раз за эти две недели он представлял себе, как это произойдет, но когда день, этот последний день настает, все оказывается совсем по-другому. Он отключает будильник и смотрит в затылок Юлии. Она спокойно дышит во сне. Взъерошенный, дрожащий всем телом, он выбирается из постели и отдергивает шторы. За окном промозглый серый осенний день, вершины Альп, окутанные дымкой приближающейся зимы и неразличимые для глаз. Мир изменил свое лицо. Так должен чувствовать себя страдающий смертельным недугом человек, принявший решение о том, что день этот станет для него последним. Вскоре, в тайне от всех, придет врач со шприцом, наполненным ядом. Сейчас этот его приятель врач, согласившийся взять на себя весь риск предприятия, еще спит или, может быть, читает, прихлебывая кофе, свою утреннюю газету. Над статьей жирный заголовок: “Наступление русских в районе Мемеля”. Как давно кругом одна только смерть! Этим теперь никого не удивишь. Fehrerbefehl hat Gesetzeskraft.1 Нерушимость этого правила тверже альпийского гранита. Через несколько часов приказ должен быть приведен в исполнение.
Юлия, зевая, переворачивается на спину и закладывает руки за затылок.
— Что-то случилось, Ульрих?
— Я плохо спал.
— Зигги уже проснулся?
— Мне кажется, я слышал какие-то звуки в его спальне. Я обещал повести его сегодня на стрельбище. Он канючит об этом уже не первую неделю.
С глубоким вздохом Юлия сдвигает в сторону покрывало и выбирается из постели.
— Почему все вы, мужчины, так сходите с ума по этому вашему бессмысленному насилию? Родись Зигги девочкой, он бы об этом не канючил.
— По-моему, разница между полами имеет долгую историю, — отшучивается Фальк.
Зигги тем временем уже оделся. В своих коротких тирольских брючках из оленьей замши с роговыми пуговицами он сидит на полу и медленно водит вокруг компаса красным магнитом.
— Смотри, папа, стрелка сошла с ума. Знаешь, почему? Потому что магнит имеет форму подковы. Подкова приносит счастье, стрелка хочет вырваться, чтобы стать счастливой, но не может, потому что прикована к месту, она точь-в-точь как собака на цепи.
Опять Гертеру вспоминается Марникс. Такое мог бы сказать Марникс.
Убить ребенка! Фальку словно заливают в жилы расплавленный свинец. За тридцать три года, что он прожил на свете, ему не приходило в голову ничего подобного. Что за мир? Как представить себе, что через короткий промежуток времени он уничтожит эту маленькую жизнь! Может, лучше схватить пистолет и выстрелить себе в голову? А как же Юлия? Из глубин памяти вдруг всплывает тот единственный раз, когда он стрелял в человека, это было девять лет назад, в венской федеративной канцелярии, во время неудавшегося путча. В хаосе и суматохе выстрелов, криков, взрывов ручных гранат и звона разбивающегося стекла он увидел в угловой комнате, в которой больше никого не было, Долфусса, лежащего ничком на ковре. Он стонал и звал священника — Фальк сразу его узнал, федеральный канцлер ростом был едва ли больше Зигги. Из большой раны под левым ухом у него текла кровь. В эту минуту в нем проснулся инстинкт насилия и, не успев даже осознать, что делает, он выстрелил. Несколько дней спустя Отто Планета признaется в том, что сделал первый выстрел, который сочли роковым; меньше чем через неделю его осудили и повесили. Кто сделал второй выстрел, из оружия иного калибра, выяснить так и не удалось, предположения на этот счет выдвигаются до сих пор. Фальк стеснялся кому-либо об этом сказать, даже Юлии, он молчал даже тогда, когда путчистов после аншлюса назвали героями, а после войны замолчал и подавно. Он пытался убедить самого себя в том, что добил его из милости, чтобы человек больше не мучился; но обмануть себя ему не удалось, и тогда он похоронил в себе страшное воспоминание и больше к нему не возвращался.
Он засовывает в карман пистолет и идет в кухню, там Зигги размешивает в тарелке с овсяной кашей кусочек масла и половину молочной шоколадки, как учил его отец. Прощальный завтрак приговоренного к смерти. Зачем ему есть? У него ведь даже не будет времени переварить пищу. Время! Юлия, закурив первую на сегодняшний день сигарету “Украина”, прохаживается и тихонько напевает:
Es geht alles vorьber,
Es geht alles vorbei…
Время тверже, чем гранит, которым обнесен дом, на нем не остается ни царапины. Сознание того, что она сейчас, сама того не ведая, видит ребенка в последний раз, ранит его еще больнее, чем мысль о том, что вскоре ему предстоит совершить. Он резко поднимается с места.
— Ну, нам пора.
— Надень шарф, Зигги, как бы ты не простыл. И, ради бога, будьте осторожны.
Когда они выходят на улицу, они видят сверкающий повсюду игольчатый иней.
— Смотри, папа, пресвятая дева Богородица рассыпала швейные булавки.
Рыдания сотрясли Фальку грудь, он взял Зигги за руку. Пока они взбираются вверх на альпийский луг, мальчик все время подпрыгивает, как козлик, словно хочет взлететь. Из-за ельника слышится: “Хайль Гитлер!” — это им преграждает дорогу эсэсовец, патрулирующий с собакой-овчаркой на поводке и с карабином через плечо. Фальк предъявляет ему пропуск, выданный Миттельштрассером, и они идут дальше. Зигги вдруг спрашивает:
— Папа, а откуда берется вода?
— Я не знаю.
— А дядя Вольф знает?
— Наверняка. Дядя Вольф всегда все знает.
— Но только не то, что тетя Эффи курит, когда его нет.
— Возможно, и это тоже.
Рык отдаваемых приказов приближается, но до Зигги, похоже, их смысл не доходит. Они идут дальше, мальчик, задумчиво опустив голову, смотрит себе под ноги и потом вдруг через какое-то время спрашивает:
— Но если знаешь все, как узнать, что это и вправду “все”?
— И этого я не могу тебе сказать, Зигги.
— Я тоже многое знаю, но как мне узнать, все или не все?
Фальк молчит. Какая пытка! Пусть лучше бы мир перестал существовать, весь мир — это одна сплошная ошибка, кошмарное уродство, до того бессмысленное, что ничто, решительно ничто в нем не имеет значения. Все забудется и в конце концов исчезнет, как если бы никогда не существовало. Эта мысль вдруг придает ему зловещую решимость выполнить задачу, которая на него возложена. Он делает глубокий вдох и выпускает руку Зигги.
По краю обширного учебного плаца выстроились казармы, столовые, гаражи и административные здания. Под сенью флага со свастикой и черного флага СС — шеренги солдат в касках, они движутся слаженно, как единый организм, как части тела их шефа, когда он выступает перед публикой. Пройдя через гимнастический зал, Фальк с мальчиком спускаются вниз по лестнице, направляясь на подземное стрельбище. Фальку приходит мысль: “Ну и что из того, что он в последний раз сейчас видел солнечный свет?” Стальная дверь, главная цель которой — хранить шефа в те часы, когда он занят раздумьями всемирно-исторического масштаба, закрывается за ними.
— Место здесь, пожалуй, неподходящее для детей, — говорит дежурный оберштурмфюрер.
Проверяя посреди всего этого шума и гама выданный Миттельштрассером документ, он с сомнением качает головой.
— Впрочем, в Германии сейчас везде бог знает что творится.
Возможно, Миттельштрассер тоже участник заговора, а может, и нет — Фальку это безразлично. Зигги в восторге от грохота в бетонированном зале, он что-то крикнул, но Фальк не смог разобрать что именно. В начале самой большой дорожки полигона, протянувшейся примерно на сотню метров в длину, в резком электрическом освещении, залегли с рокочущими пулеметами в руках в полном боевом обмундировании двое рядовых, инструкторы следят в бинокль за результатами их меткой стрельбы. На второй дорожке, той, что покороче, стреляют из винтовок, на третьей, самой короткой, — никого нет. Проходивший мимо унтершарфюрер, бросив взгляд в сторону Зигги, крикнул:
— Что, и этот призыв уже набран?
Фальк достает свой заряженный пистолет калибра 7.65 и дает Зигги посмотреть карабин с патронами. Он встает, широко расставив ноги, берет пистолет в обе руки и делает выстрел, пуля попадает в живот манекена на противоположном конце дорожки — манекен сгибается пополам. Зигги восторженно кричит:
— Можно мне тоже выстрелить разок, можно мне тоже?
Мира больше нет. Нет, это неправда. Ничего больше нет. Фальк опускается на одно колено и показывает, как держать пистолет. В шутку он наставляет дуло в лоб Зигги. Тот смеется, и в этот момент Фальк нажимает на курок.
Весь забрызганный кровью, он тупо смотрит на то место, на котором только что играла улыбка Зигги. Никто ничего не видел и не слышал. Он закрывает глаза, пистолет медленно опускается, до тех пор, пока дуло не касается неподвижного тела, и в голове начинает стучать: “Нет, это не я его убил, а Гитлер. Не я — Гитлер. Я. Гитлер”.
Перевод Светланы Князьковой
Послесловие переводчика
Когда в 1996 году в рамках фестиваля “Окно в Нидерланды. К Трехсотлетию Великого Посольства Петра I” Харри Мулиш впервые посетил нашу страну, он рассказал на встрече с читателями об истории создания своего романа “Покушение” (получившего по воле переводчика на русский язык И.Гривниной название “Расплата”). Сюжет этого нашумевшего, переведенного на многие языки и экранизированного романа, в основу которого положен житейский эпизод времен оккупации Нидерландов гитлеровской Германией, родился у автора в период работы над его грандиозным романом-эпопеей “Открытие неба”, который, по единодушному мнению критиков, мастерски разработанным многообразием тем и идей увенчал его обширное творчество на манер “искрометной тиары”. Об этой книге на Западе написано очень много, в английском переводе она снискала популярность даже и на заокеанском материке, однако лишь немногим известно, что первоначальным ее заглавием должно было стать “Открытие Москвы”. Да-да, именно так — некий малоизвестный факт из истории русско-голландских отношений еще допетровской эпохи натолкнул известнейшего писателя Голландии на мысль о создании романа, который объединил бы в себе мировоззренческие, философские, антропософские идеи его автора, позволил бы высказать то, что стало плодом его многолетних размышлений на темы истории, биологии, астрономии, лингвистики, а также прямо и косвенно продемонстрировать свое политическое и гражданское кредо.
Но присущее творчеству иррациональное начало увело сюжет далеко от первоначального замысла, воплотившись в то отличающееся архитектурной продуманностью художественное целое, которое и предстало читателю в виде законченного романа “Открытие неба”, построенного на современном, а не на историческом материале. Об отпочковавшемся от него “Покушении” я упомянула лишь по аналогии с романом “Зигфрид”, истоки которого также без труда можно найти в “Открытии неба”. Тема “Зигфрида” — феномен Гитлера. Но если в “Открытии неба” фюреру посвящено всего лишь несколько страниц, то дальнейшее развитие темы отлилось в форму небольшого романа, фрагменты которого и предлагаются сегодня читателям журнала.
Роман-загадка, роман-мистификация, роман-памфлет. Какие ключи к его раскрытию имеются у нас, читателей? Зигфрид — так звали неустрашимого героя древнегерманского эпоса, победителя колдунов и страшилищ, устремившегося на поиски золота Нибелунгов. “Кольцо Нибелунга”, “Зигфрид” — так называются оперы Р.Вагнера, в реальной жизни назвавшего этим именем своего сына. О ком же идет речь в новом романе Харри Мулиша? Читателя ждет сенсационная новость: оказывается, у Гитлера был сын от Евы Браун, которого он, по примеру своего любимого композитора, тоже назвал Зигфридом! Но об этом было известно лишь очень немногим…
“Зигфрид” — о чем этот роман: о знаменитом писателе Рудолфе Гертере, задумавшем поймать Гитлера в сплетенные им самим сети воображения и изнемогшем в борьбе с невидимым, но могучим и коварным врагом? Или о талантливом мальчике Зигфриде, убитом по приказу собственного отца? А может быть, не менее важна в этой книге история сумасшествия Фридриха Ницше, которого, кстати сказать, слишком поторопились записать в духовные отцы национал-социализма? Или это в первую очередь философское эссе о феномене персонифицированного “ничто”, устрашающего и уничтожающего всех и вся, включая собственных детей и себя самого? Или все-таки главное здесь — новое слово о женской любви, раскрывающейся на страницах берущего за душу дневника Евы Браун, который она вела тайком в последние недели своей жизни? Трудно выделить что-либо одно, потому что “Зигфрид” — это и все вышеперечисленное, и — многое другое.
А кроме прочего — в масштабах творчества писателя — это и своеобразное лирически-философское послесловие к “Открытию неба”, главной книге Харри Мулиша, которая еще ждет своего перевода на русский язык.