Перевод Марины Константиновой
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2002
Арнон Грюнберг (1971) —
нидерландский прозаик, поэт и
драматург, лауреат ряда
литературных премий. Автор романов
“Без году недели” (1994), “Статисты”
(1997), “Фантомная боль” (2000),
сборника стихов “Любовь — это
бизнес” (1999).
Публикуемые рассказы печатаются по
изданию “Amuse — gueule”. Nijgh & Van Ditmar,
Amsterdam, 2001.
Охота на рыб
Во вторник 29 октября 1996 года я отправился на охоту. За рыбами и птицами. У меня нет никаких принципиальных возражений против охоты, в особенности, — если мясо съедать. Меня пригласил французский повар.
“У меня есть загородный домик в Катскиллс, — объяснил он, — и завтра я туда отправлюсь, если захочешь присоединиться”.
“Отлично, — сказал я, — но у меня нет охотничьей одежды”.
“С ума сошел, — сказал он, — я сам поеду в обычном своем барахле”.
Во вторник утром, без пятнадцати десять, я стоял около его дома. У него есть “джип”, огромный такой “джип”. Самого повара зовут Жерар, и на номере его “джипа” стоит: “ЖЕРАР-I”. Здесь можно заказать себе номера на машину с собственным именем — придется, конечно, доплатить, но это возможно.
В багажнике его “джипа” лежали разные ружья и пистолеты. И шесть удочек.
Это совершенно потрясающе: всего лишь в двух часа езды от Нью-Йорка ты оказываешься совсем в другом мире. Раньше, в пятидесятых, ньюйоркцы ездили в отпуск в Катскиллс, а нынче они ездят во Флориду или Европу. Поэтому район Катскиллс состоит, по большей части, из полуразвалившихся туристических деревушек.
Деревянный дом повара стоял у озера, на уединенном холме. Прямо в дебрях. Во всяком случае, в таком месте, которое я называю дебрями. Некоторым надо чуть ли не в Китай забраться, чтобы обнаружить дебри, но я нахожу настоящие дебри и в двух часах езды от Нью-Йорка, может быть, поэтому я — счастливый человек.
В дебрях мы выгружаем удочки и ружья. У Жерара два сорта ружей: один сорт — для домушников, а другой — для диких зверей.
Вначале мы отправились удить рыбу. Чтобы закинуть удочки, нам пришлось сесть в каноэ. Мне еще ни разу до этого не приходилось сидеть в каноэ. Однажды я сидел на водном велосипеде, и это показалось мне просто прекрасным. А каноэ, — это нечто совсем другое, чем водный велосипед.
У каждого из нас было свое каноэ. Я еще спросил: “А не можем ли мы сесть в одно?”. Но он сказал: “Нет, тут слишком мало места”.
Вначале я не решался грести, боясь двинуться. Это было ужасно глупо. Надо мне все-таки было погрести немного, поскольку в озере было течение. Я удил. Солнце светило. Я думал: “Удочка в воде, и я ее оттуда не вытащу, пока мы не отправимся домой”. Я, конечно, не учел течения и ветра. Ветер снес меня с моим каноэ в заросли тростника. И там я застрял.
В этом тростнике были гуси, дикие гуси. И не какой-нибудь там один или четыре, не-а,— штук пятьдесят! А я сидел среди этих диких гусей в своем каноэ, с удочкой.
Не слушайте тех, кто говорит, будто гуси — милые существа. Надеюсь, что родители, таскающие детей на детские фермы, объясняют им там, что гуси — опасны.
Они напали на меня, эти гуси. Сидя там, в своем каноэ, я начал махать веслом во все стороны, как настоящий дикарь, потому что у гусей ужасно большие клювы. Гуси, казалось, были пьяными; вместо того, чтобы заниматься своими обычными делами, они сгрудились и смотрели на меня так, будто отродясь ничего подобного не видали. Я, честное слово, не приставал к ним.
Повар удил посредине озера, а я сидел в тростнике, совершенно невидимый, и только гуси видели меня отлично. Я думал: “Если меня съедят, то искать меня придется долгие годы”. Поэтому я и продолжал размахивать своим веслом в воздухе.
Во мне проснулась какая-то удивительная сила, будто я учуял, что моя жизнь в опасности. Гуси ужасно громко гоготали. Но меня они не тронули. Из-за весла. В конце концов я выбрался из этого тростника, вместе с каноэ и удочкой. Удочка была чуть-чуть повреждена, но французский повар сказал, что это не страшно. Он ничего не поймал, я — тоже.
Мы подгребли обратно к берегу.
Он сказал: “А сейчас мы отправимся на охоту за птицами”.
Я сказал, что можно бы успокоиться и на рыбалке, но он ответил, что нам следует привезти домой какой-нибудь дичи.
“Мы же и у мясника можем купить чего-нибудь?” — сказал я. Но он не хотел и слышать об этом.
Он дал мне ружье, заряженное огромным количеством дроби.
Высоко на дереве был шалаш. Ну, шалаш, может быть, слишком громко сказано, это были, собственно, несколько дощечек. Он сказал: “Это — охотничий шалаш”.
Я сказал: “Вдвоем мы там ни за что на свете не поместимся. Я возьму каноэ”.
“Нет, — сказал он, — давай, полезай за мной”.
Я давным-давно не лазал по деревьям. На половине пути я подумал: “Надо лезть дальше, иначе я грохнусь вниз”.
Наконец мы лежали вдвоем на этих досках, прямо на вершине дерева. Потрясающее впечатление. Я закрыл глаза, чтобы не видеть этой дикой высоты.
Время от времени рядом со мной раздавался выстрел, тогда я вцеплялся в доску покрепче. Вдруг он сказал: “Стреляй!”
Я пальнул наобум.
Раздался ужасный треск. Я думал, что подстрелил дикого кабана, но оказалось, что это была ветка дерева.
Мы ничего не подстрелили, птицы нас боялись.
Когда стемнело, он сказал: “Ну, пора домой”.
Как я спустился, в конце концов, с этого дерева, я уж и не помню.
Отличное дело
У господина Фогеля были рыжие волосы, двое внуков и трость, которой он колотил по столу, если ему что-то не нравилось. Помимо этого, он за двадцать минут, которые прошли со времени нашего знакомства, рассказал мне о своей жизни больше, чем мой отец за двадцать лет.
Собственно говоря, мы с господином Фогелем были заняты обсуждением, которое в настоящий момент слегка прервалось, поскольку ему пришлось позвонить в полицию. Незадолго до этого он еще успел сказать: “Видел бы ты меня лет пятнадцать назад, — я был в такой депрессии”.
От той депрессии почти ничего не осталось. Напротив, из господина Фогеля так и струились жизнерадостность и бодрость. Он обслуживал пять телефонов одновременно и еще двух секретарш, кроме того, он беспрестанно описывал круги по своей конторке, даже когда вел с тобой обсуждение. У него еще оставалось время на то, чтобы проконтролировать время посещения его служащими туалета. Единственный ключ от туалета хранился у него, и он тщательно следил за тем, сколько времени каждый из его работников проводит в туалете. “Давай, заканчивай, — довелось мне услышать от него уже дважды, — давай, заканчивай, в этом деле такие вещи надо уметь”.
Господин Фогель был из тех людей, что делают карьеру в преклонном возрасте. Может быть, слегка поздновато, ибо вместе с его делом и карьерой в нем расцвела мания преследования, полностью его поработившая. Разумеется, двое внуков от второго и третьего брака тоже его порабощали так, что только держись, но это все-таки происходило только по выходным. Однако и тогда ему представлялось довольно затруднительным не думать о том, как все, чего он добился, будет у него отнято. Мысли — вполне понятные, но думать об этом, как и о смерти, наверное, все-таки лучше не постоянно.
В настоящий момент господин Фогель выкрикивал: “Вон! Вон отсюда, или я совершу убийство!”. Тот, кому следовало убираться вон, не обращал на это особого внимания. Мне еще никогда не доводилось видеть, чтобы двое маклеров переходили на кулаки, но похоже было на то, что в конторе господина Фогеля такое случалось не впервые. Позже мне сказали, что у господина Фогеля была привычка втыкать вам в живот свою трость, выпроваживая таким образом вас за дверь.
Однако в моем присутствии он, по-моему, так далеко заводить дело не хотел, поэтому и позвонил в полицию. “Заявляю о присутствии у меня нежелательного элемента”, — сказал он в трубку.
Нежелательный элемент сидел рядом со мной и с другого телефона тоже звонил в полицию, чтобы сделать заявление о применяемом к нему физическом насилии. Это был маленький человечек с торчащими клочками черных волос, время от времени он хлопал себя по лбу, после чего указывал на господина Фогеля. Когда они оба уже добились от полиции подтверждения о выезде на место происшествия, мужичонка вдруг прошептал: “Не ведите с ним дел, его место в дурдоме”.
Полиция пришла в полное замешательство от двух телефонных вызовов сразу и ввалилась в числе шести человек. Ввалившись в помещение, полиция уже не хотела покидать его, так же как и щуплый мужичонка. Господин Фогель все сильнее раздражался, но полицию это совершенно не впечатляло. Не только я, но и весь персонал конторы опасался, что его хватит инфаркт, они бегали туда-сюда со стаканами воды, но господин Фогель привычным жестом вышибал у них эти стаканы из рук.
Полиция объявила, что намерена применить прямые и перекрестные допросы и что это займет некоторое время. От меня требовали свидетельских показаний, но я упорно твердил, что совсем ничего не знаю. Каким образом удалось-таки спровадить полицию, я не в курсе, потому что младший из сотрудников господина Фогеля — Ноа — увел меня из конторы.
Сидя в баре напротив конторы, мы попивали пивко за счет господина Фогеля, и Ноа сказал: “Это отличное дело, но с ним надо вовремя остановиться”.
“Ну, это касается любого дела”, — сказал я.
Когда мы, спустя два часа, вновь поднялись в контору, с господином Фогелем произошла небольшая метаморфоза. Бывает, переспишь с кем-нибудь, а на следующий день эта персона делает вид, что ничего не случилось. То же самое произошло сейчас и с господином Фогелем. Он принял нас в наилучшем расположении духа и даже прижал меня к себе, как пропащего сына. Он собирался вот-вот заработать на мне пару тысяч долларов, — может быть, этим и объяснялось его странное поведение. Но, вполне возможно, что он просто действительно проникся ко мне расположением.
“Я надеюсь, что у тебя не сложилось плохого впечатления от нашего дела”, — сказал господин Фогель.
“Вовсе нет”.
Я подписал контракт об аренде. Времени для чтения всех бумаг не было, но я мог доверять господину Фогелю.
Только осколки стекла в углу напоминали об инциденте час назад.
Когда я встал, Фогель сказал: “Может, хочешь поступить сюда на работу?”
Я промолчал. Но Фогель, улыбаясь, схватил меня за руку. “Да, конечно, — сказал он, — курсы занимают всего восемь дней, после этого ты получаешь лицензию и, если пообещаешь поступить сюда на работу, я стану твоим спонсором”.
Я все еще молчал.
“По тебе видно, что ты сможешь, — сказал Фогель триумфально, — а пара лишних долларов никогда не помешает. Так ведь?”
“Я подумаю об этом”, — пообещал я. Может, я для того и приехал в Нью-Йорк, чтобы стать маклером.
“У тебя — талант, — крикнул Фогель мне вслед, — я узнаю талант”.
Я вспомнил, что уже слышал эти слова раньше.
Выходя из лифта, я наткнулся на того мужичонку. Он явно меня там поджидал.
“Я должен тебе кое-что рассказать, — сказал он, — тебя это заинтересует”.
Морозилка
“Мои книги покупают на самом деле не потому, что я такой красавчик”, — сказал я мягко. Я уже три раза это повторил.
“Нет-нет, — сказал фотограф, — оставь это мне. Я снимал Жене, Беккета, Шарон Тейт. Давай, расстегни эту пуговку”.
Этого фотографа наслал на меня мой итальянский издатель. Был удушливо-жаркий день, и фотограф мурыжил меня уже полтора часа. Так долго мной еще ни один фотограф не занимался. Всякий раз, как только я намеревался ему что-либо сказать об этом, он вскрикивал: “Замри. Застынь! Прекрасно”. Медленно подходя ко мне, он хватал меня за подбородок и поворачивал мою голову на пару градусов. Потом ему вдруг захотелось осмотреть мой гардероб. Мне показалось это несколько странным для фотографа, но он продолжал повторять, что снимал Беккета, Жене, Шарон Тейт. Я думал: “Может быть, ему довелось порыться и в гардеробах Беккета и Шарон Тейт. Может, он иначе и фотографировать не может”.
“Если я расстегну еще одну пуговицу, то будут видны мои соски. Итальянцы, в таком случае, составят себе совершенно неправильное впечатление обо мне”.
Фотограф сунул свой указательный палец в рот и потом, этим самым пальцем, откинул пару локонов с моего лба.
“Ну это же чувственная книга?” — сказал он.
“Нет, — сказал я, — это совсем не чувственная книга. Это — полнейшая противоположность чувственной книге. Вас неправильно информировали или вы не расслышали чего-то по телефону. Итальянские телефонные линии — ужасны, мне об этом известно все досконально. Я и сам, кстати, совершенно не чувственный писатель. И в своей личной жизни я никакой не чувственный. Скорее — холодильник, да. Так вы и должны себе меня представлять. Кому же захочется увидеть соски живой морозилки?
Он не ответил и вошел в мою спальню.
“А теперь еще парочку лежачих”, — сказал он оттуда.
“Но я же не работаю в постели, я же — писатель!? В любом случае, таковым меня считают”.
“Я всегда снимаю парочку лежачих, я Беккета снимал, Жене и Шарон Тейт”.
Свои залысины он пытался замаскировать, но это ему не особенно удалось. На нем были очки с сиреневыми стеклами, которые он постоянно то снимал, то надевал.
“Заложи руки за голову и подтяни колени чуточку вверх”, — сказал он дружелюбно.
Я увидел себя лежащим со стороны и до меня вдруг дошло, что фотографии становились все более эротичными. А как невинно все начиналось! Он спросил, не могу ли я надеть другую сорочку. А что — вполне ведь невинный вопрос? В тот момент, пока я надевал эту другую сорочку, он внезапно сказал: “Застынь! Отлично. Это — просто прекрасно”.
Он вставил в фотоаппарат новую пленку, подошел к кровати и вдруг опустился на колени и уткнулся носом в мои простыни, где-то на уровне моих ступней. Я был настолько ошеломлен, что несколько секунд ничего не мог произнести. Мне никогда раньше не приходилось встречать фотографа, который опустился бы в моей спальне на колени, чтобы уткнуться носом в мои простыни.
“Не надо этого делать, — проговорил я наконец, — у меня в кухонном ящичке полно бумажных салфеток”.
Тогда он выпрямился. “Извини, — сказал он, — у меня чего-то голова закружилась, я совсем не переношу жару”.
“Я тоже”, — сказал я.
В этот момент я вдруг понял, что как Беккет и Жене, так и Шарон Тейт были мертвы и что Шарон Тейт умерла особенно ужасной смертью.
“Моя подруга должна сейчас прийти, — сказал я, — она пошла прогуляться с собаками. У нас две немецких овчарки: Авраам и Исаак. Мы назвали их в честь праотцев из-за их агрессивного нрава. Младенца они разрывают за полторы минуты, но на взрослого человека, не особенно большого роста, им требуется не намного больше. На улицу им можно выходить только в намордниках. Но мы так обожаем собак! Если бы можно было еще раз родиться, то я предпочел бы стать собакой”.
Я попытался выбраться из своей постели, но фотограф легонько подтолкнул меня обратно: “Еще чуть-чуть лежачего отделения”.
“А не могли бы мы сделать это в другой раз?” — прошептал я.
Он отрицательно потряс головой.
“Вы, стало быть, были знакомы с Шарон Тейт?” — спросил я, в то время, как он укладывал мои ноги. Я думал: “Пока мне не надо снимать брюки, — все нормально, и, может быть, мне не следует вести себя так уж по-детски. Может, это новая мода: делать писателям эротические снимки”.
“И даже очень близко, — ответил он. — Я и Поланского знал. Захожу я как-то в комнату, а он там негритянку трахает. Ну я повернулся и тихонечко удалился”.
“Совершенно с Вами согласен, — проговорил я, — когда дело доходит до траханья, я тоже тихонечко удаляюсь. Нельзя людям сбивать концентрацию”.
Сделав последнюю фотографию, он вымыл на кухне руки и надел шляпу.
На улице двое мужчин обливались из шланга.
“Тебе надо будет прийти ко мне домой, чтобы отобрать лучшие”, — сказал фотограф. Он мелкими глотками пил из стакана воду, после каждого глотка отирая рот носовым платком внушительных размеров.
“Шарон Тейт тоже ко мне приходила, чтобы лучшие отобрать. Все они приходили ко мне домой, великие люди земли. Ты тоже не должен пропустить праздника”.
“Я ужасно рад, что мне можно побывать на празднике”, — прошептал я.
В коридоре послышался топот. “Собаки вернулись домой”, — сказал он, и я впервые увидел, как он смеется.
Морковка
Пушером оказалась женщина под шестьдесят, в перманенте и спортивных штанах. Она и мужа своего прихватила. Он был в коротких брюках и все время засовывал руку в чашу с орешками, стоящую около моей кровати.
Пушера звали Элизабет. На самом деле она работала носильщиком. Это значит, что она таскала вещи постояльцев в каком-нибудь дорогом отеле. Для дополнительных заработков у них с мужем была фирмочка, занимавшаяся дистрибуцией марихуаны. Может быть, эта их фирмочка занималась дистрибуцией еще чего-нибудь, но мне об этом ничего не известно.
Пушер бросила на мою постель пластиковый пакетик, из которого запахло детским питанием. Детским питанием с высоким содержанием морковки.
Я обнаружил, что меня от этого запаха подташнивало, и поэтому пересел от этого пакетика подальше.
“Вам очень идет быть кудрявой”, — сказал я, чтобы оттянуть время. Потому что совершенно не знал, что еще сказать. В номере отеля у меня всякое бывало, но никогда еще не было пушеров.
“Не открыть ли бутылочку вина?” — спросил я.
“Хорошо бы”, — ответил ее муж. Это был пожилой, но хорошо сохранившийся человек.
Я пошел в ванную, чтобы открыть бутылку вина. Вот, в кино этого никогда не увидишь. Что они распивают с тобой вино, что они замужем за пожилыми людьми, подсевшими на орешки. Заказанную мной у горничной чашу орехов этот человек уже ополовинил.
“Ну что, — сказал я, — будьте здоровы!”
“Ты что, не хочешь проконтролировать?” — спросила Элизабет.
Я подошел к пакетику. Это действительно выглядело так, будто кусочки морковки долго лежали замоченными и поэтому побурели. Такое случается и с опавшими листьями. Когда они долго пролежат в воде, тоже становятся бурыми.
“Отличное качество, — сказал я, — по запаху чувствую”. А про себя подумал: “Покинут ли они когда-нибудь мой номер?” Ее муж уже опустошил свой бокал и тут же налил себе еще.
“Вначале мы импортировали только для себя, — сказал он — но через некоторое время поняли, что можем и других осчастливить. Тогда-то мы и подумали: а почему бы и нет? Осчастливить других, заработав при этом и себе кое-какую мелочишку”.
“Точно, — проговорил я, — совершенно моя философия жизни. Осчастливить других, заработав при этом и себе кое-какую мелочишку”. Тут я повернулся к пушеру, но она была занята, подкрашивая губы. “Забавно, — начал я опять, — у нас две совершенно различные профессии, но абсолютно одна и та же философия жизни”.
Ее муж поднял руку. Вначале я подумал, что с потолком что-то случилось, но потом понял, что смысл тут в том, чтобы вдарить по ней своей ладонью, ну, они еще так хлопают друг друга на спортивных соревнованиях. Я вдарил своей ладонью по его.
Когда умрешь, можешь больше не приноравливаться к окружению, но до тех пор, — все дело в умении приспособиться. Я даже думаю, что это и есть краеугольный камень нашей цивилизации. Умение приспособиться. Не то, чтобы я всерьез беспокоился об этой цивилизации. Я отнюдь не культурный пессимист. Но мне бы не хотелось, чтобы позже обо мне говорили: он был из тех, неприспособившихся, которые развалили к чертям нашу цивилизацию.
“Если уже хочешь раскурить…” — произнесла Элизабет.
“Нет-нет, — сказал я, — пока не хочу. Мне надо еще душ принять”.
Один приятель посоветовал мне купить марихуаны, потому что мне сделалось пару раз очень нехорошо от вина. От австралийского вина, — если быть совершенно точным. Но от запаха ферментированной морковки мне стало нехорошо еще до того, как что-либо случилось.
“Можем ли мы еще чем-то помочь тебе?” — спросила Элизабет.
“Не, спасибо, — ответил я, — пока что я ни в чем больше не нуждаюсь”.
“А то мы бы с радостью, — сказала она, — ты чем-то напоминаешь нашего внука”.
“Вот, черт! Точно, — сказал ее муж, — вылитый Дэйв”.
И он тут же воспользовался случаем доесть все орешки в одиночку. Может он был голоден. Может быть, пушерство вызывает экстремально чувство голода? У большинства клиентов они, разумеется, не получали таких вкусных орешков. Он опять поднял свою ладонь, и я хлопнул по ней изо всех сил.
“За нашу встречу”, — сказал мужчина.
“Да, — произнес я, — за нашу встречу”.
“И за Дэйва тоже”, — добавила Элизабет.
Поскольку никто не производил никаких попыток встать, присел и я. Собственно говоря, сам я уже пару раз прошелся до двери и даже приоткрыл ее, но ни пушер, ни ее муж не усмотрели в этом ни малейшего намека на то, что пришло время покинуть помещение. Я начал побаиваться, что если я еще раз подойду к двери, то они скажут: “Приятно было познакомиться”, и захлопнут за мной дверь.
Моя бутылка вина опустела.
“Мы используем это дело чаще всего перед тем, как заняться сексом”, — сказал мужчина.
Я подумал о том, не убивает ли запах ферментированной морковки часть удовольствия. Но я не исключал, что секс сам по себе тоже пахнет ферментированной морковкой. Подойдя к окну, я обнаружил, что оно не открывается.
“Эти узкие, обвисшие плечи, — услышал я голос пушера, — вылитый наш внучек”.
Я обернулся. Хорошо, что здесь не было моей матери, ведь она-то считает меня широкоплечим мужчиной. Если бы она знала, кто такой Арнольд Шварцнеггер, то непременно называла бы меня Арнольдом Шварцнеггером из Амстердам-Зюйд.1 Но она не знает никакого Арнольда Шварцнеггера.
Я почувствовал руки пушера на своих плечах.
“Отдайся”, — сказала она.
“Именно это я и пытаюсь сделать всю свою жизнь”, — успел я еще ответить.
Оплеуха
“Мой папа — частный сыщик”, — сказала девушка в “Оптике”. Держа свои сломанные очки в руке, я ответил, что это, по-моему, интересная профессия. Мне показалось, что даже без очков я вижу, насколько у нее большие груди. Когда наконец подошла моя очередь и я смог показать окулисту в белом халате свои сломанные очки, тот медленно покачал головой.
“Тут уже ничем не помочь”, — сказал он.
“Мне порекомендовали именно вас, поскольку вы якобы большой мастер по части ремонта очков”, — попытался я было.
Окулист причмокнул языком: “Вам повезло, что стекла сохранились. Вы что, — упали?”
“Типа того”.
Но я не упал. Я получил оплеуху. Одна хорошая знакомая закатила мне оплеуху. Мне нечего тут стесняться. Вообще говоря, я считаю, что хорошие друзья могут время от времени закатывать друг другу оплеухи. Кроме того, это был не первый в моей жизни вечер, окончившийся оплеухой. Но то, что эта оплеуха имела самые бедственные последствия, — было, действительно, в первый раз. Мои очки, слетев с меня, врезались со страшной скоростью в стену. Если уж говорить начистоту, то в тот момент очки мои уцелели. И только одна дужка сильно погнулась. И вот, когда я стал эту дужку выпрямлять, очки и разломились пополам. Было четыре часа утра. Я серьезно впал в панику; собственно говоря, намного серьезнее, чем необходимо, когда твои очки ломаются. Но ведь в большинстве случаев впадаешь в панику зазря. Собственно говоря, тот факт, что целые группы людей большую часть своей жизни проводят в панике, — является для меня загадкой.
“Что же мне теперь делать без очков?!” — вскрикивал я непрестанно. Вопрос, разумеется, риторический, на который нет никаких разумных ответов. Вначале мы попытались склеить очки скотчем и пластырями. Когда это не помогло, я забегал по дому, от двери к окну и обратно, не исключая ванной. Наконец, я дошел и до того, что стал лупить по стенам, вызвав некоторое беспокойство в соседских квартирах. Я продолжал восклицать: “Что же мне делать без очков?!”
Прежде чем заснуть, я еще разбил на кухне бутылку рома.
“Теперь вам остается только подобрать похожую оправу, иначе эти стекла ни к чему”, — сказал окулист.
Он исчез с моими очками в подсобке. Девушка, чей отец был частным сыщиком, сказала, что она перешла на линзы, потому что ее очки тоже вечно ломались.
Тем утром в метро я время от времени вытаскивал левую половинку своих очков и приставлял ее к носу, чтобы рассмотреть, какую мы проезжаем остановку. На эти мои действия никто не обращал ровно никакого внимания, но место рядом со мной оставалось пустым.
Когда я шел к окулисту по суетливой, полной народу Парк авеню со своей половинкой очков, то, остановившись на светофоре, я услышал чей-то комментарий про суровую ночь, выпавшую на мою долю.
“Бывали ночки и посуровее”, — отрезал я.
В тот момент я сильно порадовался, что живу в Нью-Йорке, а не в Амстердаме, где мне уже непременно повстречались бы разные знакомые, которые бы тут же замучили меня расспросами, отчего это я разгуливаю по улицам с половинкой очков. Жак Превер, французский поэт, написал как-то сценарий к фильму, где один человек говорит: “Я не ношу шляпы не потому, что хочу быть модным, а потому, что у меня нет шляпы”. Но ему никто не верит.
“Вам нужна новая оправа, — сказал окулист, — с этими очками уже ничего не сделать”.
“А когда она будет готова?” — спросил я.
“Через три дня, как минимум”, — сказал он.
“Это невозможно, я же ничего не вижу”.
“Очки придется заказывать”, — сказал он. Выспросив меня про мои диоптрии, он ушел в заднюю комнату и засел за телефон.
“Дай ему денег”, — сказала девушка.
Я взглянул на нее. Она была чуточку ниже меня ростом.
“Дай ему денег, — повторила она, — тогда он уложится в один день”.
Я слегка поколебался. Но потом прошептал, склонившись к ее уху: “Сколько?”
“Двадцать долларов, — сказала она, — как минимум”.
Я продолжил разглядывать оправы, но моя левая рука уже нащупала в кармане брюк двадцатидолларовую купюру.
“Три рабочих дня, — сказал окулист, вновь появляясь, — если вы подберете оправу сегодня”.
Я вытащил двадцать долларов, положил перед ним на прилавок и прошептал: “А можно за один день?”
Мне казалось, что все присутствующие смотрят прямо на меня. Но ничего не произошло. Смотрел ли окулист на меня или на деньги, — сказать не могу. Одно я знаю совершенно точно: он промолчал.
Поэтому я вытащил еще двадцать долларов, подвинул купюру по прилавку в его сторону и прошептал: “Можно ли, чтобы очки были готовы сегодня вечером?”
И опять воцарилась тишина. Я подумал: может, этого все еще недостаточно? Но окулист вдруг отодвинул двадцатидолларовые купюры обратно ко мне.
“По-моему, вы неправильно меня поняли”, — произнес он. — Чтобы мне доставили ваши очки, требуется три рабочих дня”. Я спрятал деньги обратно в карман.
“Я ничего не вижу”, — сказал я подсевшим голосом.
“Ну, это не так страшно”, — ответил окулист, выдвинул один из ящиков шкафа и предложил: “Давайте попробуем подобрать вам оправу”.
Влажная уборка
После недельных сомнений я все же решился поместить объявление: “Молодому человеку требуется помощь в уборке квартиры; на один день в неделю”.
Почти все в этом микрорайоне имеют домработниц, которые приходят к ним аж по три раза в неделю. К моим соседям, прямо подо мной, домработница приходит вообще каждый день, кроме воскресенья. Почему же я не могу себе позволить раз в неделю помощь по хозяйству?
Я порасспрашивал соседей, не знают ли они надежную домработницу, но большинство людей в здешней округе ужасно жадничает с домработницами. Всем хочется сохранить своих домработниц исключительно для себя. “У моей совсем нет времени”, — отвечали они мне, или: “Моя уже такая старая, что не берет новых клиентов”. Одна женщина вообще сказала: “Моя боится мужчин”.
В конце концов, я решил, что так больше продолжаться не может, и подал объявление. Оно появилось в воскресенье, 19 января, в “Нью-Йорк Таймс”.
В понедельник, 20 января, мне позвонили 43 человека, двое из Коннектикута, трое из Нью-Джерси. Во вторник было всего лишь восемнадцать звонков. Но в среду количество звонков опять подскочило до 27. Одна из звонивших жила в Южной Каролине и была согласна переехать в Нью-Йорк. Она думала, что питание и проживание входят в условия работы. По совету соседей я назначил день интервью в одном близлежащем кафе. Из почти восьмидесяти позвонивших я отобрал двадцать для собеседования. Критерии отбора были довольно расплывчаты. Единственным реальным критерием служила возможность понимать, что они говорят. Среди звонивших было немало таких, кого я совсем не понимал и кто вовсе не понимал меня.
Для своих собеседований я назначил один из понедельников. Я составил строгую схему: для каждого потенциального кандидата я отвел по десять минут, так, чтобы освободиться часа за три с небольшим.
Первую встречу я назначил на два часа. В 2.15 не было еще ни единого человека, но в 2.25 передо мной оказалось целых шесть кандидатов одновременно. Одна из потенциальных кандидаток в домработницы прихватила с собой всю свою семью, включая детей. Я заказал всем детям по лимонаду, а взрослым по чашке кофе или чая. Вскоре стали придвигаться дополнительные столы и стулья. Становилось все теснее и веселее. Все разговаривали враз, перебивая и перекрывая друг друга. Некоторые из кандидаток в домработницы обнаруживали знакомство друг с другом по предыдущим собеседованиям и, как влюбленные, бросались друг другу на шею.
“О’кей! — вскричал я по прошествии десяти минут, — те, кто намерен поступить ко мне на работу, пересаживаются по левую сторону стола, а те, кто здесь для душевности, — по правую”.
Это предложение мне пришлось повторить еще три раза, но после этого малое переселение народов все-таки началось.
В конце концов, они поделились на две группы.
Я начал с одной дамы — рябой, крашеной брюнетки.
“О’кей, — сказал я, — речь идет о несложной помощи по хозяйству: надо будет мыть полы, чистить ванну, протирать подоконники. Приходилось ли вам раньше работать помощницей в домашнем хозяйстве?”
“Кассирша”, — сказала она.
“Это неважно”, — сказал я. — Влажную уборку полов может делать каждый. В какие дни вы свободны?”
“Я не воровка!” — сказала она.
“Нет-нет, — сказал я, — конечно же, нет, но в какие дни вы свободны?”
“Педро!” — закричала она. С правой стороны стола вскочил маленький мужичок и, отделившись от группы, устремился к рябой женщине.
Они немного поговорили между собой и потом мужчина сказал: “В полдень нам подходит”.
“В который полдень?”
“В любой полдень”, — сказал он.
Я записал их номер телефона и сказал, что могу платить десять долларов в час.
“Чистящие средства брать с собой?”
“Нет, — сказал я, — у меня все есть”.
После трех подобных разговоров я сдался. Я стал записывать только телефонные номера.
В четыре часа я оплатил счет и отправил всех по домам.
Через день я набрал первый попавшийся в блокноте номер и назначил встречу. Таким образом, в одиннадцать часов утра, в понедельник, ко мне явилась дама.
Ей было под семьдесят. Она была просто необъятна и страдала одышкой при любом движении.
Я сделал для нее чай и, когда она с ним покончила, предложил ей начать с влажной уборки пола.
Она огляделась.
Я выдал ей швабру и моющее средство.
“Ты что, не работаешь?” — спросила она.
“Я работаю дома”, — объяснил я.
“Ага”. — В ней проглядывало недоверие.
После того, как она вымыла всего один квадратный метр, все ее лицо жутко покраснело. Она тяжело рухнула на стул и произнесла: “Ох, надо перекурить”.
С ее лба падали крупные капли пота. В комнате не было так уж жарко, но глядя на ее объемы, я вполне все понимал.
Прошло чуть меньше полутора часов. Она как раз дошла со шваброй до половины комнаты. И я не выдержал. Я не смог больше на это смотреть. Она ведь при этом еще и пыхтела, как старая лошадь. Может быть, у нее нелады с сердцем? Вдруг ее вот-вот хватит инфаркт? Инфаркт! — в тот момент, как она делает влажную уборку. В моей квартире! Да мне тогда до скончания жизни придется проходить в жестокосердных надсмотрщиках и рабовладельцах.
“На сегодня достаточно”, — сказал я.
Это было очевидным мучением для нас обоих, и я счел, что мучение продлилось достаточно долго.
“Я что, плохо мою?”
“Очень хорошо, — сказал я, — но на сегодня хватит”. Я выдал ей деньги и пожелал здоровья и счастья в жизни.
Перевод Марины Константиновой