Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2002
В случае с Воловичем это определение имеет абсолютное значение — он большой в смысле творчества (Мастер) и просто — большой. Высокий — за метр восемьдесят, немного сутуловатый, ширококостый, с большими сильными руками трудяги. Его размашистую походку можно узнать издалека. Он любит ходить пешком, отмахивая изрядные расстояния. Обычный ежедневный маршрут от дома до мастерской — дистанцию и без того немалую — иногда намеренно удваивает, причем в любую погоду. Его физической форме (а ему за 70) можно только удивляться. В быту же он почти спартанец и аскет: из мебели — были бы кровать да стул, из одежды — теплый свитер да бывалая куртка; и в еде непритязателен совершенно: жареная картошка с селедочкой — высший класс, не приедается никогда. Рюмка водки — тоже, порой, не лишняя.
К слову, о выпивке — деле куда как принятом в художнической, да и вообще в артистической среде. Он здесь тоже наособицу: выпить может очень много, причем именно водки, и при этом не пьянеет практически никогда (видно, природа могучая). Во всяком случае, даже собственная жена, Тамара Сергеевна, прожившая с ним четыре десятка лет, не раз обманывалась, не предполагая меры опьянения супруга: по возвращении он был всегда в общении разумен, в походке тверд. Правда, потом мог и не вспомнить, было ли то или иное событие с ним, и при этом смешно и абсолютно искренне удивляться рассказам о себе самом. Его уникальный организм — его спаситель, ибо поводов для выпивок всегда была бездна: его круг огромен и все любят и считают за честь провести время с Виталием Михайловичем — В.М. Отказать же он не может почти никогда ни другу старинному, ни, что важнее, начинающему художнику, ни многочисленным гостям города, ни чиновникам, ни бизнесменам. Но причина совсем не в неразборчивости или слабой воле. Его интеллигентность и приятие любого человека имеют колоссальную притягательность. И не его вина, что многие используют эти его качества, не щадя его времени. Сам же он обидеть никого не хочет и не может, наивно рассчитывая на ответную воспитанность, а это, увы, бывает совсем нечасто. В результате В.М. сердится сам на себя за превращение в “городскую достопримечательность наряду с резиденцией губернатора и цирком”, — как он сам говорит. Но натуру не переделаешь: “Сам виноват”. Терпит.
Его работоспособность и самодисциплина поразительны. Они неизменно ошеломляют до немоты многочисленных гостей его мастерской.
Мастерская Художника — особый разговор. Мастерская (или ателье, как сказали бы иностранцы) для самого маэстро и мастерская для посетителей-гостей — вещи разные. Для В.М. Мастерская — это и есть Дом, Любовь и Пыточная, Библиотека, Мир, Космос, — его, только его пространство, которое им создано, обжито, “надышано”, по его определению.
Особое место занимает здесь встроенный шкаф под четыре метра в высоту, что слева от входа. Его полки от пола до потолка заполнены огромными папками с работами В.М. Само их количество невероятно, а каждая из них таит внутри еще до 60—70 графических листов. Это “святая святых”, здесь — итог. Но есть еще более сакральное и сокровенное место в Мастерской. Обычно посетители не видят этого куска пространства за закрытой дверью, а здесь, собственно, и рождаются на железном станке — “прокатном стане” знаменитые офорты Воловича. Чернота и трудоемкость процесса невольно рождают ассоциации именно с заводским цехом. А допотопный и грязный, но надежный, этот станок воспроизводит тончайшие штрихи и нюансы изысканной, плотной и трагичной философской графики Мастера, перенося рисунки с цинковых листов на бумагу.
Работа графика требует немалой физической силы и здоровья, и закалка художнику этого направления совершенно необходима. Поэтому в жизни В.М. всегда был спорт. А кроме того, вот уже много лет В.М. вместе с другом по жизни и по профессии художником Алексеем Казанцевым уезжает летом “красить картинки”. Режим в поездках жесточайший: подъем в 7 утра, а потом по 10—12 часов на ногах, в любую погоду. Этот порядок не меняется никогда, даже сейчас, когда оба мэтра, мягко говоря, не юны. В этих поездках на этюды они дерзко и задиристо пытаются отринуть “законы возраста” и по-мальчишески азартно продолжают соблюдать установленный ими некогда режим, не позволяя себе расслабления, разогревая здесь и без того всегда разогретые (уверена) руки и души, втягиваясь, точнее, “врубаясь” в очередную работу уже на природе. Раньше были и дальние поездки (весь бывший СССР и заграница), а сейчас они предпочитают красивейшие места под Екатеринбургом. Слободу, например, что на реке Чусовой. Приезжают вымотанные, похудевшие и прочерневшие, но когда итогом становятся до 60 листов отборной графики или живописи, у самих невольно возникает удовлетворение и новое удивление: “Неужели это я сделал?”
Вот употребила слово “удовлетворение”, и тут же оговариваюсь, что оно — редчайший и недолговечный гость у Воловича. Я не знаю его в состоянии самодовольства и успокоенности. Он вечно сомневается в значимости того, что делает. Тут же сам себя “утешает”, говоря, что “художник обречен на самого себя”. Вообще, разговор о Художнике в третьем лице типичен для В.М., как, впрочем, и для Миши Шаевича Брусиловского — друга закадычного и ровесника. (Наверное они так влияют друг на друга, будучи такими разными.) С одной стороны, они не хотят из деликатности часто употреблять “я”, все время словно вписывая себя в контекст времени и профессии, — якобы это просто типичный пример художнических сомнений и раздумий. Но видно и то, что темы эти — “что делаем и зачем?” — из частых и не праздных в их диалоге.
Как достичь и совместить обретение относительного благосостояния (в случае с В.М я бы сказала — просто пристойного уровня жизни) с желанием быть адекватным себе? (“адекватным” в случае с В.М. — это значит быть заведомо непродаваемым по причине отсутствия красивости, неинтерьерности, сложности и драматизма его работ). Это стало темой, обсуждаемой в кругу близких друзей, и вопросом, задаваемым В.М. самому себе, особенно когда остался один, без жены, и лицом к лицу столкнулся с бытом и проблемами дочери и внуков; когда вектор интересов и ориентиров в обществе и даже в его ближайшем, порой, окружении поменялся на противоположный прежнему. (Мне, правда, кажется все-таки, что В.М. больше принимает участие в обсуждении этого вопроса в силу давления обстоятельств и кое-кого из более материально благополучных друзей, а не потому, что сие есть действительно предмет для его реального беспокойства.) Суетиться он не хочет — крепок, не мальчик неустойчивых убеждений, но задумываться приходится, приходится — вынужден.
Он убежден фатально (опять же в силу природного пессимизма, в коем он не без оснований сам признается), что то, что по его меркам если не удача, то что-то значимое, по-настоящему стоящее, — никогда не будет куплено.
Понимает, что ему и многим из его сверстников в какой-то степени повезло (при всей дикости применения к тем временам этого слова), что молодость пришлась на времена хотя и ненавидимые из-за идеологического удушья, но одновременно государственно протекционировавшие художникам. Во всяком случае, мастерские давали. А это немало. Нынешним, особенно молодым, художникам, он считает, легче в том, что нет цензуры, но и сложнее в то же время: некому судить, но и никому до тебя сегодня нет дела. А ориентиры нужны, необходимы, убежден В.М., в том числе и те, с которыми не согласишься никогда. А уж про иные и говорить не приходится. Сам он человек книжный, редкостно образованный и культурный.
И при этом В.М самоед, каких поискать. Сам признает за собой этот грех и подшучивает нередко над ним: “пища все та же и надоевшая”. Однако постоянное чувство неудовлетворенности и сомнений в ценности сделанного (не продажной ценности, разумеется, а смысловой, сущностной, художнической), что так мучает его, — суть результат его высочайшей требовательности к самому себе. Его критерии высоки, разумеется, и для других. Они и от уровня образованности, и от уважения и досконального знания профессии. И, в то же время, при жесточайшей критике самого себя (более строгого и пристрастного критика у Воловича просто нет), едва ли можно найти более бережного и деликатного ценителя творчества других. Он безошибочно чует талант и способен поддержать его добрым словом, за что так благодарны ему люди и почему именно В.М так часто зовут на выставки и стар и млад. В нем начисто отсутствует фанаберия известного и чтимого мэтра и зацикленность на устоявшемся и привычном. Его способность удивляться и восхищаться прекрасна, хотя удивить его совсем нелегко.
В.М. из “говорящих” художников, способных вербализовать мысль — искусство, не всем художникам доступное. И это тоже примета хорошего образования и культуры, как и то, что его речь содержательна, а по форме до афористичности точна. В ней впечатляют как количество, так и качество цитирования, не самоцельного, для “раскраски” текстов, как нередко бывает, а органично впитанного через книги, художественный и жизненный опыт и потому употребляемого легко и естественно — это его собственная речь.
Все, кто знает В.М., подтвердят, что общение с ним доставляет удовольствие еще и музыкой речи. Голос В.М. — глубокий, выразительный баритон с бархатистыми басовыми нотами — неповторимая и обаятельная краска его индивидуальности. Вообще, он красив и гармоничен, хотя ничто не вызывает у него такого сопротивления и смеха, как признание его красивым. Но на самом деле он красив особой красотой: гармонией высокого роста; сутулой, но ладной фигурой; силой больших мужских натруженных рук; мелодикой речи; той особой нежностью, “воловической” тонкостью, рафинированностью и деликатностью, мягкостью внимательных глаз, что и есть, наверное, внутренняя музыка его души. Обаятельны и трогательны его скромность и застенчивость, и некоторая неловкость в быту, и бытовые же незащищенность и растерянность, почти детский страх перед ними и порой ощущение этих проблем как глобальных.
Сейчас, после смерти его жены Тамары Сергеевны, именно эти проблемы навалились и обступили его кольцом, впервые вот так — лицом к лицу — без привилегии спрятаться от них в мастерской. И здесь он в свои семьдесят открывает зачастую новый для себя мир. Похоже, мир книжный, обобщенно-философский, космический ему органичнее и ведом больше.
Его любят приглашать в компании, но своим ему становиться трудно — он все равно, при всей толерантности и внешней открытости, — наособицу, он просто другой — он слишком высокий и ренессансный (как кто-то определил) человек.
Человек принципов — он ненавидит стадность и нормативы, моду и угоду. Принципы свои он не декларирует на каждом углу — он так живет и доказывает своим творчеством и человеческими поступками приверженность своей собственной системе координат. За что и интересен, за что по-человечески востребован и любим.