Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2002
У этой книги* немалый — по нынешним временам — тираж: 2500 экземпляров, а между тем совсем не факт, что она станет бестселлером. Боюсь, что одних читателей не зацепит “не раскрученное” имя автора, других оттолкнет тема: “Опять про тоталитаризм? Сколько можно?” Даже и то обстоятельство, что, по-видимому, именно Виктор Серж первым применил слово “тоталитаризм” к советскому варианту социализма, не послужит “наживкой” для читателя, перекормленного в последние пятнадцать лет разоблачениями сталинизма.
Так неосведомленность и предубеждение в очередной раз воздвигнут барьер между одним из самых ярких и признанных в мире политических писателей 20—30-х годов и той аудиторией, которая, казалось бы, должна быть особенно заинтересована в его творчестве. То есть аудиторией российской — ибо почти все литературное творчество Виктора Сержа, писавшего по-французски и издававшегося более всего во Франции, было посвящено России “эпохи потрясений человеческого сознания” (его выражение). Эпохи, увы, не пережитой нами по сей день.
Вообще говоря, старым читателям “Урала” имя Виктора Сержа должно быть достаточно хорошо знакомо: именно с публикации в нашем журнале самого значительного его романа “Дело Тулаева” началось в 1989 году возвращение писателя к российскому читателю. Хотя привычное для тех лет слово “возвращение”, пожалуй, не очень годится применительно к Сержу: завоевав европейскую известность своими книгами, написанными в России, писатель как раз в России никогда прежде не издавался.
Однако много ли старых читателей удержалось при журнале после всех перипетий десятилетия “реформ”? Для новых же поясню, что французский писатель Виктор Серж происходил из семьи русских эмигрантов-революционеров, и “в миру” его звали Виктор Львович Кибальчич. Ему уже было под тридцать, когда, привлеченный декларациями великой большевистской революции, он впервые приехал в Россию. Писателем он тогда еще не был и в дело созидания нового мира вступил не летописцем, но, выражаясь сегодняшним языком, “менеджером”: ему, к тому времени уже революционеру с большим стажем и широкими связями в революционных кругах Европы, была поручена ответственная роль в организации III Интернационала.
Находясь в
эпицентре событий, Виктор
Кибальчич — еще не Серж — не
только встречался, но в большинстве
случаев самым тесным образом
сотрудничал с невообразимо широким
кругом политиков и деятелей
культуры, определивших лицо эпохи.
Вот — навскидку (и вперемешку) —
хотя бы несколько имен: Николай
Гумилев, Максим Горький, Ленин,
Троцкий (с которым он особенно был
близок), Зиновьев, Мартов, Сергей
Есенин, Джон Рид, Бела Кун, Анри
Барбюс, Борис Пильняк, Дьердь Лукач,
Екатерина Пешкова, Ромен Роллан,
Алексей Толстой… Впрочем, этот
краткий перечень не дает даже
приблизительного представления о
безграничном диапазоне
действующих лиц “романа жизни”
Кибальчича—Сержа. Добросовестные
издатели включили в книгу “Именной
комментарий” — минимальные
сведения об исторических фигурах,
упоминаемых в “воспоминаниях
революционера”. Он занимает более
трети общего объема книги, там не
менее тысячи имен. (Ни в какой
энциклопедии вы не найдете этих
сведений! Этот раздел издания,
несомненно, имеет огромную
самостоятельную ценность.) Пусть
далеко не со всеми Кибальчич
встречался непосредственно (в
“Комментарии” есть сведения,
скажем, и о Белинском, и о Вергилии,
и даже о Степане Разине), но круг его
личного общения очерчивает
все-таки никак не менее половины
этих деятелей, вошедших в историю
бурного двадцатого века.
Причем Серж — не просто свидетель, он художник, и его беглые словесные зарисовки бесчисленных своих знакомцев подобны рисункам пером, где в точно схваченной детали воссоздается неповторимый облик, неотделимый от сути характера. Например, “бывший каторжник Дзержинский, честный идеалист, беспощадный рыцарь с аскетичным профилем инквизитора”. Или: “Позерство, нарочитая элегантность, испитой голос, отечность лица настраивали меня против него; атмосфера разлагающейся богемы, в которой педерасты и эстеты смешивались с нашими бойцами, вызывала у меня отвращение. Но, как и прочие, постепенно я попал под обаяние этого хриплого голоса и поэзии, идущей из глубины души и эпохи”, — это, конечно, о Есенине. “…Хорошая выправка, широкая грудь, очень темные бородка и волосы, блеск пенсне, не такой свойский, как Ленин, что-то авторитарное в манере держаться. Быть может, таким видели его мы с друзьями, критически мыслящие коммунисты, относившиеся к нему с восхищением, но без любви”, — это о Троцком.
Яркая изобразительность сама по себе придает особую ценность воспоминаниям Сержа—Кибальчича: события, изменившие ход российской и даже мировой истории, отфильтрованные и иссушенные до безжизненности в учебниках и советского, и постсоветского времени, здесь снова предстают в своей первозданной чувственной конкретности. Но писатель не просто персонифицирует историю: он пытается понять ее как сложение индивидуальных устремлений, основанных на хорошо ли, плохо ли усвоенных общественных идеях, личных характерах и темпераментах, житейском опыте, амбициях, моральных принципах. При этом, зная материал не понаслышке, он обнаруживает коллизии, которые либо не замечались, либо игнорировались исследователями этого периода. Ну, например, доводилось ли вам читать, что именно “кровожадный” Дзержинский — при поддержке Ленина и Троцкого — предложил в середине января 1920 года отменить смертную казнь во всей стране, за исключением зон боевых действий? Декрет Совнаркома был подписан, однако слух о нем дошел до органов ЧК прежде официальных распоряжений, и ретивые “защитники революции”, в чьем непосредственном распоряжении находились тюрьмы, решили по-своему поправить “гуманистов” из Совнаркома: вывезли ночью несколько сотен заключенных за город и расстреляли, поставив правительство перед совершившимся фактом. Дескать, “наше дело — навсегда разбить контрреволюцию, и пусть нас потом расстреляют, если захотят!” (Тоже ведь понятная позиция!) И захотели бы, да не могли: “психоз абсолютной власти”, который “довлел над огромным большинством руководителей, особенно низовых”, вывел ситуацию из-под контроля…
Вряд ли нынешний читатель согласится признать Сержа—Кибальчича объективным и безошибочным судьей воссоздаваемого им времени. Для того пришлось бы принять за истину весьма далекие от нашего житейского опыта и достаточно утопичные мировоззренческие постулаты. Но показания свидетеля беспримерно осведомленного, духовно независимого (“…свобода мышления представляется мне одной из самых основных ценностей”), сочетающего в себе яркость образного видения с глубиной и последовательностью серьезного аналитика, для человека, взыскующего истины, гораздо важнее “бесспорных” оценок. К тому же, сдается мне, предмет, волновавший автора мемуаров и его оппонентов, отодвинутый было на задний план истории событиями 90-х годов, сегодня снова привлекает все более пристальное общественное внимание.
Виктор Серж был опасным свидетелем преступлений советского тоталитаризма — и можно считать настоящим чудом, что, пройдя застенки НКВД и ссылку, ему удалось-таки вырваться на Запад. Боюсь, что опасным свидетелем он остается и для “либерально-рыночных” критиков сталинизма: весь огромный человеческий опыт, заключенный в его мемуарной книге, вопиет против нынешнего “лубочного” взгляда на советскую историю.
Даже затрудняюсь назвать другую книгу, посвященную труднейшим страницам советской истории, которую читал бы с таким захватывающим интересом и с такими весомыми последствиями для понимания нашего прошлого…
Тому, кстати, способствовал и прекрасный перевод, выполненный Ю.В. Гусевой и В.А. Бабинцевым — екатеринбургским историком и, несомненно, самым серьезным в нашей стране исследователем творчества В. Сержа. Книга снабжена весьма обстоятельным и профессионально выполненным научно-справочным аппаратом, проиллюстрирована редкими фотографиями и рисунками Владимира Викторовича Кибальчича (сына писателя, ныне широко признанного мексиканского художника Влади), напечатана на хорошей бумаге и (большая редкость по нынешним дням!) почти без опечаток.
Валентин Лукьянин