Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2002
От составителя
7 мая 2002 г. исполняется год со дня
смерти поэта Бориса Рыжего.
Редакция журнала “Урал”, друзья и
коллеги покойного собрали этот
стихотворный Венок памяти
трагически ушедшего от нас поэта.
Из трех десятков стихотворений,
включенных в Венок, некоторые уже
публиковались, но с позволения
авторов мы воспроизводим и такие
тексты, которые в данной траурной
парадигме обретают новое, более
глубокое и светлое звучание (речь
идет о стихотворениях Е. Ушаковой и
А. Пурина, печатавшихся в журнале
“Новый мир”). Кроме того, в
подборку вошли стихотворения
Романа Тягунова, посвященные
Борису (Роман Тягунов погиб в
декабре 2000 г. — за полгода до
смерти Бориса Рыжего).
Хочется поблагодарить всех, кто
отозвался на общее наше горе, и
всех, кто помогал мне в работе с
рукописями. Особую благодарность и
любовь редакция выражает Борису
Петровичу Рыжему, отцу поэта. Этот
замечательный человек не только
предоставил ряд материалов в
настоящую подборку, но и подготовил
для наших читателей
неопубликованные стихи Бориса,
которые появятся в ближайших
номерах журнала.
Настоящая жизнь поэта начинается
после его смерти. Стихи Бориса
Рыжего начинают жить
самостоятельно и мощно, как бы
говоря своему создателю “под
небом, выпитым до дна”:
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.
Ю. Казарин
Максим
Анкудинов
(Екатеринбург)
Прочитал вчера
старые слова
Курицына о Рыжем
“Борька за Ромкой”
как просто
“мышка — за бабкой”
Курицын — за бутылкой
непроизносимо
самоцензура
Вот ведь как
просто
умер отозвался
слава пришла
на то ты и критик
а мне часто снится
Тагильский пруд
и вкус халвы.
Алексей
Вдовин
(Екатеринбург)
Не Байрон —
просто переросток…
Все о себе да о себе.
А ты останешься с приросшим
Окурком “БАМа” на губе.
Сольется,
остается, в сумме —
Благодарить и материть
Тебя — за то, что просто умер,
Себя — за то, что должен жить.
Александр
Верников
(Екатеринбург)
Ты танцевала! — Нет. Ты
танцевала.
Я точно помню — водки было мало…
Б. Рыжий
Ты танцевала, да
ты танцевала,
И водки было вдоволь, а не мало,
Но он уже не мог увидеть это —
Мечта поэта, мечта поэта…
А руки в
воздухе — они плясали,
Они… они письмо ему писали —
Туда отсюда, туда-сюда —
Вот это чудо, вот это да!
Вот это легкость,
вот это поступь —
Таких движений такая россыпь!
А шаль с каймою,
С каймою шаль…
Танцуй со мною,
Кончай лежать,
Явись из глины,
Давай сюда —
Такой картины
Ты никогда
Не видел в жизни,
Ты поспешил,
Ты как на тризне,
При смерти жил.
* * *
Сиреневый бульвар
в тумане проплывает,
Везёт меня мотор по пройденным
местам —
Где жизнь моя прошла — в спиральку
завивает
Дым папироски, приткнутой к устам.
Водила не спешит,
водила понимает,
Что пассажир не едет никуда,
Табак через мундштук не больно
пронимает,
Плывут в тумане прошлые года.
Ты прав,
баранкоправ, мне никуда не надо,
Меня никто не ждёт, я в гости ни к
кому
Не еду — я кружусь, как прежде
листопада
Уже летящий лист, покинувший тюрьму
ветвистую. Катай,
вози меня дружище!
С тобой мне повезло, мне как всегда
везёт.
Надейся на мои несчитаные тыщи…
Под ложечкой сосёт, под ложечкой
сосёт.
* * *
Включили новое кино,
и началась иная пьянка,
но все равно, но все равно
то там, то здесь звучит “таганка”.
Б. Рыжий
Его берут под белы
руки
И в чёрный ворон погружают:
“Таганки” плачущие звуки
Осенний воздух раздражают —
Острей, чем
“Чёрный ворон” режут
Ночную тишь на Чистопрудном.
Зачем они мальчишку вяжут
При полнолунии безлюдном?
Он не стрелял ни в
олигарха,
Не крал ни чада из коляски,
Не клеветал на Патриарха,
Он чисто предает огласке
Тоску столичного
централа,
Снесённого тому полвека —
Он выпил лишнего, и мало
Ему свободы человека:
Его зовёт дорога
дальняя,
Его манит казённый дом.
И он встречается — куда
банальнее? —
С волком позорнейшим, с ночным
ментом.
Григорий
Данской
(Пермь)
Зуд электричества
в горящих сотах,
как зла дрожь в коленях — устоять
нет сил — весь улей, в валенках и
ботах,
срывается с обжитых мест. Опять
труда не стоит
предсказать, как будет
все. Оттепель. Декабрь. Снег идет
под парусом. Лохматый черный пудель
похож на черта (и без Гете). Год
горазд на разные
уловки, чтобы
без всяких видимых причин уйти…
От этого сквозняк, объемны шторы,
как будто воздух явлен во плоти.
Весь улей сбился с
ног. В подкорке лето,
свернувшись, дремлет липовым
дымком.
И, звякнув металлическим звонком,
непрочная слетает с петель флейта.
Звук уже лезвия
пересекает парус.
И снег вслепую сыплет наугад…
Я, зимней обуви чужую пару
надев, иду как насмерть — в
снегопад.
1997
Олег
Дозморов
(Екатеринбург)
Малина и сосны,
немного рябин,
ограды, надгробья и звезды с
крестами,
немногими, впрочем, — печальней
картин
немного найду за моими плечами.
Я друга здесь
похоронил. Выше сил.
Ну что мне поделать, что с этим
поделать?
Когда бы я пил, я бы точно запил.
А так вот не пью. И волною по телу
стыд. Стыд, что не
спас, не прикрыл, не сумел
сказать, что был должен сказать, не
казался
приветливым, что ли, был бледен как
мел,
когда ты победно и зло улыбался.
2001
Катирута
Ивкина
(Екатеринбург)
Два часа тридцать восемь минут. Звонок телефона. Раздраженный голос мужа: “Это тебя”. Мое — сквозь трубку — мужу: “Между прочим, звонит твой друг”. В ответ — довольное посапывание.
“Привет! Ты знаешь, я пытался вчера выдернуть тебя в одно место, я сам здесь сейчас нахожусь, тут настоящие жулики, у них такое отношение к себе в жизни! А какая фонетика общения! Ты обязана была это послушать, это просто Даль! Но они сказали, что раз девчонка замужем, то нужно спросить разрешения мужа, а я его найти не смог, где твой шляется, ты задумывалась когда-нибудь, и вот я сейчас здесь один, без тебя, но ты послушай…” Пытаюсь сказать, что завтра мне на работу. Я чуть не умер вчера, лежал на каком-то грязном матрасе, мне было невыносимо жаль Ирину, сына, я очень хочу жить! Чем больше позерства в стихах, тем больше наяву любишь жизнь, послушай, не сердись, я же слышу твое сердитое дыхание, ты хочешь спать, а тут тихо-тихо летят листья… Хочешь, я стихи тебе почитаю, хочешь?”
Конечно, Борис, я даже не вспомню о том, что в шесть вставать на работу, но вряд ли к этому часу успею закончить беседу с тобой…
Я уеду в какой-нибудь северный
город,
Закурю папиросу, на корточки сев,
Буду ласковым другом случайно
проколот,
Надо мною расплачется он,
протрезвев.
Знаю я на Руси невеселое место,
Где веселые люди живут просто так.
Попадать туда страшно, уехать —
бесчестно,
Спирт хлебать для души и молиться
во мрак.
Там такие в тайге расположены реки,
Там такой открывается утром
простор,
Ходят местные бабы, и беглые зеки
В третью степень возводят любой
кругозор.
Ты меня опусти, я живу еле-еле,
Я ничей навсегда, иудей, психопат:
Нету черного горя, и черные ели
Мне надежное черное горе сулят.
“Слушай, мне тут сказали, что я вроде как современный “народник”, типа косоворотка и гармонь по мне плачут. Я не могу понять, кого все эти критики пытаются из меня сделать. И в чем только не успели обвинить — и певец-то я блатной романтики, и подражатель (вернее, они все же произносят продолжатель, но фонетика и контекст не оставляют вариантов) Брюсова и Бабушкина, неужели в своих виршах я так выгляжу? Неужели, скажи, я дорожу твоим мнением, неужели непонятно, что я далек от народников и близких к ним графоманов? Тут молодежь увлеклась Пелевиным, что ты о нем?” — “Боря, я его не люблю, а что касается тебя…” — “Да знаю я все, что касается меня! Бездарен и алкоголичен, это пытка, жить со мной, общаться, ты поймешь, мы родом из одного прошлого и оказались рядом в настоящем. Послушай:
Я по листьям сухим не бродил
С сыном за руку, за облаками,
Обретая покой не следил,
Не аллеями шел, а дворами.
Только в песнях страдал и любил
И права, вероятно, Ирина —
Чьи-то книги читал, много пил
И не видел неделями сына.
Так какого же черта даны
Мне неведомой щедрой рукою
С облаками летящими сны,
С детским смехом, с опавшей
листвой…”
Больно оттого, что Борис никому больше не позвонит. Осталась память. Его мысли по тому или иному поводу, обрывки событий. Легенды — Борис любил создавать вокруг себя легенды.
Мы дружили с детства, вместе учились в институте. То пропадали вдвоем где-то, не расставаясь ни на минуту, то месяцами не виделись, но не забывали звонить. Я младше Бориса, поэтому и в институт поступила позже, а начав учиться — поразилась — как Борик может здесь учиться? И не только учиться, проводя время за занятиями, но еще и общаться с сокурсниками? И вроде даже дружить… Вся субкультура Горной академии строится на культе силы во всех ее проявлениях. Боря, с его душой без кожи, казалось, не мог никогда вписаться в подобный социум. Спрашиваю его, а в ответ — смех: “Ты что, я нормальный чувак, славный парнишка! У нас в группе неплохая компания серьезных ребят!” Серьезных ребят? Славных парнишек? Это таких конкретных? С ними — Боря? Это что, мимикрия? Нет, Боря так и не научился славному искусству комуфляжа. И ребята в компании были далеко не рафинированными интеллектуалами — один погиб впоследствии в пьяной драке, другой — вступил в легион, имя которому “организованная преступность”, скромным бойцом и остался лежать на каком-то перекрестке, споткнувшись о пулю, третий “присел на наркоту”, остальные выросли в горных инженеров, а как сказано в одной из книжек — “горный инженер, это не просто инженер, у него свой кодекс чести”. Очень свой. Горное образование — это мясорубка, которая призвана либо сломить и вычеркнуть человека из жизни, либо сделать его горняком. Это я сейчас такая умная и понимаю многое, а на первом курсе я ходила, раскрыв рот, и непрестанно восхищалась — как все хорошо, именно так и надо жить, ах, чистота помыслов, ах, кондовые устои! И Борис не миновал этого периода: “Какие люди, Боже праведный, сидят на корточках в подъезде, нет ничего на свете правильней их пониманья дружбы, чести”. А потом он очень стал стараться быть похожим на всех, вернее, быть “как все”, не выделяться, а это немножко все же не одно и то же. С трудом получалось, но его любили, хоть и говорили порой: “Наш Борман немного чокнутый, он мнит себя поэтом”. Но старались как-то закрыть глаза ему t face=»Times New Roman»>на грязь окружающего мира, да и так, в прямом смысле слова защитить — никто не мог даже подумать о том, чтобы оставить след от кулака на интеллигентном лице и остаться при этом безнаказанным. Примерно два года я слышала от Бориса только восторги по поводу того, что они (он и ребята из его группы) “замутили” в последние выходные. И только после дней геологов, нефтяников и прочих первых пятниц на неделе просветленный Борис все же признавался, что продолжает работать и писать стихи. В тот период он этого стыдился.
Понятно, что долго так не могло продолжаться. Примерно в 1997 году он перестал говорить с друзьями о чем-либо ином, кроме как о литературе. Взахлеб — о современных течениях, о спорах, о своих приятелях и друзьях-литераторах: “Есть такой поэт, Дима Рябоконь. Рябоконь — это фамилия такая у человека, правда, красивая? Настолько стоящий Поэт, ребя, что и сказать трудно!” “Есть на свете поэты, которые пишут о прелестях русской природы и патриотизме. Мне трудно их назвать Поэтмами, но их печатают и может быть читают. А есть Поэты, как Олег Дозморов, которые знают русский язык и пишут хорошие стихи, которые будут читаться и через век”. Борис, который был удивительно терпим ко всему, любимыми словами которого были: “Но с другой стороны, уступи, с тебя не убудет, их тоже можно понять” и и.д., этот же самый человека не мог согласиться ни с какими компромиссами в области литературы. “Мы тут с ребятами подумали: здорово было бы открыть в каком-нибудь журнале рубрику “Граф Хвостов”. Там могли бы печататься различные престарелые члены… Союза писателей — и им приятно, и читателю все понятно”.
Немного о мифах, которые очень любил Борис. Представьте геологическую практику. В палатке на “шконках” лежат вечером ребята, упластавшись за день так, что тихо матерятся (я не знаю почему, но от усталости люди часто незлобно матерятся, может, мат сил придает?). Из темного угла слышится: “Прикиньте, ребя, классно было бы, если бы в Уфалей ходила бы не электричка, а ездил бы паровоз… Можно было бы тогда на крыше кататься, бабок, которые на перроне всякой шнягой торгуют, грибами обкидывать… Прикольно!” Борис тогда только спросил: “А почему именно в Уфалей?” — “Не знаю, звучит прикольно”. А позже, уже в городе, я читала:
Я на крыше паровоза ехал в город
Уфалей
И обеими руками обнимал моих
друзей —
Водяного с Черепахой, щуря детские
глаза.
Над ушами и глазами пролетали
небеса.
Можно лечь на синий воздух и почти
что полететь,
На бескрайние просторы влажным
взором посмотреть:
Лес налево, луг направо, лесовозы,
трактора.
Вот бродяги-работяги поправляются
с утра.
На той же практике Борис как-то запальчиво сказал в пространство: “Вот вы сейчас смеетесь, а потом мои стихи впишут в хрестоматии и ваши дети будут их учить в школе!” Не знаю, как насчет школы, среднее образование — оно среднее, но все же… И как невыносимо жаль, что больше никогда не услышу наяву: “Хочешь, новое, под Бродского? Не сердись, что звоню…”
Евгения
Изварина
(Екатеринбург)
Гроза на
Нижнеисетском
В соснах — гроза.
Позолоченный дым.
Горьким спиртом протерты свинцовые
линзы.
Подсуетиться,
свалить под бугор молодым,
дожидаться ли визы — траве все
равно,
и облезлым железкам, и розочкам
мутным…
Воздух молний
запомню —
которым дышать суждено
там, где будет свинец милосердным,
а спирт — абсолютным.
Андрей
Ильенков
(Екатеринбург)
Нам у мамы химии
всем одно почтение,
Только за стихи мои я прошу
прощения.
Не суди по имени
за земными судьями,
Господи, прочти меня между строчек
суетных,
Между кровью
крашенных, на сметане мешанных,
Ты их жалуй, ряженых, не стреляй и
бешеных,
Пусть их
безобразные! Это — вещи штучные,
И всегда непраздные, оттого и
тучные.
Есть у них у
каменных с рифмами раскосыми
Между воплей маминых вдохи Твои,
Господи.
Юрий Казарин
(Екатеринбург)
Без красных
кирпичей мороз возводит стену
прозрачную, как лист железа на огне.
И зрение небес, твердея постепенно,
стаканы янтаря ворочает во мне.
О светлый мед
смолы и воздуха иного,
вас тянет из дерев, из моря и земли
не теплый легкий лед изменчивого
слова,
а русская соха и синтаксис петли.
И оттепели гной
меня из дома гонит
глазами из окна, из боли болью в
боль.
И к ночи красота рубцуется и стонет
и выдыхает в воду алкоголь.
Узлы моих садов
давным-давно совпали
с веревкой вен моих, опутавших меня.
И все, что я сказал во тьму по
вертикали,
теперь взыскует снега и огня.
***
Что-то стоит за
спиной:
памяти столп соляной
или приблудного взгляда —
в толще слезы — колоннада:
в комнате, в книжной пыли
нежные мышцы земли
сами себя заплели
в дерево без переплета,
не выходя из петли
смерти, любви и полета.
***
Без клюва и без
рук
посыпалась рябина —
и понимаешь вдруг,
как чешется равнина,
что холод — не подвох,
и воздуха горох
трещит в озерных плитах.
Что небо — это
вдох,
а мы с тобою — выдох.
Евгений
Касимов
(Екатеринбург)
Приложи свое ухо к
горячей земле
в час, когда перестанет от зноя
звенеть, —
ты услышишь движенье земной
глубины,
голос праха, что звался когда-то
людьми.
Нас когда
закрывали тяжелой плитой —
нас не круги встречали, не свет
ледяной,
не река Ахеронт, не Харон на
корме —
только мгла, только свод из травы и
корней.
Мы не звездная
пыль на небесных весах —
мы земной, бесконечно струящийся
прах.
И течет наше время — струится
песок,
исчезая в бездонной воронке часов.
Александр
Кердан
(Екатеринбург)
Соединяет нас
разлука
Надежней, чем мгновенья встреч.
Так — легче чувствовать друг друга,
От привыканья уберечь
Сердец взаимное влеченье
И расстояния призыв…
Но чем сильнее
притяженье,
Тем предугаданней разрыв.
Алексей
Кирдянов
(Санкт-Петербург)
Письмо
Каждый раз, когда
я получаю
От тебя, друг мой Боря, письмо —
Я настойчиво, друг, изучаю
На конверте печатку-клеймо.
Ну, конечно же: мне
интересно,
Сколько суток летело оно —
Знать, как долго летело, прелестно,
Меж собратьями заключено?
Так вот — в узком
конвертике белом,
Или белом с каймой голубой,
Знаю, дружеский лепет — в умелом
Оперении рифмы сквозной.
И тебя, мой Борис,
вспоминаю:
Взор твой, шрам дорогой на щеке:
Вспоминаю тебя — охраняю! —
И в счастливые дни, и в тоске.
1997
Б. Рыжему
Теперь, в
коммунальной квартире,
Общением не обделен.
Меж стенами (коих четыре)
Как ты я живу и как он!
И, кажется,
благословенны —
Домина с колодцем-двором,
И эти вот сильные стены,
И дверь с серебристым замком.
С общением — Бог
с ним. Спасают
Прогулки вдоль Мойки, вдоль рек…
Да и небеса — нависают
Трагически-пасмурно. Снег…
Ноябрь 1997
Алексей
Кубрик
(Москва)
…а кораблик
оказался из газеты вчерашней…
Н. Матвеева
Как игла сквозь
ткань с подкладкой тупою,
Без наперстка даже браться не
стоит,
Так и перед чужою бедою —
Лишь насквозь, и то не сразу заноет.
На тропе то
валуны, то коряги…
Стол закапан парафином да воском…
Надо было к облакам, не к бумаге
Пришиваться вечным клювом от Босха.
Желтый плес
перегибая лениво,
Поезд вынырнет из мглы под Казанью,
И набросятся на голые нивы
Все столбы и провода мирозданья.
Ты на кладбище
чуть меньше недели
С белой глиной в неосевшей могиле…
Все стихи твои, как птицы, взлетели,
Распорхались кто куда и застыли.
Зашиваясь от
судьбы до стакана,
Не заштопаться от шепота боли…
Поезд вынырнет, как нож, из тумана
И распорет одичалое поле.
04.10.2001
Елена
Кувшинникова
(Ульяновск)
Он пел… А его не
отпели…
Скажи, как же так, как же так?
Я помню, как люди смотрели,
Как в спину врезался косяк.
Газету с последним портретом,
Последним навеки, всерьез…
“Знакомы вы с этим поэтом?” —
С улыбкой — страшный вопрос.
Стремительное погруженье
Из горнего света во тьму.
Наверное, есть объясненье.
Но я никогда не пойму.
…Пусть я не пойму. И не надо…
Пустясь во вселенский загул,
Он изгородь вечного сада
Мальчишечьи перемахнул!
Алексей
Кузин
(Екатеринбург)
Все исходы едины,
Все полеты — круги.
От кладбищенской глины
Не отмыть сапоги.
В луже вижу
картину:
Потерял друг друга.
Даже рыжая глина
Мне за ним дорога.
Он решил
возвратиться,
Заступив через край,
Так же канула птица
В опрокинутый рай.
В этой гибельной
бездне
От земных наших дней
Чем круженье небесней,
Тем разлука больней.
06.2001 г.
Наталья
Леонтьева
(Волгоград)
…я буду качаться
в вагоне
и пиво с попутчицей пить,
и жадно курить на перроне,
взатяг торопливо курить,
трепаться, травить анекдоты,
в окно терпеливо смотреть,
и, долго давясь от зевоты,
выслушивать сальный ответ.
И думать с надеждой на встречу:
“Не встретимся мы. Никогда
не встретимся. Друг мой далече.
Не ходят туда поезда”.
* * *
Как страстно ты ее
желал.
Смежились веки.
Ты обманул, ты обещал:
“Твой друг навеки!”
Скажи, ты думал
или нет
еще под кожей
О том, что этот белый свет
всего дороже?
О тех, кто ближе и
родней
в жилой пустыне:
О матери, и о жене,
отце и сыне?
Скажи, ты думал
обо мне,
подруге бедной,
О страшной пред тобой вине
в любви бесследной?
Я вправе говорить
с тобой?
Пришла… Спросила…
Как пахнет скошенной травой
в ответ могила.
Июнь 2001
Галина
Метелева
(Екатеринбург)
Привет, привет!
И к нам пришла весна!
Но вечер гаснет.
Сообщают: Рыжий
Ушел из жизни.
Горько. Я больна.
Я больше ничего уже не слышу.
Ты жив, здоров?
У нас, как на войне.
Пишу тебе,
Чей адрес неизвестен.
И потому легко и просто мне
Делиться этой горестною вестью.
Отец небесный,
Как мы далеки!
И сердце с болью
Радостью наружу,
И сердце плачет.
Так скулят щенки
И сожаленье
Переходит в стужу.
Скорей обнять,
Обнять тебя, пока
Живу, люблю,
Надежд не оставляю.
И одного щемящего щенка
Тебе передаю и доверяю.
Отец Небесный,
Каждому из нас
Есть что любить
И есть на что дивиться.
Ведь ты даешь
Так много про запас,
Что вовремя бы только
Поделиться.
7.05.2001
Михаил Окунь
(Санкт-Петербург)
Бессонной
вечности не бойся —
Ты небо исчерпал до дна.
Спи, ни о чем не беспокойся —
Есть лишь поэзия одна.
Алексей
Пурин
(Санкт-Петербург)
I
На рассвете, в
расцвете
упоительных слез,
на безлюбой планете,
где сыграть с пустотой довелось,
ты теперь, словно доведь, —
не чета нам, ладьям и коням:
никогда ни за что ведь
не догнать тебя нам.
II
Докурив сигарету
на краю темноты, немоты,
причастился просвету
ты (теперь мы — на “ты”),
окуная в темноты,
как в фиксаж, проступающий страх;
и отныне одно — ты
и роса в небесах.
III
Как смердят
хризантемы
у разверстых могил!..
Словно выдернул клеммы —
и шагнул в самый Нижний Тагил,
в стужу Сверхверхоянска,
в молоко облаков —
в беспробудное пьянство
бессловесных стихов. —
IV
Точно хищник — из
клетки
(дескать, на, пацаны!) —
в авангарде, в разведке
бесконечной войны —
в писке сломанных раций
во всю ширь развернув парашют —
от безгрешных акаций,
под которыми плачут и пьют.
V
Самый слабый из
слабых
(это, да! — комплимент),
ты дудишь, словно лабух,
в бронзу листьев и траурных лент —
и, нежнее Эола,
тронешь за руку вдруг…
Каково там бесполо,
безъязыко, мой друг?
VI
Дама из
Роттердама,
ах, вздохнет невзначай о тебе.
Но ни срама, ни шрама
нет в бесплотной борьбе.
Разве слышишь, как сосны
шелестят — все светлей и
светлей —
и звенит медоносный
куст над бездной твоей?
VII
Только влажные
звезды
и пивная бутылка у рта.
И легко — оттого, что так поздно
и уже ни черта
не поделать с горчащей
и пьянящей ночной
пустотой — предстоящей,
не сравнимой с виной.
VIII
Там, где Батюшков
нежный
и Давыдов лихой,
ты обрел безнадежный
вечнодышащий зыбкий покой?
Светлым тающим илом
вот летит ваш отряд —
от могил, во главе с Михаилом —
на последний парад.
IX
Не дождемся
ответа
на нелепый вопрос.
Но зато это лето —
что ристалище гроз:
глянь, вот-вот шандарахнет —
в духоту застоявшихся крон
ливень ангельский ахнет.
Я приветствую щедрый урон!
X
Зонтик выброшу
ржавый:
пусть не станет преград
между мной и державой
ваших облачных стад.
Будет оторопь крупных,
охлажденных падением слез —
из краев недоступных.
Этот дождь — навсегда и всерьез.
2001
Дмитрий
Рябоконь
(Екатеринбург)
Море
Повсюду скользкие
русалки
Смеются, пляшут и поют,
И дно, похожее на свалку,
Где корабли нашли приют.
Меня влекли
просторы моря,
Меня манил глубинный гул…
Сбылась мечта, поскольку вскоре
Я в море водки утонул.
3.03.2000
* * *
Расцветали букеты
сирени,
Груши-яблони поздней весной,
В мире не было стихотворений,
Кроме дивной мороки дневной.
Но, числом этим задним позоря
Чувство счастья, что было тогда,
Я шепчу тебе: Боренька, Боря,
Я не знал, что случилась беда.
Отписал письмецо
тебе утром,
Нес отправить, в дороге — узнал…
Улыбался каким-то лахудрам,
Чьи-то руки приветливо жал,
Говорю, что
приходит на губы,
Как от бабушки слышал моей
— Помнишь, мальчик? — от бабушки
Любы:
“Плоскостопье”, — при виде
ступней.
Ты разулся, в
одних ты носках был,
В тот момент, и сказала она…
Помню, чуть я тогда не заплакал…
Все некуплено, Боря, сполна.
Об отце ли… О мертвой ли Эле…
Обо всем, чем ты жил. Чем ты жил.
Чтоб любили, щадили, жалели, —
Вот на что столько трачено сил.
Чтоб жалели,
щадили, любили
От стихов и до самых носков,
Чтобы в небо свободно входили,
Отменяя бюро пропусков.
Помаши-ка там “знаменской” ксивой,
Пусть не Кремль это: может быть, рай.
Самый лучший ты. Самый красивый.
Больше, Боренька, не умирай.
9.05.2001
Игорь
Сахновский
(Екатеринбург)
Однажды утром я
умру.
Река на молодом ветру
окрасится густым восходом.
Такой напев начнется в ней,
как будто засмеялись хором
семнадцать маленьких детей.
Высокий лучник на
лугу
лучей зеленую дугу
сомкнет. И тетива забрезжит
сухим огнем, и наконец
строка сорвется, и скворец
взлетит с крутого побережья.
Елена
Тиновская
(Екатеринбург)
Когда воспомнишь
дорогих умерших,
А также цепь событий невозвратных,
Ночами ищешь к ним путей обратных
В тяжелых снах. Поэтому, во-первых,
Ты пьешь немало дорогих снотворных,
А во-вторых, частенько заливаешь
За воротник. О, тщетно призываешь,
Лишь изредка цепочка теней черных
Мелькнет в глазах, когда опустишь
веки.
Любимые, родные человеки!
Придите, пожалейте, разделите
Мою любовь, утрите слезы эти.
Когда мы были глупыми, как дети,
Нас призраки бесплотные пугали,
Мы, трусы, даже не предполагали,
Что будет день, настанет час, когда
мы
Любимых выкликать из темной ямы
Начнем и обращаться к ним с мольбою,
Чтоб, уходя, забрали нас с собою.
Не забирают. Видно, не желают нам
зла,
И сны такие посылают,
Где солнцем ослепительным залитый
Цветущий сад, где зеленью увитый
Высокий куст, осыпанный сиренью,
Без тени. Друг, ты мог хотя бы тенью
Куста в свой сад по моему хотенью,
Войти в мой сон о дорогих умерших,
В желанный сон, один из самых лучших
И важных снов…
Роман
Тягунов
(Екатеринбург)
Запрещенные книги
читаем,
Задушевные песни поем,
Дружим с официальным Китаем
И с Тибетским играем огнем.
Вкусы публики
ярче клубники,
В высшей лиге
ворота узки:
Мы свои запрещенные книги
Переводим на все языки.
Мастерство
проверяется сказкой,
Сказка былью, а быль — пацаном,
Что листаете перед сном,
Типографской испачкавшись краской.
24.02.2000
* * *
Борису Рыжему (в знак дружбы)
Нам стирают
память
Злые колдуны,
Заставляя падать
С куполов на паперть
В золотые сны.
Колдуны-шаманы,
Проникая в речь,
Вывернут карманы
После наших встреч.
Купола не паперть,
Речь не разговор:
Чтобы мягче падать —
Освежим на память
Самобранку-скатерь,
Самолет-ковер.
Забывая Бога —
Не смягчить вины.
Скатертью дорога
Тем, кто судит строго
Всех, что помнят сны.
Я на каждом
снимке.
Среди бела дня.
В шапке-невидимке.
Вспомни за меня.
25 апреля 1999
Дмитрий
Унжаков
(Нижний Новгород)
Так уходит ноябрь
по снежку со двора,
завалившись в сугроб под шумок
топора.
Леденеет кора, что сочилась вчера.
Так уходит пора, потому что — пора.
А куда мне пора, я
не знаю и сам.
Может, в гости махнуть к золотым
небесам.
Почему-то они в наши грустные дни
потерялись в тени и остались одни.
Зарастают поля
голубых угольков,
но, тоскуя по ним из земных уголков,
по умению жить получив незачёт,
помнят братья-поэты их наперечёт.
И, срываясь с
ветвей, и, срывая резьбу,
продолжают воздушную эту резьбу
по зиме, чтобы жизнь не осталась
немой,
и дымят натощак и уходят домой.
2001
Елена
Ушакова
(Санкт-Петербург)
Пыльный
подоконник, паутина,
Слева занавеска, справа — нет.
Старости унылая картина
И непритязательный портрет.
Тяжкий и
невыводимый запах
Нажитых болезней, жизни дно.
Неужели нам в ежовых лапах
Этих оказаться суждено?
Будущее, где ты?
Перспективы
Нет, один и тот же тусклый вид.
Все желанья так неприхотливы,
Речь-утопленница не звучит.
Есть ли что
жалчее? (или жальче?)
Лучше шнур и крепкий узелок.
Ты был прав тем утром, храбрый
мальчик!
Только юность — подходящий срок
Для решительного,
злого дела,
За которым воля и покой.
Что ж, душа ведь этого хотела
И теперь любуется тобой.
Василий
Чепелев
(Екатеринбург)
Уральское-2
Когда менты
мне
репу расшибут,
ты
вряд ли будешь тут.
Из головы на снег
польются кровь и ликвор,
и я, как в текстах, стану материться,
а кровь и ликвор будут литься,
закроют — как ладонь — мне левый
глаз.
Я сам, чтоб не лицезреть анфас
смазливого сержанта,
безусого смущающего франта,
какого бы неплохо было снять,
закрою правый,
подумаю, что — в рот е…ть —
вы были правы
насчет меня:
хотя я просто
шел — но пьяный,
и только лишь на свет,
расплывчатый и спальный,
вы приложили верно свой кастет.
Закрыв последний
глаз,
я отделюсь от вас,
как зубы от
десны, как утра от суббот,
как сотовый
от уха.
Сержантик меня пнет
и скажет — все, п…ц,
и двинет греться.
Я блевану на лед.
Прощай, Кирюха.
Я блевану на лед.
Прощай, Кирюха.