Роман воспоминаний. Книга вторая
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2002
А сумерки сгущались, и наконец свалилась ночь. Мимо прошел “Тургенев”. Мы видели только огни, но знали, что он болтается рядом. Штурман зажег фальшфейер. Яркое оранжевое пламя осветило парус, наши голые телеса, бросило пожарные блики на воду. “Тургеша” тотчас развернулся — и к нам: “Подходите к борту!” Подошли. Подали фалинь, убрали весла и срубили рангоут. На палубе все, кто мог. Начались переговоры, шутки, смешки. “Тургеша” врубил ход. Фалинь, естественно, лопнул. В это время и “Гриб” вылупился из мрака. Снова взялись за весла.
Ждали разгрома, но обошлось без пара и без пера в задницу. Правда, старпом сказал, что так поздно больше нас не отпустит. Ну и черт с ним. Главное, все мореходы остались довольны походом, а эскулап просто млел от восторга. И про латынь забыл!”
“29 марта. Наломавшись в рыбцехе, все же не утерпел и полез в шлюпку. Сделал новый фалинь, обновил леера. Боцман расщедрился на тонкую сизаль. Уже кончал, заращивал гашу на рыме, подходит третий и говорит: “Брось, Мишка, эту канитель! Старпом сказал, что больше нас не отпустит”. Я был ошарашен. В это время на ботдеке объявился Воронов. Я к нему: “Товарищ капитан, неужели?..” И выложил про запрет Зырянова. “Это еще посмотрим, Гараев, — ответил кеп. — Другие заботы приближаются. Доберем груз, снесем вашу “слободку” к чертовой матери, покрасимся — и в Такоради. Кстати… боцман ко мне пристает. Просит перевести вас в плотники. Сами-то согласны?” — “Согласен, Но, если можно, после того, как уйдем из Ганы. Да, Валентин Михайлович, а как же Яшка-плотник? Его куда?” — спросил я. “В рыбцех воткнем. На твое место”, — перешел вдруг на “ты” капитан и ушел”.
“30 марта. Рыбы нет. Таскаем “пустыри”. Я обленился. Или с книжкой валяюсь, или возле турника кручусь. У турника и получил распоряжение капитана готовить шлюпку к спуску. Народу набилось! Сам кеп, помпа, стармех, технолог и третий штурман. Получилась увеселительная прогулка. Чтобы никому не было обидно, “Гриб” бухнул якорь, и дракоша смайнал парадный трап до воды. С него и начинались заплывы. Наверно, полста человек плескалось у борта. А мы… Хотелось покрутить повороты под парусом, но —шиш. Я в воду не полез. Интереснее было смотреть на дельфинов. Целая стая резвилась возле шлюпки, а после… громадный плавник и крутая спина. Кто-то крикнул: “Акула!” Все полезли в шлюпку, но кеп сказал, что это кит-бутылконос. А боцман заявил, что если от акулы не удирать, а плыть прямо на нее, как на таран идти, то она, стервоза, не выдержит и уйдет. “Прежде чем так идти на акулу, — буркнул третий, — нужно сознание потерять…”
Было комсомольское собрание по поводу захода в Такоради. Валюты нам кинут чуток, чтобы хоть что-то бренчало в кармане. Главная задача: покрасить судно и навести марафет. А то, сказал помпа, к “Чернышевскому” были претензии за неопрятный вид”.
“31 марта. Покраска. Я — за бортом. Жара! Прямо с подвески ныряю в воду, но так и не могу привыкнуть к солености: уж больно ядрена. По судну снова порхают “утки”, одна другой чище. И то, что идем в Николаев на ремонт по завершении рыбалки, и то, что валюту получим за 58 суток и, значит, в Гибралтаре отоваримся на славу. Снова болтают о чудо-рейсе после ремонта. Точь-в-точь как на “Лермонтове”. Откуда что берется! Наверное, каждый сочиняет, что мило его душе.
Малярить я не люблю. И тут Зиненко предложил помочь ему основать новые траптали по левому борту. Сам он сразу ушел, сославшись на другие дела, и я, признаться, был рад этому. Толку от Вовки никакого. Одна путаница. Только занялся делом, подвалил Яшка-плотник. Странный мужик! Тощий, бледный, будто на солнце не бывал. А и не бывал, наверно! Я его что-то не видел на палубе в дневные часы. Все, как упырь, вечером выползает. С палочкой! Охромел. Дракоша его к доктору послал, а я после возьми и спроси у Маркела: >на что, мол, жалуется эта бацилла? На все сразу, ответил эскулап, тут и геморрой, ишиас, прострел — все вместе. Без микроскопа не разберешь. “А сами что думаете?” — настаивал я. “Auri sacra fames!” — захохотал доктор. — Симулянт он первостатейный. Отлынивает от работы. Слышал последнюю утку? Валюты нам отпускают столько, что и ее без микроскопа не разглядишь. Плохая новость, но плохие — самые верные”.
И вот Яшка-плотник предстал передо мной. Лично. Впервые. Присел в проходе, закурил и… Какого, думаю, ему надо… этого, хрена? Я-то помалкиваю. Конец через блоки перепустил и заращиваю себе коренной конец на коуше верхнего блока. А этот хмырь молчит. Наконец Яшка открыл рот. Ну и разговорчик получился!”
— Ты, говорят, метишь на мое место? — спросил Яшка и закурил “примину”. — Смотри, не прогадай.
Я, признаться, ничего не понял. Что значит, “прогадай” или “не прогадай”?! Напряг извилины и попробовал врубиться. Он что, о валюте толкует? Да, у плотника, правой руки боцмана, на пай выходит больше, чем у матроса. Ну, так работал бы, сука, не симулировал. Занятный получается разговор!
— Яша, ты ручками пробовал шевелить? — говорю ему. — Мы уже сколько в море? А ты все клопа давишь. Работы от тебя как от козла молока. Или не так?
— Не твое собачье дело? Я больной человек.
— Больные в моря не ходят. Больные на курорте лечатся. Ты… ты Власу скажи, — осенило меня. — Влас тебе все и устроит.
— Влас тебе устроит! — проболтался он о неведомой угрозе. — Я тебе все сказал.
Заплевал окурок и ушел.
Я, конечно,
поделился с драконом своими
впечатлениями от великосветской
беседы. Вовка поскреб затылок. В
последнее время он часто у него
чешется. Никак их с Зыряновым мир не
берет. И охота им цапаться из-за
паршивого мопса? Ну, так поскреб он,
поскреб и ничего не понял. Как и я, а
может, и того меньше. Но ведь
предупреждение прозвучало. Я это
чувствовал. И, если у Власа всерьез,
уж он-то поставит меня в
известность о своих
“возможностях” и “потребностях”.
— Зря, Мишка, тянешь резину с переходом. Еще не промок в рыбцехе? — упрекнул он меня. — А я с Яшкой замучился. Главное, ничего не могу с ним поделать! Морду набить? Себе дороже.
— Поговори с доктором, — посоветовал я. — Симулирует? Открыто! Маркел мне уже намекал, что может признать у него какую-нибудь… эту, — я засмеялся, — никтурию. Ну… что-то с мочой связано. Ссыться по ночам, что ли. С этой болячкой другие связаны. Он говорил, и почки, и сердце. Серьезная болезнь!
— Думаешь, спишут Яшку? — засомневался боцман. — У них, говорят, у него и Власа, есть в конторе волосатая рука.
— А ты попробуй, — посоветовал я. — Ничего не потеряешь. Поговори с кепом. Воронов слаб на выпивку, но он — рыбак! Как проловы, он сутками не отходит от фиш-лупы. И снова квасит. А ведь знает, что капнут на него после рейса. Тот же Влас доложит куда следует. А он продолжает, потому что плевал он на волосатые руки. И сачков ненавидит.
— Ладно, поговорю с Маркелом, — согласился боцман. — А Власа бы надо на чем-то подловить. Нутром чую, что рыло у него уже в пуху, но что и как?! — Он развел руками.
— По-моему, у него есть заначка с валюты, — предположил я. — В Гибралтаре он может хор-рошо торгануть и заначить в своих кладовках. Таможня в крупу не полезет, а погранцы… Ну, ткнут своими щупами — и что? Помнишь покойника? Тыкали-тыкали, кололи мешки с ветошью чуть ли не насквозь, а…
— А он лежит под ними и молчит! — засмеялся боцман.
Мы завалили трап в гнездо, и я снова отправился за борт на подвеску, не переставая думать о Власе и Яшке.
Часть пятая
ARS MORIEND
Утром доктор сказал крокодилу:
— Что это там впереди? Какая-то
большая земля. Я думал, это Африка.
— Да, это Африка! — закричал
крокодил. — Африка! Африка! Скоро
мы будем в Африке! Я вижу страусов! Я
вижу носорогов! Я вижу верблюдов! Я
вижу слонов!
Корней Чуковский
Мой скит навестил Василь Трофимыч — весьма неожиданный гость. Человек деловой и, значит, занятой, а вот прибыл в наши палестины и позвонил в колокол. О зажигалке вспомнил? Я достал ее, но он покачал головой: это его презент. В память о минувшем. И его, и моем.
— Так каким же ветром? — спросил я.
— Деловым, — ответил он.
Деловой ветер принес его не с пустыми руками. На столе появилась бутылка, предшественница почти всякого делового разговора, за ней — кое-какая закуска, способствующая употреблению предшественницы и закрепляющая неустойчивое равновесие деловых переговоров в состоянии положительной или отрицательной статики. Когда натюрморт украсился пивом и некоторыми аксессуарами из моего небогатого реквизита, бутылка было откупорена, звякнули стопки и деловая беседа вступила >в свою начальную фазу.
Да, конечно, Василь Трофимыч сослался на свою исключительную занятость: “Дела-а!” Одолели, скрутили, опутали по рукам и по ногам. Он, правда, ничего не имеет против. Рынок, вещал гость, становясь все разговорчивее после каждой рюмки, не терпит, чтобы его участники пребывали в забвении, а чтобы о тебе помнили, чтобы росла востребованность, приходится рыскать, рыскать, рыскать в поисках заказов. Он рыскал и нахватал столько, что обожрался и был вынужден отказать достойному человеку.
— Я сразу подумал о вас, Михал Ваныч, — подмигнул гость, доверительно склонившись ко мне и бросив взгляд на деревянную статуэтку большеголового гвинейского воина с короткими копьями в каждой руке. — Человек этот бывший геолог, работал в Африке. Сейчас тоже бизнесмен, приобрел квартиру, прикупил обстановку, а теперь хотел бы украсить ее в африканском стиле. Для начала желает приобрести картину средних размеров. Нет ли у вас чего готовенького?
— Готовенького? — переспросил я и пропел невольно, ибо обстоятельства требовали вокального выхода эмоциям. — Эх, кто на новенького, кто на новенького! Приезжайте, ближе, ближе! “Конакри” преподнесу, “зеленя” я сразу чую, “зеленя” я сразу чую — зарррубите на носу! Словом, пусть приезжает, — перешел я тут же на деловой тон. —> Давно у меня пылится “Набережная”. Вечер, пальмы, туземцы в хламидах… Совершают променад и любуются закатом над океаном. Понравится — уноси готовенькую.
— Взглянуть можно?
Я вытащил из-за печи холст, с которого свисали, точно водоросли, серые пряди тенет, и поставил на мольберт. Гость долго созерцал пейзаж и, удовлетворенный увиденным, вернулся к столу.
— А этого… урода нельзя ему толкнуть? — спросил он, кивнув на статуэтку из черного дерева.
— Нет, — отрезал я и швырнул в печь пыльную тряпку, которой обтирал картину. — Твой дядя ностальгирует по Африке, меня это чувство тоже иногда посещает. Африка, собственно, мне не мила, не тянет меня на черный континент, но как бы тебе объяснить, Василь Трофимыч… Этот чернокожий вояка — часть моего морского прошлого, а из частей, сам, поди, знаешь, состоит целое. Убери его, и рухнет вся пирамида.
— А не слишком ли вы… — осторожненько начал он.
— Не слишком! Здесь все на месте, все устоялось. И хронометр, и секстан, и звездный глобус, — перечислял я, оглядываясь вокруг, — акула, рыло пилы-рыбы, компас на полке, раковины и клешня…
— Огромная! Чья?
— Крупного омара. Не удалось сохранить целиком. Грохнулся во время шторма — и на скорлупки.
Я с любовью оглядел свои раритеты, поправил картонку с чучелом небольшого лангуста, тронул компас и половинку штурманской параллельной линейки. Вторую потеряли курсанты, за что мне крепко влетело от капитана: он дорожил английским инструментом, но кто-то посмел покуситься. А карты, а лоции, а кораллы, а чучелишки фахака и кузовка, за которые пришлось отдать научникам толстенную “Географию морских путей”! Это не мелочи. Пусть они и делают комнату похожей на кабинет капитана Врунгеля, но я-то знаю, что штурвал с финского траулера и спасательный круг с “Крузенштерна” — это… это корпускулы времени. Они пронизывают мою вселенную из прошлого в будущее и создают стержень, который позволяет жить более-менее комфортно в наше некомфортное время.
— Так что, Василь Трофимыч, я картину ему продаю, а на большее ты не рассчитывай.
— Я понимаю…
“Ни хрена ты не понимаешь! — подумал я, разливая остатки водки. — Даже этот деревянный уродец с копьями, даже рога африканского буйвола и калебаса, сосудец для напитков, за которые я отдал в Дакаре почти новые штаны и четырнадцать пачек болгарских сигарет, — это частица моей души, бытия вообще и нынешнего быта в особенности. Отбери у меня все эти, воистину бесценные, сокровища, и станет бессмысленным существованье в безвременье, которое не имеет протяжения и пространства”.
Водка была допита, темы для разговора тоже иссякли. Напоследок я спросил, как подвигается “Цусимское сражение”, и узнал, что батальное полотно почти закончено, но оно-то и не позволило отвлечься на создание чего-нибудь африканского.
— Этюдов сейчас полно! Стоит порыться в журналах, и Африка как на ладони, — откровенничал Василь Трофимыч. — Мне любой заказ по плечу!
Не только тебе, Вася, ох, не только тебе! Тебе, дорогой, сам Бог велел слизывать с фотографий. Даже маститые нынче не брезгуют ими, да и кино— или видеопленку не обходят. Сам видел, как Николай Гаврилович обводил углем контур, высвеченный лучом кинопроектора. В мемуаре, кстати, об этом ни слова. Но, как говорится, не важен метод, важен результат.
Гость поднялся, пообещав привезти заказчика еще на этой неделе. Я свистнул Дикарку и пошел проводить его, а заодно и проветриться. Вернувшись, убрал со стола остатки трапезы, потом курил в огороде и думал об Африке, снова жалел, что не взял в тот рейс этюдник. Всего несколько акварелек и карандашные зарисовки — багаж того первого вояжа в ЦВА. И вот ведь что интересно… Когда возникало желание что-то запечатлеть на бумаге, то чаще всего появлялись не пальмы и прочая экзотика, а сосны, снега, безымянные деревеньки, заросшие пруды и речушки, которые неясными видениями постоянно бередили память. На берегу же все получалось с точностью до наоборот: морские образы теребили душу, заставляли браться за кисть, а теперь, когда прошлое — пыль и прах, тем более. Сейчас волны, штили, штормы и корабли заперты во мне, в этой избе, на этих квадратных метрах, а деревянный уродец — это Африка, которая “всегда со мной”.
— Где Африка?! Покажите мне Африку! — орал Таракан, расталкивая многочисленных зрителей, тоже пытавшихся убедиться в наличии черного континента.
Вся Африка — это полоска земли, подрезанная песком и белой ниткой прибоя, несколько бугорков и крыш, гусиные шеи кранов в порту, а вокруг нас — армада судов под разными флагами, ожидавших, как и мы, разрешения стать к освободившемуся причалу под разгрузку-погрузку. Справа — рощица пальм, единственная >примета материка, где течет Лимпопо и водятся бегемоты.
Рядом с нами — “Ибадан Палм”, банановоз, вошедший в гавань вслед за “Грибоедовым” и ошвартовавшийся по корме. По носу итальянцы грузят на свой “шип” красное дерево.
Негры хлынули на пароход и сразу — на камбуз: “Чоп! Чоп!” Ясно, пожрать просят. Матросы с лоцманского катера тоже — не успели мы проморгаться — мигом оказались у кормушки. Бесцеремонны, а куда денешься? Мировой интернационал, братство народов и классовая солидарность. Таракан сдуру растопырил ручонки, так его чуть не растоптали.
И полисмены туда же! Этим подавай “фиш”. Технолог распорядился выдать по “полену” из прилова. Распотрошили один куль — выдали. Рыбину тащил пария. Полисмен, важный, как павлин, шествовал сзади. А вид у него — ну и ну! Шталмейстер из цирка и то одет поскромнее. На башке красная феска с кисточкой, ниже — чернющая рожа и белые зубы, затем синяя шерстяная рубаха с блестящими пуговицами. Она заправлена в желтые шорты и подпоясана красным широким кушаком, который поверху перетянут еще и кожаным ремнем. Ноги в огромных бутсах, выше желтые обмотки. Между ними и шортами — черные коленки, в руках — дубинка. Власть. Сила. Уверенность в своем превосходстве над простыми смертными. И, увы, беспардонная наглость.
С нею мы столкнулись, что называется, вплотную на следующий же день, когда были открыты трюмы. Матрос у трапа не стал препятствием для попрошаек. Потрясая какими-то непонятными бумажками, они лезли напролом и вопили: “Кептен! Кептен!”
В день прихода команде было не до нашествия аборигенов. Ждали шипшандлера с валютой, готовились в увольнение. Помпа тасовал группы, назначал старших, выдавал под расписку паспорта моряков. Я оказался в пятерке Власа Липунова, но зато в обществе Сэра Тоби, Ефима-с-Наумом и Таракана. Коля Клопов хотел присоединиться к нам, но помпа воспротивился и отдал под начало “англичанина” Монзикова.
Из порта двинулись толпой, а в городе разбрелись. Я оказался самым богатым, так как выписал аж два фунта, что вызвало удивление многих, а уж Влас!.. Еще на палубе он отозвал меня в сторону и потребовал половину. Я возмутился: с какой стати?! Липун напомнил о пушке. Значит, шарил-таки, паскудина! Но как узнал? Или лез наобум? Ладно, когда-нибудь спрошу, а сейчас… Я сделал вид, что не понимаю, о чем он, и показал кукиш. Влас одарил меня таким взглядом, что я понял: все только начинается. Впрочем, если Липун и возьмет меня в оборот, решил я, то уж никак не в море, а на берегу, а когда это будет? Не надо только забегать вперед.
Я и не забегал. Двигался в центре “конвоя”. Впереди — “англоязычный” Ефим-с-Наумом и Сэр Тоби, для которого язык Шекспира был лесом более дремучим, чем тот, по которому Серый волк мчал Ивана-царевича и его возлюбленную. В арьергарде двигались Влас, Таракан и примкнувший к ним Яшка-плотник. Влас и Яшка изводили Таракана вопросами о новых пророчествах. Тот огрызался, мол, все еще впереди, порывался набрать скорость, но Липун хватал кочегара за ремень и придерживал за моей спиной.
Такоради — это не Рио-де-Жанейро, сказал бы Остап Бендер. Это порт, причем не самый главный, страны, которая недавно называлась Золотым Берегом. В этом мы убедились, когда шоссе нырнуло с невысокого холма в улочки, тесно застроенные домишками и домами в несколько этажей. Зато поражало обилие вывесок, лавок и магазинчиков, и я, под взглядами Липуна и Яшки-плотника, начал тратить свои фунты, прыгая через узкие и вонючие канавки открытой канализации из одной двери в другую.
Несколько раз мы освежались пивом. Я, балда стоеросовая, был одет, как древний гоплит. Надо же было напялить суконные флотские шкары! Штурман щеголял в шортах и рубашке-распашонке, открывавшей воздуху голую грудь, щедро поросшую шерстью; боцман — в полотняных брюках и соломенной шляпе фривольного вида. Остальные тоже были экипированы очень легко, и только я “парил яйца” (Сэр Тоби), отчего и стал инициатором посещения пивных. Не увлекались. В одном выпили по кружке немецкого пива, в другом я купил на круг бутылку вина. С испугу, наверное. Окна бара были зашторены, но горели зеленые лампы, отчего черные лица посетителей смотрелись довольно жутко.
Видимо, белые сюда не заходили, и головы, сразу повернувшиеся в нашу сторону, больше никуда не поворачивались, следя за процедурой винопития и за тем, как мы торопливо покидали заведение.
Пугаться, впрочем, не стоило. К нам, узнав, что мы “рашн”, относились очень дружелюбно, что еще раз подтвердилось в портовой забегаловке для BRITISH SAILOR COSHEFITY. Вроде вывеска гласила именно так, если я ничего не напутал в английском написании.
Бар был пуст из-за позднего времени, он предназначался только для белых, но делился на две половины — для офицеров и рядовых моряков. Мы заняли столик на половине для рядовых, взяли пива и, потягивая аглицкий бир, поглядывали на англичан, распивавших то же самое в офицерской “кают-компании”.> Мы не знали, что соседи — моряки с “Ибадан Палм”, гостями которых мы станем через час.
Влас и Яшка-плотник пили за наш счет. В том числе и за мой. Но я решил: хрен с ними! — и не скупился. Когда в бар заглянул старпом и поднял брови: “Вы еще здесь, а не на пароходе?’”, мы торопливо встали. Я шел последним, поэтому был остановлен молодым негром, который несколько раз до этого заглядывал в дверь. Узнав, что мы “рашн”, а не “инглиш”, поднял большой палец: “Рашн — гуд! Инглнш — ноу гуд!” И скрылся во тьме.
Наконец дома. Помпа — в дупель! Лыка не вяжет, но паспорта принял по счету. И снова ко мне привязался Влас. Обозвал жмотом и скрупулезно подсчитал мои деньги, потраченные на чепуху.
— Носки — четыре шиллинга, рубашка — пятнадцать, пиво — три с половиной шиллинга, бутылка вина — шесть, ром…
— Сдурел! — возмутился я, удивленный непонятной бухгалтерией. — Бутылка рома стоит аж два фунта!
— А, верно, — не смутился он. — Ты ж взял только два. Ну, хорошо, еще в порту выложил шиллинги. Но я к чему говорю? На муру потратился, а мне пожалел. Не захотел спокойной жизни?
Меня аж затрясло! Яшка-плотник, второй нахлебник, тут же торчит. Ухмыляется и клюкой палубу скребет. Я послал их на три буквы и ушел в каюту, где и вовсе расстроился, обнаружив в пакете вместо носков женские нейлоновые трусики: вот будет подначек, когда парни узнают! А они узнают. Всем захочется взглянуть, на что я потратил свои два фунта.
А тут и бригадир нагрянул. Сказал, чтоб я готовился с ноля на смену. Вот, говорит, тебе тетрадка и карандаш. Будешь-де считать стропа с мороженой и записывать, сколько подано с первого трюма. Негр-приемщик тоже будет вести свой учет. Смотри, Михаил, чтоб тебя не облапошили дети природы.
Проинструктировал, взял с кровати рубашку и сказал: “Дрянь!” А от трусиков пришел в восторг. От смеха зашелся. Когда, мол, покажешься в них на нашем “пляже”? Я вырвал их у него, швырнул в рундук и ушел на палубу.
На корме собирались крутить кино. Парни подвешивали экран между грузовых колонн. За экраном, в прорези слипа, форштевень “Ибадан Палм”, украшенный фирменной эмблемой: синий квадрат с белым кругом в центре, в круге — зеленая пальма.
— Мишка, пойдем к англичанам, — предложил Федя Панкратьев. — Днем они к нам заходили, да и парни у них побывали. Давай и мы нанесем визит. Дракон, между прочим, уже там.
— Давай, — согласился я.
Негр, вахтман из местных, без звука пропустил нас к “боцвейну”: белой расе дорога открыта! Его каюта у самого трапа: из коридора — направо. Вовка Зиненко и впрямь уже здесь. Пронырливый хохол! Тут же несколько наших парней, за столом хозяин — боцман Рой Россел, молоденький штурман, совсем пацан, и два матроса, тоже мальчишки лет восемнадцати. Один назвал себя Тони, другой представился как Роберт-работяга. На столе кувшины с пивом. Федя выставил две бутылки нашего забористого портвейна, штурман сходил за бутылкой шерри-бренди. Братание началось.
Только сейчас я обратил внимание на то, что скула штурмана украшена фингалом, а кулаки боцмана слегка ободраны. Услышав, что час назад их припутали “ниггеры” возле бара для “инглиш сейлор”, вспомнил, что они-то и были нашими соседями. Стало теплее: жизнь везде одна. Где выпивка, там и драка. Здесь, конечно, была другая подоплека — “инглиш ноу гуд!” Так и у нас не всегда получается “дружба народов”, а “пролетарии всех стран, соединяйтесь!”, бывает, понимается как призыв к потасовке.
Рой бросил на стол местную “Ивнинг ньюс”, ткнул пальцем в крупную фотографию, изображавшую африканскую улочку и многочисленные трупы негров — последствия расстрела в Южной Африке. Жесты боцмана говорили о том, что он одобряет расправу. Меня покоробило, но со своим уставом нечего соваться в чужой монастырь. Промолчал. А Рой, как и мы, объяснявшийся на дикой смеси английских, немецких слов и жестов, начал рассказывать, как побывал в Риге с грузом бананов и как ему понравилось у нас.
Появились другие подчиненные Россела. Не с пустыми руками — с пивом. И довольно крепким по нашим меркам. Пришедшие начали с расспросов “за жизнь”. Услышав, что мы “секс монтз ин си”, практически без берега и без баб, замотали головами и пришли в ужас: это не жизнь — тюрьма! Узнав, что мы пашем от зари до зари, без выходных, круглосуточно, а получаем гроши, вообще не могли взять в толк, какая же сила нас тащит в море. Они вот рассчитывают поплавать от силы лет шесть-семь, скопить деньжат — и ша! Показали каюты. У матроса — одноместная, просторная и с кондишен. У боцмана — вообще хоромы. Двери раздвижные: верхнюю половину можно заменить решеткой для продува. Мы понимали, что возможности большого судна, предназначенного для тропиков, иные, чем наши, но чувство черной зависти осело на душу.
Время приближалось к полуночи. Мы поднялись. У трапа встретил помполит. Схватил боцмана за грудки, принялся орать, пообещал сделать так, что Вовка больше моря не увидит, и тотчас схлопотал плюху прямым справа. Поднялся с палубы поп и бросился наутек. Боцман — за ним. С криком: “Я тоже устрою тебе на берегу веселую жизнь!” По-моему, он его и в каюте метелил. Что ж, у каждого свой заботы. Я сходил за тетрадкой и сошел на причал, где возле огромной машины-рефрижератора меня с нетерпением поджидали Валерка Судьбин и тощий и до ужаса черный приемщик от фирмы. Сверху, дымясь, уже опускался первый поддон с сорока коробками ставриды: десять рядов, по четыре коробки в одной кладке. В стороне поджидали случайной добычи портовые завсегдатаи. Дважды с поддона срывался один из верхних коробов и падал в воду. За ним, как ястребы из засады, бросались туземцы. Летела в сторону размокшая оболочка, начинались дележка и драка. Били друг друга пластмассовыми сандалиями. Полисмен и учетчик не разнимали их, да и драка была скоротечной, а финал один и тот же. Мерзлые брикеты, разодранные на части, исчезали в сумках, а воители затаивались в тени пакгауза, где поджидали новой оплошки лебедчиков.
“9 апреля. События вчерашнего дня стоит увековечить в собственных анналах, хотя голова идет кругом. Даже не знаю, с чего и начать. Ладно, буду плясать от завтрака.
Спал после смены всего четыре часа. В салоне — матросы вперемежку с черными ребятами. Белозубые улыбки. Чай, масло, хлеб исчезают мгновенно. Что-то досталось и мне. Боцмана не видно. Пошел к нему. У него гости. Двое англичан, уже тепленькие. На столе три пустых пузыря, а дракоша трясет в стопки “пунш Дзинтарс”. Надо проследить за экспериментом: свой-то желудок известен, а >каково состояние кишок у представителей туманного Альбиона?
Вовка натряс и подал. Они хватанули одновременно. Первый проглотил, и… столбняк с выпученными шарами. Пасть тоже распахнута, язык — до колен, слюна как Ниагара. Второй успел повернуться к двери и хлестанул в нее, как брандспойтной струей. Вовка им воды подал — загомонили: “Одеколонс! Одеколонс!..” Дракон и бровью не повел: “Вери карош шнапс!” Чем они закончили, не знаю. Я перешагнул блевотину — и за дверь, а там суета: новое увольнение. Без меня?>! Я к помпе. Сидит, рожа побитая, злой-презлой. Мне ответил отказом: кто ходил вчера, тот сегодня никуда с воза! Я, признаться, взбесился. К чему тогда загранвиза и мореходка?! Кинулся к Воронову, а он навстречу. Едет с научниками в Аккру, торопится — машина ждет, но выслушал меня и зашел к попу: отпустить! Петров аж позеленел, а синяки засветились, как фары. Зубами заскрежетал, но мореходку выдал. И поплелись мы с Жорой-Шнобелем вслед за другими. Я разыскал почту, купил две открытки с экзотическими марками. В столицу Женьке, Вовке, Ваньке, Жанке, Зинке отправил ту, что с пальмами и мартышками, а домой, на Урал, — ту, что с пароходами и красным деревом: погрузка бревен — чем не экзотика. Впервые попробовал кока-колу — тоже экзотика: показалось, еловая настойка. Словом, шлялись, глазели, в лавки я больше не заходил, тащился позади “белого отряда”, но зато первым бросился в порт, когда поутих ливень, вымочивший нас в мгновенье ока и загнавший под какой-то навес.
На причале то же самое — разгрузка. Негры суетятся, орут: “Майна! Вира! Давай! Давай!” Паспорт я сдать не успел, но переоделся в сухое. А Валентин Миролюбов предложил мне удрать в самоволку. Сказано — сделано: удрали и сразу — в “Принцессу”. В этой киношке шел фильм “Сокровища халифа”. Занятный боевик про геологов, которые наткнулись в пустыне Сахаре на танк армии Роммеля, нашли в нем мешочек с алмазами-бриллиантами, а после попали в лапы хозяина сокровищ и выцарапались из плена на том же танке. Посмотрели, отвели душу, а восвояси — на такси. Ливень вынудил. В кармане у меня бренчали шиллинги с портретом президента Кваме Нкрума.
Вроде можно и угомониться. Можно бы, если б не помпа. Мы ему паспорта сдаем, а он: “Где были?” — “В кино ходили…” — “В ки… в кино?!! Вы где находитесь?! За ру-бе-жооом! Сегодня — в кино, а завтра — в публичный дом?!”— “Товарищ первый помощник капитана, лучше трипак схватить от заграничных блядей, чем изменить родине!” — “Да? Гм…” И заткнулся. Что сказать? Нечего. Родина — это святое, а трипак — семечки. Вот если кто изменит, >то и помполиту не сносить головы.
И все же главные события, как и вчера, развернулись вечером. И снова у англичан.
Ко мне примчался боцман и попросил сходить к Власу за вином. У меня, говорит, лимит исчерпан, а ты, говорят, не пьешь. Тебе он отпустит пару бутылок. Пришлось его огорошить, посвятив в наши отношения. Разумеется, вчерашнего дня. О пистолете я даже не заикнулся. Дракон приуныл, а меня осенило. “Ладно, схожу, — решился я. — Может, удастся обменять часы на трусы”. Он понял и заржал, а я кроме трусиков еще и бобочку прихватил. Липун, было, заартачился, но, что-то прикинув, тряпки забрал и портвейн выдал. “К инглиш идете? — догадался он. — Я, может, тоже к вам подойду, только попозже”.
Разнюхать хочет, сказал боцман, а после всех заложить. Утопить, что ли, гада? Не утонет, ответил я, а навонять действительно может. Да, навонять и выпачкать, согласился Вовка, но отменять “суваре” не хочется: Рой пригласил. Как быть-то?
Быть, быть… Как быть-то? Действительно, как быть? Мне и самому хотелось напоследок побывать на “Ибадане”!
— Володька, кто с тобой идет? — спросил я, обдумывая возникшую мыслишку.
— Ну… Коля Клопов, Жора Шнобель и Юрка Монзиков. Ефим — наотрез, а мне “англичанин” нужен, чтобы поговорить с англичанами не на пальцах, а по-человечески.
— Юрка — это хорошо, — кивнул я. — Толмач нам необходим, чтобы объяснить хозяевам, если Влас появится, да не один, а с плотником, кто есть кто и как они могут помочь нашей беде.
Доктор оказался на месте, в лазарете.
— Маркел Ермолаевич, у меня воспалилась слюнная железа, — сообщил я. — Накапаете лекарства? Грамм сто, не больше.
— Сто грамм, по глазам вижу, тебе не помогут. — Он пристально посмотрел мне в лицо и, видимо, что-то понял. — Для кого тебе спирт? И что ты задумал?
И тут я раскололся. Взял и выложил в темпе все о генерале Липунове, о Власе, мельком о Вшивцеве и пистолете. Словом, все-все-все.
— Хочу подлить Власу спиртяги в пиво или вино, — закончил я. — Авось, ерш его свалит. Это же двести грамм водки!
— Этого кабана? Хе-хе… Спасибо, Миша, что доверяешь мне, но… — Он задумался, а потом заглянул в шкафчик-аптеку. — Я тебе вот что предложу, хотя и нарушу врачебный принцип “не навреди”. Нет, спирт я тебе дам, но к нему добавлю снотворное или слабительное. Что мы имеем для внутреннего употребления…> — бормотал доктор, перебирая пакетики и склянки. — Касторка? Она дает эффект только через пять-шесть часов, так что пациента пронесет уже в своей постели. С пургеном та же история. Остается снотворное, а из барбитуратов у меня лишь веронал и барбимил. Гм-гм-гм… Ладно, раскошелюсь для общего дела. Для себя покупал в Гибралтаре прошлый раз, но что поделаешь, вьюнош? Sа1us рорuli suргеmа 1ех. Благо народа — высший закон, которым я руководствуюсь в данную минуту.
По-моему, он успел слегка “подлечить” свой сиалоаденит и оттого был так разговорчив, когда отсчитывал таблетки в горсти.
— Бери, вьюнош Миша, — сказал он, пересылая фармакопею в мою ладонь. — Новейшее средство. Усиленная, но безопасная доза. Если их будет двое, разделишь пополам, если явится только Влас, отдели половину и верни мне. И ради бога, не засыпься!
Когда я вернулся к боцману, он уже грыз удила и рыл копытами палубу. “Все в порядке, — шепнул, я,— и даже больше, чем все в порядке”. Члены “экспедиции”, пока еще не знавшие о наших планах, торопливо поднялись. На трапе присоединился Герка Кузнецов, длинный парень, виртуозно владевший аккордеоном, но редко появлявшийся с ним на палубе. В каюте он постоянно пиликал и особенно лихо — “Полет шмеля”.
Рой Россел уже ждал. Пиво тоже поджидало на столе — не меньше шести кувшинов. Они его брали на судне. Их буфет — наша лавочка. Берешь — записывают, а после вычитают из зарплаты. У каждого из нас, кроме меня, было по две “гранаты”. Англичане, помнившие о крепости напитка, с почтением взглянули на батарею.
Суаре начался. Пиво лилось рекой, сосед поил соседа. Вино употребляли только хозяева, мы нажимали на пиво. Монзиков был нарасхват и подкреплял язык жестов английскими фразами. Кто-то, кажется, Роберт-работяга, спросил, есть ли у нас “комиссары”.
— А как же! Обязательно есть! — заржал боцман и показал кулак. — Я своему недавно вери гуд начистил хрюкалку!
Не знаю, уж как перевел Юрка эту идиому, но дружный смех подтвердил его лингвистические таланты.
Липун и Яшка-плотник появились, когда я показывал Тони, где живут мои родители. Он принес атлас и, ткнув пальцем в небольшой городишко Абердарон на западе Англии, а потом себе в грудь, попросил меня сделать то же самое. Я нашел Советский Союз, выкрашенный красным цветом и пересеченный чуть ли не от западной границы надписью “SIBIRIEN”, и указал на Свердловск.
— О-о? Сибирь! Бр-р! — Тони сжался в комок, показывая, как, должно быть, холодно в нашем медвежьем краю, но я, по примеру боцмана, заверил матроса, что с этим на Урале “вери гуд”, а холод для нас — это “тьфу!”, раз плюнуть!
Тут-то они и появились: впереди Влас, потом Яшка, а позади них Таракан, согнувшийся под тяжестью… ящика с вином! Если Липун решился на подобные расходы, сразу подумалось мне, значит, операция, возможно, затеяна с ведома помпы. В отместку за мордобитие, чтобы смешать боцманюгу с дерьмом. Но и против меня: заполучить вещдоки, а после шантажировать вплоть до того… До всего! И валюту надеется выудить в Гибралтаре, и вообще подчинить и держать в узде. Нет, совесть меня не мучила, когда, выбрав >момент, я высыпал снотворное в стаканы Яшки и Власа. Рой и его матросы были в курсе нашей затеи. Не знал о ней только Таракан, но он, дорвавшись до вина и пива, больше не думал ни о чем. Монзиков пил очень мало. Я даже к пиву почти не притрагивался. Остальные не стеснялись и, как могли, подыгрывали англичанам, когда те принялись отвлекать Липуна и Яшку немудрящим фокусом.
Вчера его демонстрировал молоденький штурман. Ободрал фольгу с бутылки шерри-бренди, ловко слепил из нее что-то вроде рюмочки, и она, отправленная щелчком, прилипла донышком к подволоку каюты. Тони и шотландец Роберт тоже владели этим искусством. Я бы не сказал, что Липун и Яшка разинули рты, но их внимание было занято, и я, с коварством Борджиа, приготовил отраву, а Рой угостил всех, предложив выпить за “friendship”.
Оставалось ждать результата, и он наступил довольно быстро. Эскулап знал толк в лекарстве! Оба скапустились и оказались на койке, которую пришлось освободить от Роберта-работяги. Его, не хуже снотворного, свалила наша краснуха. Шотландец еще успел показать нам большую говорящую куклу, купленную им для сестренки. С ней и уснул, прижавшись губами к пластмассовой щеке. Я положил куклу в коробку, перевязал лентой и понес вслед за процессией, несшей матроса на его собственное ложе. >Возле него я и положил куклу.
Доносчиков никто не любит. Они сладко сопели в обе отвертки, а веселье приняло истинно русский размах.
На “Ибадане”, со слов Роя, команда — сорок восемь человек. Сколько набилось в просторную каюту боцмана? Сидели на палубе, торчали в дверях, толпились в коридоре, несли и несли кувшины с пивом. Когда Кузнецов сбегал за аккордеоном, а Вовка и Жора Шнобель вывалились в коридор и пустились вприсядку, пришли капитан и старпом, другие офицеры. Хозяева дружно хлопали в ладони, подчиняясь ритму пляски, а я засобирался к себе: в ноль часов мне полагалось снова быть на причале. До утра мы намеревались сдать последнюю рыбу, обусловленную контрактом, а в двенадцать покинуть порт.
Занятый спором с черным коллегой, — что-то не сходилось в наших подсчетах, — я проглядел возвращение гуляк, но утром с большим удовольствием выслушал боцмана.
Покинув банановоз, он тотчас отправился к старпому, которому доложил “о двух пьяницах, двух хладных трупах”, оставленных у буржуев. Зырянов, налившись до бровей кирпичной пигмой, позвонил Воронову, только что вернувшемуся из Аккры и свирепому от усталости и трезвости. Капитан распорядился выделить “санитаров”, взять у доктора носилки и доставить позорников в лазарет, что и было проделано с величайшей поспешностью, ибо “санитарами” командовал иезуит дракоша.
Однако выговора не получили ни тот, ни другой. Помпа отстоял. Но еще до отшвартовки на доске объявлений появился приказ о переводе Яшки-плотника в матросы-обработчики второго класса, а матроса Гараева — в плотники.
…“Грибоедов”, взнузданный буксиром, разворачивался к выходу из гавани. Серый борт “Ибадана” медленно проплывал мимо. Роберт-работяга, Тони и третий, Дуги, красили со шлюпки рыжие подпалины над ватерлинией. Увидев нас, они отложили кисти и показали жестами, как пьют из бутылки и как после этого трещит голова. С нашей краснухи трещат не только слабые английские головы! У наших тоже трещали. Мы помахали им, они ответили тем же, а Рой Россел послал нам с кормы воздушный поцелуй.
Думал ли я тогда, что встречусь с ними снова? Нисколечко. Даже письма не напишу, хотя и обменялся адресами с Тони и Робертом. Монзиков отсоветовал, а Коля Клопов поддержал товарища. И тем не менее встретиться пришлось при обстоятельствах не столь приятных, как раньше, но весьма своевременн7ых для меня.
Заботы о погребении, устройство
гробницы, пышность похорон — все
это скорее утешение для живых, чем
облегчение участи мертвых
Августин
— De missa ad mensam*, — говорил доктор, покидая лазарет и отправляясь в кают-компанию к обеденному столу.
Покинув Такоради, мы как бы устремились к рыбоделу — столу разделочному, чтобы как можно скорее заполнить пустоты в трюмах. Яшка отправился в рыбцех, я стал обживать плотницкую. Я быстро привык — дела-то все больше знакомые, а Яшка “заболел” через два дня, был переведен в пассажиры и готовился перейти на “Братск”, который уходил домой, на Балтику.
Злоключения Липуна и Яшки, заполучив их в лазарет, доктор довел до логического завершения. И совершенства.
Уходя на “Ибадан Палм”, я не взял других орудий мщения, кроме гибралтарского, как нынче говорят, “нау-хау”, но Маркел Ермолаевич, старый шутник, помнил мою первоначальную просьбу и приготовил зелье, в котором преобладала касторка, справедливо решив, что пациенты, продрав глаза, не углядят коварства и прольют в пересохшие глотки питье, не разобравши толком, что глотают. Затея удалась, но реальные последствия ощутил только Яшка-плотник. Странно, но факт: кишечник Власа, видимо более закаленный, выдержал мощный залп слабительного, в то время как Яшка несколько дней буквально не вылезал из гальюна.
Вовка Зиненко был хитрованом. Заимев безотказную “правую руку”, он свалил на меня все, что можно свалить. И вот настал день, когда был спущен мотобот, а мне, новоиспеченному плотнику, пришлось взяться за румпель, чтобы доставить Яшку на “Братск”, а технолога — на “Мамочку” за бумагой, которой оборачивается рыба перед укладкой в коробки.
Еще недавно я решил, что больше не спущусь в мотобот по своей воле. Однако новое амплуа — новые песни. Коля Клопов дернул за шнур — и запел свою песню мотор, а Яшка, бурля от злобы, обрушил на меня всю грязь, что скопилась в его поганой душонке.
“Братск” приближался… Я отмалчивался, но у поэта взыграло ретивое, и он воспользовался мигом, когда Яшка умолк, захлебнувшись собственной бранью. Да простят мне те, кому попадутся на глаза эти строчки, грубый слог Колиных виршей. В них не было непристойностей. Только вульгаризм чистой воды, часто свойственный быту и нравам морской натуры, когда не лезешь за словом в карман, а хватаешь первое, что попадается под руку. Клопов не стал чикаться и ударил Яшку экспромтом, рубанув им наотмашь, точно гаечным ключом на тридцать шесть:
Жил да был на
свете прыщ
духом гол, а сердцем нищ.
Доигрался — в жопе свищ:
начался, со свистом, дрищ!
Не заткнули — отбыл прыщ.
На кого прольется дрищ?!
Грянул хохот, словно бы добавивший сил движку. Экс-плотник оглядел нас взглядом, полным ненависти, отрыгнул последнюю матерщину, лишний раз оплевав себя, и полез на “Братск”, не забыв бросить с трапа стандартную угрозу: “Погодите, я вам еще устрою козу!” Ему не ответили, и мотобот отвалил к “Мамочке”.
Я засиделся у электромеханика, бывшего на “Лермонтове” старшим электриком. Думал, понадоблюсь технологу — позовет. Бумагу грузили без меня, утопили один рулон, а мне достались шишки. Помпа, тоже не отказавшийся от прогулки, пока что был незаметен. Молчал и сидел, будто мышь, даже тогда, когда пьяные мореходы полезли с “Мамочки” и в мотоботе начались гвалт и ругань. Отвалили и… Стоп! Что-то случилось с охлаждением, движок запарил, и Клопов принялся за починку. Помпа сразу возник, начались вопли: “Стишки сочиняешь, а движок не можешь довести до ума!” Тронулись, но близ нашей кормы движок снова сдох. Взялись за весла. На палубе не видно ни одной живой души. Только подвеска за бортом, а на ней пьяный токарь, который при нашем появлении тотчас свалился в воду. Я решил: это мой последний поход. Дракон не заставит меня пускаться в плаванье, которое, словно по злой воле или иронии судьбы, обязательно заканчивается бардаком. “Бардальеро”, как изысканно называл это дракоша.
Дни шли. Рыба валила, как дурная. Трудовой накал достиг апогея. В рыбцехе не появлялся только капитан. Все остальные отдавали родине добавочные два часа, отрывая их от законного отдыха. Трудились исступленно еще и потому, что впереди снова корячился заход в Такоради: нам было велено избавиться от прилова.
В эти дни я поссорился с добытчиками. Однажды из трала вывалились две черепахи. Одна была великаншей. На ней даже катались по палубе. Вторая — поменьше. Натешились братцы-матросики и отпустили живность в чан с морской водой, но и там не оставляли черепах в покое. То зюзьгой огреют, то стукнут по голове, то потащат за ласт. Мне надоело их издевательство над беззащитными тварями, которым угораздило попасться в лапы “человеку разумному”. Большая черепаха была неподъемна и неохватна, меньшая тоже тянула килограммов на семьдесят, а острые края панциря резали руки. Но слип был рядом, я поднатужился и скатил меньшую в море. Матросы опомнились и напустились с крикливыми претензиями:
— Ты ее ловил? Ты чего распоряжаешься? Чтобы больше не смел показываться на нашей палубе!
А большую черепаху смайнали за борт той же ночью “трое смелых”: моторист-англичанин, моторист-поэт и примкнувший к ним Жора Шнобель.
Этот период в жизни коллектива, неустанно гнувшего горб в трудовом порыве, был ознаменован пикантной новостью сексуального характера. Крепость добродетели в лице старпома Вити Зырянова не устояла и пала под натиском неукротимой страсти камбузницы Шуры, которую Сосипатыч называл за глаза “кухонной шваброй”. А тут еще и помпа пришел в себя после пьянок и личных потрясений. Начал закручивать гайки, свистнул на партсобрание. Старпому навесили аморалку и влепили строгача. Шуру тоже не обошли, тоже влындили в приказе по судну. Страсти поутихли, когда “Гриб” получил приказ следовать к берегам Ганы.
Между прочим, Влас вдруг присмирел. Еще до этих событий он лишился поста предсудкома и залег на дно, ища поддержки у буфетчика, бывшего начпрода, который с начала рейса вел себя тише воды, ниже травы, за что и получил прозвище Тишайший. Думаю, Влас не мог жить без наперсника. Не зря же он подъезжал ко мне когда-то в Светлом.
“21 апреля. Пока не до Такоради. Вчера подошел “Полесск”. Вечером мы ошвартовались к нему и начали сдавать муку. Почта есть, но мне — тю-тю. Грустно. Ладно, что грустить некогда. Получали с боцманом краску, олифу, соду, перчатки и бумагу. Встретил три знакомые рожи. Иван Войтов, Юрка Аничкин и Валерка Забродский вроде не жалуются на судьбу. А у нас снова “бардальеро”. Я уже спал, когда начались братание и пьянка. Боцман, конечно, все доложил после завтрака. Табаков при всем честном народе снова крыл помпу, кеп с Табаковым обнимался и клялся в вечной дружбе. Рефмашинисты тоже в сиську, тыкались в свои агрегаты, уже ничего не соображая. Рефмеханик попер их с вахты и сам мантулил за гавриков.
Сейчас на палубе видны следа вчерашнего хмеля. Народы еле ползают. Что удивительно, Липун подрался со старпомом. Витька требовал вино для команды, а Влас не давал, ссылаясь на то, что уже много отпущено вперед. В конце концов вино было выдано. Дракоша дорвался и перепил, Зырянов запер его в каюте. Помпа ходит с оловянными глазами. К вечеру и он дойдет до кондиции. Я героически воздерживаюсь: не хочу быть “больным”, да и технолог упросил встать за лебедку, чтобы сдать остатки муки. Перебросил на “Полесск” семь тонн и пошабашил. Лебедчики-то опять бухие. Вчера в основном таскали в сетке гостей с судна на судно. Какую-то бабу вздернули под нок стрелы, и она со страху оросила их сверху дождичком”.
“24 апреля. Наконец-то отвалили от “Полесска”. Начали таскать рыбу. Только стармех не вылезает из каюты: подрался с токарем и заработал под глазом шикарный фонарь. Да помпа, оказывается, тоже успел устроить бой из двух раундов с наставником Фроловым. Вояка на то и вояка — дважды послал политработника в нокдаун, а во втором раунде нокаутировал. Нынче поп два раза ходил извиняться к кавторангу, а тот его два раза выгнал. Еще и нотацию прочел. Поп обещал больше не пить. Все друг друга воспитывают, кричат об экономии, а бесхозяйственность страшная. Сколько вчера выкинули коробок с “Полесска” в море? Не счесть. И еще столько же выкинут. Да и мы после Такоради смайнали за борт массу порченой рыбы: подмокли нижние ряды. И сейчас три ряда ни к черту. А сегодня ребята тонн девять выбросили акулам, а после забастовали. Пусть, говорят, начальство думает. А оно не хочет думать. Половину рыбы сдаем вторым сортом, а все потому, что рыбкины командуют, мол, вали все подряд. Вот и морозим всякую срань. На “Полесске” разморозят брикет, а она и разлезается”.
“26 апреля. День прошел в мелких хлопотах. Вечером собрались на баке. Сначала треп зашел о том, что флот наш якобы переводят на гольный оклад. Матросу — 800. Потом кто-то заговорил о “Белинском”. Его крепко потрепало на подходе к Ла-Маншу, вырвало кормовые грузовые колонны, помяло рубку и т.д. Месяц ремонтировались в каком-то английском порту. С “Белинского” переключились на пехоту: четверо солдат 49 суток дрейфовали на барже по Тихому океану, съели гармошку и сапоги. О них все газеты трубят, а мы тут рыдаем из-за каждой шишки. Вчера, кстати, было общесудовое. Говорили о порче рыбы, о пьянке у “Полесска”. Начальство поливало друг друга грязью, а мы слушали и смеялись. Помпа решил вправить мозги моему недавнему рыбкину Иванову. Тот на него брызжет слюной: “Сам хорош! Рыба гниет с головы, а чистят ее с хвоста!” — “А вы не завоевывайте у команды дешевый авторитет!” Ну и в таком же духе остальные били себя кулаками в грудь и рвали тельняшки. А Иванов-то прав: с хвоста! У всех рыло в пуху. От собрания выиграл только Тишайший. Его снова рокировали в начпроды, а Липуна — в буфетчики. Зубовный скрежет! Но покорился”.
Минула ли нас черная полоса? Никто не знал этого, я тоже. Но пока что все замирились, все успокоилось, круги разошлись, и на поверхности — ни щепок, ни трупов. Жизнь вернулась в привычную колею. “Гриб” держался вдали от собратьев. Редко-редко появлялись на горизонте “Лев Толстой”, “Тургеша”, “Черныш” или “Мамочка”. Протрезвевший кеп искал “свою рыбу” и наконец надыбал ее. Мы вышли на косяки отличной скумбрии. Каждая рыбина — одна к одной, крупные на загляденье.
Иногда благостную тишину будней взрывала очередная свара между Шурой-Шнобельшей и грудастой Софой. Не брал их мир! Но скандалы бабьи лишь добавляли перчику в скудное варево пресных будней. Ничего к ним не добавил даже визит в Такоради. На рейде все та же толчея. Отдали “яшку” возле “Ибадан Палм”. Знакомцы никак себя не проявили. Или не успели. Им дали добро на заход в гавань, а мы — от ворот поворот: припыхтел на тихоходной доре представитель фирмы и сказал, что до шестнадцатого мая у них нет возможности принять рыбу. Время терять не стали. Врубили ход — и снова на поиски скумбрии, однако наткнулись на богатые скопления сардины.
Боцман тоже не тревожил меня. Делал Вовка что-то свое, я же сам находил работу. Навел марафет в плотницкой, а после занялся изготовлением шпигованных и плетеных матов. Уборщик давно жаловался на то, что коридоры и трапы заляпаны чешуей. Мне тоже она надоела. Софочке сделал новую швабру, она мне сделала глазки. Я расшаркался, и мы разошлись, как в море корабли. Чего не хватает бабе? Ее приголубил моща Федя Панкратьев, а ей все мало! Отсюда, верно, и скандалы с Шурой — выход энергии.
Мастерскую я устроил в шлюпке. Походы под парусом кончились сами собой, но я вылизал второй номер до блеска. Ковырялся в обществе Пушка. Псина вдруг воспылала ко мне любовью, хоть я ее не прикармливал. Старпом был доволен и сам приносил любимицу на посиделки. Псина полеживала на баке, застланном мягкие матом, грела бока и поглядывала на океан из-под густой челки. Шлюпка стала чем-то вроде салона или “великосветской” гостиной. Наведывались многие: Таракан — побрюзжать, Монзиков — почитать нескончаемый английский талмуд, Клопов — посидеть и помолчать, морща лоб. Может, искал рифму? Но стихов он не читал. Однажды, кряхтя, влез Сосипатыч.
Но чаще других появлялись Валерка Судьбин и Хатунцев. Первый иногда вспоминал мореходку как прошлое, а Хатунцев — как настоящее. Делились проделками над ротными командирами, которых любили изводить телефонными звонками. Я пытался заговорить о баркентинах, но парусники не интересовали ни того, ни другого. Я переписывал конспекты Миролюбова, чертил схемы и зубрил названия частей рангоута и такелажа, многие из которых были известны с детства. Пацаном я любил отыскивать их в энциклопедии, заучивать и рисовать.
В общем, посещали меня все люди больше приятные, но однажды взгромоздился Влас, до сего дня встреч со мной не искавший. Я ждал, что он скажет о цели своего визита, и вязал длинные плетенки для большого мата. Воронов попросил сделать для коридора против его каюты. Но Влас молчал, и мне для затравки пришлось задать наводящий вопрос.
— Влас, а как ты отчитался за тот ящик вина, что приволок к англичанам?
— А я его на тебя списал, — равнодушно ответил он. — Ты у нас трезвенник. Для меня — находка.
— Ну, ты и даешь!
— Я уже ничего не даю! — отрезал он. — Я все думаю… Знаешь, о чем? Как получилось, что мы с Яшкой быстро слетели с катушек? Башка вроде крепкая — и нате вам!
— На “Ибадане”, что ли? — уточнил я и злорадно добавил: — Пить надо меньше! Таракана тоже приволокли еле живого. А все потому, что вы мешали вино и пиво, а оно у инглиш крепкое. Первым-то сковырнулся шотландец Роберт. Он налегал на чистый портвейн, а вы на смесь. Вот и все объяснение.
— Ну, если так…
Он все еще сомневался, но мне уже нечего было добавить к сказанному. И без того наговорил воз и маленькую тележку. Могло навести Власа на новые размышления. Ладно еще, что не вспомнил Яшкин понос. Влас повздыхал, повозился и полез из шлюпки, а Пушок вскочил, заворчал, зарычал и залаял, глядя на что-то за кормой. Я тоже вытянул шею. Батюшки, к нам приближалась целая армада!
— Китобойцы! Флотилия возвращается! — вопил Васька Неудахин, промчавшийся мимо шлюпки со скоростью пушечного ядра.
Да, китобойцы. Но не свои калининградцы, а украинцы. “Банда Соляника”, как называл Васька флотилию “Советская Украина”, считая, видимо, балтийцев не бандой, а мирными пастухами китовьего стада. Мне тоже не хотелось засиживаться в шлюпке: такие гости! Возникло ощущение праздника, хотя вроде с чего бы? Но сердце, всегда ждущее чего-то, забилось “в ритме танца”. Я похвалил Пушка за бдительность и унес волосана “папочке”, который взирал на шустрых, как головастики, китобойцев и громадную матку через окуляры личного бинокля.
Высокий полубак с гарпунной пушкой и подвижность, обусловленная скоростью, а китобойцы при нужде выжимали все девятнадцать узлов, действительно делали небольшие суда похожими на шустрых эмбрионов, снующих в теплой луже. Мы их ждали давно, так что полной неожиданности не было, а все равно флотилия возникла внезапно, словно эскадра “летучих голландцев”.
Васька, хотя и
называл прибывших “бандой”, горел
желанием побывать у них. Я тоже
горел. Хотелось поглазеть, увидеть,
что это за чудо такое. А вот Яшка с
ходу отверг возможность добраться
на ней к родным берегам. Ему всей
командой деньги собрали, а он
устроил кепу “детский крик на
лужайке”. При всех! Пристал, как
банный лист, начал просить, чтобы
Воронов добавил ему валюты еще на
один ковер. Кеп ему: “Вам,
Ростовцев, выдали справку за
шестнадцать суток, а команда за
весь рейс получит только за
двадцать шесть. Куда же больше?”
Яшка стал клянчить из продуктовых.
Кеп в ответ: “Не имею права”. Яша
совсем распоясался. “Так пропей
их!” — заорал на весь Гвинейский
залив. Боцман захохотал: “Глотка у
него здорова, и орет он, как корова!
Ладно, хоть глотку не надо лечить!”
А капитан спокойно так отвечает
Яшке: “У меня, Ростовцев, >и без этих копеек есть
что пропивать. А вот вы, Ростовцев,
просто неблагодарный человек. Вам
собрали деньги. В этой сумме есть и
мои двести рублей…” — “Можете их
забрать?” — “Я выхлопотал вам
путевку на курорт…” — “Это еще на
воде вилами писано!” — “А >вы, Ростовцев,
отказались лететь самолетом из
Ганы, не пожелали дождаться и
китобазы. Вам все мало, но вы
получите только
положенное по закону. Так что
прощайте и отправляйтесь на
“Полесск”. Побываете в Гибралтаре,
купите, сколь выйдет, ковровых
изделий — вот
вам еще доход. Думаю, это вас
успокоит”. — “Тогда я вообще
никуда не уйду!!!” — заорал и
бросил на палубу свой чемодан.
Матросы тотчас сграбастали Яшку,
забросили в мотобот, туда же
зашвырнули чемодан, а дракоша нажал
кнопку лебедки. И заскрипели блоки,
и начали разматываться тали,
опуская нас на просторы мирового
океана…
И вот она, “Советская Украина”, пришла, а Яшка сейчас, наверно, торгуется в Гибралтаре, а заодно, как обещал, вынашивает планы мести кепу и остальным грибоедовцам.
Нашелся и повод для поездки на китобазу. Маркел Ермолаевич не был стоматологом, а у нескольких человек возникли проблемы с зубами. Механик-наладчик уже месяц ходил с распухшей щекой, остальные жаловались на дупла. Капитан вызвал боцмана: “Доставьте, Зиненко, зубастиков к врачу”. Но Вовка решил перепоручить эту миссию мне. Я щелкнул голыми пятками: “Благодарю за доверие, ваш-ство! Оправдаю!”
Зная норов движка, попросил отрядить для поездки Колю Клопова, который только и мог в любой ситуации вывести агрегат из клинической смерти.
…Ух, черт, ну и громадина!
Катер приближался, а плавбаза все росла и росла. Росла до тех пор, пока “ковчег” не уперся в площадку трапа. “Зубастиков” точно ветром сдуло, а я и четвертый механик остались загорать в родном плавсредстве. И ведь действительно “загорали”! Солнце пекло, как дурное, а мы обливались потом. Соль ела глаза и прочие нежные места. Наконец Вовка не выдержал и удрал наверх. Я бы, наверное, вскорости “потом истек, от жары изнемог”, да выручил Юзик, тралмастер. Ему подлечили зуб, а все остальное — до феньки! Скорее на свою палубу. Ну, а мне — на чужую. И я, под собою ног не чуя, взлетел наверх по, казалось, нескончаемому трапу.
“Вторая разделочная палуба”, как назвал ее встретившийся туземец, сразила своей величиной. Мама моя, какие просторы! В центре — баскетбольная площадка. Можно и футбол гонять. А мы-то радуемся ржавой трубе-турнику и веревке, подвешенной к мини-рею на мачте! В сторонке, у ящика с газводой, герой-китобой Неудахин ведет толковище с аборигенами. Видимо, на профессиональные темы. И Таракан здесь. Лакает газировку. Ну, Таракан, Таракан, Тараканище!.. Когда успел просклизнуть в мотобот? Наверное, первым залез и спрятался под банкой: в каждую дыру — затычка, в любой щели может затыриться!
Я тоже отведал газводы и прислушался. Мужики судачили о здешней жаре, невыносимой после Антарктики. Как, спрашивают, выдерживаете ее столько времени? Я нос задрал: “А чо, сегодня еще терпимо”. И дальше почапал. Я впервые оказался на судне такого размера и хотел увидеть как можно больше. Заглянул в ходовую рубку (ну и ну!), спустился к брашпилю (“танк”), побывал на корме (да-а, слип не чета нашему!), поднялся на площадку и поглазел на вертолеты и на их ангар в фальшь-трубе. На этом и закончилась экскурсия. Спикер гавкнул: “Катер-рам отойти от борта!” Я и ссыпался в ковчег, где изнывали Юзик и Клопов да кое-кто из “зубастиков”.
Мне бы отойти в сторонку и подождать, а я предложил поэту сходить на керченский транспортный, болтавшийся поблизости, и забрать научника, упросившегося к коллеге. Клопов рад стараться: врубил ход, а движок гукнул, пукнул и сдох. Во рухлядь! Чуть не руками гребли, едва дотянули до трапа “Украины”. С нее, как блохи, начали прыгать в ковчег повеселевшие грибоедовцы: свинья грязь везде найдет. Последним шмыгнул Таракан. И >вовремя шмыгнул: эта дура тронулась с места и площадкой трапа смяла нам штевень. Ковчег стащило под корму, а там огромнейший винт так и рубит, так и молотит в крошку прозрачнейшую воду своими лопастями. Казалось, миг — и от нас полетят щепки! Но база отошла, а нас закрутило в водовороте действительно, как щепку.
Клопов и механик, обливаясь потом, снова принялись копаться в движке. Я сунулся к старпому: подгребем к керченцам? Все равно, мол, надо забирать нашего человека. Зырянов только плечами пожал: поступай, Гараев, как знаешь. Сунули в уключины по веслу и пошли к черноморцу, двигая ковчег пердячим паром.
Наконец мотыли справились с задачей, поставленной партией и правительством. Забрали научника, взяли курс на родной “Гриб”, а он малю-юсенький! Торчит на горизонте, как бородавка. А оттуда, товарищи дорогие, надвигается шквал! Небо темное, море вообще почернело — полосой идет. “Гриб” скрылся в белесой пелене. Витя наконец очнулся и скомандовал мне: “Подходи к “Жаркому”! К одному, значит, из китобойных чемпионов в беге на все дистанции. Палуба у него возле надстройки сидит низко. Вровень с нашим бортом. Зачем лезть к нему под бок? По-моему, глупо, но перечить не приходилось. Подошли, подали носовой и привязались. Наши пираты сначала переругались, потом передрались, потом перебрались на “Жаркий”. Я и Клопов остались в ковчеге. Китобоец дал ход — нас стало швырять о него, как говорил Рем Лекинцев, со страшной силой. Подали кормовую веревку, и я чуток отвернул нос. Ковчег отошел от борта, но фалини надраились — вот-вот лопнут! Потом хозяева сделали разворот — нас отшвырнуло и снова “со страшной силой”. Казалось, сейчас перевернет, ибо крен — жуть! А тут шквал рубанул! Кормовая веревка лопнула. Ковчег так шмякнула о “Жаркий”, что наша посудина загудела, как барабан.
Подошел “Гриб”. С таким же успехом могли его встретить и в море. Только побили мотобот.
“16 мая. Такоради. На рейде снова толпа, чище прежней. Но на сей раз сразу притарахтел лоцман, и, пока матросы делали “чоп-чоп”, нас поставили к стенке. Сразу и разгрузка началась. Топливо у нас кончилось, воды всего 37 тонн. Начали принимать бункер. Я хотел заняться водой, но Сэр Тоби заверил, что справится сам, а мне предложил прогуляться в город. Я задумался: идти—не идти? Но Валька-meit вовремя подоспел с тем же самым предложением. Куда, говорит, отправимся, в бордель или в киношку? А тебе, отвечаю, куда больше хочется? Я бы, хихикнул он, не прочь туда и сюда. Сколько, спрашивает, у тебя шиллингов осталось? Всего ничего. Однако наскребли целый фунт. Паспорта не стали получать, и без того везде — “рашн гуд”! Наши рожи сразу видны, а мои суконные шкары запомнились еще с прошлого раза. И не в штанах дело, а в спутнике, который наши недавно запузырили на орбиту. Четыре с половиной тонны подняли за небеса! Все интересуются, всем занятно, а нашей братве — до лампочки. Никто не вспоминает, как и тех солдат, что дрейфовали в океане. Никаких разговоров — тишина! Ну ладно, хрена ли, коли весь интерес — рублей настрогать да валюты как можно больше.
Вышли мы с Валькой — ливень! Хорошо, такси подвернулось. За 4 шилл. добрались до “Принцессы”, а дневных сеансов немае. Пошли искать другую киношку, а наткнулись на группу наших парней. Поперлись с ними на базар, где купили себе по рубашке: 6 шиллингов штука. Возле базара чадят жаровни. Жарят, варят, парят. Запахи смешиваются с ароматом сточных канав. То еще амбрэ! Торгуют все. Нет только покупателей.
В киношку все же
попали. Зал пустой, да и шла какая-то
ерунда. Все чего-то ждали на
протяжении фильма, но так и не
дождалась. Вернуться на “Гриб”
успели за 10 минут до окончания
увольнения. Поп ничего не заметил,
но старпом нас припутал: где были? В
кино. Витя даже поперхнулся
от ужаса: “Удивляюсь вашей
смелости!” И отошел, мотая головой.
Ну, он-то не побежит нас
закладывать. А начальство >бродит, трезвое и злое.
Убрались подобру-поздорову с глаз
долой”.
“17 мая. С утра вновь начали принимать воду. Все бы ничего, да негры мне надоели: все лезут на пароход, всем надо рыбы. Спросил у помпы, отпустит ли он меня в город: валюта осталась. Одного не пущу, говорит, и потом вы снова были в кино. Кто-то успел накапать! Плюнул и пошел делать наброски. Порт пропускает массу судов. Грузят красное и сандаловое дерево, марганцевую руду подает канатная дорога. Суетятся катера с черной командой, за молом прозелень океана, прикрытая безмятежно голубым небом с облачной оборочкой по горизонту”.
“18 мая. Накануне удалось-таки сорваться с ребятами на пляж. Туда, где с моря была видна пальмовая роща. Отлив оттеснил воду и обнажил плоские рифы. Ребята бродили среди них, а я рисовал. Местные пацаны ловко, как мартышки, лазали за кокосами и швыряли вниз. Вернулись на борт, подъезжает кеп на авто, за ним несут мартышку и две коробки виски. Говорит, два фунта отдал за нее. Он уже тепленький, но никому не подносит. Стармех и помпа бродят тверезые и злые. Чем хорош Тышка? Никогда не присоединяется к этой компании. Про отставника-наставника и говорить нечего.
А сегодня утром вошел ливерпульский лайнер АССRА. Пассажиры высыпали на палубы и уставились на нас, как мы на мартышку. Но было ясно: это все спутник. Мы уже отходили от стенки, мотали на вьюшки свои гнилые веревки, а буксирчик разворачивал ржавый “Гриб”: мы прощались с Золотым Берегом”.
“У океана есть своя пора, — сказал поэт, — часы отлива, часы прилива”… Я вспомнил эту строчку на пляже, глядя, как наступает вода, как она наползает на рифы, скрывает их и приближается к кромке песка. Вспомнил и подумал, что если не вспоминать досадные эпизоды нашего быта, если постоянно не думать о них, то жизнь экипажа, в общем, можно сравнить с ровной поверхностью океана, которую изредка морщит свежий ветерок, а то и взбаламучивает шквал. В нашей жизни есть и рифы, и отмели, и подводные течения, незаметные глазу. Прилив скрывает камни взаимоотношений, отлив обнажает их корявую и опасную сущность.
Потому, наверное, и пришел тот черный день, когда все в один голос заговорили о пророчествах Таракана: надо же, накаркал!
Я пытался выстроить цепочку событий. Получалась ерунда.
Ушли из Такоради — снова появилась Воронья Слободка: заходов больше не будет, можно обживаться на старом месте. Жора-Шнобель, и в этот раз не получивший “прописки” на верхнем мостике, обосновался под шлюпкой. Соорудил гамак из старой дели, подвесил его под третьим номером и зажил фон-бароном. Спал крепко! Температура в мукомолке дичайшая. Как и остальные мукомолы, выбирался из цеха зеленым от пыли и липучего теста. Сполоснется, сжует харч — и бух в гамак. Спит работник, и тогда хоть из пушек стреляй!
По другую сторону ботдека Сосипатыч водрузил бочку с квасом. Возле нее постоянно толклись жаждущие освежиться, и это раздражало Жору, так как организм пробуждался и начинал воспринимать посторонние звуки. Однажды кто-то положил на грудь спящего коробку с мороженым карасем и надписью: “Жоре-Мухобою за безупречную работу в крематории. Карась-идеалист”. Далее следовала провокационная приписка: “И старший кок Сосипатыч”.
При всей доброте своей и прочих положительных качествах был Жора человеком мнительным и даже обидчивым. У него, измотанного работой, начали пошаливать нервишки. “Карася” он сразу отбросил: карасей много, а Сосипатыч один! Известно же, что старикан — большой шутник и частенько пошаливал, как мальчишка. Мукомол раздобыл сахара и дрожжей, а добычу ухнул в только что заведенный поваром напиток. Свежак обычно не трогали. Ждали Сосипатыча. Тот снимал пробу и давал установку: “Налетай!”
В этот раз проба снималась долго и тщательно. Кок смаковал кружку за кружкой, косел, и чем больше косел, тем меньше понимал, что произошло с апробированным рецептом. Другие смекнули мигом, и к бочке началось паломничество.
В тот злополучный день чаще других припадал к сосуду человек свободной, я бы сказал, профессии — токарь, разбитной мужичок и выпивоха, встревавший во все и во вся. Он “все знал и умел”, поэтому без его участия не обходился ни один маломальский технический инцидент.
Налившись бражкой, что называется, под завязку, Чижов (или, если хотите, Чиж, а то и Чижик-Пыжик) решил употребить и заначку — несколько бутылок портвейна, которые, по примеру многих, копил, чтобы один раз да нажраться “по-человечески”. И это у него получилось, а коли так, захотелось погулять, людей посмотреть и себя показать. Лучше всего — на техническом поприще.
У нас как раз началась полоса невезения, снова замучили проловы. И Тышка решил заняться перестройкой трала. Он постоянно доводил до ума рабочую снасть. Вновь собранный грунтроп лежал у траловой лебедки. Добытчики добавили грузил между бобинцами, но Чижик-Пыжик, деятельный в подпитии, как “слесарь-интеллигент” из популярного романа, счел недостаточным количество катушек. Творческая мысль будоражила мозг. В результате — “гениальное” озарение и страстное желание немедленно воплотить в жизнь идею.
Сказано — сделано. И время удачное. Тышка и бригадиры с матросами отправились на обед, значит, никто не помешает осуществлению замысла. Чиж притащил из мастерской дрель, ибо идея, как все гениальное, была проста: нужно просверлить в бобинцах отверстия, вода будет затекать в дырочки, утяжелять шары, а те, согласно законам физики, мигом утопят снасть, которая, оказавшись скоренько на грунте, не даст ускользнуть ни одной рыбешке.
Пьяная голова… Не предусмотрел ни рукавиц резиновых, ни таких же чоботов. Спешил! Да вот беда — шнур оказался короток, не доставал до розетки. Чиж скатил грунтроп с деревянного настила палубы на малый кусок голого железа, воткнул штепсель, приставил дрель и… Его затрясло, задергало, изогнуло. Дрель оказалась неисправной. Прибежали, вызвали доктора — не откачали. И Чижик-Пыжик волею судеб оказался в той же морозильной камере, где “загорал” при сорокаградусной температуре его предшественник с плавмастерской.
Смерть в море — не только беда, но и головная боль на многие дни для капитана, помполита, старпома. Начинаются объяснительные, разбирательство, следствие, летят к чертовой бабушки и премиальные, следуют оргвыводы. Но это впереди. Как же сейчас поступить с усопшим, когда рейс только-только достиг середины, а поблизости ни плавбазы, ни рефрижератора малого, такого, как тот же “Полесск” или “Братск”?! Покойника нужно доставить родственникам, а переход занимает двадцать суток.
Единственный выход — связаться с Москвой. Как прикажет, так и поступить. Связались. Москва начала переговоры с женой, то бишь вдовой Чижа и наконец добилась согласия на захоронение в глубинах голубого континента. Через полмесяца после случившегося мы выбрали трал и ушли именно на глубины. Дальнейшее… Все знают старую матросскую песню. Ей и следовал ритуал: был тих и спокоен в тот миг океан, как зеркало, воды блестели, явилось начальство — пришел капитан, и “вечную память” пропели. Пропели молча, каждый своими словами, быть может, как и я, примеривая себя к подобным обстоятельствам.
Флаг был приспущен, на слип выдвинута доска, на доску водружен мерзлый куль с двадцатикилограммовой балластиной, привязанной самым прочным морским узлом. Команда выстроилась вблизи слипа — вдоль обоих бортов. Помпа дал знак, и… в саване тело скользнуло, но, увы, в пустыне безвестной, глубокой, морской, оно не утонуло. Плавало вертикально, как крохотный айсберг, каковым в некотором роде и было.
Неприятная минута растерянности. Команда в машину, и “Гриб”, подработав задним, приблизился к тому, кто еще недавно был нашим товарищем, а ныне принадлежал неживой природе. Куль выловили, привязали вторую балластину, и вот он стал медленно исчезать из глаз распавшегося строя. Все столпились на корме, все следили, все провожали взглядом желтую тень в прозрачной воде.
Появились акулы, наши постоянные спутницы, не чуждавшиеся камбузных отбросов. Они, кругами, тоже последовали в глубину. Возможно, хищницы не тронули покойника, возможно… Все возможно в синем и далеком океане. А со мною на дне только рыбки одне, серебрятся вблизи и вдале…
Ninc vino pellite curas, cras ingens iterabimus aeguor*.
Гораций,
употребленный
доктором Маркелом
Все возвращается на круги своя… Пароходы, что находились на промыслах, все “писатели” и “поэты”, ловившие большую и маленькую рыбку в Гвинейском заливе, скинулись, но, собравши сумму для семьи погибшего, постановили денег вдове не давать, а положить на книжку, чтобы дочка воспользовалась ими по достижении совершеннолетия. “Лева”, как и положено графу, оказался самым щедрым. Мы тоже наскребли приличную сумму. Даже Липун внес в общую кассу аж пять рваных. Он притих и стал осторожен. Сидел, как паук, в темном углу, но, стервец, все примечал и, я был в этом уверен, брал на карандаш. Таракан уверял, что сам видел, как Влас вечерами заглядывал к помпе. Зачем? Ясно, плетет паутину.
Лето, а с ним и рейс перевалили за половину. Я окончательно забросил учебники, но Миролюбов проявил упорство и терпение. Штурман каждый раз усаживал меня за курсовые, а я подчинялся ему. Однажды, чтобы подогреть мое рвение, Валентин дал мне книжку Юрия Клименченко “Записки штурмана”. Книжка понравилась, но “Соленый ветер” Лухманова все-таки больше. В обеих говорилось о море, о парусниках, о хитросплетении людских судеб, а я успел убедиться на своем небольшом опыте, что судьба-индейка способна завязывать и развязывать самые хитрые узлы. Стоит ли удивляться, что она столкнула меня с бандитами, познакомила с мильтонами, а через них — с обоими Липунами и кучей других человеков, приятных и не шибко. Липуны — оба поганки. А здешний помполит, да и тот, с “Лермонтова”?
Здешний, конечно, чудо в перьях. Протрезвеет, тихушник, и подавай ему соревнования по любому поводу. Заберется на корме в корыто с водой и предлагает: “Давайте соревноваться, кто дольше высидит!” До его кухтыля не доходит, что у него время не меряно, а другие всегда при деле. Макнутся и спешат к “соцпроизводству”. Кстати, на вечер назначено собрание: хочет переплюнуть все пароходы по части подписки на газеты и журналы.
Я пытался понять: кто он, наш помполит? Действительно колун или только придуривается? Первое казалось вероятным, второе — предпочтительным. Ведь все они, в первую очередь, хитрованы и себе на уме, ибо главнейшая задача политического работника — пустить пыль в глаза и навести тень на ясный день. Когда наши ракетчики сбили в Первомай американский самолет над Свердловском, а Хрущ сделал грозное заявление и отказался участвовать в совещании глав правительств, снова пристращав запад, казалось, война неизбежна. Все шло к тому. Между нами начались разговоры, куда рвать когти в случае заварушки. Сэр Тоби и спроси помпу, что он соображает по этому поводу. “Будем ловить рыбу и снабжать фронт!” — ответил стратег. И добавил еще одну глупость: “В крайнем случае высадимся в Гане и будем пробиваться к своим!” Куда пробиваться, дура-а?! На озеро Чад, где изысканный бродит жираф? В полон к туарегам, в пустыню Сахару? А если и попадем к “своим”, братья по классу живо своротят хрюшку, соорудят шашлыки и сделают знатный “чоп-чоп”!
Вечером, на судовом собрании, снова председательствовал Влас. Помпа сказал, что место предсудкома оказалось вакантным, желающих занять его, вспомните, не нашлось.
— Рейс подходит к концу, мы хорошо поработали — надо подводить итоги, и мне без помощника не обойтись, — объяснил он самовольное назначение профлидера. — Не спорю, были издержки, предстоят разбирательства по каждому несчастному случаю. Что скажут в базкоме, когда узнают, что мы плавали без главного защитника прав трудящихся? — взывал он при общем молчании, означавшем согласие. — Товарищ Липунов, действуйте! Объясните, как положено, цели и задачи важного общегосударственного и по-ли-ти-ческого мероприятия! Если понадобится, я добавлю.
— Защитник прав! — буркнул Сэр Тоби. — А той бабе только пятерик выделил, так потом, наверно, неделю не спал. Ишь, зырит — и хоть бы что. Ему ссы в глаза, а он все — божья роса!
— Вы, боцман, всегда поперек! — вспылил помпа. — Взнос —дело добровольное. И посильное. Надо же думать, моряки, и о своей семье! Есть-пить всем надо.
— А у Власа вся семья — только дядюшка, — поддержал я Володьку. — Пенсия у него республиканского значения. Ее, правда, на пропой не хватает. Так, может, Влас для него и копит? Если так, извиняюсь. Все-таки дядюшка — генерал. Негоже ему сводить концы с концами.
Влас мысленно превратил меня в дуршлаг своими гляделками, собрание захихикало, но помпа вздохнул и промолчал, поэтому самозванно назначенный предсудкома отверз пасть и заговорил о важности широкой подписки на партийную и ведомственную прессу, а также на художественно-литературные журналы, которые, как известно, “расширяют умственный кругозор советского человека, увеличивают трудовой потенциал и тем обеспечивают рост производительности всех экономических ресурсов страны”. Словом, развел бодягу. Видно, не зря дрыхнул, уткнувшись рылом в труды классиков марксизма.
Словесный понос был прерван появлением капитана, стармеха и еще кое-кого из комсостава. Да и народ возроптал: ближе к делу!
— Закругляюсь! — тотчас отреагировал Влас. — Закругляюсь и призываю откликнуться на призыв вашей гражданской совести! Ну, кто первый?
Первым откликнулся помполит, за ним — капитан, а потом и комсостав потянулся. Но не шибко рьяно. Никто не хватал квитки, как горячие пирожки с ливером по пятаку за штуку. Народ безмолвствовал. Гражданская совесть тоже молчала, и Влас подстегнул ее собственным примером. Свернув шею своей жадности, он выписал столько всего, что Таракан завопил:
— Куда тебе столько?! Жизни не хватит на одни заголовки!
— А сортир для чего? — гоготнул Неудахин. — Заголовки вырежет и наклеит. Остальное задница дочитает.
Капитан улыбнулся. Старпом разгневался:
— Неудахин, вы у нас временщик, прикомандированный! Но пока вы член нашего коллектива, то хотя бы не острите, если не хотите подписываться!
Клопов, дремавший возле меня в дальнем углу салона, встрепенулся и попросил слова.
— Туго идет? — спросил он. — Я почему не подписываюсь? Дал папаше задание удовлетворить полностью его запросы и мои потребности, вот и не хочу попасть впросак: сверим квитки, а выписали одно и то же. Но я хочу поддержать важное мероприятие рекламным стихом. Можно?
Помпа насторожился, но все заорали: “Валяй, мотыль!” Клопов раскланялся и начал:
Весь “Гриб” — за прессу!
Я — за! Кто против?
Подписывайтесь, в-вашу мать!
Читай, балтиец, родную прессу,
Прессуй, как прессом, извилин рать!
Даешь подписку! Без газет намаешься!
Требуй “Правду”, “Комсомолку” и “Труд”.
“Труд” без “Правды” — это безобразие!
И “Комсомолку” стребуй, не сочти за труд.
Поэту ответили бурными аплодисментами, но гражданская совесть по-прежнему не подавала признаков жизни. Помпа покачал головой, силясь понять, в чем издевка. А Влас углядел меня и начал атаку:
— А ты, Гараев, чего притаился? Думаешь отсидеться?
— Ты, Влас, прекрасно знаешь, что у меня ни кола, ни двора, — ответил я. — Где меня будет искать Союзпечать? Ты вон какие хоромы у детяслей оттяпал, а я… В море дома, на берегу в гостях.
— Но ты же комсомолец! — не отставал он. — Мы боремся за стопроцентный охват, а ты должен расти!
— Хоть ерш не рос, но думалось ершу: вот подрасту и что-нибудь свершу… — вздохнул я и выписал журнал “Морской флот” на адрес Шкредова.
Влас, видимо, не ожидал подобного финта. Он жаждал обличительных речей, вот и воспринял мою подписку, как обидный кукиш, как предложение заткнуться. Я полагал, что вопрос исчерпан, но после собрания Влас остановил меня у плотницкой.
— А дядю Митю, Мишка, ты хорошо отблагодарил. По-иному не мог? — упрекнул он меня таким тоном, словно были мы с ним первейшими корешами и я незаслуженно обидел его благородное семейство.
— По-другому не вспомнишь, если тебе собирались сделать секим башка! — огрызнулся я. — Хочешь попробовать, как это выглядит? — спросил Власа, входя в плотницкую. — Я как раз два топора наточил.
Я надеялся, что Липун отвалит после этого предложения, а он снова развел говорильню с угрозами.
— Я, Мишка, всегда хотел с тобой только миром, а ты каждый раз поперечину суешь. Ну, так пеняй на себя. А дядя… Жаль, что он не тюкнул тебя! Не сумел.
— Да уж! Он палач — чужими руками!
— Неважно чьими. Главное, дядя умел загибать салазки таким, как ты.
— Ну, тюкнул бы он меня, а это верная “вышка”. Не жалко дядюшку? — спросил из чистого любопытства: хотелось понять, на каких чувствах зиждется их родство.
— А что его жалеть? — ухмыльнулся Влас. — От жизни он взял все, что мог. Всласть попользовался. А с топориком оплошал. Значит, на меня взвалил обузу. Ну, я тебя без крови изведу, — пообещал он и наконец оставил меня в покое.
После этого разговора у меня все валилось из рук. Я бродил по своей конуре, перебрал инструмент, выгреб из-под верстака старые стружки, а топоры запер в металлическом шкафчике. Потом, взяв футшток, замерил воду в танках и отнес старпому бумажку с цифирями.
Настроение не улучшилось. А тут еще, как назло, полезли мысли о доме и братишке. Как они далеко! Что-то делают, чем-то занимаются? И, наверное, думают, что и Мишка их далеко — занесло на край света! К акулам занесло и мартышкам. Думают, поди, как бы с ним чего не случилось в этой окаянной дали. И о Москве вспомнил, но как-то вяло, мимоходом: ее все равно не миную в любом случае, а там и разберусь в крепости дружеских уз.
Однако чем же заняться? Ба, так ведь дракоша просил заняться веревками на корме! Проверить все швартовые. Но было поздно, и я отложил это занятие до утра, которое мудренее вечера. Конечно, я помнил, что Тышка мне запретил появляться на промысловой палубе после ссоры из-за черепахи, но я плевал на запрет! По швартовому расписанию место плотника на корме. Вместе со вторым помощником. Если добытчики вспомнят про запрет и упрутся, позову Ефима-с-Наумом, пусть разбирается.
После завтрака и отправился к швартовым вьюшкам с инспекторской проверкой. Стороной шел, не лез на глаза. На меня покосились, но ничего не сказали. То-то же!
Из четырех концов подгадил только один: почти на середине он был сломан колышкой. В этом месте лопнули две пряди, что грозило неприятностями в будущем, но в целом конец был хорош — не выбрасывать же. Вырублю место слома и сращу коротким сплеснем. Он толще разгонного, зато гораздо крепче.
Свайку и нитки я принес свои, а зубило, кувалду и балластину дали подобревшие добытчики. Уж они-то троса никогда не сращивают, многочисленные огоны заплетают всегда одним способом, известным как “русская петля”. В мой способ, по принципу “простого огона”, они не верили и зубоскалили, намереваясь окончательно посрамить “новатора” по завершении работы. Я еще не догадывался об этом и начал с обычной подготовки. Разрубил трос в двух местах, наложил марки и распустил до них пряди, нитками замаркировал кончики, соединил, как положено, обе половины и начал пробивку.
Парни поглазели и разбрелись, но, когда я остукал сплесень и наложил клетневку из мягкой проволоки, шобла вернулась вместе с Тышкой. Старшой чуть ли не обнюхал срост, погладил плешь и сказал, что ежели судно потянет как следует, то заплетка расползется сразу, как мочало.
Парни заржали. Кто сказал? Авторитет! Меня, не спорю, взяло за живое — верил в свою работу.
— А давай, старшой, проверим срост на прочность? — предложил я. — Проиграешь — позируешь для портрета,— я проиграю… Что хочешь с меня?
— Портрет и хочу, — засмеялся он. — Я, художник, всегда
к твоим услугам. А как проверим?
— Очень просто. У меня — трос, у тебя — траловая лебедка. Трос возьмем на кнехт одним концом, другим — на турачку.
— А если лопнет и рубанет кого?
— Зевак уберем, а на контроллере я сам могу постоять. Если расползется, ничего не случится, а лопнуть не дадим. У лебедки тяга шестнадцать тонн. Даже целый трос она сможет порвать только рывком, ну, а я буду набавлять потихо-онечку!
На том и порешили. На кнехт я набросил шесть “восьмерок”, на турачку — столько же шлагов.
— На контроллере я сам постою, — сказал Лева, — а ты, господин новатор, держи кончик с турачки. Забыл про него?
— Господин старший трал, это вы новатор, — возразил я Леве. — Это вы все время что-то ищете да переделываете в “авоське”, а я… Просто применил на практике хорошо забытое старое. Вы его просто не знали, но ведь кое-кто еще помнит.
Тышка не ответил — врубил лебедку на “вира”, постепенно набирая обороты. Срост обтягивался, пряди ложились плотнее и лишь сильнее зажимали друг друга. И Тышка сдался.
— А я думал, что ты только кисточкой умеешь возить, — признался он. — Почему в добытчики не просился?
Я пожал плечами: было это, да только забыл старшой.
— Гараев — ученый плотник, потому и посадил тебя в галошу, старшой, — подал голос из “кармана” Валерка Судьбин.
— Что значит, “ученый”? — спросил Лева.
— А какой другой будет по полгода торчать в океане, чистить сральни, возиться с ржавыми концами и мечтать о парусниках? Все прочие предпочитают тесать щепу на бережку.
Инцидент с черепахой был похерен. Мне позволили появляться на палубе после выборки трала, рыться в улове и забирать все, что понравится. Самое забавное в этой истории было однако другое. Однажды я случайно подслушал разговор Васьки Неудахина и Петьки Хуртина. Китобой доказывал, что мой отец — старый мариман. Он, дескать, с детства натаскивал меня в такелажном деле, отсюда и мои “выдающиеся познания во всей этой хреновине”. “Так рождаются мифы!” — ухмыльнулся я.
С портретом проблем не возникло. Тышка оказался терпеливым натурщиком, а я — въедливым изобразителем. Я на совесть поработал карандашом, и на четвертушке ватмана появилось черно-белое и очень правдоподобное подобие тралмастера, выполненное в духе учебной постановки. Чтобы рисунок обрел облик дарственного подношения, я окружил Тышку орнаментом, составленным из аксессуаров его профессии. Наворотил кучу бобинцев и кухтылей, игличек, скоб-чекелей, словом, ничего не забыл. Тышка был в восторге, чего я, собственно, и добивался, придавая рисунку “товарный” вид. Тышка, убедившись, что я не схалтурил и отнесся к его персоне с подобающим пиететом, так растрогался, что отдарил меня лучшей ракушкой из тех, что >забирал себе на правах хозяина палубы.
А дни летели. “Время, вперед!” — наш лозунг. Хотелось на север. Устали париться в тропиках. Но нам запретили перебраться даже в район Дакара, сославшись на сложную международную обстановку. Якобы по той же причине “Тургеше” не позволили сдать прилов в Такоради. Радист, по долгу службы бывший в курсе событий, приоткрыл нам коварный замысел богов, засевших на Олимпе. Ларчик открывался до примитивного просто. У Дакара просто-напросто таскали пустыри. Если брали за сутки пять-шесть тонн — были довольны. А наш помпа, оказывается, химичил со сводками. Давал в них по десять-двенадцать тонн! Олимпу на руку эти показатели. У них горит план, вот они и вспомнили страсти про войну и прочую бодягу. Правда, в Сенегале что-то назревает, добавил радист, но это лишь повод сэкономить валюту и объегорить православных.
Как раз в эти дни мы с дракошей опростоволосились и пережили большой конфуз, достойный шаржа в “Лимпопо”. Первопричина — то ли мартышки (не помню, говорил ли я, что на “Грибе” появился второй вундеркинд по имени Гошка?), то ли наши бабы. Они все еще враждовали и строили козни друг другу. А началось с того, что на камбузе засорился шпигат, с которого исчезла решетка. Вот и пришлось, по нашей терминологии, “пробивать систему”. Фановую, разумеется.
Эта история подробно описана мной когда-то в рассказе “Гошка и Яшка”. Я настрочил его, поддавшись ностальгии да поднабравшись кое-каких познаний от друзей-писателей: с кем поведешься, от того и наберешься! Рассказ слабенький, но его-таки тиснул журнал “Следопыт”. Под псевдонимом, самой собой. Здесь лишь скажу, что все отверстия в гальюнах и умывальниках затыкаются пробками, а в оставшуюся свободной дыру вставляют шланг. “Пробивка” осуществляется струей воды под давлением в несколько атмосфер. Когда не сработали три, боцман попросил давануть систему шестью. Результат оказался плачевным: вышибло пробку в капитанском унитазе, и фекалии, вырвавшись на волю вонючим гейзером, расписали ванную такими “фресками”, что кеп, говорят, тут же хлопнулся в обморок. Потому что был с большого бодуна и не вынес газовой атаки.
На все действия, я имею в виду “пробивку”, было наложено строжайшее вето. Два дня дракоша и я колено за коленом разбирали систему от камбуза до запорного клапана. Возле него и нашли в последнем отрезке трубы картофелины, полотенце и женские рейтузы, что и привело к различным версиям в определении личности диверсантов. Происшествие было списано на издержки производства. Отделались насмешками (“Ассенизаторы, га-а-га-га!”), но и всенародной любовью за возможность посудачить всласть. А мы что? Всегда готовы! И вскоре предоставили новую возможность почесать языки.
Мы утопили якорь. И если я говорю “мы”, то потому, что это произошло в моем присутствии. Я был на подхвате, глазел, дракон же священнодействовал у брашпиля в своем обычном ключе, что и привело к прискорбному факту. Он отдавал предпочтение “флотской лихости”, а не разуму. Если следовать “хорошей морской практике”, якорь на больших глубинах нужно отдавать только работающим брашпилем, хотя бы от клюза до воды, ну и чуть “глыбже”. То есть без рывков-нагрузок. А Вовка ежедневно, в течение нескольких месяцев, разъединял “звездочку” механизма, говорил: “С Богом!” и ленточным стопором, с шумом и громом, отпускал “яшку” в свободный полет. Ничто, увы, не вечно под луной. Не выдержав перегрузок, надорвалось соединительное звено вблизи концевых смычек. В тот вечер дракон снова пустил якорь-цепь на самотек. Она, подпрыгивая, грохоча и вздымая клубы ржавчины, ринулась с борта и наконец лопнула, изуродовав на прощанье хлестанувшим концом винтовой стопор…
Некоторое время мы изображали “молчаливую” сцену из последнего акта “Ревизора”. Ее прервал истошный визг. Так визжит хрюшка, которой только что всадили под сердце острый нож. Дракон хмыкнул, задрал башку. Я последовал его примеру и узрел лик старпома в обкладе окна ходовой рубки. Витя грыз железо и ронял клочья пены, а также изощренные проклятия, приводить которые нет смысла, ибо… О, великий и могучий русский язык! Ты похож на русский лес, который не похож, допустим, на лес немецкий — ухоженный, чистенький и скучный. А в нашем лесу чего только нет! В нем и бурелом, и колдобины, и болота, и сучья, и сладкая земляника, и… Много чего имеется в нашем родном лесу, а в языке… Какие есть в нем слова и >словечки! Он — как песня, а из песни, особенно морской, рыбацкой, слова не выкинешь. А выкинешь — потеряешь всю соль, что придает хоть какой-то вкус пресной, в общем-то, жизни на пароходе.
Наоравшись и
обессилев, Витя умолк, а мы начали
готовить правый якорь, который на
сей раз опустили бережно, как
опускает мать в люльку
новорожденного ребенка. Старпом
покинул мост и торчал за нашими
спинами, изредка взрываясь
скорбными комментариями по поводу
тех, “с кем ему, несчастному,
приходится делиться морским
сухарем”. Дракоша
огрызался, дыбил шерсть и пускал
пузыри. Я помалкивал, чтобы не
подавиться за компанию Витиным
“сухарем”. Утром мы приклепали к
оставшимся трем смычкам запасной
якорь, и я мырнул в каюту, где и
разрисовал наши подвиги в
“Лимпопо”. Помпа настоял.
Разумеется, с подачи старпома.
“23 мая. Копался в шлюпке № 4. Шлюпбалки заржавели. Смазал их и гонял туда и сюда. И это при том, что стопора сорваны, а тали… Тоже сплошная ржавчина. Смотреть страшно! Прибрал за собой грязь и мусор, а после немного акварелил. Пользовался набросками, сделанными в Такоради”.
“27 мая. Крутимся у мыса Пальмас. Точь-в-точь, как клоп на патефоне. Улов — прилов: рыбы-сабли, креветки, каракатицы и прочий мусор. Попадались лангусты, но добытчики сразу расхватали их на сувениры. Я выволок крохотулю акулу-молот, да научники пристали: отдай! Отдал — пусть процветает наука! Вовзад ползем. И теперь уже справа тянутся низкие, заросшие лесом африканские берега”.
“28 мая. До Монровии — по-пластунски. Но добрались. Город на высоком берегу. Рядышком, как сыр в клюве у вороны. Среди леса или парка? Хрен его знает. На самой верхотуре огромный кирпич а-ля модерн. Рядом маяк, белеют здания, слева вход в бухту. За ней, по всему побережью, огни, огни, огни…”
“31 мая. Околачиваем груши в районе Фритауна и Конакри. Рыба… через день по чайной ложке. Пришел “Владивосток” с почтой. Мне — шиш”.
“3 июня. Соnаkгу. В Гвинею занесло неожиданно: снова история с глазом! На сей раз у Вовки Ефимова. Говорят, дед Маркел настоял на заходе, чтобы парень не потерял гляделку. Если шмыгнем и вышмыгнем, как было в Дакаре, то где же высшая справедливость? Авось нынче повезет немного больше.
Между прочим, сегодня полистал в салоне подшивки газет, полученных с “Владивостока”, и наткнулся на фельетон о… Яшке-плотнике! Ростовцев отметился в “Балтике”. Явился в кабак в тужурке с тремя “соплями” на рукаве! Отчебучил. Нажрался и стал возникать. Его — за шкирятник, он — хайлать: “Я капитан БМРТ “Грибоедов” Воронов, а это (на соседа) мой помполит!” Ошмонали карманы, кто-то вспомнил, что “Гриб” в море, и Яшку препроводили в кутузку. Газета и оповестила общественность, что есть еще в нашем славном городе позорники и самозванцы.
В рыбацком “Маяке” новое открытие: удружил помпа Власу! Послал в газетку победную реляцию о завершении подписки. Влас — главный герой. А радисты напутали с буковками, и превратился Липун в “буфетчицу Владу Липунову, которая не только ударно трудится в пищеблоке, но с жаром души откликается на любое начинание партийной организации нашего трулера”. Шел перечень Власовых приобретений, и звучал призыв “брать пример с таких людей, как буфетчица В. Липунова, пользующаяся на судне заслуженным авторитетом и подлинным уважением коллектива”.
Заметки я вырезал и поместил в “Лимпопо”. Подпись подсказал доктор: “Patria optimus suorom novisse debet!” Ниже приладил перевод: “Родина должна знать своих героев!”
Матросы издевались над “Владой Липуновой”, Влас рвал и метал в буквальном смысле — сорвал “Лимпопо” — и в клочья. Помпа его пожурил, а мне намылил шею за самоуправство. А п-шел он на!.. Я не переживал: да здравствует Африка!
У островов Лос подобрали лоцмана, а тот задвинул нас в угол гавани, носом к корме одесского сухогруза “Фролово”, который нюхал задницу шведского рудовоза. Этот, в свою очередь, принюхивался к норвежской красотке “Stеllа Маrinа”. А на причале — горы бокситов, рыжие насыпи, красная пыль. Ливень, сравнимый с Ниагарой, смывает руду. Чудненько! А если угодишь в городе под такую лавину?! Смоет, как мусор в канализационную трубу! Возможность прогуляться, кажется, будет. Даже валюту заказали. И бункер: воду, солярку. Пока то да се, вызвал помпа. У него добытчики, которых песочит: не вышли на швартовку. Мол, всю ночь работали — устали. Выпер поп мариманов, занялся мной. Сначала предложил отшаржировать “этих сачков”, а после увлекся и снова припомнил “Лимпопо” со своей заметкой. Достал собственный экземпляр “Маяка”, впился орлиным взглядом и перепроверил, его ли подпись тиснута под заметкой. Конечно, его! Ты, грит, посиди, а я к радистам. Помчался выяснять, >кто виноват. А черта ли выяснять, если Липун все равно превратился в камбузную девку? Как приклеилось: Влада и Влада!
Наконец помпа вернулся. Был он с красным знаменем цвета одного. Наши радисты, сказал, чисты, как ангелы. На берегу дали пенку. Ну, он им и покажет, когда вернемся!
— А мне у вас сколько еще сидеть? — спрашиваю его.
— Иди, Гараев. Иди с глаз моих, ради бога! Меня тошнит от тебя! — И скорбь в глазах… мировая! — Но предупреждаю тебя в последний раз: никакой самодеятельности!
“Счет мой растет, — подумал я, закрывая дверь. — И если Влас не блефует, надо держать ухо востро!”
Валюты мы так и не дождались, о чем никто не жалел. На фига она здесь? Держали в уме Гибралтар. Он приближался во времени и пространстве, а многие вообще воспринимали Конакри как досадную задержку на пути к тамошним лавкам, прилавкам, которые, при изворотливости и умении поторговаться, сделают воистину триумфальным возвращение домой.
Официально валюта предназначалась для культурно-познавательных целей. Но познавать можно и без денег. Живот набит, ливня, кажись, в ближайшие часы не предвидится, значит, ноги в руки и — вдоль по Питерской. Получили паспорта и вывалились из порта бодрым прогулочным шагом. Компания подобралась — в самый раз. Можно говорить обо всем, не стесняясь: Ефим-с-Наумом за старшего, Коля Клопов, Сэр Тоби, Жора Шнобель и я — “примкнувший к ним Шепилов”.
Итак, мы вывалились и взлетели над землей — пять воздушных шариков. Настроение приподнятое. Оно и способствовало парению. Шестой, матрос с “Фролово”, пресыщенный здешними красотами сибарит, сопутствовал нам некоторое время. Он оживился, когда дракоша вдруг вспомнил недавние толки о возможной войне и сказал, что в дупле вон того “бабаеба” наш экипаж мог бы пережить и атомную бомбежку.
— Это не баобаб — сейба, — поправил знаток, видимо, не раз посещавший Конакри. — “Шерстяное” дерево.
— Шерстяное?!
— Так его еще называют, — ответил матрос. — Наверно, слышали, что раньше спасательные бушлаты назывались “капковыми”, потому что набивались капокой — начинкой плодов, похожей на шерсть. Из нее делают матрацы и подушки, она не гниет в воде, легка, вот и нашла когда-то применение на флоте.
Могучие деревья поражали воображение. Основание исполинов опиралось на землю корявыми и шипастыми “досками”, которые придавали комлю причудливую форму. Эрудит с “Фролово” не замедлил сообщить, что из “досок” делают мебель и двери, из ствола долбят каноэ, кора идет на изготовление лекарств, а листья служат для той же цели.
Полезные сведения. Одессит, наверное, потчевал бы нас ими и дальше, но, к счастью, наши пути вскоре разошлись. Мне не хотелось забивать голову ученостями — не в ботаническом саду. Хотелось просто глазеть по сторонам, созерцать, любоваться пышными созданиями природы. Земная, она воспринимается иначе, острее, что ли, после того как насмотришься на бескрайнее изобилие воды. Хочется вторить Пруткову: “Глядя на мир, нельзя не удивляться!” Ибо моряк, подобно своим далеким предкам, возвращаясь в порт, словно впервые выходит из океана на сушу и каждый раз должен привыкать к обилию >впечатлений, новых, в сущности, и старых по существу.
Одессит исчез. Будто растаял под лучами палящего солнца. Мы шмыгнули в тень, и тут Клоповым завладела поэтическая муза. Поэт разразился экспромтом. Я нащупал в кармане брюк бланк старой радиограммы и не поленился увековечить огрызком карандаша вдохновенное творение:
Когда начнется заварушка
И нам прикажут: “Дранг нах ост!”,
В дупле большого баобаба
Объявит поп Великий пост.
Мы зубы положим на полку:
Коль пост — пуст стол и жидок стул,
Но мы, советские матросы,
Врагу отплатим за прогул,
За то, что рыбы недодали
Советской Армии, людям.
Мы бонбой атомной ответим, Заморских Кеннеди блядям!
— Клопов, тебе надо уходить с морей, — посоветовал я. — Ты, брат, дрейфуешь в сторону унылого патриотизма. А ведь ты по натуре тонкий лирик.
— Я физик…
— Точнее, моторист. А в душе? То-то!
— Я тоже поэт и лирик, — встрял боцман. — Ну-ка, оцените!
Когда разгрохаем буржуев
и помпа скажет: “Дранг нах ост!”,
в дупле большого баобаба
от бомбы спрячется, прохвост!
— Ты гнусный плагиатор, — уточнил Ефим-с-Наумом. — И потом, если “разгрохаем”, зачем ему прятаться? На помпу у тебя зуб. Выдерни его и сочини про пальмы. Видишь, какие красотки!
Пальмы действительно выглядели роскошно. Наша компания вырулила на набережную. Пальмы высились вдоль парапета, на котором расположились местные лаццарони. Грызли манго. Плоды падали прямо в рот с росшего здесь же дерева. Заметили нас, перестали жевать и пристально оглядели. Увидев на мне ремень с бляхой, пристали: отдай и отдай! Один из них плелся за мной до конца набережной, где отдыхали Эскулап, Таракан, старпом и кто-то из добытчиков. Мы воссоединились, и приставала вернулся к вегетарианству, сообразив, что завладеть бляхой, украшенной якорем и звездой, ему не светит. В Такоради приходилось зорко следить за туземцами. Уж больно они ловко — пяткой! — выворачивали медные пробки водяных и топливных танков прямо из палубы.
За исключением центра, застроенного по европейскому образцу, но с учетом тропической специфики, остальные улочки выглядели так же, как и в Гане. Жизнь аборигенов протекала на улице. Здесь жарили-парили еду, играли в шахматы на огромных досках-столах, здесь модницам выщипывали прическу “квадратно-гнездовым” способом, здесь же, на травке у католического собора, детвора постигала азы школьной премудрости.
Эскулап предложил войти под своды храма. Вошли. Полумрак и прохлада. Цветные витражи пропускали из окон дымчатый свет. Бросалось в глаза отсутствие прихожан. Черный монах в белой рясе расклеивал на щитке какие-то объявления, и где-то наверху хор пел псалмы. Меня вдруг впервые и по-настоящему кусанула тоска. Будто заворочались змеями в сердце все мили-километры, что пролегли между ЭТИМ и ТЕМ. И что из того, что порой казалось, не попал ли я в один из тропических городов, созданных воображением Александра Грина?! Выдуманный мир хорош на бумаге. Представший в реальных образах, он вообще задвинул меня в невообразимую даль, которая делала призрачным нынешнее существование, сводила его до уровня “метафизики”. Да я ли это иду в тени бугенвиллей, густо осыпанных розовыми цветами! А может, я сплю, начитавшись книжек, и впереди меня ожидает долгий и трудный путь… вверх по реке?
Вернулись, а на “Грибе” великосветский раут! На палубе почти все советское посольство, шведы с рудовоза, норвеги со “Стеллы”, одесситы и два несчастных русака-механика, что маются, по их словам, “в этой дыре уже три месяца”. Они привезли президенту Секу Туре подарок от Никиты — два катера, но не могут, как велено, передать их с надлежащей пышностью. То ли хозяева не находят повода для торжеств, то ли тянут резину из каких-то заугольных соображений. Тропики им осточертели, ливни-жара-духота замучили — домой пора, домооой!
— Хочется пожрать по-человечески, а кормят всякой травой, — жаловались они, наворачивая жареную картошку с рыбой и черняшку. — Сунут тебе белейший метровый батон, а в нем жучки-червячки: смотреть противно, не то что есть этот муравейник!
Угощали только этих работяг и кое-кого из женщин, истосковавшихся по нашей еде. Промысловая палуба уже превратилась в танцплощадку. Аккордеон Кузнецова, что называется, неистовствовал, извлекая самые новомодные танцы. Пары отплясывали знатно. Женщин достаточно, и все нарасхват. Белобрысый матрос-швед, который не верил, что “грибы” танцуют с женой посла, сам расхрабрился и пригласил ее. Отказа не получил и расцвел варяг, будто железку нашел. А вот киносеанс был сорван ливнем, который смыл с палубы всех гостей. Эрудит с “Фролово”, прежде чем смыться к себе, успел поведать, что здесь наступил сезон дождей.
Нда, здесь идут проливные дожди, их мелодия с детства знакома…”
“4 июня. Ни воды, ни керосина. Что делать, куда крестьянину податься? Отправились в город. Кружили по улицам, спускались к океану и снова забирались в лабиринт улочек. И вдруг встреча! Одна из вчерашних посетительниц раута, что была накормлена харчами Сосипатыча, пригласила к себе, угостила фруктами, чаем напоила и пожаловалась на скуку. Почта раз в месяц, фильмов нет, колония советских — двести человек, а о развлечениях говорить не приходится. За черный хлебушек поблагодарила: слов нет, как соскучилась! Вчера, кстати, всем посольским дамам вручили по два кирпича свеженького. Ушли, прижимая к груди, как сокровище.
Только вышли на улицу, а навстречу “поп”. Топайте, говорит, на пароход: отход назначен на двенадцать часов.
Лихо мы отвалили из Конакри! Такого здесь не видели и, скорее всего, больше не увидят. Негры-швартовщики, одесситы и прочие зрители вряд ли забудут наше антраша, созданное волей набравшего приличный градус главного судоводителя.
…На баке успели
выбрать все веревки, а мы, на корме,
замешкались с продольным. Не по
своей вине. Негры прокопошились на
причале, не сбросили гашу с пала. А
“Гриб” в это время дал ход и сразу
врубил полным. К кнехту не подойти:
швартовый надраился, как струна,
“восьмерки” аж дымили, травясь
через тумбы. Штурман помчался на
мост, а что толку?
Кричит кепу: “На корме еще не
чисто!” — “Щас будет чисто””, —
пообещал Воронов, сообразив, что
сбавлять скорость уже нельзя:
навалит на пароходы у причала (их
борта мелькали в какой-то паре
метров). Продольный же стравился до
конца и зацепился второй,
“незаконной”, гашей за наплыв
кнехта: трос лопнул выше моего
сроста, ударил по воде, что и спасло
людей на причале, которые и без того
бросились врассыпную.
Одесситы аж флаг приспустили. Шведы махали руками, только что не кричали “ура”, а норвежцы смотрели на лихача с разинутыми ртами. Мы с Лившицем вытерли разом вспотевшие лбы и поплелись с докладом к старпому. Лоцманский катер, теперь совсем ненужный, догнал нас у островов Лос, но тут же повернул обратно. Кулаком с него нам все же погрозили.
И снова вокруг вода и вода. Не верится, что еще сегодня бродили среди пальм, по земле, по тверди…
Бесполезный, но своевременный визит в Гвинею встряхнул экипаж. Чувствовалась усталость. Часто возникали мелкие ссоры. Даже у невозмутимого Тышки не выдержали нервы, и он приложился кулаком к челюсти кого-то из обработчиков, когда тот полез за ракушкой во время выборки трала. Влас Липунов тотчас созвал профсоюзное собрание и предложил перевести старшого в матросы за рукоприкладство, несовместимое с должностью. Разгорелись страсти. Орали, спорили, многие поддержали Липуна, но, к счастью для Левы, а он сидел набычившись и молчал, все обошлось. А тут подошел “Владивосток”, взявший у нас весь прилов скумбрии и ставриды. Боцман, успевший обзавестись в заливе чучелом лангуста, сторговал за него у стармеха плавбазы пол-литра спирта. Мы тяпнули с ним, и я, вспомнив, что так и не повидался с Варварой Григорьевной, отправился на розыски Эдькиной мамаши. Нашел ее, как и положено, на камбузе “Владивостока”, а вернулся к себе на борт — будто дома побывал и встретился с мамой. Она привела меня в свою каюту и не знала, куда усадить, угощала пирожками и кефиром, достав из холодильника бутылку, которую, “как знала”, берегла с берега. И было это так по-домашнему, что мне, отвыкшему за последние годы от материнского тепла, нестерпимо захотелось поскорее оказаться в поезде или самолете да и рвануть на Урал.
Наверно, какая-то влага поблескивала на моих ресницах, потому что Сэр Тоби заметил, встретив меня: “Мао Цзедун сказал, если у человека на глазах слезы, значит, он плачет”.
И я не видел дня диковинней этого! Началом его были плач и огорчения, а концом — веселье и радость.
297-я ночь Шехерезады
Дикарка с лаем, но дружелюбно вертя хвостом бросилась к воротам. Почтальонша Нина привычно взвизгнула: “Убери собаку!” и просунула в щель письмо и телеграмму. Письмо от Давыдова я положил в карман, а телеграмму прочел. Жена сообщала, что мать окончательно поправилась, что огород убран и что она через неделю прибудет. “И проведет доскональную ревизию моей деятельности”, — мысленно закончил я, не испытывая, впрочем, на сей раз каких-либо опасений и сохраняя олимпийское спокойствие. Самое олимпийское из всех олимпийских! Я вел положительный образ жизни. Не встречался. Не был замечен. Был трезв и дееспособен. Более того, на днях принял Василь Трофимыча и заказчика. Еще более того, продал холст и не обмыл сделку. Нет, обмыл, но чисто формально. Согласно протоколу. Раздавили бутылку коньяка и расстались вполне довольные друг другом. Коньяк меня не расшевелил.
“Вернется
хозяйка, сдам вахту, а пока, сам себе
царь и бог, я волен с
кристально-чистой душой
отправляться куда угодно. К
примеру,
на бережок, — размышлял я, шагая
вслед за Дикаркой к озеру. — Буду
созерцать гладь вод, слушать
перекличку ворон, смотреть, как с
лип и берез падают сухие листья, как
сбиваются в кучу облака и совершают
мягкую посадку на заозерные
сопочки…”
Карламаркса, трусивший за моей спиной, ворчал и жаловался на старческие недуги и выговаривал мне за скудную пайку, которая не способствует улучшению качества его философских трудов. Завел старую пластинку, и так — до самого озера. Я присел у воды на гнилой пень, пес свалился у моих ног, я почесал ему за ухом, он закрыл глаза и затих.
Жизнь и смерть, старик, всегда рядом, сообщил я ему. Когда-нибудь да отбросишь лапы, ибо еще Прутковым сказано, что первый шаг младенца есть первый шаг к его смерти. Такова се-ляви. Скольких друзей-товарищей я потерял по дороге! Сколько их осталось за кормой! А сколько рядом? Раз, два — и обчелся, а на этом берегу и того меньше: ты, да я, да мы с тобой. И не скули по поводу косточек. Мудрость философа не зиждется на жратве. “Мы рождаемся для деятельности, — сказал твой коллега Монтень. — Я хочу, — продолжал он, — чтобы люди действовали, чтобы они выполняли налагаемые на них жизнью обязанности со всей полнотою, насколько это возможно, чтобы смерть застигла меня за посадкой капусты, но я желаю сохранить полное равнодушие и к ней, и тем более к моему не до конца возделанному огороду”. Это, старик, относится и к тебе, и ко мне: я не уберу свою капусту — ну и пес с ней, ты не закончишь очередной том “Капитала” — мир, поверь, ничего не потеряет. У него своя дорога, а мы лишь пыль в ее колее. Он же, мой тезка Мишка Монтень, сказал, что нужно, чтобы сапоги были всегда на тебе, нужно, насколько это зависит от нас, быть постоянно готовыми к походу и в особенности остерегаться, как бы в час выступления мы не оказались во власти других забот, кроме как о себе. О себе, понял, Карламаркса? В смысле, о душе. Ибо дела наши, как бы ни были они в наших помыслах велики и значительны, лишь тлен и та же пыль на ветру дорог. Ты не согласен?
Пес с трудом извернулся и вцепился зубами в слежавшуюся, как войлок, шерсть ляжки. Покончив с насекомым, ответил, что в принципе да, согласен, но с одной оговоркой: пока я мыслю, я существую, иначе чем оправдать свое пребывание на этом свете? Вспомни, как ты тонул! О чем ты думал в ту минуту? О жизни. Ты хотел жить, ох, как ты хотел жить, как рвался ты к ней! Ты не хотел умирать, не хотел оказаться там, где и тот бедолага, что отправился в бездну с балластинами на ногах. Ты считаешь “холмики” за кормой, потому что думаешь о своем! В конце концов, твоя “Бездна” — результат твоего опыта, и если сейчас ты мне тычешь в нос “Опыты” француза, ты споришь не со мной, а с собой.
“А ты и впрямь философ, хотя и сукин сын…” —”С кем поведешься, от того и наберешься. От Дикарки, к примеру, только блох. Однажды ты намалевал свою “Бездну”, а для чего, а почему? Занозой сидит в тебе, вот и ответ. Заглянул в нее — открылись глазки на сущность бытия, на тщетность его, не занятого делом. Возникает пауза, за ней — пустота, которая заполняется жидкостью определенного свойства. А для чего? Допинг! Бездна уже не бездна, а коли море по колено, можно встать на ноги. Ладно, читай, что пишет старина Давыдов, и любуйся на мир, которому нельзя не удивляться ни в трезвом, ни в пьяном виде!”
Я достал письмо. Давыдов, как всегда, был лаконичен до безобразия, и, главное, опять же как всегда, информации — ноль. Размашистым почерком язвил по поводу властей, далее передавал привет от жены и кота Фунтика, который привел “якусь драную пассию и тут же потребовал жратвы на две персоны”. Штурманское письмо. Ничего лишнего: что вижу, о том пишу, а видит он только супругу и кота. Убрав письмо, я предался созерцанию. Осень, в небе жгут корабли, осень, мне бы прочь от земли. Нда, осень, ты, брат, права. Всегда права. И если свою я принимаю как должное, то вдвое горше за тех, кто не дождался своей. Хоть кого возьми. Хоть Шацкого или Хваленского, хоть Володю Бубенщикова или Витю Бугрова. Он последняя, самая свежая утрата для Командора и меня. Самая больная, да. Остальные уже подернул пепел. Они тлеют, искрят во тьме и приходят в снах, чтобы хоть так поговорить о былом, о встречах, застольях, беседах. Они навсегда остались в бездне, из которой ты вынырнул, благодаря… Чему? Везению? Тому, что рядом оказался IBADAN РАLM?
Вечер неторопливо раскрашивал воду отсветами зари, ронял в лодки желтую листву. Купы берез и осин на том берегу догорали в лучах низкого солнца, точно костры, разбросанные в гуще ельника и соснового бора, сползшего к самому озеру.
Философ, пресытившийся споров, дремал, Дикарка свернулась рядом. Я поднялся с пня и направился к дому. Они тоже вскочили и последовали за мной, а когда я свернул к лавке, сразу оживились, ибо знали маршрут, который сулил обоим минуты чревоугодия. Вернулись в сумерках, и все-таки я разглядел, что в почтовом ящике белеет какая-то бумага. Еще письмо! А все Дикарка. Боязливая почтальонка засуетилась, и второе письмо из Калининграда, письмо от Рудольфа Буруковского, попало ко мне двумя часами позже.
День рождения Жоры Шнобеля отмечали в каюте стармеха. Табаков сам предложил собраться у него, ибо капитан решил почтитъ присутствием и бутылкой виски своего спасителя. Я был приглашен в качестве довеска и участника того “заплыва”. Был и старпом, а кроме — два других мукомола и мотористы. Монзиков произнес спич на английском, а Клопов разразился одой. Первому, хотя ничего не поняли, похлопали, второго пожурили, так как в стихах снова возникло слово “крематорий”, омрачившее чело юбиляра (Жоре исполнилось тридцать) неприятными воспоминаниями. Я преподнес изображение “Грибоедова” посреди океанских просторов, и общество приступило к основному занятию — выпивке, ради которого и собралось. Вина, правда, было маловато, но посидели хорошо. Даже спели “Раскинулось море широко” и песню из фильма “Координаты неизвестны”: “А море шумит, и пенится вал, и руки отважных сжимают штурва-ааа-ал, а песня моя, как чайка вдали, вдали от любимой, родной зе-емли-иии”…
Это событие, не столь уж, в общем, значительное, упоминаю лишь для того, что мы, низшие чины, получили ценную информацию из первых, капитанских, уст. Во-первых, завтра приходит “Станюкович” с почтой, во-вторых, заход в Дакар отменяется, так как в Сенегале на сей раз действительно, без врак, назревают какие-то события (“Республику провозглашают”, — вставил старпом), в-третьих, мы добираем груз и в первой декаде июля,> но не позже десятого снимаемся в порт.
— Ну, а завтра, — закончил Воронов, — идем к устью реки Сенегал. Здесь в основном ставрида, скумбрия и прочая дребедень, а там, возможно, снова нащупаем сардину. Не будет ее, вернемся в район Дакара и попрощаемся с коллегами. А вы, Гараев, — обратился он ко мне, — передайте боцману, чтобы начал подготовку к покраске судна. В Гибралтаре мы должны появиться в лучшем виде.
Я планов наших люблю громадье, особливо когда они в какой-то степени касаются тебя. А эти планы касались всех. Все, намеченное капитаном, было выполнено, согласно пунктам. Пришел “Станюкович” со свежими запасами вина. Кинулись за почтой — налакались. Я увильнул от поездки на “Стан”, а Сэр Тоби вернулся еле живой. Я доволок его до каюты, а он выдал мне два конверта. В одном Графуля информировал “бегемота”, что “этюдник и маслянистые краски засунуты под кровать” и что он отныне работник Диафильма. Второе письмо было от родителей. Жизнь у них текла по накатанной колее, в заботах о дровах, о сене для коровы,> корме для кроликов, которых вздумал разводить отец, о других и прочих домашних делах. В родительском доме я еще не бывал и не знал, что представляет из себя поселок Прогресс при станции Коуровка.
С реки Сенегал вернулись не солоно хлебавши. Последнюю “авоську” смайнали с тяжелой цепью вместо грунтропа. Кеп решил соскоблить с грунта все, что можно, в надежде, что куча навоза, добытая тралом, преподнесет жаждущим жемчужные зерна раковин. Левин удар “прямым справа” помнился всеми, и к улову теперь больше никто не лез. Я тоже, хотя и получил статус “персона грата”. Ракушки получал за акварельки “Грибоедова”, которые расплодил в невиданном количестве. Впрочем, с началом покраски стало не до ракушек. Горячка! Все ушло на второй план.
Целыми днями я болтался за бортом на подвеске. Скоблил ржавчину, протирал скипидаром очищенный металл, а после закрашивал его оранжевыми пятнами свинцового сурика. Никто не докучал мне. Даже старпом, хотя, в нарушение правил техники безопасности, я занимался “живописью” на ходу. Надоедало скоблить и красить — ложился на доску и, овеваемый встречным ветерком, слушал стеклянное журчание воды у форштевня или созерцал армады “португальских корабликов” — скопления кровожадных медуз-физалий, что плыли неведомо куда, выставив над поверхностью заштилевшего океана радужные гребешки своих парусов. Время от времени проносились мимо стайки летучих рыб. Вблизи они походили на аэропланчики: сзади, как хвостовое оперение, серебрились плавнички, впереди — коричневые “крылья”, несущие темную спинку “фюзеляжа”. Иной раз я лежал очень долго. Убаюканный шумом воды и солнцем, мечтал… о чем? А черт его знает! Обо всем. Многое грезилось на прокаленной дневным жаром доске, в том числе и Гибралтар, который приближался с каждым часом.
…Вечером шестого июля, когда Воронов объявил, что завтра, в шестнадцать ноль-ноль, мы уходим с промысла, вокруг “Гриба” начали собираться “писатели”. К нашему трапу наперегонки помчались шлюпки. На палубе — светопреставление. Шум и гвалт, как на восточном базаре. Кто, что и откуда — не понять. Все кого-то ищут, снуют и рыщут. Священник спрашивает каждого, не видел ли тот коробки с фильмами, взятыми на “Тургеневе”.
— Куда подевались? — вопил он и, подогретый вином, бросался на человеков, как Матросов на амбразуру, а те, человеки, значит, тащили бутылки вина и посылали помпу на…
“Здравствуй-прощай” набирал обороты, и уже Сэр Тоби, хвативший дури с приятелями, затевал свары с многочисленными недругами из комсостава. С технологом дракоша схватился в ближнем бою. Тот якобы перегрузил мотобот своим барахлом. Сэр Тоби, ссылаясь на две пробоины в носу и, стало быть, на диферент, грозил оппоненту “вставить чопы во все отверстия”. Технолог сулил супротивнику “сделать в носу третье пробоину”. Помпа нашел наконец пропавшие фильмы и бросился разнимать споривших, но получил по хребтине.
И вдруг — гром с ясного неба! База прислала радиограмму: нас просят остаться на промысле еще, как минимум, на полмесяца. Громодяне ответили дружным ревом: “Воткнем штыки в землю! Домоооой!” Помпа бросился уговаривать команду, но Миролюбов произнес в его адрес обличительную речь, и политнаставник сник под лавиной своих грехов, слишком явных, чтобы иметь право увещевать несогласных на продление рейса. К тому же наш “поп” был плоть от плоти своей паствы.
“Пароход начинается с камбуза”, — любил повторять Сосипатыч. Он прав, ибо путь к сердцу матроса лежит через желудок. Прощальный ужин он закатил что надо, выудив у Власа остатки деликатесов. Кеп распорядился выдать по бутылке вина на рыло. И началась свистопляска! Мощный заключительный аккорд. Жора Шнобель лихо отплясывал лезгинку. Другие не отставали. Сэр Тоби занялся привычным делом — дракой. Сначала схватился со стармехом, потом они объединились и начистили клюв общему врагу — помполиту. Старался и слабый пол, норовивший переплюнуть пол сильный. Словом, смешались в кучу кони, люди. Под шум и гам я смайнал на воду мотобот, и Юрка Монзиков увез комсостав на “Станюкович”. Я же и принял вернувшихся среди ночи. Кеп спал на банке мертвецким сном. Тышка и научник пытались привести его в чувство, но безуспешно. Пришлось поднять мотобот до уровня ботдечной палубы. Капитанское тело выгрузили, эскулап воткнул ему в ноздри вату с нашатырем, и хладный труп не только ожил стремительно, но своим ходом отправился почивать.
Трезвых — по пальцем пересчитать: Ефим-с-Наумом, Валька Миролюбов, старик Минаев да некоторые механики. Я тоже поддал в эту ночь, но в пределах нормы. Помнил, что коли боцман в дугу, то с плотника весь спрос.
Похмельное утро встретили бодро: начался “дранг”! Конечно, никто не работал. Кто мог и у кого было чем, опохмелялись, а Ефимов даже бросил клич: “Начнем вторую декаду искусств народов “Гриба”! Старпом поддержал “декаду” и с ходу предложил взяться за покраску судна, однако за кисти и валики вяло ухватились только на следующий день: “народы” окончательно пришли в себя и осознали, что пора наконец взяться за ум.
— ВЫ пришли туда, где ВАС будут называть только на “ВЫ”! — орал Сэр Тоби, выдавая кандейки с краской. — Когда же ВЫ, мать вашу растак и разэдак, начнете работать?
Домой! Как много в этом слове для сердца русского слилось. А ветер — по сусалам. За тропиком Рака стало прохладно. Кое-кто напялил телогрейку, но — красим. Грузовые колонны, стрелы и мачты вымазали охрой. Издали, может, красиво, а вблизи вид у них довольно сраный. А тут еще боцман ко мне привязался: принимай дела! Отбрехиваюсь, как могу, а он липнет. Я же в мечтах уже — в вагоне, а поезд идет на восток. А ветер все по зубам, по зубам…
“14 июля. Гибралтар. Проснулся в семь утра, глянул за иллюминатор: батюшки, справа — Африка! Значит, вошли в пролив. Дымка скрадывала очертания берега. Высилась серая стена голых скал. К ним прилепились маяк и крохотное селеньице, на вершине — телеграфная станция. А вскоре показался Танжер: под горячим солнцем лепятся на обрывистом берегу белые дома-коробки. Сразу вспомнился фильм “Сети шпионажа”, действие которого развивалось, по-моему, на здешних улочках. Сделал несколько карандашных почеркушек и в который раз пожалел, что не взял этюдник.
Впрочем, до него ли будет? Еще “не отъехали” от Танжера, а в утренней дымке начала возникать Гибралтарская скала, потянулись слева рыжие берега Андалузии: город Тарифа, мыс того же названия и, само собой, одноименный маяк. А дальше пошло-поехало: поплыли мимо селенья, развалины старинных крепостей. Не успели оглянуться — подоспел лоцманский катер и повел нас к стенке. Будем брать топливо. Кое-как пришвартовались (как обычно!), и “миряне”, взяв штурмом каюту Ефима-с-Наумом, получили валюту. На мою долю пришлось три фунта и шишнадцать шиллингов. С ума сойти — Ротшильд! Скуплю весь Гибралтар, а в придачу — Испанию! Нда-ааа… Если бы парни с “Ибадан Палм” узнали, сколько нам отмусолила родная страна за полугодовую вахту в синем и далеком океане, они бы подохли со смеху! Роберт-работяга заплатил за куклу для сестренки больше, чем получила бригада добытчиков. Между прочим, “Ибадан” прошел мимо нас, верно, снова из Такоради, когда мы снялись с промысла. Далековато, правда, прошествовал, но я все равно помахал банановозам рукой.
Поздно. “Спустился вечер над Барселоной”. Устал, как собака, вернулся на пароход, под собою ног не чуя, но все же решил поделиться с бюваром нынешними впечатлениями. Первое — так себе. Помпа удивил, когда вручил вместе с “мореходкой” увольнительную записку, отстуканную на машинке. Для чего? Ну, здесь свой правила — военно-морская база! На выходе из порта — навесик с полисменом. Он взял мою бумажку и вручил свою — талончик на право гулять вдоль по этой… Мейн-стрит, единственной улице с претензией на горизонтальную протяженность вдоль скалы. Второе впечатление — сама Скала с большой буквы, если следовать традиции, принятой здешними обитателями. Ее чрезмерная величина, по сравнению со всем, что ютилось у подножия и, как мы, передвигало ноги по раскаленному асфальту, оставляя следы сандалий и башмаков. Третье — обилие пестрой рекламы, столь непривычной для людишек, рвущихся в коммунистическое завтра или, скорее, послезавтра, и, как следствие, обилие магазинов и лавок, запертых по случаю сиесты.
Да, начало увольнения совпало с полуденным зноем. Все живое попряталось, и только “рашн фишмен” потели и вдыхали бензиновую вонь, от которой, кажется, скоробились даже пальмовые опахала. Один лишь Таракан, привыкший к пеклу кочегарки, чувствовал себя в своей тарелке и от нечего делать зудел в мой адрес, вспоминая, что в Такоради я “целый фунт сунул коту под хвост”, а теперь, дескать, всей валюты мне хватит на один ковер, или на одно покрывало, или на одну скатерть. Он так надоел мне, что я взял да и купил в газетном киоске совершенно ненужные мне кастаньеты, которыми я тут же прищемил тараканий нос.
Еще вдоль Мейн-стрит бродили только французские матросы в широчайших клешах и беретах с помпонами. Они явно пришли туда, где можно без труда достать себе и женщин, и вина. Держа девиц, как держат ручки от трамвая, они слонялись из бара в бар и, беззаботные, плевали на встречных и поперечных, в том числе и на наши распаренные физиономии, с глазами, алчущими дорваться до сокровищ местных коробейников, до их прилавков, заваленных синтетическим итальянским ширпотребом.
Когда открылись лавки и торговый ажиотаж достиг апогея, группы перепутались, надсмотрщики перестали соображать, кто за кем должен следить и кого опекать, я улизнул с третьим штурманом в “свободное плавание”.
Гибралтар — англизированный кусочек Испании, близость ее ощущается, но это не страна Дон-Кихота и Веласкеса, хотя там и тут встречаются изображения тореадоров-матадоров, на каждом углу можно купить кастаньеты и другую мелочовку с испанским клеймом. Я чувствовал ее присутствие, но глаза “советского путешественника” видели лишь ее сиреневые берега за бухтой, рыжие холмы за узким перешейком, соединяющим Скалу с истинно испанской землей.
Мейн-стрит уперлась в древнюю крепостную стену. Мы бросили окурки в ствол медной пушки, набитой землей и мусором, прошли в ворота и, отдохнув в сквере за ними, вернулись в парк, что карабкался в гору. Бронзовый сэр Эллиот взирал на Африку слепыми глазами, и сэр Веллингтон, обосновавшийся поблизости, смотрел туда же. А мы смотрели на ржавый “Гриб”, успевший перебраться на рейд. Не опоздать бы к мотоботу, сказал Миролюбов, и мы отправились в порт.
Время позволяло выпить пивка в “Трафальгар-баре” после не спеша одолеть Мейн-стрит. Там и тут встречались наши парни с тюками. Я тоже заглянул в одну из лавок: увидел зажигалки. Такая же, как та, что выцыганил у меня хрен-полковник, стоила, исходя из моих возможностей, целое состояние. Сегодня мне пришлось раскошелиться. Полтора фунта отдал за краба и ракушку одному из добытчиков, поэтому мог купить лишь австрийскую поделку за пять шиллингов — крохотный пистолетик без лампочки в стволе. Однако безделушка напомнила о многом. Волшебный ключик распахнул дверцу в страну дураков, и я, аз первейший, увидел ее першпективу с сарайчиками и лужами, увидел красавца-петуха и его гарем возле ржавой немецкой каски с пшеном, узрел и господ офицеров, взалкавших “сучка” под сургучной нашлепкой, и тошно мне стало под роскошным небом: так захотелось к родным дуралеям, что ни словом сказать, ни пером описать!
До порта мы добрались, когда стадо и пастухи уже толпились у входа, свалив пакеты в огромную кучу и утирая пот. У ворот толклись и местные жители, и работяги-испанцы, возвращавшиеся паромом в Альхесирас. Их городок белел по другую сторону бухты. На причал не пускали по случат торжеств: губернатор собирался вручать ключ от крепости Гибралтар новому начальнику гарнизона. Под сенью британского флага, распятого на одном из домов, начиналось военно-театральное действо.
Местный ареопаг расположился под флагом, где стояло что-то вроде трибуны, дамам предложили стулья в тени казарм, плебс томился стоя под палящими лучами. Наконец появился взвод солдат-музыкантов и вышло еще такое же каре с ружьями. Оркестр грянул, тамбурмажор начал выделывать фигуристой палкой фигуры высшего пилотажа, солдаты двинулись навстречу друг другу и, подчиняясь визгливым командам, просочились в щели между камрадами. Ловко! Солдаты вдруг начинали волочить ноги, потом притоптывать или приплясывать и наконец замерли, обозначив финал. Офицер в сопровождении двух ассистентов промаршировал к трибуне, отсалютовал губернатору клинком и отдал рапорт, губернатор вручил ему большой бутафорский ключ, сел в машину и укатил. Дамы поднялись со стульев, “артисты” исчезли в казарме, ворота порта распахнулись, и мы, смешавшись с аборигенами, пошли на причал.
Мотобот уже поджидал. Сэр Тоби и Монзиков грызли удила, и мы, “покидая ваш маленький город”, дали свой концерт для глазевших и дивившихся англичан и отбывавших на пароме испанцев. Концерт “а-ля рус” или “а-ля советико”.
Наш мотобот не мог забрать одним рейсом всех желающих как можно быстрее доставить свои громоздкие свертки на борт, в укромные загашники. Купцы ломились, спеша и пихаясь, с таким шумом и руганью, что гвалт доносился до берега, когда мотобот уже подходил к “Грибоедову”.
“Инглиш пиплз” смотрели на это бардальеро, как смотрел бы Ной на семь пар нечистых, которые лезли на борт ковчега, словно волны потопа уже хватили их за пятки.
— А ведь они будут судить о нас a minori ad majus, — сказал доктор, посасывая папиросу и придерживая коленями свой, не очень толстый, тючок, — по меньшему о большем. А ты, вьюнош, почему возвращаешься с пустыми руками? — обратился он ко мне.
— Да как-то так… — вздохнул я и прикурил от новой зажигалки. — Пока смотрел английский “айн-цвай-драй”, просадил весь капитал на кока-колу.
— Agnus dei tollis peccata mundi… — усмехнулся эскулап и перевел для меня: — Агнец божий, искупающий грехи мира…
Он не знал, что я собираю его латинскую “заумь” и что у меня в бюваре скопилось уже порядочно всяких “выражений”.
Ладно, пора закругляться. Завтра в город идет Сэр Тоби, а у меня рабочий день. Придет водолей — готовь шланги. И борта надо докрашивать. А “громодяне” все еще галдят. Ходят из каюты в каюты, разглядывают покупки, сравнивают ковры: чей лучше, кто купил дешевле, кто на чем сэкономил. А ночь уже накрыла Скалу. Сейчас она особенно похожа на спящего льва, а город кажется россыпью алмазов. Все, надо отдыхать! Но какой нынче длинный день, и сколько он в себе поместил: от мыса Спартель в Африке до мыса Европа на кончике Скалы!..”
Если вспомнить все “бардальеро”, случившиеся в рейсе, то последнее, гибралтарское, оказалось самым махровым и достойно увенчало весь букет происшествий подобного рода.
Вчерашний день помпа объявил “стахановским”, однако “стахановцы”, которых мне выделили для работы и которые успели вчера отовариться, еле шевелились, а то и просто отказывались лезть за борт с кистью и краской. Я канителился с ними до вечера, испсиховался и был зол на весь мир. И никому ж не пожалуешься! Начальство ужралось, а выдавать вино матросам запретило. Было так тошнехонько, что, когда Сэр Тоби предложил “вмазать виски”, отказываться не стал. Не знаю, где он взял две бутылки шотландского пойла, наверно, сченчевал у испанцев за цветмет, но мы расстались, когда пузыри опустели.
— Плотнику на бак! С якоря сниматься! — раздалось по спикеру в час ночи.
Голос, несомненно, принадлежал боцману, голос пьяный, но… из рубки же! Почему — он, почему не вахтенный помощник? Я снова забрался под одеяло, но спикер ожил снова:
— Плотнику немедленно явиться на бак!
“Вот, курва, — подумал я, вылезая из постели, — сам не спит я другим не дает!”
В общем, плотник Гараев натянул портки и дисциплинированно прибыл на бак, где никого не обнаружил. Что за притча? Поднялся в рубку. Вместо Ефима-с-Наумом встретил осоловевший старпом.
— Что ты с якорем торопишься? — выпялился он на меня. — А кто будет выводить судно? Я, что ли?!
В дверь заглянул начальник радиостанции, подмигнул, хихикнул пьяненько и исчез. Я махнул рукой и ушел досыпать. Когда в “товарищах” согласья нет, лучший выход — уйти на погружение и лечь на дно. Пусть разбираются и дерут чубы. Так я и поступил. “Опустил перископ” и забрался в койку. Только-только забрезжили в мозгу картинки с выставки, как кто-то навалился на плечо и >фукнул прямо в ноздри концентратом виски и одеколона. Отпер глаза: дракон!
— Мишка, — начал вещать этот профура, — буди Минаева и выбирай якорь. Я поведу судно до Португалии, дальше — штурмана.
И хотя я принял куда как меньше Володьки, но, видно, до конца не проветрил черепушку: интересно, видите ли, стало, что предпримет новоявленный Колумб?
— Вовка, а ты отличишь брашпиль от секстана? — спросил я, влезая в амуницию. — И потом, где Наумыч? Сейчас его вахта.
— Ефимка с кепом полаялся, — ответил боцман из коридора.
Минаева я поднял. Сорокот долго хлопал глазами, не в силах понять, чего от него добиваются и кто добивается. Наконец сообразил, что перед ним “господин плотник”, и спросил:
— А кто тебе сказал?
— Боцман сказал, кто же еще!
— А он откуда знает? — удивился этот тюхтя.
— Ты штаны надевай! — поторопил я. — Я тебе после объясню, кто на пароходе главный знаток всего и вся.
Он оделся и сам потащил меня в коридор.
— Михаил… — зашептал сорокот. — Я спросонья не понял, а я… я еще вечером хотел сказать, да ты керосинил с боцманом. Когда ты был в городе… — Он оглянулся и закончил совсем тихо: — Тебя, значит, не было, а Липунов чего-то рылся в твоих вещичках. Я случайно подглядел. Шел мимо, а дверь была неплотно прикрыта.
— Точно Липун?
— Что я, Липунова не знаю?
— Ладно, утром разберемся, а сейчас врубай полный.
Но “врубать полный” не было нужды. На баке натужно гудел брашпиль. На контроллере — Валерка Судьбин, у фальшборта — толпа. Тут же и помпа. Все глазеют вниз, все показывают руками: “Вира!” Словом, бардальеро!
Я отправил Минаева восвояси, а сам потолкался в сторонке, погасил якорный огонь и поднялся в рубку. Не вошел, а только с крыла заглянул. Кепа не видно, старпом Витя, вроде успевший добавить (и наверняка не портвейна), торчит у носового окна, на бак смотрит, где Судьба, закончив выбирать якорь, уже затягивал винтовой стопор и делал это совершенно зря: мы еще на рейде, вокруг суда, рядом мол аванпорта. На руле пьянющий Жора Шнобель. Навалился грудью на колонку и не вяжет лыка. Старпом поставил телеграф на “полный” и скомандовал Жоре: “Право руля!” Тот положил руль “лево”, и “Гриб” попер прямо на мол. Чем бы это кончилось? Да известно чем! К счастью, ввалился Лифшиц, а следом — Судьба. Ефим-с-Наумом мигом оценил обстановку, рванул телеграф на “задний”, дал пинка Шнобелю и кивнул Валерке Судьбе: “Ступай в руль!”
Теперь и старпом очнулся. Стал возникать: “Чо раскомандовался? А где ты раньше был!” Наумыч не стал рассусоливать и вытолкнул его в коридор: “Проспись, тогда и поговорим!” Он кипел от возмущения, и только Судьба был, как обычно, невозмутим: положив руль “право на борт”, смотрел, как пароход, едва не вляпавшись в мол, уходил от него по крутой дуге. Валерка давно ничему не удивлялся и даже нынешнее бардальеро воспринимал как должное. Зато сам он >никогда не оказывался в положении, которое вызвало бы нарекания с чьей-либо стороны. Судьба не был хитрым лисовином, но знал цену последствиям.
Казалось бы, все утихомирилось. И надо же было появиться боцману! Спал он, что ли, в штурманской рубке?
— Ефимка, дай мне точку на карте и вали спать, — заявил, едва шевеля языком. — Сы-ыренти-тируй, а дальше сам справлюсь.
Вот когда штурман по-настоящему осатанел:
— Щас, блядина косая, я тебя “сориентирую”! — Как редиску, выдернул лучшего друга из двери, миг — и дракон загремел по трапу. Заодно перепало и помполиту, сунувшемуся на ходовой мостик.
— Посторонним лицам вход стр-ррр-рого воспрещен! — изрек штурман и захлопнул дверь перед носом помпы.
Обладая массой в сто кагэ, Ефим-с-Наумом легко управился со всеми претендентами на его прерогативы и увидел меня, все еще топтавшегося на крыле мостика.
— Миша, ты вроде похож на человека… — Штурман подсказал Судьбе новый курс и закончил обращение ко мне: — Отыщи Ефимова и волоки сюда — не явился на вахту, сучонок!
— Не Ефимова, а Ткачева, — поправил Судьба.
— Того или другого! — рявкнул штурман. — Кто более вменяем, того и тащи! Не пароход — пьяная лавочка!
Я выполнил его просьбу, вернулся в каюту и забрался в койку. Уснуть не смог. Недавние события толклись в голове. Действительно, пьяная лавочка! Вчера у тишайшего капитана-наставника сперли часы, у деда Маркела — ковер из лазарета. По мелочам тоже начали шерстить. А что будет дальше? И так каждый раз в конце рейса!
Тут я поднялся, свесил ноги и вперился в иллюминатор, за которым предрассветной синью мерцала вода: “А что искал у меня Липун?! Богатств — никаких, но проверить нужно”. Я спрыгнул с койки, достал из рундука портфель и, присев к столу, щелкнул замком. Одноухий топтыгин, которого я недавно снял с иллюминатора, по-прежнему лежал сверху, но бельишко было запихано абы как, а из тельника, когда я его потащил, вывалился… пистолет! Да, та самая “Лама”!
Сердце подпрыгнуло, а в голове зашумело. Даже руки стали как будто не мои. Значит, и вправду готовилась великая провокация. Найди таможенники эту “игрушку” и… А они бы нашли! Липун бы шепнул, дал знать намеком, а те бы и цапаньки за руку плотника Гараева: “Все, как люди, ковры покупают, а тебе “пушка” понадобилась? Для каких целей?” И доказывай потом, что ты не верблюд. Главное, валюта моя действительно улетучилась черт те куда, а “Лама” — испанка, а “Ламу” Вшивцев отдраил, отчистил — как новенькая. Ну, прямо из лавки!
В каюте стало совсем светло. Сокаютники спали крепчайшим утренним сном. “Оба молодые, оба — Пети, оба неразлучные друзья” лежали, уткнув носы в переборки. Против моей, верхней, койки располагался Хатунцев. Он по-молодости спал еще крепче, задернув шторку и храпя за всех.
“Ламу” — за борт, — решил я, доставая из рундука старый носок и засовывая в него пистолет. — Встречу эту суку — вида не подам. Пусть для него все остается как есть. Пусть думает, что наживка проглочена, а Гараева на причале поджидают наручники”.
На кормовой палубе никого не было, но я засмотрелся на розовеющие вдали вершины африканского Атласа, на дельфинов, игриво скользивших у борта, на догоняющую нас громадину танкера и упустил момент — не сбулькал за борт находку. Сначала появился Сосипатыч с первой утренней сигаретой, потом вышел Толя Карамышев с ведром помоев. Он вылил их и сказал, что получил радиограмму от Тони. Жена сообщала, что на мое имя пришло толстое письмо от какого-то Кочурова, и я забыл про пистолет: исчезло море — вспомнилось “государство Простуда” на берегу Визовского пруда, Ленька Кочуров, ныне геолог, бредущий сейчас, наверное, алтайской тайгой.
Я молча грезил, присев на трап, а палуба оживала. Выполз заспанный Лева Тышка, появились другие, кому не спалось в эти дни, приближавшие нас к дому, и я унес свою железяку в каюту, решив, что впереди уйма времени, чтобы расстаться с ней.
После завтрака Сэр Тоби и я были вызваны к проспавшемуся старпому и получили ЦУ: сегодня же — стыд и позор! — докрасить борта.
— Кровь из носу, но чтобы сегодня закончили! — добавил Зырянов. — Кто знает, что ждет нас в Бискайе и Северном море.
Приказ командира — закон для подчиненного. Сэр Тоби опохмелился из неведомых запасов, и в роли подчиненного оказался я. Из людей, выделенных мне для последнего “сталинского удара”, выбрал я только трезвых и, главное, пожелавших работать за бортом — остальным досталась роль надзирателей. Малярам нужно подать краску, приподнять или передвинуть подвеску. Распределив роли, занялся надписями на носу и корме. Не пожалел колонковых кистей. Ручником не заправишь края и углы букв, а колонком — милое дело. Парням тоже надоела эта канитель. Расстарались и закончили к ужину, а мне пришлось еще раз лезть на подвеску, чтобы освежить на правой скуле “гордое” название парохода, а заодно вымазать чернью и якорь.
Заканчивал на закате. Клал последний мазок на якорную лапу, когда “Грибоедов” миновал мыс Сан-Висенти, чтобы выбраться наконец на просторы Атлантики. Вечернее солнце окрасило киноварью отвесные обрывы португальского берега, клыки скал, торчавшие подле. Маяк и прямоугольные коробки нескольких построек, казалось, были облиты кровью. Над скупым до аскетичности пейзажем нависло зеленое небо.
Я смотрел на голые
скалы, на прибой у их подножия, и
было мне сумно. Так когда-то
говорила бабушка, когда одолевали
ее дурные
предчувствия. Вот и я маялся тем же
и думал, что, наверное, виной тому
проклятая “Лама”, а в придачу и
Липун.
Выбравшись наконец наверх, где уже материли меня озверевшие от бдения и скуки “надзиратели”, я помог им вытащить из-за борта подвеску, унес в малярку кандейку с чернью и ручник и пошел отмывать свои драгоценные, но, кажется, совсем испорченные “колонки”.
За день я вымотался. Скинув сапоги, прилег в чем был. Трансляция разбудила, наверное, после полуночи. Раздался, совсем как в давней уличной песне, “пьяный голос капитана”.
— Боцман, или кто там… плотник! М-мать вашу, мышей не ловите?! — начался полуночный капитанский разнос. — Почему развесили сопли?! Немедленно, в-вашшшу!.. убрать с ботдека… Там! Там! По левому борту все, что понавесили!
“Вот дьявол, — подумал я и, делать нечего, поднялся. — Не спится юному ковбою, а ты отдувайся! Ладно, Мишка, коли согласился стать шестеркой у дракона! Терпи, плотник, сам боцманом станешь!..” Я наматывал портянки, натягивал сапоги, а сокаютники сладко посапывали в обе отвертки, и это бесило. Сунув “Ламу” в карман, решив хотя бы заодно избавиться от нее, я отправился к боцману, горя мстительным желанием вытащить и его из теплой постели.
Я стучал, я тарабанил в дверь, рискуя переполошить весь пароход, — никакого впечатления. Тогда, совсем оборзев, я выломал аварийный лючок в нижней части двери, открывавшийся только изнутри, и вполз в каюту. Дракон спал, облевав себя и койку, и воструби сейчас архангелы все три раза, они б не смогли поставить его на ноги. Я тер ему уши, я дергал его и встряхивал, он мычал и мекал, и я отступил. На ботдек. Люстра возле шлюпок почему-то не горела. Споткнувшись о брошенную у плотницкой подвеску, я матюкнулся и, перешагнув через нее, налетел на Власа.
— Тебе-то почему не спится по ночам?! — вырвалось у меня.
— Ты, Мишка, видно, никогда не сиживал за преферансом, -миролюбиво ответил он, — а мы с радистом засиделись. Ладно, кеп оторвал от картишек. А я чо, не к месту? Могу помочь тебе разделаться с “соплями”.
— Шел бы ты!.. Знаешь куда?
— Знаю. Но туда я всегда успею, — ответил Липун и полез под шлюпку следом за мной.
Вот те на! За бортом висела подвеска. Одну разгильдяи вытащили, а эту оставили. И как ее кеп углядел? Э, на то он и кеп, чтобы все видеть и все примечать в трезвом ли виде или в состоянии подпития. Приметил, поди, на шлюпбалках “гордиевы узлы” от подвесок и взбеленился, думал я, распутывая веревку на одной из них. Липун занялся тем же на другой. Я покосился на незваного помощника, но ничего не сказал.
Влас справился первым и начал подтягивать к себе тяжелую четырехметровую доску. Вскоре и я потащил свой край, но, когда обе крестовины подвески были у кромки палубы, Влас внезапно выпустил из рук веревку: тяжеленная плаха ухнула вниз и рванула меня, а волна подыграла. Я изогнулся, теряя равновесие, оступился и полетел вслед за подвеской. Последнее, что я услышал на палубе, это азартный шепоток Власа: “Давай-давай, Гараев, даввва-ай!..”
Я не смог вскрикнуть — спазм стиснул горло. Я не успел крикнуть — вода сомкнулась над головой, хлынула в ноздри и в рот, но Власов шепоток застрял в ушах. “Давай, Гараев, давай!..” — подбадривал я себя, вынырнув на поверхность и отплевываясь солью. Но я же знал, чем, согласно уличной присказке, подавился “давай” в городе Москве, и понимал, что, если не вернется “Гриб”, с “давай-давай” ничего не выйдет. Где он?! Как мне хотелось увидеть его, родного, милого, чудесного, такого надежного, привычного, кажется, уже своего до каждой железки, до каждой мелочи!
Волны! Будь они прокляты!.. Я взмахнул руками и… Что это?! Длинная шершавая плеть охватила правую руку и опутала ногу. Да это ж сизальский конец от подвески! Значит, она рядом! Веревку я захлестнул вокруг пояса беседочным узлом и начал освобождаться от “балласта”. Первым делом — от пистолета, удивляясь при этом, почему не сделал этого днем: возможностей было сколько угодно. Особенно когда работал под развалом скулы. Видимо, замотался вконец, вот и запамятовал. Потом сбросил кирзачи и довольно легко добрался до подвески.
Волна приподняла доску на своем гребне — я принялся крутить головой, надеясь увидеть родной и привычный “Гриб”, который шарит прожекторами, ищет меня, непутевого. Но разглядел лишь гакобортный огонь, висевший над горизонтом, как далекая, недосягаемая звезда. Он удалялся, тускнел и… погас.
Вот так!.. В туманной дали не видно земли, ушли далеко корабли.
Странно, но я не испытывал страха, хотя и побаивался, чтобы на меня не наехали ночью. В районе оживленного судоходства — это запросто. Задавят и не заметят. Вдохновляло и то, что я не булькался, подобно лягушке, что подо мной доска и, уподобившись небезызвестному Христофору Бонифатьичу, я все-таки плыву куда-то на хлипком плавсредстве. Нет, страх был, но в первую минуту после падения. Пронзил, когда я начел погружаться в бездну. Тянула одежда, “балласт” в виде “Ламы”, наполненные водой сапоги. Но появилась доска — отпустило. И только зудела в мозгу строчка из Вилькиной песенки: “Трое товарищей, сидя в пивной, кружки поднимут, прощаясь со мной”. Трое: Хваля, Жека и Шацкий. Они поднимут, а мною, скорее всего, будут закусывать рыбки. Те самые: “А со мною на дне только рыбки одне: серебрятся вблизи и вдале”. Это и отвлекало.
Между тем меня начал пробирать холод. Выловив вторую веревку, я привязался ею к доске и принялся разогревать себя всевозможными телодвижениями, доступными в такой диспозиции. Результаты не слишком грели, и тогда я клял Власа в надежде распалить себя, но Влас был недосягаем, а я по-прежнему коченел и с нетерпением ожидал восхода солнца. Пока же, сколь мог, “зорко” поглядывал по сторонам, видел вдали огни судов и даже пробовал кричать, но — бесполезно: легкие сипели, как прохудившиеся меха.
…Утром меня подобрал IВАDАН РALM, и я поплыл назад, в Африку. Меня выловили и подняли вместе с доской, как одно целое, опутанное веревкой. И вода вроде не ледяная, а заколел, как цуцик.
Если я обомлел, увидев на форштевне знакомую пальму, а на трубе ту же эмблему, то изумлению моих спасителей не было границ. И Тони, и Роберт-работяга, и боцман Рой Россел, да и остальное, принимавшие нас в Такоради, кудахтали вокруг меня, не переставая удивляться зигзагам судьбы или, скорее, провидения, которое, к счастью, не дремлет.
Меня одели в
чистую матросскую робу, накормили,
напоили. Без пива, естественно, тоже
не обошлось. Начались расспросы.
Всех интересовали обстоятельства и
подробности обстоятельств. Увы,
рядом не было ни Монзикова, ни
Ефима-с-Наумом, а мои познания в
английском были так жалки, что
связать их в нечто вразумительное
было невозможно. Оставалось
прибегнуть к языку искусства, и я
попросил дать мне “пенсл энд
пайпа”. Карандаш и бумага были
предоставлены, и я последовательно,
эпизод за эпизодом изобразил все,
что произошло в ту ночь на ботдеке.
Когда я оказался в Москве и увидел,
как Хваленский работает над
диафильмом, я понял, что у меня
получилось то, что он называл
“раскадровкой”. “Влас тоже
присутствовал в рисунках, и это
вызвало недоумение: почему, в таком
случае, судно сразу не занялось
моим поиском и спасением? Нда, этого
я не учел и постарался, как
говорится, замять вопрос. Не
хотелось вдаваться
в подробности, тем более в стране
Советов человек человеку “друг,
товарищ и брат”. А внутренние
разборки — не для ушей широчайших
масс, да еще иностранных. Я и сам уже
сомневался в своих ощущениях.
Возможно, Влас нечаянно выпустил
веревку, и “давай-давай” возникло
внезапно. Так сказать, по ходу
пьесы. И дело не
в этом. Вернее, не только в этом.
Объяснил ли он кепу, помпе и
старпому причину моего
исчезновения? Или вообще умолчал о
своем присутствии на ботдеке. Мог.
Никто не видел его рядом со мной.
Если так, как он себя поведет, узнав,
что жив, здоров и невредим мальчик
Вася Бородин? И что я увижусь с ним?!
Ну, не скоро, но все равно увижусь, а
уж объяснительную записку буду
писать наверняка, отвечать на
вопросы этих и тех. Да, мне было о
чем подумать на досуге.
Я не загостился у англичан. Возле Фритауна меня передали на “Таврию”. Небольшой рефрижераторный транспорт добирал груз и собирался домой. Предстояло снова увидеть Скалу, полюбоваться ею с палубы. У меня, признаться, не было желания вторично сходить на землю Гибралтара. “Таврия” отдала якорь рядом с польским учебным судном “ДAR РОМОRZА”. Трехмачтовый фрегат — точно белая уточка на бирюзовой воде! Сердце мое сомлело от восторга и… тоски. Восторг понятен: давнишняя мечта как бы воплотилась в яви, а тоска… Нет меня среди тех, на его палубе и на его мачтах: фрегат, отдав якорь, убирал последние паруса. Я загляделся и на время забыл о своих бедах. Все отлетело, забылось перед этой красотой, замершей на фоне рыжего берега и голубого неба. Однако вспомнить о них пришлось в тот же день.
Вечером возле нас встал на якорь “Глеб Успенский”. Вскоре с БМРТ пожаловала шлюпка. Кроме обычной толпы, жаждущей общения с себе подобными, она доставила помполита. Помпа прошел к помпе, а минут через десять эти оракулы потребовали к себе Михаила Гараева.
“Глеб”, идущий на промысел, повстречался в Северном море с идущим оттуда “Грибоедовым” и лег в дрейф по просьбе Воронова. Петров отправился к коллеге, чтобы поговорить о странствующем ныне на “Таврии” экс-плотнике Гараеве и, в частности, передать ему, недотепе и недоутопленнику, вдобавок беспаспортному гражданину, “мореходку” и письмецо от моториста Коли Клопова. Но это не все. Ради этого помпа не стал бы стараться и останавливать в море пароход. Он тоже прислал мне цыдулку. Бумаге, правда, ее не доверил, а на словах просил передать, что вся команда, в том числе он, Петров, капитан Воронов и старпом Зырянов, искренне сожалеют по поводу случившегося со мной, радуются моему спасению (“Еще бы! Второй покойник дорого бы обошелся для вас!”) и просят, по прибытии в родной порт, первым делом, еще до разбирательства печального инцидента в высших сферах, встретиться с ними, то бишь с комсоставом судна и судовым комитетом. Подоплека этих слов, как и сама идея снабдить меня документом, чтобы меня оформили на “Таврии” официальным пассажиром, была мне ясна. Три ЧП за рейс — это вам не шуточки! Пусть и нет нашей вины в смерти ремонтника, но и за два остальных комсостав по головке не погладят. Разбирать будет “тройка”, полетят премиальные, приличного места в соцсоревновании пароходу не видать. Но это — цветочки, а ягодки появятся, если инстанции сделают соответствующие выводы. Чтобы их не было, нужно сгладить все шероховатости, о чем-то умолчать, что-то завуалировать.
“И тут, — сказал я себе, — тебе, Мишка, принадлежит не последнее место. Все так, но как быть с Липуном? Ладно, будут бить — будем плакать, а пока, как ни крути, нужно добраться до порта. Тем все и прояснится”, — решил я и распечатал послание поэта.
Клопов был немногословен. Поздравил с “чудесным” спасением на водах и сообщил, что забрал все мое имущество, которое передаст при встрече. Забрал потому, что рисунки начали растаскивать. Кое-что удалось вернуть, но полную инвентаризацию я должен произвести сам. Далее следовали приветы от Монзикова, Сэра Тоби и Васьки Неудахина, подкрепленные “незлым тихим словом”, но достаточно терпким и смачным. О Ляпунове — ни полстрочки. Похоже, что Влас умолчал о своей посильной помощи плотнику.
По странному стечению обстоятельств мы снялись с якоря в тот же утренний час августовского понедельника, что и “Гриб”, сделавший это в понедельник июля. Так же розовела на зорьке вершина Джабель-Мусы на африканском берегу, так же играли поблизости дельфины, тонул в лазоревой дымке мыс Трафальгар, а вечером багровел Сан-Висенти. Употребляю слово “странный”, >потому что о “понедельнике” всегда вспоминали за обедом.
Дело в том, что любопытствующая братия выжала меня, как половую тряпку. И ноги о нее вытерла. Все хотелось знать! Все. Вплоть до тогдашних ощущений. Я устал. Я отвечал, мол, сами попробуйте! Я ничего не скрывал, но умолчал о Власе: то дело ясное, что дело темное, а ощущения к делу не подошьешь. Да и “купание” не прошло бесследно для психики. Глубина постоянно доставала меня. Особенно в первые дни, на “Ибадане”. Воздуха не хватало по ночам! Во сне я опускался все ниже, ниже, ниже. Меня РАЗРЫВАЛО! Казалось, еще немного — и легкие лопнут. Это сидело во мне, и этого я не мог пожелать даже врагу. Да хоть и Липуну! Желание вырваться на поверхность и глотнуть воздуха превращалось в пытку. Просыпался в поту и подолгу лежал с открытыми глазами, медленно приходя в себя и невольно вспоминая “пророчества” Таракана. О них, кстати, я тоже никому не рассказывал. Думал, правда, а вспоминают ли о них на “Грибе”? И напоминает ли сам “пророк” о своем “ясновидении”? Вполне возможно, что напоминает. Хватает всех за рукав, останавливает и брызжет слюной: “А что я говорил? А что я говорил?”
К счастью, от меня отстали уже в Кадисском заливе. Маркони принял распоряжение Балтрыбтреста. “Таврии” предписывалось зайти в Вилья-Гарсию, что в заливе Ароса на северо-западной оконечности Испании. Заглянуть на несколько дней и сдать местным купцам часть груза сардины. Корячилась валюта, это вызвало ликование народов: “и в воздух чепчики бросали”, а я был забыт.
Любая передышка всегда во благо. На берегу меня снова захомутают, но до берега еще надо добраться. Улита едет, когда-то будет! Конечно, все рвались домой, а ведь рейс транспортника короче, чем у промыслового судна. Но… Словом, ясно.
Я тоже рвался, но не домой. Где мой дом? В грядущем. К ясности рвался. Зудело внутри. Хотелось поскорее узнать, что приготовила на финише судьба-индейка? Коли жизнь — копейка, ничего хорошего. Скорее всего. Задробят визу… пути господни, как известно, неисповедимы, а начальства — тем более, значит, придется крепко задуматься. А пока визит в Гишпанию хоть немного грел душу: взгляну, а там хоть трава не расти!
Мне, кстати, тоже пообещали какие-то крохи на ситро. Решили умаслить? Видимо, песеты — результат конфиденциальной, так сказать, беседы двух помполитов, но помпа с “Глеба” был только посредником между Петровым и здешним “полицмейстером”. Ему предстояло осыпать меня “золотым дождем” и, оплодотворив, как Данаю, приготовить душу: соглашаться со всем и подтверждать любую подсказку.
…За Сан-Висенти
океан стал поигрывать с “Таврией”,
за мысом Рока — швырять, у Сильейро
влупил по зубам, но быстро одумался
и без проблем пропустил к острову
Онс, поднявшему маяк на южных
подступах к заливу Ароса с его
многочисленными островами и
поселками. Плотно живут здесь
людишки! Густо. Острова прикрывают
залив от зыби с запада, от восточных
ветров — горы, не слишком высокие
на севере, но подраставшие к югу.
На границе с близкой Португалией
они уже превышали километровую
высоту. Леса покрывали их только
местами. Глядишь с моря —
лишайники!
И все же, и все же… Было в пейзаже что-то завораживающее, и я отправился на поклон к помполиту, чтобы выклянчить кусок ватмана и карандаш. Тот расщедрился! Выдал два листа и два фломастера: черный и коричневый. Распочал коробку, что купил в Гибралтаре. В институте у меня был самодельный. Я заправлял его типографской краской, разбавленной толуолом. Фетр часто оставлял потеки и кляксы. Рисовать фабричным инструментом было одно удовольствие. Я наслаждался до самого причала, пока наш пароход пробирался среди островов, островков, скал и отмелей, которыми изобиловала бухта. Украдкой изобразил лоцмана, влезшего на борт возле острова Руа, и сам остров — каменистый волдырь с маяком на маковке. Без лоцмана здесь — ни шагу: кругом устричные плантации и садки.
— Передо мной стоит дилемма, — сказал Оп, — должен ли я предаваться радости или горю? Наверное, и радости, и горю понемножку, оставив место для смиренного удивления перед неисповедимыми путями человеческих судеб.
Клиффорд Саймак
“Глубина” висит у Командора уже — страшно подумать! —тридцать лет. Он, правда, переименовал ее в “Бездну”, но так, быть может, и лучше, и вернее. Когда я навещаю его, то сажусь к ней спиной. Года отодвигают “Бездну” все дальше и дальше, но не задвигают в тень. Она по-прежнему остается той же, из которой мне удалось выкарабкаться. И если Набоков когда-то сказал, что “жизнь — только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями”, то промежуток, отпущенный мне между ними, сузился бы до игольего ушка, и тогда “начало того конца, которым оканчивается начало” всякого рода деятельности, в том числе и живописных потуг, так бы и осталось в той синеве, что размыла на холсте пятки голого ныряльщика.
А ведь “начало” началось в том же здании, в зальце на втором этаже, на выставку в котором благословил меня Давид Ионин! Отсюда Командор унес “Бездну”, а я двадцать лет назад — надежду стать “настоящим” художником.
В комнате на задворках зала, где, сменяя друг друга, сидели писательские “вожжи” Лев Сорокин, Володя Турунтаев, а ныне сидит Арсен Титов, когда-то восседал молодой председатель Союза художников, матерщинник и рубаха-парень Давид Ионин.
Мишка Гараев, юный ремесленник и будущий альфрейщик, появился в “длях”, чтобы взглянуть на полотна мэтров, развешанные в зальце над кафе. Я созерцал пейзажи “уральского Левитана” Слюсарева, пялил глаза на холст Зинова “Сталин в Кремле” и вдруг, решившись, отворил дверь и вошел к Самому Главному, в моем представлении, Корифею. Тот, завершая разговор, сочно матюкнулся в телефонную трубку,> бросил ее на рычажки и вперил в меня жизнерадостный взгляд:
— Ну, ремесло, с постной каши вас сегодня пронесло? Или, п-паюмать, по другой причине пожаловал?
Ошеломленный таким приемом, я робко представился и просьбу изложил: оч-чень хочется покинуть ремеслуху и держать экзамен в “настоящее” художественное училище.
— А ну, покажи, что там в твоей папке! — потребовал Корифей, а когда я разложил на столе свои корявые творения, раздумывать не стал:
— Пиши свои данные, п-паюмать, и адрес училища изобрази. Попробую что-нибудь придумать.
Признаться, я ни на что не надеялся, но однажды директор ХРУ № 42 Секлетов получил из Министерства трудовых резервов ЦУ: буде Гараев сдаст вступительные экзамены, отчислить его из училища, не взыскивая плату за питание и обмундирование. Экзамены Гараев сдал и через двадцать лет, с благословения того же Ионина, повесил в “длях” свои марины. И “Бездну” в том числе. Значит, удалось мне что-то передать в небольшой картине, если Командор сразу застопорил ход возле нее и… Позже я пытался повторить ее. Для себя. Но не темперой, а маслом. Не получилось: бомба не падает дважды в одно и то же место.
Вторая “Бездна” все-таки уехала в Белоруссию, ибо и в таком виде поглянулась старшему брату Командора, однако новых попыток я больше не делал.
Что есть дружба? В чем ее суть?
“Среди жизненных бурь ни в одной пристани не бросая якорь подолгу, я нажил себе не знаю сколько истинных друзей, — их и распознать трудно, и вообще они крайне редки, — но зато бесчисленное множество знакомых”, — признался когда-то Петрарка. “Бесчисленное множество знакомых”, — только это меня и роднит с великим итальянцем. А друзей много не бывает. И слава Богу! Бог, говорят, любит троицу, и если прав небожитель, то и мне, сугубо земному человеку, оставлено напоследок именно столько. Двое — рядом. Сравнительно рядом. В городе. Полста километров, ежели добираться чугункой, и сотня, если пилить на автомобиле. Захочется встречи — через два часа жмешь клешню Командора или Бакалавра, а Профессора обнимаешь только мысленно или закорючкой в письме. В Калининград иначе не добраться, кроме как в запечатанном виде, с почтовой маркой на пузе. Так сказать, сунуть себя за щеку почтовому ящику, а на нос, не зря ж торчать, сине-черную печать. Принесут “тебя” Профессору, а его — бац! — не окажется дома. Не сидится ему на месте. То в Штаты затребуют, то в Шотландию, а чаще он нужен парижанам. Везде интересуются “козявками”, всюду хотят знать его мнение относительно их коллекций креветок, кальмаров, всем нужна его помощь в их систематизации и определении “весовой категории”.
Когда же мы виделись последний раз, когда сидели друг против друга? Давно, так давно, что успела забыться дата. А было это в прошлом веке, в другом тысячелетии, во времена социализма “с человеческим лицом”, когда всесильная партия говорила, что “экономика должна быть экономной”, а сама жирела, как свинья, ибо у нее была своя экономика, для себя. Сейчас она сменила красное на розовое, но, сменив окраску, по-прежнему сытно-уверенно ныряет в мутных волнах политической жизни. Жаль, что нынешняя дороговизна передвижения по России не позволяет мне встретиться с Профессором еще хотя бы разок.
…Мы сидели на тесной кухонке, отпивали из стопок и говорили “за море”. Профессор, при его сухопутной внешности, был старым морским волком. Солененькой хлебнул еще в студенческие годы где-то возле Шпицбергена на незаменимом в ту пору СРТ. Когда мы вновь пригубили и отведали “козявок” — главного объекта любознательности Профессора, он налил в фужеры белого вина и поведал о своем пребывании… в Вилья-Гарсии, о тамошнем вине, которое вкушал, предаваясь праздности и безделью.
Я слушал, но горел желанием внести лепту в его рассказ.
— В Перла де Ароса… в “Жемчужину Аросы” — там всюду понатыканы рекламы, восхваляющие этот край, — начал Проф, — меня занес случай. Меня и моего друга Юру Локтионова. Мы работали с поляками на их научнике “Профессор Седлецкий”, а после перебрались на наш транспортник “Плайя Хирон”. Он шел домой с заходом в Вилья-Гарсию, где должен был сдать тамошним фирмачам партию кальмаров.
Профессор пригубил вина, со знанием дела очистил креветку и, пожевав нежное мясо, продолжил:
— Предполагалось, что управимся за пару дней, а мне, признаться, хотелось задержаться в этом городе. Бухта Ароса славится своими устрицами, а меня и Юру интересовали эти моллюски. И, представь, все сложилось удачно: застряли на десять дней из-за нестыковки цен на кальмара. Пока купцы разбирались, мы шлялись по городу и окрестностям. Жаль, погода оказалась не испанской, а скорее калининградской — октябрь! С неба все время что-то лилось и капало, вот и спасались от серой мороси в их забегаловках — бодегах и бодегильях. Однажды заскочили в микроскопическое заведение рядом с портом. Стойка — полтора метра, за ней, под стать бодегилье, крохотная бабуся. Возле нее сколько-то бутылок и три бочонка с вином.
— Бино, пор фавор! — высказали мы свое желание.
Пухленькая старушка достала пиалочки грамм на сто пятьдесят и налила до половины из первого бочонка. Попробовали… Отличное вино! “Буэно”, — говорим. Она наливает из второго. Пьем и снова хвалим Бахуса, а бабуся — из третьего. В нем розовое вино из винограда, видимо, более сахаристого. Тоже, впрочем, натуральное ординарное вино, но покрепче и душистее. Словом, тот случай, когда понимаешь, что такое “букет” в сравнении с >другими сортами, тоже хорошими, но пообыкновеннее.
— О, эсто бино мехор! — пропели дуэтом.
Бабуся налила нам по полной пиале, и мы начали смаковать его под аккомпанемент дождя. Бабуся любуется нами и заводит разговор “за жизнь”. Спросишь, как у нас получалось? Юра прекрасно говорит по-украински — чистокровный русак! — по-польски, по-английски, по-французски и… да-да, по-испански. Полиглот! Я же вякаю по-немецки, по-французски и изображаю вяканье по-английски и по-испански. Так что беседа протекала довольно бойко. Обсуждались обычные житейские дела: дети, внуки, которых у меня тогда не было, а у нее имелись в предостаточном количестве.
На другой день снова собрались в город. Юра предложил сделать бабусе какой-нибудь подарок. Легко сказать, подарок! Возможности мизерные. Вспомнили, однако, что боцман с “Седлецкого” презентовал нам перед уходом по паре мужского одеколона “Дерби” с хор-ррр-рошим конским ароматом! Два флакона и преподнесли гостеприимной старушке. Она как увидела нас — сразу к бочонку и за кран, >а мы ей:
— Мадре! Эста нуэстра регальос пор устед!
Н-да, картина была достойная кисти Репина…
— Я б тоже намалевал…— проворчал я. — Сам видел бочонки невооруженным глазом. А чем закончилась ваша дегустация?
— Дегустация! — рассмеялся Профессор. — После этого бабка еще неделю высматривала нас из двери своей бодегильи. Зазывала и бесплатно поила тем, розовым. Мы, по-моему, весь бочонок так и высосали!
— И в каком же году вы причащались? — спросил я.
— По-моему… в восемьдесят четвертом.
— Значит, через четверть века после меня…
…Размышлять о былом, таращась в окно с сигаретой в зубах, занятие, в общем, пустопорожнее. Прошлое утонуло в одной из двух “идеально черных вечностей”. В той, что за спиной. Она реальней и гуще в своей черноте и “сажи газовой”, и “индиго черной”, и “персиковой”, и всякой другой, но когда оно достает тебя, от него не отмахнешься, не отплюнешься. Погрустишь, посопишь носом, поплачешься в собственный рукав и забудешь до следующего его появления оттуда. Вот если оно станет прилипчивым, если ничего не помогает отмахнуться, отплюнуться, если оно достает всерьез и надолго — загадка психики! — есть один способ избавиться от надоеды — утопить в вине. In vine veritas! Кричат, которые с глазами кроликов, а я в такие минуты и сам становлюсь кроликом; бутылка смотрит на меня то ли глазами удава, то ли зрачком пистолета. Под дулом чего не сделаешь! Главное, не пережимать, соображал я, собираясь в лавку, главное, удержаться на грани возможного. Чего “возможного”, уточнять не стал. Было не до того. Хотелось побыстрее обрушиться в нирвану.
“Вопрос лишь в дозе напитка, — оправдывался я, когда плелся на Голгофу под конвоем Дикарки. — Водку — побоку! Истина в вине!”
— Бино, пор фавор! — потребовал я, войдя в “бодегилью”.
— Чиво, чиво тебе?! — переполошилась торговка.
— Мадре, эста нуэстра регальос пор устед, — учтиво ответил я, указав на бутылки с портвешкой и растопырив два пальца. Доперла! Язык жестов понятнее абракадабры.
— О, эста бино мехор! — ухмыльнулся я, получив требуемое, но не снабдив слова переводом, которого все равно не знал, ибо не поинтересовался им в свое время, а Профессор не счел нужным просветить меня во время беседы.
Она таращила зенки, а я добил несчастную, ввернув на латыни одно из любимых изречений эскулапа Маркела:
— Lipus pilum mutat, non mentem — И, уходя, перевел: — Волк меняет шкуру, а не душу.
Бухта Вилья-Гарсия мелководна. Отсюда, наверное, здешнее увлечение устрицами: удобные пастбища много значат. Входили между мысом Феррасо и островком Мальвейра-Гранде. За ними мол Абриго — полукилометровая каменная кишка. От ее основания выступает причал Феррасо, за ним следует набережная Энласе, в середину которой воткнулся Торговый пирс. К нему и поставили “Таврию”.
С позволения старпома, которому было обещано изображение любимого парохода, я околачивался в рубке и делал “штурманские зарисовки”, снабжая детали пейзажа названиями и пометками о цвете увиденного. К примеру, главный ориентир при входе в бухту, круглая и голая, как череп Левы Тышки, вершина горы Собран, выгоревшая и бесплодная, имела такой же густой красно-коричневый оттенок. Ее ближние соседки Ла-Курота и Ла-Куротинья были остроголовыми близняшками с намеком на растительность по склонам. Кстати, причудливое нагромождение домишек Вилья-Гарсии имело зеркальное повторение по другую сторону бухты, где жался к берегу похожий лабиринт улочек Гарриля.
Как только “Таврию” привязали к пирсу, я вырвался в город. Здешний помпа, видимо, сочувствуя “утопленнику”, отпускал меня одного, но чаще все-таки под присмотром радиста, который изнывал от безделья. Странные чувства одолевали меня на узких улицах, среди каменных стен, словно бы покрытых патиной древности. Так мне, по крайней мере, казалось, хотя современности тоже хватало.
Впервые, кажется, недавняя “бездна”, все еще гвоздем сидевшая в печенках-селезенках, была по-настоящему задавлена нахлынувшими впечатлениями. Я здесь, я в Испании?! Так я думал, а в голове роились образы Сервантеса, “внезапного” Лосарильо с Тормеса, какие-то еще и еще из читанных книг. Не оставляли мысли о Веласкесе и Греко, творивших где-то совсем рядом, на востоке. Доставало и детство, когда я носил морской костюмчик, а на голове — так называемую “испанку” с кисточкой, за которую меня дергали соседские мальчишки.
Все, однако, обстояло куда сложнее. Трудно передать задним числом, что творилось со мной, что теснилось в башке. То одно, то другое со знаком плюс со знаком минус. Я много думал о Власе, и будущее тогда смотрело на меня инквизиторскими глазами кардинала с холста Веласкеса. Что он предпримет теперь? Что?! Наверняка, чтобы выкрутиться, придумает нечто хитрое, какой-то подлый ход. И пистолет приплетет. Это ж какая удача, что “Лама” покоится на дне океана!
Радист спросил меня как-то, что думаю делать по приходу в порт. Буду ли плавать или же, посчитав, что кишка у меня после случившегося оказалась тонка, найду занятие на берегу?
— Буду, — ответил ему довольно твердо, хотя и не все зависело от меня. — Принято считать, что чем больше мук доставляет любовь, тем она сильнее и крепче. Море — не женщина, ежу понятно, но какая разница? Ну, шторма, ну, ураганы… Тонут корабли, и я тонул-тонул, не утонул, не утонул. Не утонул же, верно? Я не первый и не последний. Но море ведь дарит и “ласки любви”. Они все и компенсируют.
— Философствуешь?.. — отмахнулся маркони.
Я не спорил. Почему бы не пофилософствовать? Слегка. Случай все-таки особый. Да и выговориться хотелось.
— А что до того, буду ли плавать… Как посмотрит начальство. Будет разбирательство, а пока… Я еще не проснулся, а проснусь на берегу — наступит похмелье.
— Знатный тебе вставят фитиль! — хмуро согласился радист, он же и шифровальщик, а потому знавший лучше кого-либо всю подоплеку переговоров между капитанами и базой.
— Если дело ограничится фитилем, переживу, не взорвусь, — ответил я. — Некий дон Гаспар Лукас Идальго, возможно уроженец сих мест, говорил: “Да, испытаний у нас немало, ибо иным товаром наш век не торгует, а коли так, то необходимо веселье, чтобы облегчить столь тяжкое бремя”. Видишь ту дверь?
— Ну, местная бодегилья.
— Но явно не богадельня. Давай заглянем да откупорим бутылку — снимем с плеч тяжесть.
— Порт рядом, — засомневался он. — Мне что — с гуся вода, а если тебя засекут и капнут? Ты, Миша, по правде говоря, и без того по уши в дерьме.
— Лишняя капля не утопит! — бодро откликнулся я.
— Иная капля достаточна и слону. Но у слона — уши! А ты своими не хлопай. Помполит, думаешь, просто так к тебе благоволит? У него — задание собрать негатив, но это — между нами, — маркони шагнул вслед за мной в приветливо распахнутую дверь.
Из-за микроскопической стойки поднялась миловидная пухленькая особа средних лет. Одернув фартук и сразу признав чужаков, она одарила нас молчаливой улыбкой и вопросительным взглядом. Косой луч солнца, бивший сквозь дверь, как указующий перст, на бутылки, в которых розовело, краснело и желтело с разной степенью густоты изобретение первого виноградаря Ноя, был красноречив. Но не зря же мой спутник носил имя Адама, первого мужика на планете, а значит, осторожного в выборе, особенно в его нынешней ипостаси, и небогатого, как в прошлой, так и в нынешней. Да, Адам Шварцовский, успевший вкусить плодов с известного древа, указал донне на две небольшие чашки и щелкнул ногтем по крану бочонка.
Я его понял: бутылки велики, а пиалочки… кот наплакал!
— Миша, не будем налегать, — предупредил он, принимая чашку с вином. — И песет — не разгуляешься, и, как ни крути, тебе надо думать о будущем. Я в свое время насиделся на берегу из-за кляуз. Опыт имею, а потому, проникшись к тебе симпатией, еще раз предупреждаю: поостерегись! Кто-то на твоем пароходе катит на тебя телегу с песком.
— Э, помирать — так с выпивкой! — беспечно ответил я, но сразу подумал о Власе.
— Зачем помирать? Рановато. Есть у нас еще в море дела, — улыбнулся он, допивая вино.
Отличное вино! Я, хотя и не разбираюсь в напитках подобного сорта, оценил букет. Наверно, он был, коли захотелось повторить дегустацию.
Хозяйка налила из другого бочонка.
— Тебя хватились, когда ваш тралец уже шлепал серединой Бискайского залива, — начал вдруг выкладывать Адам известные ему детали. — Хватились — вернулись. Начали искать. А где искать? И не поздно ли? Главное, никто не видел тебя во время падения…
— Как никто?! — “удивился” я. — Не с пьяных же глаз я поперся на ботдек среди ночи! Кеп разбудил и велел вытащить из-за борта подвеску, оставленную нашими раззявами. Я — с трапа, а навстречу — начпрод Влас Липунов.
— Он-то с чего там оказался ночью?
— Говорит, резался с твоим коллегой в преферанс.
— Вот оно что…
— Больше того, он мне и помогал вытаскивать доску.
— Все, дело ясное, что дело темное.
Радист допил вино, поблагодарил хозяйку, бросив ей “буэно”, и решительно подтолкнул меня к двери.
— Дело, Миша, не только темное, но и тонкое, — сказал Адам, когда мы шли причалом. — Придем в порт — навести меня. Могу обещать, что коллегу я повидаю и узнаю все, что смогу. Надеюсь, это поможет тебе держать ответ перед управленческой инквизицией.
Ибо таков уже всесильный закон природы, что каждому врождено желание жить. Потому мы и называем врагом того, который открыто хочет нас лишить жизни, и мстим тому, который посягает на нее тайно.
Иосиф Флавий
А столь ли важен тот факт, что я и Проф оказались в Вилья-Гарсия и посещали одну и ту же бодегилью? Вино — да: Бахус подмигнул нам в одном и том же месте. Интересно, как интересно любое совпадение. Вопрос в другом: было ли оно случайным? Случай сводит и разводит людей, но если люди находят друг друга, о случайности можно забыть. Как говорится, не тот случай, ибо встречу устроило Провидение. Оно делает пробный шаг. Пути сначала пересекаются, допустим, в >бодегилье, а потом — предопределение! — неумолимо сходятся в точке рандеву.
С Командором мы пересеклись на “Крузене”, а сошлись на моей кухне. Хлебали щи, употребляли самогон и вспоминали Севастополь, огромный барк, оператора Дербенева, красившего море анилином дичайшего красного цвета во время съемок фильма “Рыцарь мечты”, и было нам хорошо. Наверное, чувствовали, что это — навсегда.
Пересекаются пути! С Юрой Ивановым — в Атлантике. Сколько бы ни было исхожено миль каждым из нас, а окончательно сошлись в Калининграде, в межрейсовой гостинице, где я в то время обитал. Водку закусывали местным рыбцом, а “самопальный” балык прекрасно шел под пиво. Юра рассказывал о книгах, которые написал и которые задумал. После этого он много успел, но… но следующая встреча с ним будет за незримой чертой, там, где нас всех поджидает уже Витя Бугров. Рановато отправились они в последнее путешествие, но не мы выбираем время старта. Незабвенной памяти Маркел Ермолаевич говорил, что ты еще гулькаешь и писаешь в штанишки, а тебе уже пишут на дощечке: REGVIESCAT IN РАСЕ, то бишь пусть покоится в мире.
Хватит, хватит о
печальном. А то начал во здравие,
кончил за упокой. Мертвым не нужна
наша печаль. Им важна наша память.
Будем помнить о них, будем… А
думать о живых, о тех, кто рядом и
кто далеко. О Бакалавре-и-Кавалере
молчу. Он поблизости. Провидение,
правда, не пересекало
в прошлом наши стежки-дорожки.
Опомнилось поздновато и сразу
устроило очную ставку на одной из
них. Нда, мы встретились с вами, как
странно, как странно… Зато
движемся борт о борт на, елико
возможно, твердой поверхности,
покрытой и жидкой, и грязной
субстанциями. Создатель
срасторопничал ее за шесть ден, а о
его Сыне Бакалавр уже какой год
пишет, и пишет, и пишет… Что?
Говорит, роман. Первую часть я
проштудировал и… печальнее нет
повести на свете, чем повесть о
делах человеческих, начатых еще с
сотворения мира.
Профессор — единственный, с кем довелось заочно пересечься в конкретной точке, но во времена Вилья-Гарсии он не был Профессором. Возможно, кандидатом. При первой встрече в институте океанологии он с гордостью водил меня по музею, показывал “рыбешек”, а ведь одна только луна-рыба весила, наверное, больше тонны. Уже тогда он задавался вопросом, о чем поют ракушки. И ответил. Написал замечательную книжку. Но его особой любовью отмечены “козявки” — креветки и кальмары, которые помогли ему стать доктором тех самых наук, а потом и Профессором. О чем только мы не переговорили, сидя на профессорской кухне годы спустя! Что-то употребляли, чем-то заедали и вспоминали, вспоминали, вспоминали… Тогда и всплыла из тьмы времен Вилья-Гарсия, о которой я просто забыл, когда попрощался с радистом и, покинув “Таврию”, сошел на причал рыбкина порта. И первым делом пошарил глазами, отыскивая “Гриб”…
…Да, первым делом я огляделся и поискал свой тралец. Я его высматривал еще с канала, но не углядел, а он — вот он, в соседнем ковше. Зайти и сразу предстать перед? Ну, уж нет. Поспешность нужна лишь в единственном случае, но и тогда требуется скорее ловкость, чем поспешность. Вопрос лишь в том, кто блоха. Если я, то почему у трапа не видно помпы и старпома? Если они, то я не намерен проявлять ни ловкости, ни поспешности для встречи с ними. Поэтому первейшим моим желанием было поскорее улизнуть в Светлый, пройтись по всей цепочке и проверить каждое звено: Фреда, господ офицеров, поговорить с друзьями мильтонами и обобщить все советы с Эдькой, если он вернулся в Кельн.
Улизнуть не удалось. Не успел я сделать и шагу, как увидел Колю Клопова, спешившего навстречу. Что за вид! Элегантный, как рояль. Я не сразу и признал вечно замурзанного мотыля в этом пижоне. Человек меняет кожу, когда сходит на берег. Соскоблит полугодовые наслоения соли, отоспится и почувствует себя хомо сапиенсом, а не судовой крысой, вечно снующей по пайолам.
Клопов тиснул мою руку и мрачно пошутил:
— Не понравилось на том свете?
— Да уж, хорошего мало.
— Хорошо, что я успел тебя изловить, Мишка, — сказал Клопов. — Сейчас едем ко мне. Стол накрыт, извольте кушать. Это раз. А два… Я спас твои вещички от разграбления. Можешь получить без квитанции.
— И бювар твой цел?
— Цел! Я его буквально вырвал из рук помпы. А вот рисунки, кажись, успели растащить.
— Рисунки — дело наживное, а вот расстаться с твоим подарком было бы огорчительно.
Пока мы тряслись в трамвае на окраину Балтийского района, Клопов молчал. Я тоже. О чем он думал? Я-то сразу обо всем. Обычно приходишь с моря и глазеешь на окружающее, будто впервые увидел дома, деревья, людей. Но нынче мне было не до того. Я жаждал действий и по-прежнему стремился >в Светлый. И к Клопову поехал не за вещами, — куда они денутся? — хотелось без помех расспросить его обо всем, что было на пароходе после моего исчезновения.
Коля Клопов жил с отцом в небольшом коттедже, окруженном довольно обширным садом.
— Наследие войны, — пояснил Коля. — Кто-то теряет, кто-то находит. Отец нашел. Воевал здесь, был ранен, лежал в госпитале, да и остался, когда началось заселение края. Под домом гараж. Отец устроил там мастерскую. Токарит помаленьку и слесарит. Он и сейчас там — точит соседу втулку для мотороллера.
Словом, за столом мы оказались одни.
— Слушай, Мишка, о каком пистолете говорил Влас? — спросил Коля, когда мы опрокинули по первой за “спасение на водах”. — Когда пришли погранцы и таможня, он шухер поднял. Просил как следует порыться в твоем барахле. Говорил, что ты в Гибралтаре сторговал у испанца “пушку”. Втихаря будто бы, а он углядел — рядом оказался. Потому, дескать, у тебя ни ковра, ни хрена — пустым возвращался.
— Ну и как, нашли?
— Нет, конечно, — засмеялся Клопов, наливая по второй. —Таможня шибко осерчала и напихала Власу таких плюх, что он… Его потом Воронов вызвал и тоже добавил. Так Влас бегал, словно ему в штаны ведро скипидара плеснули!
— А пистолет, Коля, действительно лежал под моими штанишками. Липун мне его и подсунул. Старик Минаев случайно оказался свидетелем и шепнул мне. Я его — в карман. Думал, вытащу подвеску, а его бултыхну, а бултыхнул уже, пуская пузыри. Между прочим, Влас и помог мне сыграть за борт.
— Т-тоись к-как?!
Клопов от изумления стал заикаться. Пришлось рассказать все без утайки. Поэт слушал и мрачнел.
— То-то, гнида, сразу уволился из конторы, — сказал он, выслушав до конца. — Узнал, что ты выплыл, и задал деру.
— Да-а… На хрена волку жилетка — по кустам ее трепать. Я, Коля, все равно ничего не могу доказать, а связываться с ним — себе дороже. Только нервы мотать.
— То-то и оно, — согласился он, а я засмеялся, когда он пощупал мою аглицкую робу: — На “Ибадане” снабдили?
— На нем,— ответил ему и попросил рассказать, что происходило на “Грибе” после той ночи.
— Что-что… Комсостав метал икру, вот что. С куриное яйцо! Помнишь, как уходили из Гибралтара? Все в дым! Почти все, — признал он. — Только Лева им шпильки вставлял да Таракан нос задирал. Переполох был страшенный, а Таракан свое твердит: “А чо я говорил?” Боцман чуть шею ему не свернул. Главное, спохватились поздно, но кеп все равно повернул оглобли на обратный курс. Для очистки совести, что ли? Надежд найти — ноль. Помпа следствие затеял: кто что знает, кто внесет ясность? Обычное дело. А кто что знает? Вот все и ни гугу. Капитана — да, слышали. Значит, знали, что ты пошел вытаскивать эту чертову доску, ну и…
— Она меня и выручила.
— И за это ей огр-ррр-ромное спасибо! А Влас, стервец, ни гугу! Ясно, дело подсудное!
— Не достанешь, Коля. Ото всего отбрешется.
— Отбрешется, — уныло согласился Клопов. — А на собрании, между прочим, когда мы судили-рядили да всех покойников вспоминали, Липун один раз хайло все-таки открыл. Сказал, что ты утоп, потому что был в дупель. Потому, дескать, якорь пришлось выбирать кому ни попадя. В том числе первому помощнику Петрову. Ну и дальше в том же духе клепал.
— Смешно…
— Не очень. Что думаешь делать?
— Сейчас отчалю в Светлый, а утром — в кадры. К Фадееву или Костромитинову.
— Ну и правильно. На “Грибе” нечего делать. Там сейчас подменка вкалывает, а наш комсостав слинял в отпуска. Петров, точно знаю, уже загорает в Ялте — бархатный сезон! Зырянов еще в городе, а Воронов укатил в Ленинград. Он вроде тамошний. Имей в виду, когда мы ткнулись к причалу, нам приходной аванс не выдавали до тех пор, пока не расспросили каждого о тебе и той темной ноченьке. По одному вызывали в кают-компанию к управленческим чинам. И бумажку просили написать, если кому что известно. Влас, думаю, накатал телегу.
— Обязательно!
Я ничего не выездил. Распил бутылку с Фредом и г. поручиком да переночевал.
Вшивцева в поселке не оказалось. Он, по словам Фреда, ликвидировал свой арсенал и сейчас учился где-то в Прибалтике на машиниста рефрижераторных установок. А Петя Осипов находился в Москве, где “брал приступом сцену”. Это известие не взволновало меня, но мысленно я пожелал ему удачи. Оставался старшина Кротов, но этот пень мог помочь только в одном — выцедить бутылку. Оставалось положиться на удачу и самого себя.
Фадеев, оказывается, поджидал меня. Захлопнул амбразуру перед хилой очередью мариманов, пригласил меня в свой закуток и усадил за стол в углу. Появилась бумага и авторучка.
— Пиши, Гараев, объяснение. И подробненько изложи. Про англичан — обязательно, — и осмотрел меня. — В ихнем щеголяешь, русский матрос?
— Не успел переодеться.
На писанину мне хватило полчаса. Все изложил. И о Власе накарябал. А вот про пьянку на пароходе — ни слова. У самого рыльце в пушку, да и без меня наверняка имелись охотники доложить куда следует “без гнева и пристрастия”.
Фадеев прочел мое сочинение, снял очки, задумался и наконец спросил:
— Насчет Липунова — правда? Ничего не выдумал?
— Святая правда.
— Ишь ты, даже святая. А с его слов, все выглядело иначе. И что это за история с пистолетом? Липунов сказал, что ты готовил покушение на его дядю, а может, и на него.
— Херня! — возмутился я и прикусил язык. — Извините, Алексей Антонович. Враки! У Власова дяди, старого пьяницы, я одно время квартировал, а он меня хотел топором приголубить. Я вообще не понимаю Липунова. Ну, знакомы, ну, всякое было — и ругались, и ссорились. Я, бывало, насмешничал, но чтоб из-за подобной чепухи… У него что, крыша поехала?!
Бездонный, казалось, мешок вопросов наконец иссяк. Инспектор сказал, что рад моему спасению, что меня скоро вызовут в первый отдел, что теперь у меня есть выбор: или ехать в отпуск, или, буде моя воля, тотчас взять направление на рефрижераторный пароход “Калининград”. Челюсть у меня медленно поползла вниз.
— Алексей Антоныч, за что-о?! — простонал я, вспомнив, однако, давнее приглашение Рема Лекинцева соединить мою судьбу с его судьбой и с судьбой старого парохода, на котором наверняка крыс больше, чем тараканов. — У меня ж первая виза! Я — кадр, а вы меня сразу в штрафбат, даже без первого отдела!
— Кончай вопить, Гараев. Значит, в отпуск?
— Выписывайте направление. Потом отдохну, — вдруг решился я. — Все равно сунете куда захотите.
— Ишь, вспыхнул… Нервная барышня! — сощурился он, а после прикрикнул: — Пойдешь в отпуск! Отдохнешь от всех передряг, а мы подумаем, как с тобой поступить.
— А вернусь… Все-таки на развалюху?
— Чем не пароход? Не хуже других. Первопроходец! Ветеран! Заслуженный трудяга! — перечислял этот хрен моржовый, да еще и посмеивался, скотина! — Пока будешь бить баклуши, он дважды обернется туда и сюда, а там и ты подоспеешь. Все, Гараев, все! Иди, меня люди ждут.
И пошли они, солнцем палимы… Я был взбешен, ибо вместо лавров и ликования получил хор-роший пендель, выглядевший как забота и поощрение. Мол, взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать. “Мы подумаем”! Ишь, суки… И я буду думать, как Чапай. Где должен быть командир? Впереди, на лихом коне! А наши командиры оказались в дерьме, как тот воробей, которому посоветовали сидеть в нем, коли попал, и не рыпаться, во избежание худших последствий. Что получается? Начальству выгодно без лишнего шухера прикрыть эту историю, чтобы не посылать “своих” на гильотину. Ладно, я тоже буду сидеть и не рыпаться. Паспорт моряка не отобрали. Пока не отобрали. Вот если отберут, тогда кранты!
Костромитинов, а я попал ему на глаза у входа в управление, тоже поинтересовался моей дальнейшей судьбой и высказался жестче и определеннее.
— Насколько я знаю, ты, Гараев, бросил институт из любви к искусству мореплавания, — усмехнулся он. — Так стоит ли ерепениться? “Калининград” — единственный угольщик в нашем городе. Я бы на твоем месте радовался знакомству с анахронизмом. Главное, тебе надо поостыть после тропиков, где вы порядком накуролесили. Все сестры получат по серьгам, а тебе, утопленник, достался, как вы его называете, “Кузьма”. Посыпь главу пеплом… Не вороти, не вороти рожу! Ты радуйся, что живым стоишь передо мной. Чего тебе еще?
— Да… я ничо…
— Был в первом отделе? Нет? Побывай. Но мореходка при тебе, так какого рожна?!
Отпуск наконец был оформлен, но возникла проблема с билетом на поезд. Сидор выручил, старшина, знавший всех и вся, все лазейки к нужным людям.
Я уезжал через неделю. До тех пор шлялся по городу, наезжал в Светлый и ночевал у Коли Клопова. Поэт находился в “творческом застое”. Стихи не складывались. Клопов страдал и целыми днями читал книжки. Звал его на “орбиту” между киношкой “Заря” и парком культуры и отдыха — отказывался, но от бутылки носа не воротил. Считал, что это взнуздает музу. А мне нравилось слегка под мухой потолкаться среди людей. Хотя бы и соплавателей. Этих интересовали подробности “утопа”. Я расспрашивал о Липунове. Может, кто встречал проходимца? Нет, никто не видел. И лишь однажды Валерка Судьбин сказал, что как-то видел его с каким-то мордатым парнем уголовного вида. Пили пиво в “бодегилье” при парке Калинина и о чем-то спорили. Появление Валерки не понравилось Липуну — мигом слиняли.
Однажды, после того как мы с поэтом уговорили бутылку, я оказался в парке — и как раз возле той пивной, о которой говорил Судьба.
Я думал о Власе, но кровожадных планов не строил, даже видеть его не хотелось. Зачем? Финал известен. Как у Блока:
И, встретившись лицом с прохожим,
Ему бы в рожу наплевал,
Когда б желания того же
В его глазах не прочитал.
Вероятность встречи, однако, была: а вдруг? Поэтому и вздрогнул , когда у пивной кто-то тронул меня за плечо.
— Не узнаешь? — спросил парень, которого в первое мгновенье я действительно не узнал. — С Новым годом!
С Новым годом! Теперь я узнал Стаса, расквасившего в ту ночь физиономию Власа.
— Откуда ты взялся?! — обрадовался я. — Ты же рижанин.
— Приехал жену навестить, — ответил “шкаф”. — Скоро буду калининградцем. Наш отряд учебных судов хотя и не развалился, но две баркентины, мой “Тропик” и “Меридиан”, передают здешней мореходке. Подчиняться будем ей, а на балансе висеть у Пионерской базы океанического лова.
Бог ты мой, я совсем забыл про училище! И курсовых не сдал. Да и где они? Коля Клопов, хотя и позаботился о моей собственности, не забыл прихватить даже лангуста и ракушки, а о конспектах не подумал. Сам я тоже не заглянул на “Гриб”, а они, возможно, все еще валяются в каюте. Впрочем, ни училище, ни тем более курсовые и конспекты меня больше не интересовали. После “бездны” — как отрубило. К чему мне это? Пусть Герой Соцтруда Алексеев получает диплом для поддержания статуса и престижа. Какой из меня штурман? Мое дело — веревки. Не зря же Судьба, глядя, как я орудую свайкой, изрек: “Безумству храбрых плетем мы сплесень!”
Стас рассказал, что баркентины вернулись из похода в конце лета. Так и сказал: “из похода”, а не из рейса. Побывали в Гибралтаре, посетили Конакри и Саутгемптон. Скоро начнется новый набор курсантов для осеннего плавания по Балтике. Спросил и о моих делишках, и я поведал о наших рыбацких подвигах. О своем “купании” умолчал. И расспросы уже сидели костью в горле, и какое-то подспудное чувство заставляло не распространяться об этом прискорбном случае, который доказывал, что я в общем и целом порядочный лопух. К тому же я видел, что он куда-то спешил. Однако >же, не растекаясь, правда, мыслями по древу, я не забыл упомянуть, что за это время успел побывать в должностях боцмана и плотника. Хотел произвести впечатление на боцмана-парусника? Мол, и мы не лыком шиты. Наверно. Да, скорее всего, так оно и было, ибо затеплилась в душе крохотная искорка, которую я инстинктивно пытался раздуть с его помощью. Более того, я дал понять, что имею представление о рангоуте и такелаже баркентины, о ее парусах. Не знаю, сыграло ли это какую-то роль, но Стас загорелся:
— Миша, вернешься из отпуска, сходишь на своем угольщике… Рейс-то у него короткий: бункероваться негде. Вернешься, Миша, и айда к нам под паруса! К тому времени мы точно переберемся в Калининград.
— А возьмут… ваши атаманы?
— Не сомневайся, — заверил Стас. — Было бы твое желание. Заработки у нас не те, что у рыбаков. Старички еще держатся за место, а пришлые… Сходят рейс и бегут… Словом, не задерживаются. Им не до романтики. Ну, договорились?
— Договорились, но… Я ведь тоже пришлый. Как смотришь на это?
— Нормально смотрю, — ответил он. — Все мы были когда-то пришлыми, только одни остались, а другие покатились дальше. Все от тебя зависит.
— Ну, коли так…
Нас обтекали. Плавно. Без толчков и пихания. Фигура моего спутника вызывала почтение у встречных и поперечных. Остальные, как и мы, двигались в сторону летнего кинотеатра. Дощатое зданьице примостилось на краю глубокой и широкой лощины. За ним кончалась цивилизация и начинались джунгли, прорезанные тропинкой. Я пользовался ею несколько раз. Она спускалась к небольшому ручью и, вскарабкавшись наверх, упиралась в калитку — черный ход парка, ведущий на улицу, которой, если повернуть направо, можно выйти к кинотеатру “Победа” и к остановке автобуса на Светлый. Неужели Стас собрался в поселок? Может, отправиться с ним? Навещу Фреда, пообщаюсь с Великим Моурави… Нет, спохватился я, сегодня Клопов решил вспрыснуть свой день рождения. Будет Юрка Монзиков, приглашен Таракан, живущий поблизости, обещал заглянуть Жора Шнобель. Мне хотелось увидеться даже с Тараканом. Об остальных нечего и говорить.
— Стас, — спросил я, — ты… напрямик?
— Да, — ответил он. — Нужно заглянуть кое к кому, тут поблизости, а после на автобус — и в Светлый.
— Ну, прощевай, коли так. Зимой встретимся!
Мы тиснули ладони. Он шагнул на тропу и скрылся по плечи в зарослях кустарника и крапивы. Секунду-другую я смотрел в сгустившиеся сумерки, но повернуться не успел. А заорать… да, получилось. К счастью, получилось. В общем, меня вырубили, стукнув по башке чем-то тяжелым. Очухался — в глазах >туман плывет, а в нем, как луна, лицо Стаса. Потом мильтон проявился вблизи, дальше — любопытствующих свора. Голова гудела, но окружающее стало четче. Мне удалось сесть, хотя звон в голове не прекратился, а даже усилился.
Кто бы мог это сделать? То ли себя спросил, то ли Стас поинтересовался. Или мильтон задал вопрос? Я еще плохо соображал после нокаута. Все, что доносилось извне, в то же время, похоже, — тщилось выбраться изнутри. Так почему все же меня шарахнули?
Ответ нашелся сразу, когда Стас указал на двух типов, лежавших под забором киношки со спущенными штанами. У Резаного (а это был он!) знатно расквашена физиономия и связаны руки. Поясным ремнем. Яшка Ростовцев (Яшка-плотник!!!) придерживал портки обеими руками и зыркал на меня весьма и весьма злобно. Власа не было, но я не сомневался, что заварушка организована Липуном. Возможно, они следили за мной все последние дни, а я хлопал ушами. И прохлопал.
Если бы не мгновенная реакция Стаса… Нда, наверное, добили бы в этом овраге. У Стаса кровоточило плечо: Резаный ножом зацепил, но Стас сказал, мол, пустяк, царапина.
Вскоре появился милицейский “воронок”. Яшку и Резаного увезли. Забрали мильтоны и вещдоки: финку и кусок арматуры, завернутый в газету, с помощью которого бывший плотник осуществил “местный наркоз”, известный мне как “одесский способ”. Затем Стас препроводил меня в травмпункт, откуда я, уже самостоятельно, добрался до Коли Клопова. Там я и застал крепко поддавшего Таракана и остальных достойных людей, пребывавших в различной степени подпития и насыщения.
Благородное общество вытаращило глаза, узрев главу мою в белоснежной чалме, и потребовало объяснений. Я, как мог, удовлетворил жажду знаний своих соплавателей.
Бандюгу Резаного, сказал я, завалил мой знакомый Стас Варнело, успевший среагировать, когда услышал вопль, который мог исходить только от меня. Ростовцев пустился наутек, но его задержал милиционер, выскочивший из дворика киношки. А вообще, пояснил я, это Власова работа. Ему бы угомониться после неудавшейся попытки сделать меня утопленником (теперь я в этом не сомневался), так он решил добить на берегу. Чужими руками, сказал Клопов, а Таракан вспомнил о своих пророчествах. Мол, нынешний случай — отрыжка рейса.
Не хотелось ни
пить, ни есть. Хотелось забыться и
уснуть. Но я все-таки заглотил
стопарь за Колино здоровье, чего-то
пожевал и отправился на покой,
сказав, что завтра мне нужно сдать
свою плацкарту, а после побывать у
следователя. Все это я, начиная с
утра, и осуществил. Встречался с
Яшкой
и Резаным. О Липунове они молчали.
Ни-ни, ни слова,
ни полслова не было сказано о Власе.
Яшка говорил о своих обидах, о том,
как его турнули из плотников, а меня
поставили на его место, лишив
валюты и заработка, еще он бормотал
о шаржах в “Лимпопо”, обидных для
его самолюбия, о том, что с Васей
(Резаным) познакомился тем же днем в
забегаловке, поделился обидами, а
когда случайно увидел меня, то
решил — водочка взыграла! — что
более удобного случая свести счеты
с обидчиком ему не найти. Тем более
Вася предложил свои услуги. Он тоже
имел зуб на Гараева, что я и
подтвердил, сославшись на
лейтенанта — майора? —Филимонова
и его подчиненных.
Стас добавил к сказанному немного. Мы шли, разговаривали, попрощались. Услышав крик, он бросился на помощь. Остальное известно: пришел, увидел, победил. С тем мы и были отпущены. Снова попрощались “до зимы” и расстались.
Между прочим, я тоже не обмолвился о Власе. Все равно ничего бы не доказал. К тому же не хотелось упоминаний о пистолете, а он бы обязательно появился: чем дальше в лес, тем больше дров. Глядишь, и Аркашка Вшивцев был бы пристегнут к этой истории. К чему мне такое разбирательство? Начнешь — увязнешь по уши и не выберешься из трясины.
Кротова я все-таки разыскал и проводил на Штурвальную. Час дожидался его возвращения на скамейке у кладбища. Старшина доложил, что пропойца ходит мрачнее тучи, кроет меня почем зря и сожалеет, что оплошал с топором.
— Там и племянничек присутствовал, — повествовал Сидор Никанорыч, предвкушая обещанный магарыч. — Все успокаивал дядюшку, просил не пороть горячку и не встревать в энто дельце, которое он — имей в виду, Миша! — все равно доведет до конца. Племяш-то, кажись, принял меня за вернейшего и первейшего собутыльника Дмитрия Васильича и особенно не стеснялся. Он, кстати, про пистоль сказывал. Он его у тебя якобы обнаружил. Правда, нет? И все удивлялся, что пушка исчезла, когда таможня шмонала твои шмотки.
— Не было пистолета, — заверил я старшину. — Спасибо за сведения, Сидор Никанорыч. А сейчас пойдем куда-нибудь в укромное место и уговорим бутылочку. “Приведем в исполнение приговор”, как говорит наш друг генерал.
— Зачем в укромное? — не согласился Кротов. — Ко мне пойдем. Тут рядом. А голова ничего, выдюжит?
— Ты за свою переживай, — посоветовал я. — Я ведь не собираюсь засиживаться. Приму дозу, остальное на твое усмотрение: хочешь, щас оприходуй, а нет, так на вечер оставь.
Дни отпуска осыпались, точно пересохшая чешуя с рыбацких бахил. А я застрял в городе по воле судейских крючков. С Резаным у них сомнений не возникало: персона известная, грехов не сосчитать. Меня тягали к следователю из-за Ростовцева. Что, да как, да почему. Тягомотина! Теперь дело выглядело как обычная “хулиганка”, с чем я, в принципе, соглашался. А если бы не Стас?
От нечего делать зашел однажды в кадры и наткнулся на Фадеева. Инспектор тут же переправил меня в первый отдел. Моя объяснительная лежала на столе, но, оказывается, от меня жаждали подробностей не только по старому делу, но и по нынешнему. Спросили о моем спутнике. Сказал, что Стас Варнело — боцман учебного парусного судна “Тропик”. Приезжал из Риги навестить жену. На вопрос, спортсмен ли он, ответил, что скорее всего, хотя мне об этом ничего не известно: не интересовался. Скоро баркентины передадут здешней мореходке, будет и возможность поговорить с боцманом при личной встрече.
Я не догадывался о смысле этих расспросов, а значит, не мог понять, чем мне они грозят и грозят ли. Но в город вернулся в препоганейшем состоянии. Подобные встречи всегда оставляют скверный осадок, ощущение недосказанности и опасение, что в любой миг Дамоклов меч секанет неповинную шею. Мне казалось, что история не стоит выеденного яйца, но здесь рассуждали иначе. А может, просто вешали мне на уши лапшу. Если ИХ деятельность заключается в том, чтобы показать, как ОНИ деятельны, что бдят и не дремлют, то, видимо, так оно и было.
Возвращался я берегом Преголи. У мелькомбината свернул к мосту, переброшенному над многочисленными железнодорожными путями, долго стоял и смотрел на электрички, затем поднялся к “Победе” с намерением уехать в Светлый, а оказался… у парка Калинина, измученный комплексом Буриданова осла. Избавление пришло, когда у Союза художников увидел большую красочную афишу: “Выставка живописи уральского художника Алексея Заусаева”, а у подъезда встретил самого Алексея Александровича. Если афиша предупредила меня о такой возможности, то для него мое появление было полной неожиданностью. Все равно что явление Христа народу. С той лишь разницей, что я для него не был Мессией, он же для меня олицетворял Урал, до которого я так и не добрался и, кажется, нынче уже не доберусь.
Заусаев объяснил, что выставка его передвижная и путешествовала по многим городам, пока не добралась до Калининграда. Поэтому он и оказался здесь, не рассчитывая, конечно, встретить дезертира.
Мы поднялись на второй этаж и медленно прошлись залами.
…Вот Бажов на Думной горе, вот старый горщик у подслеповатого оконца бедной избушки, вот пялятся в трубу молодые астрономы. А на этих холстах самоцветы-малахиты, лучистые друзы хрусталя — сверкающее богатство Урала.
Сердце мое сжалось, но не дрогнуло. Живопись ничего не сказала ему. Глядя на большие и маленькие полотна, я думал о своем. Хватит болтаться без дела! Время еще осталось, отгулы вообще не использованы. Сгоняю в Москву, вернусь и потребую направление на “Кузьму”. Мысль, что чашу сию придется испить до конца, стала привычной. Старый пароход уже не выглядел местом ссылки, а через месяц его ожидали в порту. Африки грез я не увидел, Африка действительности меня оставила равнодушной, а океан одинаково плещет и у ее берегов, и у скал Ян-Майена и Фарер. Везде она — Атлантика.
Позже мы оказались в “Балтике”. Коллеги Заусаева устроили посиделки в честь заезжего уральца. И я там был, мед-пиво пил, но разговоры слушал вполуха: везде одно и то же! Выставком-репертком, заказы, у того получилось, у этого не вышло, тот пролез, этот не сумел, Москва такая, Москва сякая, оттесняет, давит и хапает… Словом, все, от чего я бежал. Быть может, еще… прибегу? Кто знает. Круговорот людей в природе может привести к чему угодно. Алексей сказал, что Терехин и Охлупин сейчас в Киргизии, на Иссык-Куле. Значит, снова взнуздали “москвичонка” и бежали прочь от внутрисоюзных дрязг. Слушал я и утверждался в принятом решении: сначала — Москва, потом — “Кузьма” и наконец “дранг нах вест”.
Следующим утром, покрутившись в потной толпе у железнодорожных касс, отправился на поиски старшины Кротова: раскошелюсь на бутылку, зато уеду без проблем. Для начала отправился в райотдел, где застал весь контингент. Даже Петю Осипова, вернувшегося из столицы не солоно хлебавши и успевшего приступить к исполнению обязанностей. Я давно стал в отделении “своим человеком”. На сей раз меня встретили хмуро, но, ничего не скрывая, поделились последней и страшненькой новостью. У экс-генерала Ляпунова окончательно поехала крыша. Допился-таки старый висельник! Суток не прошло, как он зарубил топором жену. Дочке Жанке удалось удрать от папаши. Тогда он кинулся в хлев, порубил почти всех коров и здесь же сунул голову в петлю.
— Умер Максим, ну и хрен с ним! — подвел итог майор Филимонов.
— Ну, если это возможно, — произнес наконец Сэм, — то на свете нет ничего невозможного, как сказал лорд-мэр, когда главный министр предложил выпить после обеда за здоровье хозяйки.
Чарльз Диккенс
— Мишка, ты где?! — завопил Лаврентьев, как только я позвонил ему.
— Возле “Детского мира”.
— Во, там тебе и место! Хватай мотор и дуй ко мне!
Я схватил не только мотор, но и пару пузырей, так что на Марины Расковой прибыл во всеоружии. Пока добирался, Жека вызвонил Хвалю и Шацкого, но до их приезда мы застолбили одну из “верстовых”, так что им пришлось догонять ушедших в отрыв. С задачей парни справились успешно, ибо шесть институтских лет не только снабдили их знанием тех богатств, которые выработало человечество, но научили и приучили исправно поглощать горячительные напитки в дозах, неприемлемых, к примеру, для самых отпетых буршей.
Но не нужно принимать мои слова всерьез. Подпустил дыму для красного словца. Выпивка не была самоцелью, а лишь средством обустроить привал у “верстового столба” и создать настроение. Впрочем, не то. Настроение было. Даже с избытком. Души наши парили над обыденностью, и было нам хорошо. Бахус резвился, я живописал свои похождения, давал пощупать шрам на башке, ребята повествовали о себе, и было нам очень хорошо, особливо в минуты, когда Иван брал гитару и коронная его “Мексиканская румба” зазвучала, как в прежние времена. Само собой, вспомнили Вильку Гонта и задали безответный вопрос, где он сейчас, этот бродяга. Дай ответ! Не дает ответа. Жека предложил выпить за него. Выпили. И стало нам совсем хорошо.
Иногда мне казалось, что я никуда не уезжал из столицы, что продолжаются институтские будни. Одновременно я сознавал, что пропасть между теми днями и этими становится все шире и шире. Между ними пролег океан, и волны его уже никогда не выплеснут меня на этот берег. Он все еще был желанным, еще не совсем чужим, но уже не моим.
— Я знаю, даже кораблям необходима пристань… — Лаврентьев подмигнул мне и наполнил стопки, — но не таким, как мы, не нам, бродягам и артистам!
— Пристань, Жека, у тебя уже есть, а вот какой ты артист и бродяга, покажет будущее.
Я сказал это, поглядывая на Жанну, его жену, которая время от времени появлялась возле нас, слушала треп, улыбалась, вставляла замечание, уходила, появлялась снова, что-то убирала со стола, что-то добавляла, подкладывала и вновь исчезала в коридоре. Было слышно, как она разговаривает с сестрой и подругой. Те, Зина и Зойка, опекали Томика, ту самую, про которую в РДО говорилось: “Родилась дочка”.
Я не выдержал и, поднявшись из-за стола, прошел в соседнюю комнату, где застал “дочку” сидящей на горшке под присмотром двух опекунш. Кудрявоголовая Томик самозабвенно декламировала, дирижируя сама себе обеими руками:
— Он уд-далил в медный таз и вскличал: “Калабала-ас!”
Я прикрыл дверь и вернулся к застолью. Действительно, пристань! Семейная. Это уже придавало нашим посиделкам некоторую респектабельность. Стало грустно. А будет ли у меня когда-нибудь своя семья? И если будет, то какой она будет? Будет ли принимать моих друзей или будет гнать их в шею, а меня шпынять и >третировать? “Я не пьющий, я не бьющий, сущий ангел во плоти”. Увы, это не про меня! “Не бьющий” — еще куда ни шло, а все остальное… из комсомольской характеристики сказочного принца. Да, я не ангел, друзья мои тоже не херувимы. Женюсь — и всякое может случиться. Тогда, быть может, лучше одному болтаться вдоль жизни и спокойно двигаться поперек? К какому берегу прибьет, у того и буду соскребать ракушки и обрастать бытом, как Жека. У него появилась страсть к собирательству бронзовых ступок-пестиков и медных подсвечников. Правда, и я грешен. Ракушки, кораллы и кое-какая морская живность ничем не лучше его металлолома. Вот дочка — другое дело. Томик — это серьезно. Жаль, что о ее рождении мне сообщили задним числом: думал увидеть тока-тока вылупившегося птенца, а она, поди ж ты, уже Корнея декламирует!
— О чем задумался, Миша? — спросил Граф Хваленский.
— Да так… о разных разностях… — ответил ему и, чтобы не вызвать новых вопросов подобного рода, предложил выпить за здоровье хозяйки: — За Жанну! — Я приподнял стопку, а когда парни проделали со своими то же самое, поднял свою чуть повыше. — И за Томика!
Когда мы опростали посудинки, Ванька Шацкий попросил у Лаврентьева клок бумаги, карандаш или ручку. Получив требуемое, птенец гнезда Дейнеки изобразил на бумаге цепочку загадочных “иероглифов”.
— Мне, Мишка, вспомнился ребус. Вот этот самый. Он, кажется, имеет отношение к твоей нынешней ипостаси. Отгадаешь? Или, может, ты окончательно поглупел, бросив институт?
Я долго всматривался в рисунки и, хотя превратил лоб в гармошку, так и не смог дать Ивану вразумительный ответ.
— Ладно, Иван, не мучь ребенка! — взмолился я наконец.
Иван плеснул в стопки, потом осторожно наполнил их доверху и произнес голосом Дельфийского оракула:
— Ребята, я знал, что Мишка поглупеет, но полной уверенности не было, вот и предложил ему тест на вшивость. И я оказался прав. — Он повернулся ко мне и глянул глазами пророка. — А “рекбус” сей означает: “Знамянитки пятьюшестьвеник Кресттопор Колунбд”. Кто скажет, что это не про Гараева, тот пусть плюнет мне… в стопку!
Никто не плюнул.
— Gesundheit! — торжественно провозгласил Шацкий, давая понять, что и его в институте учили понемногу чему-нибудь и как-нибудь, в том числе и немецкому языку. — Ваше здоровье!
— Иван Васильевич, — обратился к нему Жека. — Вся Москва увешана афишами… Обратил внимание? Они сообщают столице, что “Иван Васильевич меняет профессию”. Это так?
Иван Васильевич Шацкий оттопырил верхнюю губу, почти соединив ее с раздвоенной пипкой крупного носа.
— Так. Ну и что? — признался он по некотором размышлении. — Пригласили в альма матер на преподавательскую работу.
— И ты, Брут, называешь после этого Мишку глупцом?! — Глаза у Женьки сузились до щелок. — Да он самый умный из нас! Хваля отмотал одиннадцать лет, чтобы марать картинки, для которых достаточно училища. Ты подался в наставники, а чему научишь? Водку трескать?
— Жека, а ты? — спросил Хваля, который до сих пор открывал рот лишь для того, чтобы выпить и закусить.
— Я… — Женька откинулся на спинку стула и окончательно закрыл глаза. — И я не лучше вас, но коли угробил столько лет, постараюсь оправдать будущий диплом.
— Хорошо сказано, но… дай-то Бог! — сказал Иван Васильевич и взялся за гитару.
Зов рук и голосов: белые руки дорог, их обещания тесных объятий и черные руки высоких кораблей, застывших неподвижно под луной, их рассказ о далеких странах. Их руки тянутся ко мне, чтобы сказать: мы одни — иди к нам. И голоса вторят им: ты наш брат. Ими полон воздух, они взывают ко мне, своему брату, готовые в путь, потрясают крыльями своей грозной, ликующей юности.
Джеймс Джойс
Белые руки дорог… Ночных дорог, что тянулись ко мне во сне и доставляли в Калининград, приводили в объятия черных корабельных рук. По пути я часто застревал в Москве, но оба города были, увы, только призраками, сотканными прихотью все тех же снов. В них отсутствовали черты реального. Так, метро было сущим бредом, доводящим меня до исступления. Выкарабкаться из него стоило великих трудов. Если это вообще удавалось. Иной раз только пробуждение высвобождало >из тупиков, в какие заводили эскалаторы и переходы. Иной раз я попадал в Кремль, который больше смахивал на кладбище. Столько там было разнообразных могил. Но Кремль хотя бы помогал добираться до нужных мне мест. Я всегда знал, какие идут от него трамваи, где мне нужно сойти и пересесть на метро, сколько остановок проехать, чтобы добраться до Лаврентьева. Но в метро я, повторяю, постоянно застревал, и если оказывался у Жеки, то уж совсем непонятно как.
И уж совсем нереальным оказывался Калининград. Реальными были только корабли. Их “черные руки” всегда одинаковы, что наяву, что во сне. Другое дело, что корабли чаще всего не были мне знакомы, а если знакомы, то чуть-чуть. Я вроде и плавал на них, но всегда удивлялся новому расположению кают, палуб и мачт. И тем не менее пароходы каким-то образом оказывались теми же старыми знакомцами, как и люди, встречавшиеся на них. Они были молодыми, а я, глядя на них, вдруг осознавал свой возраст и начинал понимать, что мне нечего делать в отделе кадров. И причины находились, это были или военный билет, забытый дома, или какие-то справки, характеристики.
Сны имели одну постоянную, но очень неприятную константу. Дороги легко приводили меня ТУДА. Как говорится, без проблем. Проблемы возникали, когда приходило время возвращаться.
Я всегда оказывался с горсткой мелочи в карманах и начинал лихорадочно соображать, где же взять денег на обратный билет. Расстояние, и без того большое, принимало теперь космические масштабы. Даже в городе я не мог добраться до Давыдова, хотя ехал, ехал, ехал, пересаживаясь с трамвая на трамвай, но все равно оказывался где-то у черта на куличках, в местах совершенно незнакомых, не похожих ни на Светлый, ни на Калининград. Просыпался, полузадушенный “белыми” и “черными” руками, что подсунул писатель в своем романе “Портрет художника в юности”.
Книга принадлежала Командору. Я обнаружил ее в туалете, где обычно выкуривал сигарету и куда добрались книжные полки, заполонившие его “каюту”, а также коридорные углы и простенки: книг было много, а метражей не хватало. Приходилось использовать самые экзотические места, чтобы пристроить “хлеб жизни”. Командор уже по роду занятий употребляет только его, сдабривая иной раз сухую корку глотком коньяка.
В туалете я одолел первые страницы, до середины добрался в электричке, а захлопнул книжку дома, где и прочел абзац про “белые руки дорог” и “черные руки высоких кораблей”, зацепивший своей точностью по отношению ко мне. Не согласился лишь “с грозной, ликующей юностью”. Может, у Джойса так оно и было, а у меня грозновоенным было только детство, а ликовать вообще не было причины.
— Книги — незаменимые и безотказные собеседники… — сказал я вслух.
Карламаркса поднял голову и уставился на меня, видимо, силясь осмыслить услышанное.
— Ну, чего вылупил зенки? — прервал я грубым окриком размышления философа. — Возьми Дикарку. Как и положено собаке, она грызет кость, добытую самостоятельно, на улице. А ты? Тащишь в дом старые газеты! Тоже мне, энтузиаст науки.
— Хозяин всегда прав. С позиции силы! — ответил барбос. — Однако не забывай, что я твой постоянный и незаменимый собеседник. Дикарке наплевать на высокие материи, а с кем бы ты мог еще потрепаться, окромя меня? А я наблюдателен, я мно-ооо-огое вижу! Вот ты давеча улыбнулся, читая Джойса, а почему? Ведь в книжке ни на такую вот малюсенькую косточку нет ничего смешного! Ты прочти, прочти, а я тебе растолкую, что и к чему.
— Изволь… — Я открыл книгу и нашел нужное место: “На рассвете он проснулся. О, какая сладостная музыка! Душа его была росновлажная. Бледные, прохладные волны света скользили по его спящему телу. Он лежал тихо, а душа его словно покоилась на прохладных волнах, внимая негромкой сладостной музыке. Рассудок медленно пробуждался, готовясь вобрать в себя трепетное утреннее знание, утреннее вдохновение…”
— Достаточно! — прервал чтение пес. — Так почему ты улыбнулся? Фраза показалась слишком высокопарной? Отнюдь! “Росновлажной” твоя душа бывает только с похмелюги, когда ты просыпаешься утром возле очередного “верстового столба” и начинаешь шарить у его основания, рассчитывая найти бутылку пива. Если находишь, то… “о, какая сладостная музыка!”. А что говорит тебе “утреннее знание”? Что лавка уже открыта. А “утреннее вдохновение”? Желание немедленно посетить ее и снова надраться!
— Но-но, без хамства! И без нотаций! — Я отложил книгу и добавил: — Кто старое вспомнит, тому глаз наизнанку! Какой моралист нашелся! Дикарка вот косточку предпочитает, а не нравоучения. Ты ж, бородач, все время изображаешь неусыпную совесть. Но, в сущности, ты прав, когда говоришь про улыбку и “росновлажную душу”. Если маешься бодуном, душа покрывается потом. “Поторосная” она, “пото-рос-ная”! От отвращения к себе. Это муки похмелья выжимают последние соки. Но, ваша мудрость, примите во внимание тот неоспоримый факт, что ваш покорный слуга, или, если хочешь, хозяин, принял обет не брать в рот даров Бахуса или наших эрзацев, пока…
— Что пока? — спросил Карламаркса, не скрывая презрения.
— Отнюдь, — усмехнулся я. — Прости, старик, что употребляю слово, принятое у демократов. У таких, как ты.
— А ты разве не демократ?
— Я разночинец. Так вот, товарищ философ, земную жизнь пройдя сверх середины, я порешил… я решился на мероприятие, которое прославит меня… в ваших глазах.
— Опять затеял какую-нибудь скороспелку?
— Отнюдь! Тьфу, привязалось же словечко!
— Не нравится?
— Отнюдь… Наоборот, хорошее слово. Старое, но крепкое и добротное. В нем, по-моему, слышится что-то морское. Представь, пират командует командору: “Спускай флаг, такой-сякой!” — “Отнюдь, — отвечает вояка. — Сдаваться отнюдь не намерен! А намерен дать тебе поджопника и вздернуть на ноке рея!” Мне, господин демократ, другое новшество не по нраву. “Волнительно”. Слышал? В нем столько кокетства и жеманства, что слышать его противно даже от женщины, от мужика и подавно. Тетка моего друга Графули, сама графиня, ругала меня за слова “хочу есть”. “Хочу жрать! — говорила она. — Это звучит нормально”.
— Ладно, замнем для ясности, — нахмурился Карламаркса и поскреб бороду. — Что там ты начал трекать насчет “видика”?
Я подошел к окну и уставился на “лесопосадки”. Елка и пихта еще на полметра выбросили к небу стрелки макушек. Значит, на столько же укоротилась моя жизнь. Обратная прогрессия. Шагреневая кожа. И новый особняк Прохора тоже поднял кирпичные стены над крышей баньки. Расползся, как квашня, и выглядывает из-за нее слева и справа. Теперь и ограда ему не помеха — высится!
— Значит, так… — Я вернулся к столу и, нагнувшись, погладил кудлатую башку Мушкета. — Значит, Бахуса — под зад мешалкой! Остался у меня последний холст. Размер подходящий: девяносто на сто двадцать, на нем и выложусь до конца. А если не оправдаю вашего доверия и сяду в лужу, вот тогда и нажрусь до зеленых соплей. Финита! Там можно и в ящик сыграть. Так сказать, последний аккорд. Заключительный мазок розовой краской.
— Черной… — не согласился философ. — Начал за здравие, кончил за упокой. Объясни мне такую штуку. Для Дрискина ты красил все равно как для себя. И был доволен. А почему сейчас накаркиваешь фиаско?
— Замахиваться не надо. Я всегда писал свои “видики” по наитию. Как только что-то всплывало изнутри, выливалось на холст. А тут — бац! Захотелось подвести итоги — последний же холст! Создать квинтэссенцию своих возможностей. А от большой задумчивости при моем-то характере — один шаг до большой лужи. Брякнусь в нее, >как Вшивцев на Краснофлотской, а кто будет вытаскивать?
— Про супружницу свою верную забыл?! — гавкнул пес. —Сколь раз она тебя не только из луж — из дерьма вытаскивала!
— Только в ней и спасение, — согласился я. — Между прочим, друзья, у вас нет желания прошвырнуться? Погода способствует, вот и совершим “плавание” по дуге большого круга.
— По локсодромии, что ли? — уточнил Карламаркса.
— Сразу видно, что ты, философ, не мореходку кончал, а университет в Йене или каком-нибудь Фрейбурге, — уязвил я Карламарксу. — Дуга большого круга — это ортодромия. Вечно ты лезешь с замечаниями! А о том подумал, что я успел позабыть половину того, что знал, а узнал я по штурманской части, увы, совсем немного. Если что и вставляю, то лишь для красоты слога.
Карламаркса насупился, но перечить не стал, а занял позицию возле Дикарки, которая уткнулась носом в дверь и оглядывалась на меня, призывая кончать словоблудие — и марш-марш на волю, в пампасы.
Вначале я повел гоп-компанию привычным маршрутом. Спустился к берегу и берегом же проложил курс на Брустерорт. Однако у Большой бухты передумал и, свернув в переулок, увлек собакевичей в лес и на просеку, ведущую к железной дороге. Философу было скучно. Он еле плелся, в то время как Дикарка радовала бодростью духа и оптимизмом.
Вначале у меня тоже было именно такое прогулочное настроение. Но у Егорова болота враз задумался. Даже остановился: какая такая холера понесла в лес и дальше, на перестуки электричек?! Собачкам без разницы, куда бежать, а я с ними никогда не хаживал в эту сторону — и нате вам! Нет, надо возвращаться домой.
А лес дремал. Казалось, все еще продолжалось нескончаемое лето. Но как-то вдруг покраснели осины, >враз — значит, пришел-таки срок, порыжели папоротниковые заросли, и даже сосновые ветви покрылись желтоватыми подпалинами, как бы говоря, что и они, вечнозеленые, собираются сбрасывать иголки на уже давно желтую и опавшую листву берез. Горели на солнце алые гроздья рябины, а лесные матроны-лиственницы, как и мои огородные красотки, стояли в ярких сарафанах, точно >облитые кадмием желтым. Скоро-скоро они сбросят их и до весны будут стоять голыми в сугробах на морозном зимнем ветру. Ради чего? Ради жизни на Земле? Или… как его, мира? Но мир не хочет мира. Он болен трясучкой. Деревья живут в вечном страхе ожидания, когда на них обрушится топор палача, а людям привычнее жить в навозе. За свою жизнь они цепляются обеими руками, чужая им до феньки: режут, стреляют, взрывают.
К счастью, не всех гложет этот вирус. На днях повстречался с добрейшим человеком. Виталий Алексеевич — бывший полярник. Кажется, летчик. Я не уточнял. Сейчас он батрачит на Дрискина. Ладит в новострое трап на второй этаж. Возле него я и познакомился с умельцем. Быстро снюхались. Связующее звено — Диксон. Что для меня Калининград, то для него этот голый остров, кусок северной земли, куда он попал в пятьдесят девятом.. То есть через год после моего визита в Диксона бухту. Я что… Я — проездом, а он застрял на несколько лет. А точнее, на много. Застрял и прикипел. Казалось бы, к чему?! А вот поди ж ты, к самому вроде бы неприглядному, голому и каменистому клочку земли на границе тундры и студеного моря.
Мой собеседник недавно побывал на Диксоне. Не выдержал. Ностальгия — что ржавчина. Трудно справиться, а то и невозможно. Купил билет и полетел на встречу с молодостью. Ладно, что там остались ее свидетели, встретившие по первому разряду. Я, конечно, поинтересовался, что новенького на северах. Целы ли памятник Тессему и охотничья омулевая станция?
Все на месте, ответил Виталий Алексеич. Еще один памятник появился. Мореходу Бегичеву поставили. Тогда я спросил о бронзовом Генералиссимусе и рассказал, что слышал когда-то о некоем страдальце, повесившемся на его руке, указующей в светлое будущее. Ответ меня не обескуражил. Я и сам предполагал, что это — местная легенда. Но в то, что в Диксоне, по его словам, вообще никогда не было памятника “лучшему другу” летчиков и моряков, верилось с трудом. Его же, как и “вождя мирового пролетариата”, истуканили чуть ли не на хуторах! Впрочем, хрен с ним. Недоброе прошлое надо держать в уме, а вспоминать необязательно. И мы вспоминали Лемберово, тамошнюю речку, а в речке — омуля, зимовку близ уреза воды и все, что сохранила память.
Мы расстались, договорившись о встрече. Виталию Алексеичу хотелось, я чувствовал это, поговорить о Диксоне. Пообещал навестить меня с грудой тамошних фотографий. Мы попрощались. Он забрал инструмент и поднялся времянкой на второй этаж, а Прохор Прохорыч, внезапно появившийся на “объекте” и наблюдавший за нами издали, подошел ко мне и сообщил, что столяр совсем непьющий, поэтому якшаться с ним мне нет никакого интереса. Я промолчал, а Дрискин тут же и поделился свежим анекдотом на вечную тему:
— Хмыря спрашивают: “Что произойдет, если в России исчезнет водка?” Хмырь отвечает: “В природе бесследно ничего не исчезает. Исчезнет в России, значит, где-то появится. Где появится водка, там и будет Россия”.
Прохор хихикнул и пригласил меня заглянуть к нему вечерком. Я обещал подумать, но вместо “цитадели” отправился в лес. Боялся, что появится Семка с приказом доставить меня хоть на руках. Но более всего меня занимал феномен непьющего, пусть и бывшего, полярника. В лесу и додумался до мысли завязать и попробовать воплотить-таки на последнем холсте “лебединую песнь”. Если, конечно, хватит голоса и сноровки.
По вершинам сосен
прошелся ветерок, донес до меня гул
приближавшейся электрички. Пора
возвращаться. Всегда приходит пора
возвращаться откуда-нибудь.
Возвращаться к кому-то или к
чему-то. Из Москвы
я спешил на “Кузьму”, а сейчас…
Вдруг появилась подруга?
Свернув на первую встретившуюся тропу, я свистнул собак и зашагал к шоссе. Народ валил с электрички. Толпа, растянувшаяся кишкой вдоль серого асфальтового полотна, походила на демонстрантов, выполнивших праздничный долг перед партией и правительством. Брела устало, волоча в руках кошелки и тележки вместо флагов и транспарантов с непреклонными ликами вождей.
Я повернул направо, к поселку, собаки навострили уши и бросились налево: так и есть — она, подруга дней моих суровых, голубка старая моя, шествовала навстречу, сгибаясь под тяжестью рюкзака и сумки.
Дикарка чуть не сшибла жену, забросив лапы на плечи и пытаясь лизнуть ее нос и облизать щеки. А тут и я подоспел. Снял с ее плеч рюкзак, чмокнул в щеку, смоченную собачьей слюной, и принял из рук сумку.
— Здравствуй, родная. Долго же тебя не было!
— Неужели соскучился? — удивилась она, окинув меня критическим взглядом. — И вид довольно приличный. Что, Бахус ушел в отпуск или отправился лечить старческий маразм?
Старческий!.. Маразм еще где-то в засаде, а пока… Вспомнился дед Маркел — я будто заглянул в свой бювар и не удержался от латыни:
— Manifestum non eget probatione…
— Ну, вижу, ты по-прежнему в своем амплуа,— проворчала жена. — Может, переведешь на русский свою абракадабру?
— Это не моя. Это дед Маркел говорил, что очевидное не нуждается в доказательствах.
— Если б очевидное было постоянным, тогда бы и в доказательствах не было нужды, — заметила она.
Я ничего не ответил на этот справедливый выпад. Смотрел на собак, бежавших обочиной, и слушал доносившийся до меня из далеких, невозвратных лет голос Высоцкого:
Корабли постоят и ложатся на курс,
Но они возвращаются сквозь непогоду.
Не пройдет и полгода, и я появлюсь,
Чтобы снова уйти на полгода…
…Она ждала меня, когда я уходил на полгода, она терпеливо ждала меня многие годы. Она имела право на ворчание. Я люблю ее даже за это, и этим все сказано.
27.07.01 г., п. Калиново