Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2002
Георгий Циплаков — выпускник факультета искусствоведения и культурологии Уральского государственного университета. Статьи и рецензии печатал в журналах “Урал” и “Новый мир”. Настоящая публикация продолжает цикл статей, начатый в 4, 5 и 6 номерах “Урала” за прошлый год.
В наших философско-кинематографических штудиях мы подошли к фильму, снискавшему славу оскароносного, однако немного не дотягивающего до фильма-вехи. Имеется в виду “Гладиатор” Ридли Скота. По массовому ажиотажу он явно уступает кинохитам прошлых опусов, и понятно почему.
Прежде всего потому, что это фильм про реальную историческую эпоху. Все-таки древний Рим, несмотря на экзотику — не киберреальность, и не окутанная дымкой загадочности история гибели океанского мегалайнера. Тут нужна особенная и сравнительно редкая зрительская страсть к костюмным проходам, событийным перипетиям, точным датам, невыдуманным историческим персонажам, картам военных действий и т.д. Да и эрудиция кое-какая не помешает. Раньше, в “Клеопатре” или “Спартаке”, историческая подоплека пользовалась спросом из-за массовых сцен и баснословных бюджетов, а теперь кого удивишь нарисованными на компьютере катапультами или римским профилем приглашенной звезды? Кто может дать гарантии, что вложенные в пеплум средства принесут прибыль?
Казалось, фильмы исторического содержания навсегда застряли в категории “B”, научно-популярном кино, или сомнительных постмодернистских экспериментах, вроде бессоновской “Жанны Д’Арк”. Уж действительно, что нам Гекуба?! Но вот появился “Гладиатор”, и все поняли, что еще могут будоражить зрительские сердца древние народы. Так что “Гладиатор” сделал свое дело, его посмотрели очень многие, “Оскар” подлил масла в огонь, и западная критика уже успела записать его в разряд великих пеплумов, а это значит, что он вполне может быть поставлен (хоть все-таки и с некоторыми оговорками) в один ряд с “Титаником”, “Матрицей” или “Бойцовским клубом”.
Вымысел и смерть
Исторические события ставятся в фильме с ног на голову, — это неизбежность, связанная с тем, что Ридли Скот, как водится, соединил два жанра — “преданья старины глубокой” с понятным каждому рядовому американцу “боевиком”. Такая жанровая комбинация предполагает привлечение актеров со сложным обаянием. Тут должны быть и аристократическая тонкость, и печаль во взгляде, с одной стороны, и кошачья выносливость и крепкие кулаки, с другой. Такое сыграет не всякий (изначально главная роль и писалась под Тома Круза, который подошел бы сюда идеально). И в связи с этим не нужно требовать от фильма точности бытовых деталей или адекватности поведения героев настоящим древним римлянам. Герои фильма никакие не римляне, а заведомо американцы, одетые в тоги (как, впрочем, и персонажи “Гамлета” заведомо никакие не датчане).
Но одно обстоятельство, — трагический финал, бесспорно, роднит “Гладиатора” с историческими сагами прошлого. Пеплум — один из немногих жанров в классической американской киноэстетике, где главный герой может умереть в конце. Но в прошлых лентах смерть героя имела объяснение: персонаж хотел что-то осуществить, но не мог в силу объективных исторических обстоятельств. Герой же Рассела Кроу гибнет совершенно бессмысленно с точки зрения историзма, — во имя возрождения демократии Рима, нашептанной Марком Аврелием, — фактически во имя миража, фикции. Финал получился не просто трагическим, а бессмысленно трагическим. А настоящая трагедия, когда погибает семья главного героя, приходится на середину фильма, и этот эпизод тонет в пучине дальнейших событий. Интересно разобраться, отчего это так.
Прежде всего давайте посмотрим, что нарушают авторы сценария и режиссер в римской истории. Не буду касаться откровенных культурно-бытовых “ляпов” типа стременной римской конницы и странного представления о когортах и фалангах. Эти мелочи трогательны, но, повторяю, их можно объяснить художественным прочтением. Речь скорее о принципиальных искажениях истории, занявших законное место в фабуле. Ясно, что полководец Максим — персонаж, существующий исключительно в реальности воображения, но что касается Марка Аврелия и его сына Коммода — они реальные исторические личности, и вместе с тем, акценты в их судьбах несколько смещены. Конечно, это не случайно.
Прежде всего оба персонажа умирают вопреки исторической правде. Известно, что настоящий Марк Аврелий умер от эпидемии чумы, обстоятельства его смерти достаточно подробно запротоколированы. Конечно, сведения, сообщаемые римскими биографами, тоже не истина в последней инстанции, но другими мы просто не располагаем. В частности, о смерти Марка Аврелия говорится: “Отпустив сына, он закрылся с головой, как бы желая заснуть, а ночью испустил дух (не сразу после ухода Коммода, а только ночью — Г.Ц.). Говорят, он желал смерти сына, так как предвидел, что тот будет таким, каким он и оказался после смерти отца; он боялся, как он сам говорил, что сын будет подобен Нерону, Калигуле и Домициану”1 . Отрывок, спору нет, жутковатый, однако из него недвусмысленно следует, что Коммод отца не убивал и вообще все было совсем наоборот. Не Коммод, а Марк Аврелий искал смерти наследника, и пригласил его к себе во время опасной стадии болезни, возможно надеясь, что тот заразится и погибнет.
Кое-что изменено и в обстоятельствах смерти Коммода, который по версии создателей фильма, умер не в результате заговора, а на арене Колизея, под улюлюкающие крики толпы. Не совсем верно: “…Префект Квинт Эмилий Лет и наложница Коммода Марция составили заговор с целью убить Коммода. Сначала они дали ему яду, но яд не подействовал. Тогда, по их приказанию, его задушил атлет, с которым Коммод обычно упражнялся в борьбе”2 . Ничего подобного в фильме нет. На первый план выходит выдуманная история полководца Максима, который должен был стать государем, но стал рабом. Его злоключения располагаются аккурат между двумя смертями — императора-отца и императора-сына. Выдуманный персонаж-призрак заставил реально существовавших исторических деятелей умереть иначе, в угоду вымыслу. И умер сам, затерявшись среди привидений.
Смерти вообще уделено слишком много внимания в фильме. Гибнут многие, и почти все насильственной смертью, — варвары и римляне в начале, Марк Аврелий, семья и слуга Максима, рабовладелец Проксимон, Коммод, сам Максим. Это понятно, — обилие насильственных смертей — общее место в логике блокбастера. Но гибнут не только действующие лица. Гибнет “мечта, под названием Рим”, сущностью которой, согласно авторам сценария является республиканский строй правления. Когда умирает дух, умирает и тело. И закатное солнце освещает пустой Колизей. Рим не стал республиканским. И чернокожий Джуба говорит как бы сам себе, обращаясь к ушедшему Максиму: “Теперь мы свободны. Я еще увижу тебя. Но не сейчас, не сейчас”.
Роковое предложение
Жил военачальник по имени Максим (если строго придерживаться традиции перевода с латыни, то ударение нужно ставить на первый слог, а “us” в конце опустить). Все у него складывалось неплохо, — красавица жена и малолетний сын в испанской провинции, слава, почести, любовь народа. С врагами Рима (с германцами) не церемонился, а с товарищами и младшими по званию держался демократично. Во время очередной военной кампании в 180 г. нашей эры призвал его к себе престарелый император Марк Аврелий и объявил, что хочет сделать своим преемником, несмотря на то, что у него, императора, есть сын Коммод. Этот последний погряз в кутежах и распутстве, а потому, если власть достанется ему, в Риме не будет ничего хорошего. Да и Рим уж не тот, что раньше, — сенаторы и знать пекутся о собственной выгоде, народ требует лишь безудержных развлечений.
В общем, “неправильно как-то живем”. Все от того, рассуждает далее император, что в Риме уже два века утвержден неправильный строй правления. Не годится, когда у власти в государстве один человек. И потому Марк Аврелий возлагает большие надежды на Максима, который должен возродить в Риме правильный строй — республику.
Это все — историческая завязка. Погружение в эпоху, так сказать, знакомство с экзотическим ландшафтом. Можно пересказать то же самое и динамичным языком блокбастера. Жил-был простой римский парень, не знавший сомнений, рыцарь без страха и упрека. Сделал он карьеру по военной линии, был образцовым семьянином и все у него было all correct. Но тут призвал его большой босс и сказал, что государство (многовековой семейный бизнес) претерпевает тяжелые времена. И во имя общего дела простой парень становится суперменом и мстит плохому парню, который убил его жену и сына.
Но не навел Максим порядок в Риме, не восстановил республику, да и не мог восстановить. С исторической точки зрения это выглядит закономерно, а поклонники Сталлоне и Ван-Дамма явно остаются разочарованными. Одолел супермен Максим “плохого парня” Коммода, но и сам погиб в поединке. Во имя чего? Зачем? Почему зло не наказано, а добро не одержало сокрушительную и убедительную победу?
Странная вещь —
как только Максим принял
предложение Марка Аврелия, (точнее,
даже не принял, а согласился
подумать над ним), тотчас произошли
изменения к худшему. Если бы он
оставался как раньше — солдатом,
вероятно, удача не отвернулась бы
от него. Далее, у него была
возможность оправдаться перед
Коммодом, присягнуть ему на
верность, однако он воспринял
предложение старого императора
слишком серьезно. И умер, пытаясь
воплотить заведомо провальную
идею. Почему? Потому что, приняв
предложение Марка Аврелия, он
изменил статус, жизненную позицию,
и, если угодно, жизненную философию.
Он выбрал иной жребий. И до конца
фильма пытался ему
соответствовать. Этот жребий
идеально выражается словами
реального, некинематографического
Марка Аврелия: “Пусть божество в
тебе будет руководителем существа
мужественного, зрелого, преданного
интересам государства,
римлянина, облеченного властью,
чувствующего себя на посту,
подобного человеку, который, не
нуждаясь ни в клятве, ни в
поручителях, с легким сердцем ждет
зова оставить жизнь. И светло у тебя
будет на душе, и ты не будешь
нуждаться ни в помощи извне, ни в
том спокойствии, которое зависит от
других”3 .
Он перестал быть воином, и стал наследником. И тем самым отказался от благополучия. Триумфальная карьера закончилась, начались тяжелые испытания. Законы пеплума оказались сильнее законов блокбастера. Супермен стал философом-стоиком.
Первый и последний: диалог сквозь время
Фактически впервые за последнее десятилетие в “Гладиаторе” среди действующих лиц открыто появляется философ. Раньше американские продюсеры стеснялись прямо показывать философских лидеров мнений, они присутствовали в сюжете лишь подспудно. И если в “Титанике” далеко не всякий усмотрит влияние платонизма, то в “Гладиаторе” нам указали прямо — вот он, философ, его имя можно найти в любом учебнике. Это Марк Аврелий, римский император, усыновленный некогда императором Адрианом, последний достойный правитель из династии Антонинов. На его роль удачно подобрали известного нам по “Сибирскому цирюльнику” Ричарда Харриса.
Марк Аврелий вошел в историю не только как последний из “могикан” правящей династии, но и как последний крупный античный стоик. Его тревоги — не только о государстве, но и о духовном совершенстве народа. И в фильме он это красиво излагает: “Я умираю, Максим. Перед смертью человек хочет удостовериться, что его жизнь имела смысл. Что будут говорить обо мне в мире? Запомнят ли меня как философа, полководца или тирана? Или как императора, возвратившего Риму былую славу? Когда-то была мечта под названием Рим, о ней можно было говорить только шепотом, — чуть повысишь голос, и она исчезнет. Она была такой хрупкой, а теперь, боюсь, не переживет эту зиму”.
Интересно, что изначально (в еще не завоеванной Элладе) стоицизм возник в далекой от политики среде, это течение призвано было решать проблемы не классов и сословий, а отдельных личностей. И вместе с тем, стоики всегда интересовались этикой в государстве, пусть и делали это большей частью умозрительно. Но если бы кого-то из них судьба сделала государем, почти наверняка можно сказать, что он принял бы и этот жребий, поскольку по убеждению стоиков, философия не должна идти в разрыв с практикой. Жить и философствовать нужно одновременно. Например, нищий стоик Клеанф, вынужденный для пропитания работать водоносом (а в прошлом, кстати, отменный кулачный боец) восклицал: “Разве я только воду ношу? Разве я не копаю землю? Разве не поливаю сад? Разве не готов на что угодно ради философии?”. Вот и государственный труд греческие стоики восприняли бы как соревнование в ношении тяжестей, которое нужно вытерпеть до конца. Однако реальная власть оказалась в руках у стоика только в Римской Империи периода домината.
Зачинатель философии стоиков, — приезжий в Афины в 311 г. до н.э. купец-киприот по имени Зенон (на современных кипрских монетах можно обнаружить его профиль). По рассказам жизнеописателей, “он обратился к оракулу с вопросом, как ему жить наилучшим образом, и бог ответил: “Взять пример с покойников”; Зенон понял, что это значит, и стал читать древних писателей”4 . Если пытаться уразуметь, какой пример могут подавать мертвецы, ответ будет простым, — это пример духовной бесстрастности. Не будем забывать, что слово “покойник” производно от слова “покой”. Живые могут печалиться, радоваться, бояться или рваться в бой. А мертвые всегда пребывают в покое. Им все равно.
Подобного пророчества можно испугаться и надолго загрустить. Зенон отнесся к нему как к образцу для подражания. Бесстрастность стала одной из основополагающих тем философствования. Что бы ни произошло, — главное сохранять присутствие духа. Спокойным должен быть человек, спокойным должно быть общество. И одно из первых философских сочинений Зенона было посвящено спокойствию в государстве. Значит все-таки волновали его вопросы политики! Жаль, что этот труд не сохранился в веках, было бы интересно прочесть, что думает о власти такой человек.
Стоиками Зенона с учениками стали называть почти случайно. Он учил в тени расписного Портика, — по-гречески портик и будет “стоя”, — где когда-то казнили почти полторы тысячи человек. В связи с этим, афинянам это место не нравилось (как жители Свердловска не любили Ипатьевского дома и его развалин), а у чужака Зенона плохих ассоциаций не возникало. К тому же, как мы помним, ему велено было учиться у покойников, а где еще это делать, как не на месте массовых репрессий? Ведь покойникам, повторю, все равно.
Жизненным ориентиром Зенон и его последователи полагают “следование указанию природы”. Природное — это разнообразие ощущений, полнота чувств. Однако полнота чувств не достижима без участия сверхчувственного, разумного. Потому и совмещают они философию с практической жизнью, а практическую жизнь с философией, чтобы всегда иметь возможность скорректировать чувства.
Разумность делает чувства недвусмысленными и наглядными. Кто-то из стоиков спросил случайного мальчика на улице: “Чувствуешь?”. “Чувствую”, — пожав плечами, ответил тот. “Но почему я не вижу, что ты чувствуешь?”, — спросил его стоик. Он намекал на то, что ощущение — не самоцель. Надо точно знать, что ты ощущаешь, и уметь выразить это. Выражая чувство, мы интеллектуально соглашаемся с ним, согласившись, — преодолеваем его. В идеале следует вообще преодолеть чувства в угоду разумности, что и происходит с покойниками. Чувство без ума (наслаждение ли, раздражение ли, не важно) — глупость. Но разум без чувств, — недостижимый для человека идеал, потому что у человека есть тело. Подчинить тело разуму (как это сделал в свое время Сократ), пожалуй, в этом и есть предназначение стоика.
Ощущения ощущениям рознь; яркий свет в глаза, или боль, голод и холод, — приятного в этом мало. Разум на то и дан, чтобы согласиться с любыми ощущениями. Можно сказать иначе: в согласии с ощущениями — принадлежность разума. Ощущения приходят в душу извне, душа им противится, разум подчиняет душу. Он “наладчик” внутренних побуждений, гегемон эмоций, великое благо для человека. Его наличие отличает человека от животного, следовательно жить разумно, — высшая жизненная добродетель. Согласиться с тем, что неприятно, может только человек. Собака не может оставаться спокойной, когда она голодна. А человек может, и все благодаря разуму. Поэтому благоразумный человек стремится стать профессиональным мыслителем. Таким был Зенон, с легкостью отказавшийся от доли купца ради постижения мудрости, таким же был и римский император II столетия.
Марку Аврелию, вероятно, было очень тяжело управлять государством и оставаться мыслителем. Он — пример именно философа на троне, внешняя энергичность которого на людях зависит от спокойствия и активности духовного состояния. “Узнав, что он усыновлен Адрианом, он скорее испугался, чем обрадовался, и, получив приказание переселиться в частный дом Адриана, неохотно ушел из материнских садов. Когда домашние спросили его, почему он с такой печалью принимает императорское усыновление, он изложил им, какие неприятности заключает в себе императорская власть”, — повествует биограф. Не случайно он пишет в стол, доверяя самое сокровенное лишь пергаменту. Эти записки обнаружат только после смерти их автора. “В своих размышлениях Марк Аврелий обращался только к самому себе как воображаемому собеседнику. Фактически Марк Аврелий занимался самовнушением”5 , — указывает А. Н. Чанышев.
В занятиях философией он видит подлинную опору в круговороте дел и событий. Впрочем, само понятие “круговорот” во втором веке претерпевает тяжкие испытания. В Александрии с этим столкнулся Клавдий Птолемей, обнаружив, что движение планет не укладывается в ровные аристотелевские круговые орбиты. Придворный врач Марка Аврелия и Коммода, знаменитый Гален, никак не может разобраться с тем, как циркулирует кровь. Происшествия и факты не желают цепляться одно за одно и торжественно чередоваться в жизненном цикле. Целостность мира явно нарушена. Разомкнутость пространства, разобщенность граждан и народов в мире, — вот с чем столкнулся император. “Одним словом, все относящееся к телу подобно потоку, относящееся к душе — сновидению и дыму, — пишет он в самом знаменитом фрагменте “Размышлений”. — Жизнь — борьба и странствие по чужбине; посмертная слава — забвение. Но кто же может вывести на путь? Ничто, кроме философии”.
Надо полагать, его завоевательные походы, — отчаянная попытка объединить людей, сплотить тех, кто завоевывает, и дать новое рождение в лоне Рима тем, кого завоевали. Те же, кто погиб, тоже испытали своеобразное единение, об их судьбе горевать не приходится. “Что такое смерть? Если взять ее саму по себе и отвлечься от всего, что вымышлено по ее поводу, то тотчас же убедишься, что она не что иное как действие природы. Бояться же действия природы ребячество; смерть же не только действие природы, но действие, полезное ей”. В общем, та же самая логика рассуждений: смерти бояться не нужно, потому что покойникам уже все равно. И поэтому Марк Аврелий не уходит с военных позиций, несмотря на уговоры: “…Друзья часто советовали ему удалиться от военных действий и вернуться в Рим. Но он презрел их советы и продолжал оставаться; ушел он не раньше, чем закончил все войны”.
Марк Аврелий всегда сохраняет уравновешенность, и готов к любым переменам. Поскольку мир есть непрекращающийся разомкнутый хаотичный поток, мы никогда не знаем, что нас ждет. Многие вещи порой нельзя оценить адекватно, хороши они или плохи. В будущем и настоящем ожидать можно чего угодно: “Смерть же и жизнь, слава и бесчестие, страдание и наслаждение, богатство и бедность — все это одинаково выпадает на долю как хорошим людям, так и дурным. Все это не прекрасно и не постыдно, а следовательно, не благо и не зло”. Удивляться тому, что происходит, не приходится, нужно согласиться с ситуацией и достойно вынести ее: “Не забывай же впредь при всяком событии, повергающем тебя в печаль, пользоваться основоположением: “Не событие это является несчастием, а способность достойно перенести его — счастьем”. Именно такого спокойствия Марк Аврелий требует и от Максима и от Коммода в фильме.
Конечно, само желание императора возродить в Риме республику достаточно нелепо, — тут авторы сценария, как это в Голливуде часто бывает, занимаются подгонкой истории под идеалы американской демократии, выставляя реального Марка Аврелия этаким наивным мечтающим дедушкой. Но аргументация, которую приводит Марк Аврелий в фильме, вполне соответствует догматам стоицизма. Дело Рима — дело народа, возродить римскую мечту, значит, пойти навстречу идеалу разума6 . Поэтому император и просит умеренного Максима взять власть в свои руки, поскольку для последнего единоличное правление не является самоцелью, в то время как Коммод одержим жаждой власти. Такой человек бесперспективен: “Ведь непозволительно же рядом с благом разума ставить что-либо чужеродное, как-то: одобрение толпы, власть, богатство, жизнь, полную наслаждений. Но все это, если ты припишешь ему хотя бы незначительную ценность, внезапно овладеет тобой и увлечет за собой”.
Максиму, наоборот, доверять можно, поскольку он опытный военачальник, прошедший через разные испытания. К тому же в некотором роде он воспитанник самого Марка Аврелия, а значит должен вести себя наилучшим образом: “В душе человека, облагороженного и претерпевшего очищение, ты не найдешь ни гнойников, ни скверны, ни скрытой порчи. Когда бы ни настигла его судьба, его жизнь не будет неокончена, как про трагического актера говорят, что он оставил сцену, не окончив и не доиграв роли. В нем нет ничего рабского, вынужденного, нет навязчивости, отчужденности, нет ничего заслуживающего порицания и боящегося света”.
Сам Марк Аврелий решил сыграть во всей этой истории роль стоической судьбы и каждому приготовил испытания: Максиму неожиданную ответственность, Коммоду неожиданные страдания. Он рассчитывает на понимание сына: “… То, что было препоной для данного действия, становится средством для другого действия, а то, что стояло на пути, само указует путь”. Таким образом отлучение Коммода от власти должно благотворно сказаться на нем. Или как Марк Аврелий объясняет Максиму: “Коммод примет мое решение, он знает, что войско за тобой”. Однако император жестоко просчитался. Его планы были грубо нарушены, а сам он по версии авторов фильма был вероломно убит собственным сыном. Коммод не собирался сдавать позиции.
“Другие добродетели”
…Коммод, скорее
гладиатор, чем император:
будучи императором, он выступал
публично перед народом
почти тысячу раз в гладиаторских
боях.
Юлий Капитолин
Жизнь — как
пьеса: не важно, длинна ли она,
а то, хорошо ли она сыграна.
Луций Анней Сенека
Тематика “чудовища у власти” американскому кино очень знакома, и в фильме Коммод представлен порядочным проходимцем. Но почему-то образ его не выглядит надуманным, а обладает внутренней цельностью. Нет, безусловно, есть в Коммоде что-то от макдауэлловского Калигулы и устиновского Нерона. Но это сходство делает его всего лишь обаятельным негодяем, нежели монстром. Актер Хоакин Феникс даже сделал своего персонажа не лишенным обаяния. Это обаяние властителя, увидев которого в начале фильма каждый скажет: он изнежен, но он по-царски изнежен. Чего еще ждать от будущего императора?
Он имеет мало общего со своим реально-историческим прототипом: “Коммод отличался хорошим телосложением. Выражение его лица было бессмысленное, какое обычно бывает у пьяниц, речь — бессвязная; волосы были всегда накрашены и сверкали золотыми блестками. Волосы на голове и бороду он подпаливал, боясь цырульника”7 . От этого описания в фильме сохранено разве что хорошее телосложение. Коммод Х. Феникса красив, обходителен и вовсе не груб. Он выглядит вполне благопристойно и осмысленности во взгляде да продуманности в речениях ему не занимать. Он и жесток только по необходимости, — его агрессивность всегда имеет разумное основание. У него была желанная цель, и его этой цели безапелляционно лишили. Как же вы хотите, чтобы он себя вел?
Злодеяния кинематографический Коммод совершает от недостатка любви. Он страдает не меньше Максима, поскольку его мечта “стать хорошим властителем” постоянно ускользает от него. А он так искренне желает этого. Империя, которой он должен управлять любой ценой — это его мечта под названием Рим. Он готовил себя к триумфу, однако римский народ почему-то его не жаловал. Из толпы то и дело слышались негодующие крики. Поскольку триумфа не получилось, Коммод начал мстить тем, кто его не любит. Мстить и надеяться, что когда он наконец станет императором, все изменится.
Ведь народ любит только того, кто повелевает. Значит надо во что бы то ни стало повелевать! Трон — это гарантия народной любви. Любви он жаждет всем сердцем, и не остановится ни перед чем, чтобы добиться ее. “Я выжег бы весь мир за твою любовь!” — говорит он отцу и… убивает его, узнав, что императором должен стать Максим.
Он не лишен дара красноречия. Говорить красиво и убедительно он умеет. Вот показательное рассуждение о добродетелях, обращенное к Марку Аврелию, которое позволяет лучше понять мотивы его поступков: “Однажды в письме ты перечислил четыре высших добродетели. Это — мудрость, справедливость, стойкость и умеренность. Я читал, и понимал, что у меня их нет. Но у меня есть другие добродетели, отец. Целеустремленность — добродетель, которая делает нас победителями. Находчивость, храбрость. Пускай не на поле брани, но есть много разновидностей храбрости. Преданность моей семье и тебе. Но моих добродетелей не было в твоем списке”. Зафиксируем внимание, — другие добродетели нужны для того, чтобы выжить в обществе, которое тебя ненавидит. Выходит, Коммод добивается тривиального общественного признания.
Характерно, что говоря о любви, Коммод ни разу не теряет самообладания. Его рассудок чист, и он с легкостью анализирует чувства, подчиняя их разумной цели. Я люблю отца, но отец мешает осуществить задуманное. Значит, нужно его устранить, несмотря на то, что сделать это тяжело. Я признателен Максиму, однако Максим меня не любит, и не скрывает своей неприязни. Он опасен, значит, надо устранить и его, а заодно и тех, кто его любит. Луцилла не любит меня, но она не опасна. Она боится меня, значит надо воспользоваться этим и заставить ее себя полюбить! Толпа и сенат не считают меня идеальным правителем, о, я приму соответствующие меры! Я воздам им должное!
Все это холодные головные рассуждения, в которых любовь лишена всяческого налета чувственности. Любовь — это сознательный выбор, абстрактное, тщательно взвешенное понятие и как всякая абстракция нуждается во внешней демонстрации. “Я должен видеть, что ты чувствуешь”. Не показывать свою любовь дозволяется только мертвецам. Следовательно, либо люби, либо умри. Третьего не дано.
Но это тоже укладывается в доктрину стоической бесстрастности! Роковой разговор Коммода с Марком Аврелием происходит на фоне скульптурного бюста, донельзя напоминающего бюст Зенона. Перед разговором Коммод пристально вглядывается в его лицо. Ведь он, как это ни поразительно, тоже стоик, только немного иного чекана. Он ориентируется не на сдержанность Марка Аврелия, а на придворный стоицизм другого философа, жившего за сто лет до событий, описываемых в фильме. Речь, разумеется, идет о Луции Аннее Сенеке.
Придворный политический интриган и воспитатель Нерона, Сенека также учил о добродетели, благе и снискал репутацию моралиста. Но при этом он безучастно смотрел, как Нерон убивает свою мать, а позднее, впав в немилость к императору, отказался от столичной политической карьеры. Взгляды его противоречивы: он пишет философические письма и одновременно стремится к обогащению, говорит о преданности и предает друзей, пишет о бренности всего сущего и надиктовывает, вскрыв себе вены, стараясь сохранить свои мысли для потомков. И при всем при этом остается стоиком. Стоиком, пытавшимся адаптировать стоицизм к придворной жизни. Соответственно, та добродетель, которую исповедовал он, была слегка другой, чем добродетель Марка Аврелия.
Как у животных есть зубы и когти, так у людей есть разум и общительность. Одно здесь немыслимо без другого. Практика придворного этикета изменчива, и принципы вечной жизни неотступно следуют за ней. Парадокс? А что делать? Если невозможно жить праведно, надо хотя бы осознавать, что живешь неправедно! Сенеку часто упрекали в том, что он не живет как учит, а позволяет себе совершать неблаговидные поступки. Он неизменно возвращает аргументацию: в современном мире главное, не добродетель сама по себе, а стремление к ней. Праведником следует считать не того, кто не грешит (пойди их найди!), но уже того, кто грешит, и при этом знает, что грешит. Главное — отдавать отчет о своих пороках. Классическая мудрость, как далекое от жизни знание Сенеку не интересует: “Я не мудрец и — я даже готов своим признанием дать новую пищу твоему недоброжелательству — никогда им не буду. Поэтому я и не ставлю себе целью достигнуть полного совершенства…” Мудрость должна приносить пользу. Высшие добродетели без политической воли к победе — дым. Не правда ли, похоже на аргументацию Коммода? С этой точки зрения, Марк Аврелий, только пишущий в стол, выглядит нелепо. Философия должна “и созерцать, и действовать”.
“Если оказывать благодеяния, не руководствуясь рассудком, то они перестают быть таковыми и получают какое-либо другое имя”. Поэтому хорошие поступки Сенека уподобляет бросанию мяча в игре. Искусный игрок бросает мяч по-разному. Такому же искусному игроку он бросит мяч изо всей силы, уверенный, что его поймают, а новичку даст слабый пас, и будет всячески стараться облегчить задачу. Если не учитывать этого, — проку не будет ни подающему, ни ловящему. Так и хороший поступок, — не нужно делать его, руководствуясь лишь добрыми чувствами, необходим тщательный и точный расчет. Перед тем, как сделать добро, подумай, с какой целью ты его совершаешь. Это сделает тебя сильным игроком. Благодарность обязана приносить пользу.
Совсем как Коммод, Сенека не доверяет человеку. Коммод идет на преступления, поскольку не может усыпить бдительность, ибо от человека можно ждать чего угодно. Философия есть стремление к нравственному идеалу, но она до сих пор никого не сделала лучше. Пороки правят историей, сменяя один другой. Только победишь один, как на авансцену выходит другой. Мир — театр, а человеческие пороки в нем актеры. Но высший из всех пороков — неблагодарность. “Пороки не ждут в одном месте: подвижные и разнообразные, они пребывают в смятении, подстрекают и прогоняют друг друга. Впрочем, мы всегда должны заявлять о себе одно и то же: мы злы, злыми были, и с неохотою добавлю, злыми будем. Будут убийцы, тираны, воры, любодейцы, грабители, святотатцы и предатели; ниже их всех неблагодарный, если не признать того, что все пороки происходят от неблагодарной души, без которой едва ли возросло бы какое-нибудь крупное преступление”. Можно в этих словах усмотреть страшный вывод, — мы должны быть благодарны не только тем, кто делает нам хорошо, но и тем, кто делает нам плохо. Раз благодарность, это полезная взвешенная разумность, следовательно наказание есть лучшая форма расплаты за зло. Когда платишь за зло добром, польза от этого сомнительная.
Месть — это своеобразная форма благодарности. Таково мировоззрение человека, привыкшего ловить удачу за хвост. Фортуна столь редко руководствуется разумными соображениями! Подобно граду, побивает она порой посевы благородства, оставляя нетронутыми нивы порока. Следовательно, нужно держать ухо востро, ни в коем случае не расслаблять свой разум, и не поддаваться на провокации: “Я говорю это не в свое оправдание, так как погряз в бездне разных пороков, а в защиту человека, достигшего некоторого успеха. <…> О добродетели, а не о себе веду я речь, и вставая против пороков, я имею в виду прежде всего свои собственные. При первой же возможности я буду жить так, как повелевает долг. Ваше изрядно-таки пропитанное желчью недоброжелательство не заглушит во мне влечения к нравственному совершенству; ваша ядовитая слюна, которой вы обрызгиваете остальных и отравляете себя, не помешает мне беззаветно прославлять жизнь, не ту, какую я веду, а ту, какую по моему убеждению, должно вести, не помешает мне почитать добродетель и стремиться к ней, хотя я далек от нее и продвигаюсь вперед медленно”.
Стоическая разумность Сенеки направлена на то, что мы сегодня бы назвали созданием имиджа. Сенека — один из самых известных имиджмейкеров и спичрайтеров в древней истории. Нельзя действовать под воздействием эмоционального аффекта, нужно во-первых, очень хорошо представлять, чего ты хочешь добиться, а во-вторых, тщательно продумать свои действия, чтобы казаться таким, каким тебе выгодно. В мире, где нельзя быть совершенным, это единственный выход. Многие пассажи в его трактатах и письмах направлены на то, когда следует улыбнуться, как следует посмотреть, в каких обстоятельствах и что следует говорить, и так далее. Главное — не терять разумности и всегда действовать сообразно уму. Даже любовь должна быть измерена жестким мерилом разума. Если человек не совершенен, разум обеспечит ему совершенство.
“Многое есть такого, что надлежит принимать, но не быть обязанным”. Подобного рода рассуждения очень удобны, когда жизнь полна пороков. Можно жить неправедно, можно грабить и убивать, оставаясь при этом неколебимым, и не испытывать мук совести. Люди злы, а это значит, руки развязаны. Если не я, то меня. Можно убить своего отца, ибо то, что он дал жизнь, — еще не есть абсолютное благодеяние. Я ничем не обязан ему. Что с того, что он дал мне жизнь? Ведь и врач, исцеливший меня, и корабельщик, спасший меня в бурю, — тоже в своем роде дали мне жизнь. “Но ведь можно превзойти благодеяния и тех, и других людей, даровавших нам каким-либо образом жизнь; следовательно, можно превзойти и благодеяния отцов”.
Вот Коммод превзошел благодеяние Марка Аврелия. “Я сделал то, что должен был сделать. Если бы отец поступил по-своему, империя бы развалилась”, — объяснил он свой поступок сестре. Сенека приводит пример из “Энеиды”: “Превзошел отца Эней, сам бывший для него в детстве легким и спокойным бременем, когда нес его, отягченного старостью, чрез полчища врагов и развалины рушившегося вокруг него города, причем благочестивый старец, объявший священные предметы и домашних богов, был для путника немалым бременем; нес чрез огонь и (чего не в состоянии сделать любовь?) пронес и сделал его одним из достойных почитания основателей римского государства”. Так кто же совершил большее благодеяние, — Эней, спасший отца и обеспечивший славу в веках, или Приам, его отец, вся заслуга которого в том, что он дал жизнь Энею? А теперь представьте, после того, как Эней вынес Приама из огня, он бы заявил ему: нет, сынок, ты недостаточно хорошо нес, и вообще жил неправильно, и следовательно недостоин называться правителем! Как реагировать на такое?
Вот и Марк Аврелий, с точки зрения Коммода, не дорожа империей, растеряв сплоченность нации, занимаясь никому не нужной писаниной и войнами, решил заняться политическим экспериментированием. “Он всячески ограничивал зрелища, на которых выступали гладиаторы. Ограничивал он и подарки актерам, приказав платить им по пяти золотых, притом с таким расчетом, чтобы ни один устроитель зрелища не давал им больше десяти золотых”. Гладиаторы, развлекающие народ, ушли воевать с варварами. И что было предложено народу взамен? “…Между прочим, когда он взял на войну гладиаторов, в народе были толки о том, что отняв у народа развлечение, он хочет заставить народ заниматься философией”. Как относиться к этому? Ведь это безумство! Народу не нужна абстрактная философия! Народу нужно чувство единения друг с другом и государем.
Искомую Марком Аврелием цельность и цикличность легко восстанавливают круглый каравай хлеба и замкнутое пространство цирка. Народ можно сплотить, только дав ему захватывающее зрелище. Зрелище, основанное на потакании острым ощущениям, на смертоубийстве. Толпа — душа Рима, император — его разум. Разум должен держать душу под контролем, и он делает это, выявляя борьбу человеческих страстей. Гладиаторы — это персонификации пороков. Страсти борются друг с другом, поражают друг друга. А дальше душа-народ решает, какой страсти умереть. И разум-император подтверждает это решение.
И потому, каждый выходящий на арену гладиатор готов умереть. Он воплощает тот или иной порок, и знает, что рано или поздно будет побежден. Ни один мускул не дрогнет на его лице, там читается лишь стоическое спокойствие. Так работает стоическая машина единения души и разума, народа и императора. Жизнь — театр, а человеческие пороки — актеры. Они обречены, и им уже все равно. “Цезарь, — торжественно возглашают гладиаторы перед боем, — идущие на смерть приветствуют тебя!” И сам цезарь, величественно аплодируя, готов спуститься на арену и вступить в поединок, беря уроки у этих потенциальных покойников. Как сказал о Коммоде сенатор Гракх: “Сердце Рима — не мрамор сената, сердце Рима — песок Колизея. Он покажет народу смерть, а они будут боготворить его”.
Проксимон и Максим: Эпиктет против Эпикура
Человек — это
душонка, отягощенная трупом.
Эпиктет
В фильме
присутствует еще одна линия
римского стоицизма, воплощением
которой является рабовладелец
Проксимон (Оливер Рид). Он сам в
прошлом раб, преодолевший
собственное положение и создавший
гладиаторскую школу. Он учит не
бояться смерти и мужественно
принимать удары судьбы. Вот его
слова: “Рано или поздно все мы
умрем.
К сожалению мы не можем знать, как
именно подстережет нас смерть. Но мы можем
знать, как умереть по-мужски”. Эта
идея чрезвычайно созвучна третьему
римскому стоику — Эпиктету. Грек
по происхождению, он прославился
бесстрастным нравом и хромотой,
полученной от жестокого хозяина.
Подобно Проксимону он рабского
происхождения. И вот для сравнения
его высказывание: “Постоянно
вникай в то, что с тобою случается.
Если ты увидишь, что случится с
тобою то, что от тебя не зависело, то
помни, что тебе до этого нет
никакого дела. Если же ты все иногда
мучаешься и горюешь о том, что от
тебя не зависит, то посмотри на
случившееся как на урок, заданный
тебе самим Богом”. Итак, главное —
мужество и терпение.
В отличие от Коммода Проксимон иначе трактует смысл гладиаторских поединков. “Все люди — тени и пыль!” — заявляет он. Все умирают рано или поздно, но гладиаторы делают это красиво. Уйти под аплодисменты публики, разве стоит этого бояться? В самом деле, что есть смерть или страдание, как не размалеванное пугало, которого боятся люди, подобно глупым воробьям? На что же людям дан разум? “Человек не должен ничего бояться, он должен быть бесстрашным…” И жалеть в этой жизни не о чем. “Когда обнимаешь своего ребенка, брата, друга, то говори себе, что ты обнимаешь нечто такое, что должно умереть, что дано тебе только на время. <…> Желать, чтобы никто с тобою не расставался, и не умирал, — это все равно, что желать винограда зимою. Обнимай ребенка или друга, и сам думай: ты завтра уедешь или умрешь и мы не увидимся больше”. Одни рождаются, другие умирают. Это неизбежный закон. Ну и что, что у тебя погибли близкие? Что ты можешь теперь изменить? Ты перенес это мужественно, и с тебя довольно. Смертные рукоплещут тебе.
“— Зачем так устроено? — спрашиваешь ты. — А затем, что так нужно мировой жизни. Эта жизнь основана на том, что прошлое сменилось настоящим и что настоящее в свою очередь сменится будущим”. И все. Вот такой жизненный круг. Проксимон и умирает со словами “Тени и пыль!”
А что же Максим? В начале фильма он верил, что Рим — это свет. Все было просто и ясно. Ему не была близка ни умозрительная философия Марка Аврелия, ни тем более, философия борьбы и выживания, которую исповедовал Коммод. Впоследствии он не принял и экстатического фатализма Проксимона.
Ему, кажется, вообще не до философии. Он хочет вернуться домой и затеряться среди хлебного поля. Вот его обращение к воинам в начале битвы с германцами: “Воины! Через три недели я буду собирать урожай в своем саду. Представьте, чем займетесь вы, и пускай это сбудется! Сомкните ряды! Будьте со мной! Ну а вдруг случится оказаться в одиночку, скачите на зеленое поле, и пускай солнце светит вам в лицо! Ни о чем не беспокойтесь, вы уже мертвы! Братья, то, что мы совершаем в жизни, отзовется в вечности!”
Он мечтает о вечности, а вместе с тем говорит о земной доле, о тихой жизни. В его речах вообще очень часто фигурирует образ сада или поля и уединения за крепкими домашними стенами. Эти образы снятся ему во сне. Вот он описывает свой дом в разговоре с умирающим императором: “Мой дом расположен в горах… Розовые камни нагреваются на солнце. Днем пахнет травами сад, ночью благоухает жасмин. А за воротами — огромные тополя, инжир, яблони и груши. Земля черна, как волосы моей жены. На южных склонах гор растет виноград, на северных — маслины. Дикие пони резвятся около дома и дразнят моего сына”. Тихие удовольствия семейной жизни, приходящие на смену многотерпению жизни военной. Он ждет, когда отпустит душевная боль, и придет успокоение. Это не будет стоический покой со сжатыми зубами, это будет наслаждение. Об этом учил в другом Саду другой древний греческий философ — Эпикур. Эпикурейство — философия, которую традиционно не принимали стоики. Зеленое поле эпикурейцы предпочитают умертвию тенистого портика.
Нельзя, правда, сказать, что Максим — последовательный мыслитель-эпикуреец. Мы не найдем в его рассуждениях стройной атомистской концепции, в духе Лукреция Кара. К его мировоззрению добавляются мифологические представления о богах-первопредках, и здесь он последователь вовсе не философии, а скорее ранней римской земледельческой мифологии. Эти представления сближают его с чернокожим африканцем Джубой — другим гладиатором поневоле. Он верит, что после смерти вновь увидит своих умерших родных, и в этом он противоречит эпикурейству, отрицающему жизнь после смерти. Отношение к смерти у Максима не эпикурейское.
Но при этом он говорит о вечности, тишине и покое, о том, что не нужно бояться боли. И еще одна очень важная идея роднит его с Эпикуром, — признание того, что никто не знает своей судьбы. Вот битва с германцами. “Люди должны предвидеть, когда их победят”, — говорит Максиму о варварах один из римских военачальников. “Но можем ли предвидеть мы с тобой, когда победят нас?” — ответствует Максим.
В том-то и состоит несогласие Максима с Проксимоном, — Максим верит в возможность отклонения от неизбежной судьбы. Что будет впереди — неизвестно. При таком подходе всегда остается место надежде и вере в чудо. “Человек сам кузнец своего счастья”, — этот тезис раннего римского автора-республиканца совсем не подходит стоикам. Даже капли дождя падают не по прямой, а отклоняются под дуновением ветра. Даже атомы не придерживаются прямого пути. Так и человек обладает свободой воли, и приложив усилия, может изменить свою судьбу. Путь человека не есть прямая от рождения к смерти. Возможно, это дуга, а возможно, более сложная кривая. И веру в то, что эта кривая вывезет, у человека отнять никто не может. Когда в тебя кидают мяч, не обязательно его ловить. Когда на тебя направляют меч, не обязательно отвечать тем же: можно уклониться, а можно вернуть меч противнику. Уклонение — это искусство. Это знает каждый воин, и каждый эпикуреец. Эпикурейский идеал в этом контексте чрезвычайно близок незамысловатой выразительности блокбастера. Ведь Максим всего лишь хотел семейного счастья! И не хотел тупо следовать тяготам судьбы.
Но с таким подходом никогда бы не согласились стоики. Мы видели различные изводы стоицизма, — Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий по-разному понимают многие вопросы, но в одном неизменно сходятся, — человек обязан соглашаться со своей юдолью, которая предписывается природой. Спорить может только глупец. Все мы — органы одного большого тела, и соответственно, у каждого свое предназначение. Если ты рожден указательным пальцем, то никогда тебе не стать пяткой. Военачальник Максим, соглашаясь стать императором, подобен наивному бицепсу, возжелавшему стать мозжечком. За это его ценит Марк Аврелий, который сам на такое геройство никогда бы не решился. За это его ненавидит Коммод. За это его уважает Проксимон, которому однажды судьба неожиданно подарила свободу. Максим уклоняется от судьбы и попадает в рабство. Казалось бы, все закономерно: “Всякий человек, который бунтует против закона Бога, будет рабом и несчастным: он будет горевать и завидовать, он будет слаб и изнежен”. Однако Максим отклоняется и от судьбы раба, и бросает вызов самому императору, воздавая должное за его злодеяния, и доводя тем самым сенекианскую логику до абсурда. Как вы сказали? Месть — это форма благодарности? Получите! Меч врага да поразит самого врага! А дальше — безмятежный покой и чудесная встреча, смысла которой вам не понять. Впрочем, и не надо. Ведь вам все равно.
1 Властелины Рима. Биографии
римских императоров от Адриана до
Диоклетиана. М., 1992. С.48.
2
Там же. С.70.
3
Римские стоики. Сенека, Эпиктет,
Марк Аврелий. М., 1995. С.283-284.
4
Там же. С.271.
5
Чанышев А.Н. Курс лекций по древней
и средневековой философии. М., 1991.
С.315
6
Стоит привести в связи с этим
известную оценку стоицизма Б.
Расселом: “По природе, учили
стоики, все человеческие существа
равны. <…> Это был идеал, который
не мог быть соответсвенно
осуществлен в Римской империи, но
который влиял на законодательство,
в частности, в смысле улучшения
положения женщин и рабов. <…> И
когда, наконец, в XVII веке наступило
время эффективно бороться против
деспотизма, учение стоиков о
естественном праве и естественном
равенстве в своем христианском
наряде приобрело практическую
силу, которой во время античности
не мог ему придать даже император”.
Рассел Б. История западной
философии. Новосибирск, 1997. С.260.
7
Властелины Рима. С.70.