Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2002
Дмитрий Плохов — родился в 1971 г. в Первоуральске. Окончил Екатеринбургский театральный институт. Работает актером в Первоуральском муниципальном драматическом театре “Вариант”. Печатается впервые.
Привет из Подмосковья
Спать хочется всегда, везде и при любых обстоятельствах. Даже если ты только что проснулся…
— Рота, пойдем! — кричит дежурный по роте.
Дежурный хотел крикнуть “Рота, подъем”, но русский язык сыграл с ним злую шутку. Не знаю, смеяться мне или плакать, услышав проклятый крик. А раздумывать некогда.
Надо вскочить, добежать по холодному казарменному полу до табурета с обмундированием и быстро одеться. Напялить на себя х/б. Накрутить на ноги влажные портянки, пропахшие гнилью. Сунуть это “произведение искусства” в рваные и вечно не просыхающие сапоги. Чем быстрее оденешься, тем больше вероятность успеть заправить постель и заскочить в туалет.
Я не успел.
Сначала промучился с портянками. Правильно их так и не намотал, а тут и в строй надо становиться. Мою попытку заправить постель дежурный прервал весьма эффективным способом. Если бы не реакция, выработанная пятью месяцами службы, тяжелый армейский табурет упал бы мне прямо на ногу. Я осознал свою ошибку и поспешил в строй, где сразу четыре “дедушки” доходчиво объяснили мне мои заблуждения. Бац! Бац! Бац! Бац!
Во время экзекуции поворачиваться к ним лицом нельзя. Уж лучше пусть добавят пару ударчиков по спине (“Чо отвернулся, баран?!”), чем будут бить в живот — так больнее. И довесок тогда другой последует: “Чо недовольно смотришь?!”
Рота выходит на улицу. Возле дверей из подразделения на боевом посту уже замерли дежурный по роте и оба дневальных. Они вглядываются в лица проходящих мимо военных строителей — “вэстров” — и ловко выуживают из общего потока кандидатов на уборку казармы. Сейчас надо действовать решительно и нагло. Почувствовав, что рука дежурного цепляет меня за рукав, я резко подаю вперед и оказываюсь в дверном проеме. Дежурный пробует втащить меня обратно, но не тут-то было. Напирающие сзади военные строители выталкивают меня на лестничную площадку. Хитрость не новая, давно проверенная. Сработала и на этот раз. Я так рад своей очередной удаче, что “кружка пива”, которой меня все-таки угостил длиннорукий дежурный, особо не огорчает.
“Кружка пива” — это удар по почкам. Рекомендую всем любителям острых ощущений. Дешево и сердито! Никакого похмелья…
Зарядка вместо двадцати минут, положенных Уставом, длится от силы минут пять, после чего рота возвращается в подразделение. Я решаюсь на новую хитрость. Сделав два осторожных шага назад, я резко разворачиваюсь и бегу через плац. Кто-то пробует окриком вернуть меня. Не останавливаюсь. Я глухарь. Большой убегающий глухарь. Никогда не видели больших убегающих глухарей, милые “дедушки”?
Бегу мимо клуба, через спортгородок на футбольное поле. Поброжу здесь с полчасика, пока в казарме идет уборка. Тридцать минут, конечно, большой срок. Полы в армейских условиях моют значительно быстрее. Но есть несколько достаточно серьезных причин, чтобы не спешить в родные стены “каземата”, и я не спешу. Я гуляю по беговой дорожке, очерчивающей стадион крупным овалом. Я дышу свежим воздухом.
Самое время достать из кармана “белый бычок”, “спичонку” и “чиркаш”.
Для тех, кто не догадался: “белый бычок” — недокуренная сигарета без фильтра; “чиркаш” — маленькая полоска от спичечного коробка. Все запасливо припрятано еще вчера вечером. Табачный дым вперемешку со свежим воздухом продирает хрипящие легкие, пустой желудок и полные сонной одури мозги. Небо надо мной бледно-голубое, до омерзения умильное и безмятежное. Ему не хватает моих родных уральских труб, изрыгающих непроницаемые струи чада. По горизонту на цыпочках скользят невесомые розовые облака, пассажиры вольных воздушных течений. Плюнуть бы от всей души в этот райский мирок, да только один черт — не доплюнешь…
В подразделении заместитель командира роты лейтенант Кузнецов (подпольная кличка “Кузя”) проводит утренний осмотр. Сердце замирает от неприятных предчувствий. Я встаю в строй на свое место, и ожидания начинают сбываться: я тут же получаю должное за бегство после зарядки и за внезапную глухоту. Однако это еще цветочки, ягодки будут после. Командир моего отделения оборачивается на звуки тычков, замечает меня и растягивает губы в усмешке. Неторопливо выходит из строя. Подходит ко мне. Его фамилия Холмуминов, я мысленно называю его просто Холмумин. Он Гудвин, Великий и Ужасный. Беспощадный Гудвин из угрюмой страны кирзовых сапог…
— Гиде бил?
Его голос звучит томно, устало.
— В санчасти.
Я отвечаю сразу же, не задумываясь. Холмумин знает, что я лгу. Я знаю, что он знает, что я лгу.
— Пачему? — терпеливо продолжает он.
— Живот болит.
— Палит?.. Пачему?
— Черт его знает. Просто — болит.
Я стараюсь придать своему голосу бесстрастный тон, чтобы, не дай Бог, не вызвать самый страшный и самый непредсказуемый вопрос: “А чем это ты недоволен?”
— Пачему койка оставил? Я ее должен заправлят, да? — В его словах неподдельное возмущение моей неправотой. Настроение всегда заметно падает, когда я слышу такие нотки.
— Я забыл…
— Забил? Пачему?
Пока я молча придумываю вескую причину, Холмумин выдвигает версию сам:
— Живот палит, ушел на санчасть и забил?
— Нет! — торопливо говорю я. Если честно, то именно такая причина и пришла мне в голову, но подобное совпадение ничем приятным не пахнет. Впрочем, я все равно уже опоздал.
— Гиде живот палит: задесь? Задесь? — заботливо интересуется сержант, нанося короткие точные удары.
Морщиться нельзя — чревато последствиями.
Незаметно восстанавливаю дыхание и продолжаю честно и открыто глядеть Холмумину в глаза.
— Ищо раз не заправишь пастел — раком паставлу. Понял? — злобно шепчет командир отделения, а у меня отлегает от сердца: что-то быстро сегодня он закончил воспитательный процесс. — Чо бесподшит? Чо не бреешься, а? Вот чурка: блях не чистил, сапог не чистил…
“Сам ты чурка!” — успокаиваюсь я внутренне. Его последние слова меня нисколько не задевают. Можно сказать, они не для меня. Я свою порцию уже получил, а там хоть трава не расти…
Рота шумно покидает казарму, выходя строиться на завтрак. Я торопливо и неаккуратно заправляю постель, бегу в туалет. Там встречаю дежурного по роте и отхватываю положенное за бегство с уборки, но это уж и вовсе ерунда, не стоящая внимания. Мимоходом отоварился — и дальше бежать. Умылся. Почистил зубы. Догнал роту и встал в строй. Завтрак…
Завтрак проходит быстро. До кляксы пюре из не прочищенной до конца картошки я даже не дотрагиваюсь: при всей непритязательности не могу себя заставить съесть это. Ничего, позавтракаю часа через два. Солдатская судьба распорядилась так, что я работаю на заводе в гражданской столовой. Там есть возможность позавтракать человеческой пищей… Без обеда я прекрасно обходился и обхожусь, а вот ужинать придется в части. Тут уж ничего не попишешь: голод — не тетка. Пока же я уплетаю хлеб с маслом и пью горячую жидкость темно-коричневого цвета, подслащенную тремя кусочками сахара. Несмотря на привкус бензина и масляные пятна, дрейфующие по ее поверхности, эту жидкость я по привычке называю “чай”. Привычка свыше нам дана…
После завтрака — развод на работу.
До развода я торопливо ищу пропавшую из сушилки строительную каску. Найти ее так и не суждено. Это уже серьезная неприятность… а впрочем, нечего унывать. Один черт, эта история повторяется каждый день. Благодаря Вовчику Волошину, где-то раздобывшему половину сигареты, я окончательно забываю свои проблемы. Курю жадно, как будто в последний раз. Окурок пышет жаром и обжигает пальцы. Едва я успеваю бросить уголек в лужу на полу, где он смешно шипит и гаснет, как в туалет вваливается Кузя и прогоняет нас с Вовчиком на развод.
Вся часть уже стоит на плацу, выстроившись в линию взводных колонн.
Я успеваю встать в строй как раз вовремя, так как Холмумин уже начал считать своих подопечных. На мне он счет заканчивает и без всяких переходов спрашивает:
— Гиде каска?
— Ее кто-то надел, — осторожно замечаю я.
— Чурбан, чурбан? Гиде твой каска? Я чо, каждый ден должен ее искат?
Оглядевшись (не видит ли кто?), Холмумин легко ударяет носком сапога мне по голени. Он проделывает это играючи, но боль все равно страшная. Застарелый синяк, не сходящий все эти месяцы службы, снова наливается пульсирующей кровью. Я не сдержался и охнул, лицо окаменело, за что я и был наказан повторением удара. На этот раз сержант ударил сильнее.
— Чем ты недоволен, чурбан? Гиде твой каска? Ищи быстрее!
Я перебираю в уме все известные мне ругательства.
Как только боль утихла, мне вдруг стало смешно. Я подумал: “Где еще, как не в армии, мне посчастливилось бы узнать столько ругательств на языках народов мира!” Я тщательно спрятал улыбку и завертел головой в надежде отыскать пропажу.
Каска вскоре нашлась. Ее надел казах с непроизносимой фамилией. Без угрызений совести я указал на него пальцем, и Холмумин отправился восстанавливать справедливость. Я услышал два глухо прошелестевших удара носком сапога, а потом еще и отчетливый стук каски по казахскому затылку. Вернувшись, Холмумин небрежно кинул каску мне и пошел становиться во главе отделения.
Командир части долго вещал о чем-то перед строем, яростно жестикулировал. Ни одно слово до меня не долетело. Голова была занята другим: я радовался, что на моем черепе крепко сидит каска. Как того требуют вышестоящие инстанции, командир части, офицеры и прапорщики, командиры отделений… Теперь, если в столовой с крюка сорвется шальной черпак, я останусь жив и, возможно, здоров…
Развод окончен.
В автобусе, максимально рассчитанном на восемьдесят человек, помещается сотня солдат. Теснота страшная. Мы едем мимо унылых производственных пейзажей. Автобус подбрасывает на ухабах, и я успеваю схлопотать со всех сторон раз двадцать. За то, что не могу удержаться на ногах. А удержаться трудно: ноги в сложной балетной позиции, до поручня я смог дотянуться лишь самыми кончиками пальцев, да и то — проклятая труба на каждом ухабе или повороте так и норовит выскользнуть из моего судорожного захвата. Жаль, что до армии я не научился летать.
На заводе я быстренько смотался из строя, чтобы не идти в каптерку вместе с отделением. Отправился в цех попить шипучки. При виде “гражданских” я, как обычно, ощутил собственную ущербность. Вот я… А вот они — свободные люди, со своими проблемами, радостями, заботами. И эти свободные люди меня совершенно не замечают! Их взгляды равнодушно скользят мимо, как будто военная форма сделала меня невидимым… Ну и черт с вами. Живите, радуйтесь на здоровье.
Опрокинув в себя стаканчик теплой газводы, пускаюсь в обратный путь. У приветливо улыбнувшегося мне деда стрельнул папироску. Закурил. С каждой затяжкой башка тупеет, легкие разрывает надрывный кашель.
Неожиданно встречаю сослуживца, который, не теряя времени понапрасну, приятельски лупит меня в бок. Растерявшись, я забываю спрятать папиросу.
— Дай курит, а? — по-хорошему просит сослуживец.
— Нету, сам вон “бычок” курю, — с сожалением развожу руками.
Однополчанин презрительно кривит физиономию, забывает про меня и про свое намерение отобрать “беломорину”. Ах, какие мы наивные… Ах, какие мы брезгливые… Ну конечно, ведь “дедушки” курят чинарики исключительно в случаях крайней нужды, когда стрельнуть целую сигарету абсолютно негде…
Возле прорабской проходит еще один развод.
“Высокое жюри присяжных”, состоящее из старослужащих моего отделения, осуждает меня за подлое бегство. Кроме меня, подмести пол в вагончике было некому… Свои обвинения “дедушки” подкрепляют дружескими тычками в различные части тела и при этом беззастенчиво копируют одного знакомого сержанта:
— Гиде ты бил, баран, а?
— Каптерка чо, я должен убират? Каждый ден! Гиде-то бил?
Как ни странно, “знакомый сержант” приходит мне на помощь:
— Закиройте паст, бараны.
Недовольно
рявкнув на собственных
подражателей, Холмумин снова
переключил внимание на мастера,
дающего бригаде задание. Мое
присутствие здесь уже не требуется,
но я продолжаю стоять, от
нетерпения переминаясь с ноги на
ногу. Спасибо, однажды я уже ушел с
развода
без распоряжения командира
отделения. Впоследствии имел
бледный вид… В общем, жду, пока
Холмумин с растерянно-отчужденным
видом не обронит заветные слова:
— Ты иди…
И тогда у меня вырастают крылья.
В столовую я лечу с немыслимой скоростью. Окружающий мир чудесен, навстречу идут прекрасные люди, по дороге деловито катят прекрасные машины, прекрасное солнце играет бликами в окнах второго этажа столовой. Мне хочется высоко-высоко подпрыгнуть и поймать эти блики рукой.
Через служебный вход я влетаю в прохладный коридор. Скидываю проклятую каску. Надеваю другое х/б. Чистое, новое, “с иголочки”. Слезно вымолил его у старшины и с тех пор храню здесь, в столовой, под лестницей служебного помещения в старой коробке из-под конфет. Переодевшись, бегу на второй этаж за спецодеждой и связкой ключей. Здрасьте, Анна Андреевна! Ключики можно? Здрасьте, тетя Люда! Помочь? Здрасьте… Здрасьте… Здрасьте…
Работа хоть и однообразная, но все равно по душе, поэтому верчусь, словно заводной. Нужно нарезать девять лотков хлеба, готовые блюда отвезти на раздачу, свежую выпечку отнести в буфет, мешки из-под муки убрать в ларь, разгрузить машину с продуктами, помочь буфетчицам из других цехов загрузить их электрокары, вынести мусор, поднять из холодильника на второй этаж две фляги с молоком…
Незаметно пролетают три часа.
Время — двенадцать ноль-ноль. Немного уставший, но счастливый вэстр поудобнее устраивается в хлеборезке и приступает к человеческому завтраку. Тарелочка гуляша с гарниром, булочка и стакан молока. Можно еще и сметанки съесть, но она вносит в армейскую жизнь определенные неудобства.
— Спасибо! Все было очень-очень вкусно!
— Все, что ли? Уже наелся? Вон какой худой — того и гляди, упадешь.
— Да не-е… Не упаду.
— Может быть, суп хочешь? Или запеканочку.
— Нет, спасибо, тетя Люда. У меня сегодня опять живот болит.
— Боже мой, совсем забыла! Это тебе, как ты просил. “Но-шпа”. Правда, мы этой упаковкой пользовались… Но я еще у подруг спрошу. Может, целую упаковку тебе принесу, хорошо?
— Спасибо…
Час на маленькие радости.
Время найти сигарету, спички, спрятаться в маленьком туалете и прочитать с трудом добытый номер “Московского комсомольца”, пуская в потолок колечки дыма. Сигарету я погасил с таким расчетом, чтобы осталось еще на два перекура. Початая упаковка “Но-шпы” лежит в кармане брюк и даже через ткань приятно греет ногу. Чувствуя тепло маленького пластмассового баллончика, я весь обмираю внутри от предвкушения чего-то приятного и долгожданного…
В два часа дня начинается солдатский обед.
К тому времени
гражданские рабочие уже уходят. В
тринадцать тридцать я бегу
отдавать долг Родине. Для этого
надо занести контейнеры с едой,
доставленные старым “газончиком”
из части, на второй этаж в
опустевший обеденный зал
комплексного обслуживания. Затем я
сдвигаю столы по три. Расставляю
стулья — по десять возле каждой
тройки. Помогаю обедовозу: он
раскладывает яства “в бацки” (от
русского “в бачки”, то есть в
котелки), я эти “бацки” разношу.
Раскладываю ложки. Расставляю
миски. Разношу тарелки с салатом,
мясо, хлеб, кружки с компотом… Три
миски, до краев наполненные мясной
“подливой”, обедовоз велит мне
куда-нибудь спрятать. За
нерасторопность — три минуты
неприятных ощущений. Интересно, в
каком ухе у меня звенит?
Правильно — в левом. И голова
кружится.
Войска врываются в столовую с победным кличем, сразу становится шумно и неуютно. Я скромно стою у стены, пока за девятью строенными столами обедают военные строители. Десять вэстров, как всегда, таинственно пропали и поэтому обедать не пришли. Это повторяется каждый день и никого не удивляет… Одну из мисок с “подливой” я отношу Холмумину, другую — сержанту Аширматову. Из третьей кушает сам обедовоз.
В пятнадцать часов я снова остаюсь один.
Контейнеры с грязной посудой отнесены вниз. Я брожу по залу с тряпкой, смахиваю со столов крошки и расставляю мебель на место. На душе тишь да благодать, я насвистываю что-то “скорповское” — не то “Holidays”, не то “Wind of Change”.
Прибежал Вовчик Волошин.
— Привет!
— Сам ты привет… Я к тебе в гости.
— Нечего делать — пол топтать.
— Вот ничего себе! А я думал, друг спасет меня от смерти, бо я уже пухну с голодухи.
— Он думал… А я думал, что это Байкаримов вернулся. Напугал ты меня, хохол бессовестный…
— Жрать неси, говорю! Что у тебя сегодня?
— Две булки и стакан сметаны.
— И все?!
— Прокурор добавит.
Я смотрю, как Вовчик уписывает нехитрое угощение.
— Чего сам не ешь?
— Я недавно ел… Арунасу булочку отнеси, обжора.
— Арунас обойдется. Он в город ушел, меня с собой не взял. Сказал: “Влядимир! Я, Арунас Тоторайтис, имею в городе важный диело и тебья брать не стану. Но вместо это ты можешь есть моя порррция…”
— Ага, так он и сказал…
Володя хитро жмурится.
— Спасибо! Вкусно, но мало… А закурить у тебя есть?
— Ща покурим! — гордо заверяю я и жестом фокусника извлекаю из кармана окурок.
— Между прочим, Вовчик, рассказать тебе сказку про “белого бычка”? Берешь сигарету без фильтра, куришь ее наполовину и гасишь. “Белый бычок” готов!
Вовка смеется. Балагурит, смешит меня. Докурив, неожиданно собирается уходить.
— Может, погостишь еще немного?
— Не, меня бригадир уже потерял. Я ведь с обеда ему не показывался — в каптерке у Арунаса просидел.
— Ладно, бывай. Заходи как-нибудь…
Время — четыре часа дня. Я относительно свободен до шести вечера. Два часа полного одиночества! Можно пойти в укромный закуток для сторожей, кинуть там на пол старую и рваную пальтушку, погасить свет и — “на массу”. Так и делаю. Уснуть необычайно просто, я даже сам удивляюсь этой простоте. Уже задремав, вспоминаю: у меня же есть “Но-шпа”, первоклассные таблетки… Эта мысль вселяет уверенность, дарит надежду…
Так, с благодарной улыбкой, я и засыпаю.
И просыпаюсь все еще улыбаясь.
Сторож Пал Васильич будит меня ровно в шесть. Обедовоз уже давно должен быть в части, сегодня я ему не понадобился… Однажды он послал меня в цех передать какой-то приглянувшейся русской девчонке две бутылки “Тархуна” и заодно велел сказать, что он влюблен по уши, а посему предлагает руку и сердце. И долго же уламывал меня этот Байкаримов! Правда, без своих обычных членовредительских штучек. Настаивал на том, будто я его лучший друг и братан, и мне было грех отказываться после столь грубой неприкрытой лести.
К поручению я отнесся добросовестно: девчонку нашел, бутылки передал… Но вот с объяснением в любви ничего не получилось. Меня вдруг охватил приступ истеричного, неподвластного хохота. “Болезнь” оказалась заразной, и вскоре мы на пару с этой девчонкой заливались смехом и через силу стонали друг другу:
— Один боец из солнечной Азии… с Востока, короче…
— Чего, чего?
— Влюблен… руку и сердце…
— Передай… идет он подальше…
— Не могу… Он ведь сильно влюблен… Две бутылки “Тархуна” дарит!.. и сердце…
— А где он сам?..
— Стесняется… по-русски плохо умеет… Как в том анекдоте про грузинскую школу: “Гоги, запомни, рускый слова “сол” и “фасол” пыши с мягкий знак на конэц, а слова “вилька” и “тарелька” бэз мягкий знак в середина”…
Смешное воспоминание.
Выходя из столовой, я поневоле предаюсь неосознанной тревоге. На мне вновь каска и ротное х/б. Завод обезлюдел и превратился в зловещий пустырь. Тишина уже не успокаивает меня, а гнетет. Взявшись за дверную ручку ненавистной каптерки, я чувствую, как сами собой отнимаются и подкашиваются ноги, не решаясь сделать последний шаг. Даже мой избавитель — пузырек с ярко-желтыми маленькими таблетками, — не может вселить в меня уверенность. Свободной рукой я безуспешно сжимаю его в кармане, машинально пробуя прочность пластмассы.
Меня ждет приятный сюрприз: Холмумин ушел в душ, а другие “воспитатели” гуляют по заводу. В каптерке находится только безобидный Топчибаев. Если в Советском Союзе самая большая машина “БелАЗ”, Топче — тормоз от этого самого “БелАЗа”. Настроение опять-таки немного повышается.
Успокоившись, я неторопливо подметаю в каптерке, потом с пустой бутылью из-под растворителя иду в цех за газводой. Приношу ее в каптерку как раз к съему. “Деды” подшивают новые подворотнички, чистят сапоги жирным черным кремом. Еще четыре месяца назад они “предлагали” мне сделать это за них. Я отказывался, меня “воспитывали”, давали прийти в себя и опять “воспитывали”. В конце концов “дедам” это надоело, и они отстали. А у меня с тех пор отношение к каптерке такое, будто это морг или кабинет стоматолога… Или камера пыток…
Мне милостиво позволяют пройтись по своим серым от пыли бахилам щеткой, на которой еще осталось немного крема.
Время: девятнадцать ноль-ноль.
Съем. Рота собирается возле прорабской для возвращения в часть. “Дедушки” из родного отделения язвительно допрашивают меня, сколько тазиков пищевых отходов я выжрал сегодня. Все они в один голос твердят, что я значительно потолстел на своей работе. Что меня пора резать, как барана, набравшего вес. Я не обращаю на их злопыхательства никакого внимания: день закончился, а все иное — фигня на постном масле. Наш старшина (подпольная кличка “прапор Ваня”) словно угадал мои мысли. Смотрит на меня и усмехается в жидкие усы.
— Эй, Холмуминов! Берег бы ты его — начальник столовой, как-никак!
— Верно говоришь, старшина! — смеется Холмумин. — Началник столовой. Командыр.
По команде “Шагом арш” рота начинает нестройное движение.
За проходной нас уже ждет автобус. Холмумин так сильно заботится о здоровье начальника столовой, что жертвует ему свою каску. Моя каска сидит на голове и защищает меня сверху. Каску командира отделения я держу в руках и в любую минуту могу воспользоваться ею при случае вероломного нападения. День прошел!..
Оставшиеся до вечерней поверки два с половиной часа летят быстро.
Едем в часть. Кидаем каски в сушилку, умываемся. Я не удержался и в укромном уголке извлек свое бесценное сокровище из кармана. Высыпал содержимое баллончика в ладонь, пересчитал клад поштучно. Восемьдесят одна таблетка! С ума сойти…
Контрольная проверка.
Ужин (слипшаяся “дробь 16”, от одного вида которой меня выворачивает наизнанку).
Личное время… Я его называю “временем для вечерних пистонов”. Провожу его на плацу, потому что здесь меньше докапываются. На улице тепло, под пропотевшее х/б забирается слабый ветерок. Вот зимой скрываться из роты трудно — на плацу холодно, а больше идти некуда…
Построение на вечернюю прогулку.
Роты маршируют по периметру плаца — это и есть армейская прогулка. Строем по периметру: левой, левой! После прогулки построение в казарме на вечернюю поверку, в две шеренги, форма одежды “номер один” (трусы, майка, тапочки). Разложив обмундирование на табурете, я не решился оставить драгоценную “Но-шпу” на произвол судьбы. Пластмассовая упаковка крепко зажата в потном кулаке. Бейте меня, сволочи, по голове, по почкам-печенкам-селезенкам, носком сапога по голени. Запинывайте меня, воображая себя брюсами ли или чаками норрисами — запросто свою последнюю надежду я не отдам… Задумавшись, я прозевал свою фамилию. На мой поспешный выкрик “Я!” прапор Ваня ответил своей обычной присказкой:
— Головка от… снаряда! Не спи, солдат. Замерзнешь насмерть…
После поверки, как обычно, вечерняя уборка казармы. Дежурный по роте подошел ко мне и произнес коронную фразу: “Бери тазик и тряпка”. Я нехотя поплелся в туалет и успел схватить веник. Подметать все же лучше, чем мыть пол, тем более с чужим отделением. Если меня увидит Холмумин… Прямо тут же я попался ему на глаза.
— Не понял? — удивился он. — Чурбан? Чо, отделение уборщик, что ли? Каждый ден тибе скажи, да? Да? Да?
Три зуботычины. Бросаю веник на пол и быстро скрываюсь в туалете. Моя совесть чиста. Мне приказал сам командир отделения, а против Холмумина никто пойти не посмеет. Рота укладывается спать, в туалете уже никого нет, но для страховки я все же прикрываю дверь кабинки и сверху на нее накидываю газету — “занято”.
Присев, чтобы башка не торчала над дверью, я разжимаю липкую от пота ладонь. Руки дрожат, когда я открываю упаковку. Тело тоже вдруг начинает колотить сильная дрожь. Выкатил первую таблетку, долго глядел на нее, потом резким броском отправил в глотку. Как легко я глотал “Но-шпу” дома, когда у меня действительно болел живот! И как мучительно то же самое проделывать теперь!..
“Нет, по одной я не смогу”.
Высыпаю на ладонь сразу десять штук. Рука конвульсивно трясется, и поэтому точного броска не получается. Таблетки рассыпались по языку, рот обожгла горечь. Я морщусь от омерзения, жмурю глаза, глотаю подступившую к горлу тошноту вместе с таблетками. “Успокойся, да успокойся ты, ради Бога! Ничего страшного: осталось совсем мало”. Одиннадцать уже того самого… Осталось ровно семьдесят штук.
Вытираю ладонь о майку, но меня так сильно знобит, что кажется, будто я похлопал себя по груди. От такой дикой мысли губы растянулись в подобие обезьяньей улыбки.
Следующий десяток. Двадцать… тридцать… Язык, точно калека, слабо шевелится во рту. Приклеился к небу…
Сорок… пятьдесят… Слюна душит меня, я захлебываюсь ее тягучестью и зловонностью. Нормально сплюнуть тоже не удается: непослушные губы не могут сами избавиться от повисшей слюны. Она ядовито-лимонного цвета. Черт возьми, сниму ее рукой… Теперь я сплевываю уже после каждого десятка.
Шестьдесят… Я НЕ МОГУ БОЛЬШЕ!.. Семьдесят… Тошнота снова рванулась в атаку, и мне стоило огромных усилий подавить ее. Кружится голова, я могу потерять равновесие и рухнуть на загаженный кафель. В глазах пылают фиолетовые, синие и зеленые круги…
Восемьдесят! Плюс одна…
С первой попытки встать не удается, только со второй. На ватных ногах я доплелся до питьевого фонтанчика. Долго хлебал воду с привкусом бензина, которая мне в эти минуты была милее родниковой.
В спальном помещении казармы уже выключили свет. Разбитый, я дополз до своей койки и с трудом влез на второй ярус. Мир исчез для меня, я отгородился от него тонким и колючим армейским одеялом. Мне хотелось плакать и смеяться от радости, но я думал о другом. Мне вспомнились все, кому хотя бы мысленно стоило пожелать счастья и сказать глупейшее слово “прощай”. Родители и младший братишка, любимая тетка и сестренки, друзья и девчонка, терпеливо отвечающая на мои дурацкие влюбленные письма. Эти люди не виноваты в том, что я решил уйти из жизни.
Завтра я уже не проснусь, я уже больше не услышу проклятую команду: “Рота, подъем!” Она будет звучать не для меня, вместо меня в кровати будет лежать труп. НИКОГДА, НИКОГО И НИЧЕГО БОЛЬШЕ НЕ УВИЖУ!
Как только эта мысль дошла до меня, я успокоился. Я уткнулся лицом в подушку и уснул.
* * *
Привет из Подмосковья!
Так должны начинаться все письма домой. Это старая традиция, ее нужно выполнять, хотя иной раз я сам нарушаю ее. Привет, все нормально, жив-здоров, на улице лето, я по вам скучаю. (Было бы правильно писать “я по вас скучаю”, но откуда простому военному строителю знать такие тонкости?) По-прежнему работаю в столовой. Наверное, килограмм на двадцать поправился…
Короче говоря, сжираю в день по три тазика пищевых отходов. Да, вот так прямо сажусь и лопаю. Без ложки, разумеется. Руками и ртом.
Но все это ерунда, а вот для чего это я столько бумаги измарал? Нет, это не жалоба, не очернение доблестных военно-строительных отрядов. И не картинки с натуры — слава Богу, у меня служба позади. Второй год был абсолютно не похож на первый, так что свои ехидные улыбочки оставьте при себе. Предупреждать или запугивать тех, у кого армия еще впереди, я вовсе не собирался — у них будет свой расклад и своя игра. Те, кто все это уже прошел, лишь усмехнутся и небрежно обронят что-нибудь многозначительное. Может быть, они даже смогут кого-нибудь обмануть, что ни о чем подобном не слыхали. Но вот ведь жалость и обида: им не обмануть себя.
Что это, исповедь самоубийцы? Отнюдь нет. Скорее, просто мозаика из разноцветных стеклышек. Как в детском калейдоскопе. Тихо, в одиночку, спрятавшись от всего мира, я страстно мечтал умереть. Я никого не предупредил о своих планах, никого не просил меня “спасти”. Это по-армейски называется “закосить на дурочку”. Нет, я действительно хотел уснуть и больше не просыпаться.
Нашел чем хвалиться? А я и не хвалюсь. И количество воспитательных моментов я не выдумывал. Пожалуй, их даже не хватает. Реакция у меня на первых месяцах службы такая выработалась, что иногда я шарахался в сторону от собственного отражения в зеркале. Смешно? Погодите, дальше вообще обхохочетесь. Между прочим, я очень постарался избавиться от гнусаво-плаксивого тона. На орехи я отхватывал как боец, поэтому и описал все экзекуции по-боевому.
Итак, что ж сие означает и с чем его едят? Возможно, это обвинение. Нет, не государства, а себя. Кругом виноват: в военкомате не “косил”, вместо спортзалов на “гражданке” предпочитал библиотеку, другие подобные мелочи… Пунктиков сто наберется, но мне не хотелось бы их сейчас все перечислять.
Почему не схватился за табурет? Браво, сударь, вы настоящий герой! Но за табурет я хватался аж целых два раза. И за лопату. И за молоток. Но вот опять-таки неувязочка: нужно еще и ударить. Всего-то ничего, только непросто это оказывается. Сложнее, чем я думал. Попробуйте-ка играючи раскроить человеку череп! Впрочем, я и тогда не буду вами восхищаться. ВЫ УПОДОБИТЕСЬ ИМ…
Я ни о чем не жалею, ничего не стыжусь и не бледнею от своих воспоминаний. Наверное, это все очень смешно и глупо, но я не могу удержаться от улыбки, вызывая в памяти такие яркие картинки той ночи. Жму вашу руку и прошу извинить меня за резкость, но вы взялись за неблагодарное дело: вынудить меня вынести обвинительный приговор самому себе. Даю слово, что я делал это много раз, но в один прекрасный вечер взял и помиловался! Ваше право не соглашаться со мной, но меня уже не переделаешь, и упрямства мне — не занимать.
Кстати говоря: рад, что вам даже в голову не пришла мысль упрекнуть меня в том, что я не поделился своими заботами с командованием. Проблему стукачества мы с вами затронем в следующий раз, если только он представится, а пока что можно и прерваться на этом. Тему почетной обязанности и долга Родине (очень красивые, но немного эфемерные понятия) я обсуждать категорически отказываюсь. Вообще-то я не против красивых понятий, не против почетной обязанности и не против интернационального долга, но все мы знаем последствия этой не вполне умелой казуистической игры в слова. Я свой долг Родине отдал тогда, когда десятками пихал в глотку таблетки “Но-шпа”.
Как же я все-таки остался жив и даже сохранил в себе силы для злобных нападок на себя и на армию? Право, это не так интересно. Хотя… Что ж! Если говорить начистоту, то надо договаривать до конца.
…Я проснулся часу
в первом ночи оттого, что умирал.
Даже не умирал, а подыхал, как самый
распоследний скот. Мне казалось,
будто я утонул в матрасе, увяз в нем,
точно в непролазной топи, а сверху
на меня
опускается непонятное существо.
Вокруг был абсолютный мрак, я не мог
увидеть неумолимо приближающееся
Нечто, но зато я чувствовал его
липкое дыхание и слышал свист мерно
колыхавшихся крыльев. Меня сковал
страх, я попробовал выдернуть
голову из блином растекшейся
подушки, но сила земного притяжения
возросла в десятки раз. Страх
подгонял меня, я задыхался от
усилий, но ничего не выходило до тех
пор, пока усиленное притяжение
вдруг не сменилось космической
невесомостью. Голова пулей
вылетела из вязкого плена, и мне
показалось, что от рывка хрустнули
шейные позвонки.
Я был спасен. Вокруг меня в призрачном свете ночника таяла спящая казарма — под посвисты, всхрапывания и сонное бормотание вэстров. Меня мутило, тело отказывалось повиноваться, мозг с ужасающей скоростью крутился внутри тесного черепа, точно белье в стиральной машине. Стены казармы совершенно бесшумно сдвигались и раздвигались, окна то появлялись, то исчезали вновь. “Господи, за что мне такие муки?! И умереть-то толком не смог”.
От моих стонов проснулся сосед внизу, испуганно вгляделся в мое лицо. Наверное, я был неестественно бледен, или же его напугали мои безумные выпученные глаза.
— Э-эй! Чо с тобой? Палит, да?
Я хотел ответить, но не успел. Сильная судорога сдавила мне ребра и живот, “блатной” на нижнем ярусе едва успел укрыться одеялом, как меня вырвало. Мощной мерзопакостной струей выходил мой скудный ужин и остатки гражданского завтрака.
На какие-то секунды мне полегчало, я обессилено упал щекой на подушку, и мозг сам собой отключился. Очнулся я через несколько минут от все тех же проклятых позывов к рвоте и от сильного запаха “Но-шпы”. Рядом с кроватью стояли дневальные — русский паренек и грузин с вечно улыбающейся “фотографией”. Грузин держал в руках испорченное мной одеяло.
— Э, тебе плохо, что ли? — с тревогой спросил русский. Я хотел сказать “да”, но голосовые связки не слушались, и я лишь еле-еле качнул головой.
— Давай-ка, вставай…
Чьи-то руки легко и заботливо потянули безвольное тело к краю кровати, но мне вдруг показалось, что меня стаскивают в пропасть без дна. Я вскрикнул и что есть силы вцепился в матрас.
Все-таки им удалось стащить меня вниз и надеть на меня брюки. Оба дневальных стойко переносили выпавшие на их долю мучения — они донесли меня до туалета на своих плечах, потому что неведомая сила швыряла меня из стороны в сторону, ноги разъезжались, а голова болталась, словно на веревочке. В туалете меня вырвало еще раз, подчистую. Супом из желудочного сока и растворившейся “Но-шпы”. Все та же сила кидала меня в стену, на которую я опирался. Размазывала, давила…
Русский паренек долго ломился в дверь канцелярии, пока из-за нее не выглянула заспанная физиономия Вани. Старшина хмуро и непонимающе глянул на меня и велел вести в санчасть.
На улице сырой воздух летней ночи ударил мне в голову и окончательно свел меня с ума. Я пел песни, пританцовывал, смеялся и разговаривал сам с собой. Вспотевшие от усердия дневальные с трудом удерживали мою разбушевавшуюся оболочку, но не могли удержать взбунтовавшуюся душу. Я понял, как прекрасно жить, какая это изумительная штука, и что армия не вечна, и что фонарь возле санчасти горит, освещая макушки деревьев за каменным забором — это здорово! Я больше не хотел умирать, я боялся смерти. Я хотел жить.
В санчасти меня осмотрел обезумевший после сна санинструктор. Он приказал бедолагам-дневальным тащить меня обратно в роту и приходить лишь в том случае, если приступ повторится.
В три часа ночи я обрел наконец-то покой. Меня уложили на свободную кровать нижнего яруса и предусмотрительно поставили под койку тазик. Он мне не понадобился — я уже провалился в сон без сновидений до двенадцати часов следующего дня. Самое интересное, что команду “Рота, подъем!” я действительно в то утро не слышал. Она была не для меня.
…Конец у этой сказки очень счастливый. Через три месяца “дедушки” станут дембелями и разъедутся по домам. Для меня настанут другие дни-денечки, но это сюжет другого, более подробного повествования. Правда, с некоторых пор я не могу даже просто взглянуть на маленькие желтые таблетки, но все это мелочи по сравнению с мировой революцией, верно?
Порой я пытаюсь понять причины постигшей меня неудачи, но фактов не хватает, и приходится полагаться на эмоции. Я трехэтажными конструкциями крою журнал “Юность”, в одном из номеров которого вычитал этот “безболезненный” способ расставания с жизнью. Однако, отбросив эмоции, я всегда думаю об одном и том же. Быть может, виноват все-таки не журнал?
В той статье говорилось, что какая-то девушка, когда ее бросил парень, купила упаковку “Но-шпы” и отравилась. УПАКОВКУ! Но ведь в упаковке СТО таблеток! А я-то принял только восемьдесят одну…