Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2002
Иван Александрович Плужников — родился в 1978 г. в Свердловске. Окончил УГК им. Ползунова. Работает электромонтером на ВИЗе (ЦХП). Публикуется впервые. Живет в Екатеринбурге.
Горка
Это кухня без излишеств с облупившимся полом, усыпанным горелыми спичками, крошками; холодильником в растрескавшейся эмали и старых переводных картинках; парой захватанных шкафчиков на светло-зеленой, возле плиты дочерна засаленной стене. Часы с кукушкой, что вылезла по пояс, да застряла и рвет клюв в крике. Мусорное ведро под раковиной распространяет запах, который даже воздух из приоткрытой форточки не способен устранить, а только делает его еще явственнее. Холодильник вдруг трясется и бренчит, как конь в сбруе, начинают дребезжать тарелки в раковине. Табачный дым утекает в форточку, в окне летит снег хлопьями. За столом сидит Серега Соболев. На столе перед ним полдесятка изжеванных гильз в пепельнице и помятая коробка “Беломора”.
С треском прорывается напластование внутри угреватого носа, он с шорохом трет отечное лицо ладонью в синих перстнях. Переводит глаза на окно, тянет из папиросы, медленно выпускает дым. Он глядит в окно с выражением тупой скуки, глаза туманятся, и со вздохом шевелятся губы: “Быстрей бы лето, что ли…” Затем по лицу проходит скептическая гримаса, а брови сумрачно нависают над глазами: “Да и что лето? То же самое… что и зима…”
Соболев поднимается и идет из кухни в прилипающих к полу носках. В старом трельяже отражается сутулая фигура в трико с потертыми коленями и красной водолазке. Шурша плечом о стену, он входит в большую комнату, залу, где темнее от штор и стоял телевизор у шифоньера. Под плюшевой коверной аппликацией с изображением бородатого тигра на диване разметаны покрывало с одеялом, спутанные пряди волос, как травы, чахлый клок проросли из подушки. Серега подходит к окну и, позвякивая зажимами на гардине, отодвигает штору. Белый свет заливает комнату.
— Э-эм… а-а… что? — бухтит Натали, отлепляя от свалявшейся подушки лицо и оборачиваясь. — Что? Сколько время?
— Утро… день, — туманно отвечает Серега.
— Славка-то ушел на работу?
— Ес ичиз.
— Сынулечка проснулся?
— Ноу ичиз, — оглядывается Соболев на другую дверь.
— Ну, тогда… — диван вздрагивает от падения.
— Эй…
Глядя на нее,
Серега жалеет, что не пьяный, злости
нет настоящей… Славка — его
младший брат, “сынулечка” — их
сын. Он идет на кухню, где роковым
образом ничего не изменилось.
Только вдруг: горит лампочка, и это
кажется ему странным, ибо он не
помнит, чтобы она горела или что он
зажег ее. На свету лампочка не
слепит, видно, какая она пыльная. Ему не
нравится, по-человечески хочется,
чтобы лампочка была чистая. Он со
скрежетом пододвигает табурет
ногой, встает на него, вытягивает
рукав
водолазки и, обжигаясь, выкручивает
лампочку. Прыгнув с табурета,
Серега подходит к раковине.
Тарахтит кран, льется вода,
лампочка тихонько лопается. С
ледяным спокойствием он выбирает
осколки из раковины. Заодно моет
тарелки.
Спустя две минуты он в коридоре. Надев ботинки, выходит на площадку в подъезд к лифту. Прислушивается. Крадучись поднимается на четвертый этаж. Залезает, кряхтя, на перила, шлепая по стене ладонями, дотягивается до лампочки концами перстов. Челюсть сводит, постепенно вылезает язык от неловкой операции, и все лицо искажается, как у кретина. Чу! Он, как ястреб глазастый, круто оборачивается, так и убьет, кажется. За одной из дверей слышны разговор и перешагивание. Громко падает и, грохоча ботинками, убегает по лестнице.
Лампочка ввинчена в патрон. Серега стоит посреди кухни, мажет в задумчивости лицо побелкой. Слышно, на улице проезжает машина. Раздаются крики. Он спешит к окну, надеясь увидеть драку, но крики утихают и удаляются. Хлопья садятся на жестяной карниз и невесомо покачиваются, легкое дуновенье сметает их, новые садятся и трепещут стоя. На улице школа за оградой, сугробы, дома, люди… пустыня.
Скучные мысли кружатся в глазах его. Ложится на дрейф он, как бы на медленном огне внутри булькает варево, и то один всплывет — овощ, то другой — фрукт. Двоих мальчиков, одетых по-зимнему, догоняет третий, слышны их пронзительные голоса. Когда-то, чуть ли не двадцать лет назад, его принимали в пионеры. В ДК всем повязали галстуки. “Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…” “Пионер растет смелым и не боится трудностей”, “Пионер — всем ребятам пример”. Серега пережил к тому времени ажиотаж, связанный со вступлением в пионеры, из-за поведения его принимали не осенью и не зимой, а весной. Выстроились на сцене. “Будь готов!” — воскликнула пионервожатая. “Всегда говно!” — крикнул, салютуя, и опоздал за хором или опередил ли.
От исключения спас отец, прямо в директорской стал прессовать Серегу. Надо же, лет десять уж Соболев не вспоминал этого случая… Вентиляционная решетка в пыльной опушке и клочьях паутины, что над раковиной, под потолком, часто щекочет Сереге нервы. Это он поутру услышал отцов стон из ванной. Батя еще вечером сидел на диване, полотенце на коленях разложил, смотрит, лоб морщит, и сопли текут. Славка спросил, чего-де в полотенце уперся. А он объясняет: вот, телевизор смотрю — черно-бело, а на полотенце — цветное показывает. Как же они квасили!.. Из-за вентиляционной решетки мать-покойница с ним говорила и как-то сказала: я, Сережа, умерла, и ты скоро умрешь!.. Сереге порою положительно чудится чье-то молчание из-за решетки. Заговорит, когда черная кукушка закукует. Рок, фатум…
Год назад Серегу выгнали со стройки, где он трудился каменщиком. Нормально работал, деньги платили, и потянуть было что. А тут произошла неприятность такая — недоразумение, глупость. Он шариками от подшипника нервы успокаивал. Кто что, а он шарики, бывало, крутит. Потом надоели, не знал, куда деть. Без всякой задней мысли кинул один в каску мастеру, — тот ее оставил на шкафчике. Пришел он на следующий день, схватил каску и опрокинул на плешь вместе с шаром, тяжелым, миллиметров сорок в диаметре. Серега, когда узнал, готовился к объяснениям, но ничего. Только тот вроде как стал избегать общения с ним, глаза прятал, разговаривал через третьих лиц. Ну, Серегу это не тяготило. Однажды, кривясь от, видишь ли, чужой неквалифицированности, с отвесом поползал и велел стену разобрать, которую Соболев сложил, другого каменщика поставил, а Серегу отправил бетон кидать. Подумаешь, выгнулась стенка, раствор бы высох, ее и вытянуло бы и выпрямило. Мало он, что ли, стенок сложил и там, и здесь… Как-то в бытовку ворвался, где Серега обедал с напарником, позыркал по столу, по углам и вышел молча. Серега уже забыл про тот инцидент, а мастер и застукал, как он вместе с другими работягами пьет. Им по десять процентов с премии, а Серегу корректно оформил по тридцать третьей и успехов еще пожелал.
— Это все суета, — говорит вполголоса. Долгую еще череду мыслей пропускает через себя Соболев один в четырех стенах. И хотя на улице то же самое, что и дома, тупик здесь проигрывает простору снаружи. Дальше происходит вот что.
Распахивается дверь, и Соболев появляется на крыльце. Он в бурых ботинках, в джинсах и черной куртке из кожзаменителя, потертой на спине. На голове старая ондатровая формовка. Толстый, выбивающийся сзади и спереди, светло-коричневый мохеровый шарф в торчащих косицах вызывает ассоциации с дохлой и лежалой, со свалявшейся шерстью, собакой. Вытянув шею и собрав губы в щепоть, Серега тщательно подтыкает его под ворот курточки и, сощурившись от окружающей белизны, обводит взглядом окрест, проводя одному ему ведомую рекогносцировку. Как говорится, бдите, граждане пассажиры. На морозце лицо его свежеет, точно сняли кальку, исходит желто-розовыми пятнами, краснеет нос, область, закрашенная побелкой, остается без изменений.
Серега сходит на дорогу, обнаруживая на ходу несколько подсолнечных семян в кармане. Идет по части асфальта, очищенного от корки снега. Идет вполне целенаправленно, у конца дома сворачивает и спускается к подвальной двери. “Дворник”, — намалевано на ней. Он толкает дверь, потом стучит и нетерпеливо пихает ее. Изучает сорванный шпингалет, прилаживает его обратно и продвигается, прикрыв дверь, на доносящийся свет. Последовательно минуя несколько арок, Соболев входит к дворнику. В глаза бросается пушистый котенок на картинке за лампочкой, свисающей со шнура, рядом на стене поблекший красный призрак Ленина над золотой равниной с комбайнами и тракторами.
Тлеет вата на рукаве телогрейки; на столе раскаленная плитка, стакан чая. Широкобородый дворник готовится укусить бутерброд с плавленым сыром. Зубы у него, кажется, свои, но слегка выдаются вперед и чужеродно торчат из-под усатой губы, примерно как манжета из обшлага.
— Салям, — здоровается Соболев. — Приятный аппетит. Чифирок?
— Открыто тама, что ль? — хмурится дворник.
— Где? — интересуется Серега.
— Вход, — ворчит он, пытаясь вспомнить, запирал или нет.
— А… — рассеянно говорит Соболев, шаря глазами по рухляди, по инвентарю.
Не дожидаясь ответа, тот смыкает зубы на бутерброде и шумно всасывает чай из стакана.
— Мне, короче, лопата нужна, — игнорируя подержанную и надтреснутую, Серега хватает новую дебелую лопатку из угла, там, где метлы и ледоруб.
И вот теперь-то нет никакой мочи и нет смысла скрывать дворнику свое чувство, мучительную страсть к лопате. Он протестующе мычит, расплескивая чай, с яростью и удвоенной скоростью жуя.
— Что? — спрашивает Серега, видя, как льет дворник на себя кипяток. Берет с полу для пробы ком воздуха и швыряет в стену.
— Нет! — плюется хлебом и сыром дворник, поднимаясь с сиденья, но тут что-то неожиданно фантастически жалит его в руку, и он начинает тушить рукав.
— Не дергайся, через час отдам — гадом буду… Не нужна мне она… — и Серега быстро уходит.
Это парадокс: как же не нужна, если взял, издевательский парадокс, загадка такая, что называется: кто из нас осел? А перед тем что сказал? Вовсе двусмысленный экивок: гадом буду, отдам. С одной стороны, пообещал обязательно отдать лопату, но если буквально понимать, то, наоборот, отдаст — будет гадом. Соболев, с точки зрения дворника, конечно, гад. Вряд ли только Серега согласен с дворником, а главное, гад он потому и гад, что не отдаст, в этом и выражается его гадство…
Потушив рукав, очень недовольный дворник зло шевелит губами, глядя в ту сторону, куда ушел Серега. Настроение его испорчено. Он лопату берег, копать не хотел… А теперь все — ушел, на чекушку сменяет. С досадой хлебает чай и со стуком ставит на стол недопитый стакан: копать не хотел, лопату жалел, эх… С новой мыслью смотрит вслед Сереге и идет к выходу.
— Говнюк, — слышится, — баран.
Он возвращается, ищет под верстаком молоток с гвоздями. Снова уходит. Тук, тук, — доносится приглушенно, — бам, бам… бах! бах!!
Потом ворочается, кидает молоток на место, садится за стол. Затем медленно и с некоторою приятностью отрывает заусеницу с подошвы сапога. Доедает хлеб с сыром, допивает чай. Съедает яйцо. Трет ладонью бедро, раскачиваясь да глядя на стены. Выбирает окурок пожирней в консервной банке. Дымит “Примой”, покуда не начинает печь просмоленные пальцы и губы. Скребет под бородой, запрокинув голову. Маловероятно, чтобы дворник изучал энтомологию, но методы вполне научны. Червяка он заморил, и надо теперь муху задавить. Есть у него под столом бутылек такой. Дворник моет стакан, залезает под стол. Разводит свой спирт. “Ххуфф”, — говорит он, кривятся бетонные скулы, слезится лампочка, и разливается тепло… А потом… потом грусть находит на дворника, непреклонные брови его обвисают, он вздыхает тяжело. “Эээ-эй…” — говорит протяжно, сейчас, кажется, запоет шершавую песню о безбрежной тоске, о Керулене и Ононе… “Эээ-эх…” — тянет он с еще большей тягостью…
А па-роход киля!
Жыр гыйлыз татар,
Аэй… забыл, биля…
На улице в это самое время на том конце заснеженного футбольного поля при школе на тропе появляется Надежда Филипповна — учительница математики средних классов, женщина на пятом десятке. Руку оттягивает сумка с продуктами на одну персону. Хрустит снег, и мысли о квашеной капусте, когда ее мешают с морковью, перед тем как заквасить. Но во рту кислоты не прибавляется, навязчиво до озноба представляется во рту тот же снег — холодно-крупитчатый, медленно размокающий во рту. Теперь каникулы, у ней отдых, неясно воображается салат там в хрустальной салатнице, пива бутылка, аспирина таблетка.
В киоске попросила она бутылку пива, майонеза пару банок да сигарет пачку — дала пятидесятку, и если хватит, фисташек, мол. Равнодушным и утомленным таким голосом. А продавщиха — нет-де фисташек, и дала сдачу. А ведь не сдачу надо сдавать, а доплаты требовать. И когда отошла Надежда от киоска, тут до нее и дошло: продавщица решила, что ей дают шестидесятку, верней, не то чтобы решила, — появилось у ней неизъяснимое убеждение, — очень тонкий психологический момент. Она за прилавком настоялась, сознанием ее легче манипулировать, размышляет Филипповна, даже подсознанием, в сущности. Очень тонко, все буквально на волосе. Такое видя утомленное требование дать на пятидесятку товара сверх пятидесяти, а голова у ней устала, она уж и меньше ей доверяет, чем покупателю, а покупатель так равнодушно давит на нее: еще и фисташек, мол. Конечно, сохранились еще умственные рефлексы, дают ей банкноту, не сотню и похоже на пятидесятку — только эдак не хватает, тут на подсознательном уровне и выдается решение, что шестидесятка. Истинно, у ней и лицо такое, что она, может, смошенничала: сдала типа с семидесятки, как с шестидесятки. Понятно, что Надежда Филипповна сассонировала с продавщицей, каждый шаг ее был выверен гениальным случаем. И споткнулась она у входа в масть, и собралась уходить, да не ушла, прилавок изучала семь минут — ни больше ни меньше, и т. д. Полонила продавщицу калейдоскопическим завихрением ассоциаций. Окружила метафизическими зеркалами и линзами, вышло такое преломление, что фукус острием уперся прямо ей в главную извилину. Переключила ее в другой режим мышления, спинномозговой. Надо будет взять еще в библиотеке книжку по психологии, “Прикладную психиатрию” какую-нибудь, чтобы манипулировать сознанием малолетних дегенератов и дегенераток.
Напротив дома, несколько поодаль от припорошенного “москвича”, маргинал Соболев сгребает снег в кучу. Сие вначале не привлекает внимания Надежды Филипповны. Возможно, он теперь работает дворником вместо того бородатого татарина с неправильным прикусом. Однако же, замечает она, Серега не ремеслом, скребя снег на дороге, а скорей, вольным художеством занят посреди двора. Можно подумать, дискриминант извлекает, с таким достоинством орудует лопатой.
Как искренний любитель авансов, желая увидать раньше времени плоды труда и приохотить себя к дальнейшему созиданию, Серега соорудил крохотную горку, обхлопал ее и разгладил. Он планирует сделать горку раз в пять больше, примерно как на площади 5-го года, само собой, поменьше, но с таким же спуском и поворотом. Это не модель, это вроде как ядро, детинец, обрастет он сверх того горищей… Морозец тылицы его оголенные жжет да щиплет, ветерок лицо студит. В дому-то разве носки шерстяные сойдут за варежки, перчатки свои он посеял по пьяни третьего дня. Минус двенадцать по-нашему, гадает Серега, закуривая. Сколь это по Фаренгейту? По-любому не меньше сорока.
Ой, мама, какая панорама. Какая прелесть, глядит Надежда Филипповна. Малышне горку строит… Может быть, грехи замаливает? Хотя ведь какие грехи у животного? Каприз какой-то… Если б спросили, кто это такой, сведений она бы предоставила немного. Родители умерли. Живут — то драка, то пьянка. И девушка, с ними которая. Ходит все, гуляет с коляской, ходит и ходит, ходит и ходит, смотрите: я мама, а в коляске-то, может, трупик мумифицированный.
Покуда обходит Надежда Филипповна двор у поребрика, Соболев с лопатой виден ей со всех сторон. Куртка болтается на нем, как кожух. Он втыкает лопату и трет руки, оглядывая малую горку. Падают редкие хлопья, синицы чирикают на голом кусте, сухая полынь и репейник торчат из снега. Место Серега выбрал подходящее, по-инженерски используя ландшафт, на бугорке, спуск уже есть. Он курит, выпуская клубы дыма. Надежда Филипповна сквозь телескопические линзы различает на белой, словно мел, щеке редкую пшеничную щетину, как на покойнике. Он выплевывает папиросу, с хрипом прочищает горло и, надувая щеки, пушечно харкает в сторону. Берясь за лопату, на секунду Соболев встречается взглядом с Надеждой Филипповной, близоруко, с болезненной гримасой щурясь. Отводя глаза, она думает о том, что от метилового спирта люди слепнут, потом помирают… Соболев равнодушно отворачивается и продолжает сгребать снег.
А ведь он, кумекает Надежда, он знает, что умирает, и весь остаток жизни решил потратить таким образом. Смерть все сильнее сжимает свои свинцовые объятья, он начинает слепнуть, глохнуть, грустить, торопливо курит, трет коченеющие руки и спешит доделать единственное в своей никчемной жизни хорошее дело. Я эксцентрическая особа, мыслит она и, все-таки встретясь взглядом с Серегой, ощущает: ей передается какая-то тяжесть, драгоценная ноша. С грузом сочувствия, беспречинной жалости Надежда Филипповна заходит в подъезд и поднимает со ступеней хнычущего котенка, двух примерно месяцев. Берет его за теплое пузцо; у щенков также хорошие пузы, одни из лучших, правда, и им, верно, не сравниться с человечковыми. Можно предположить, котенка выгнали за то, что он оправляется где попало, не подлежит научению. Ну, дак на то она и педагог, и сына вырастила — солидный человек, приедет с невестой на Новый год, а тоже ведь когда-то… эх, сынок, сынок…
Весь похватал Серега снег вблизи строящейся горки. Издалека теперь кидает комья и накладывает сверху на нее — руки жжет черенок. Местами он согрелся, даже вспотел, а местами ветер продирает — то сверху, то снизу. Главное, успела Сереге опостылеть его затея, но как же бросить, если, можно сказать, начал у всех на виду, само собой, перехотелось выстроить тут какой-то невиданный аттракцион — закончить хоть бы как неказисто да уйти.
Слегка поддатый, румяный, мордастый, в распахнутой дубленке, проходит неподалеку Дмитрий Коминов, молодой человек лет двадцати семи, “коммерсант” по роду занятий. “Скрип, скрип…” — слышит Соболев краем уха. Кома глядит на него с тропинки, затем медленно сходит с нее и скрипит к Сереге. Встает рядом и по-здоровецки на морозе отпивает из бутылки.
— Чего, Пуфик, кататься будем? — спрашивает он и грубовато хмыкает. Пуфа — старинное прозвище Соболева, возможно, с детских лет, когда он был еще пухлым. — Ниче тебя цапануло-то… .
Серега оборачивает свое ледяным ветром испитое, как бы разваренное на холоде лицо, с понуро нависшими белесыми бровями, шишковатое с мороза и бесформенное, неопределенных черт.
— Да я так… — улыбнувшись, откликается Соболев и отставляет лопату, прижимая древко локтем, а ладони засовывая в рукава. Кома глядит на него сверху вниз. Конечно, Серега ему не ровня. Странно, что он стоит с ним рядом. Просто, видимо, никуда не торопится. Снимает перчатку, перехватывая бутылку, и достает сигареты, раздумчиво поцыкивая сквозь зубы. Серега за ним следом стучит коробкой “Беломора” об указательный палец. Он со своей папиросой наблюдает, как Кома прикуривает и прячет свою зажигалку в карман. Серега с сожалением глядит на свои красные руки, потом чиркает спички о коробок. Кома делает шаг в сторону и останавливается.
— Слышь… Пуфа, это ты все катушки поснимал? — оборачивается он.
— Какие катушки? — мрачно отзывается Серега.
— Лифтовые, Пуфа, — усмехается Кома, глядя на него. — Весь дом пешком ходит. Твоих ведь рук дело.
— Это кто тебе такое сказал? — угрюмо спрашивает Серега.
— А что, не ты, что ли? — проницательно щурит Кома глаза.
— Нет, не я, — цедит Соболев.
Кома теряет к нему интерес, делает шаг и в сомнении останавливается опять.
— Да как не ты-то? — оборачивается он. — Твоя же работа.
— Да ептыть, — задушевно говорит Серега, как бы вдогон умасляя Кому, чтобы инерция тащила его долой. — Что мне, делать нечего? Замки ломать… Эти катушки час снимать надо, — дружелюбно поясняет, компетентно, — а меди там — с гулькин член…
— Тебе мало, что ли, четырех килограмм? — дружелюбно переспрашивает Кома.
— Да нету там четырех…
— Тебя уже можно в рожу бить… — хмыкает он. — Ты же проговорился, Пуфа! Что ж ты беспредел творишь такой… Ты же террорист, тебя мочить надо!
Сереге надоело, что над ним куражатся.
— Ничего я не проговаривался, — прекословит он. — Сам ты проговорился. Может, там и четыре, я не знаю, это ты знаешь!
— Ты чего мне грубишь-то… — нахмуривается Кома. — Тебе, может, в рог дать?
— Мне что, за пистолетом, что ли, сходить?!
— Ты мне угрожаешь? — еще сильнее супит Кома брови. — Ну, где пистолет?
— Да… — начинает Серега и продолжает ниже на полтона, но с большей силой убеждения. — Да чего мне, сидеть, что ли?.. Ты сидел? А я сидел. Так что давай закончим этот разговор.
— Нет, давай продолжим этот разговор, — не соглашается Кома и, видимо, собирается скидывать бушлат.
Серега трусит и затравленно озирается. И видит, что по направлению к ним с двумя ведрами шагает старый его товарищ Мишка Сорокин. Он издалека улыбается и приветственно вскидывает подбородок. Серега обнадежено поднимает руку и скалится в ответ.
— Я иду, Пуфа! — весело кричит Сорокин. Подходя ближе, он замечает напряжение между Серегой и Коминовым. От упорного и угрожающего взгляда Комы растерянно опускает глаза. Кома что-то ему говорит, кривя губы, и уходит.
— Я думаю: дай помогу… — неуверенно говорит Мишка Сереге, расходясь на тропинке с Коминовым, — все равно делать нечего… Насчет воды договорился на первом этаже.
— Сначала доделать надо, — тихо говорит Соболев, нервно расстегивает куртку и поправляет шарф.
“Ну, делай, делай…” Коминов идет, наклонив голову, пижонски следя за стрелками своих брюк и шагающими носками ботинок.
Застегнув куртку, Соболев смотрит на Сорокина.
— А ты че..? — спрашивает он сердечно и не договаривает. Мишка перехватывает взгляд, направленный на ведра с парком.
— Это не горячая…
Соболев кивает.
— А этот что хотел?
— Да не знаю, — кривится Серега, — встал и давай понтоваться…
Скрип-скрип, скрип-скрип… На самом деле, что ему надо было от Пуфы? Наехал на чушка, сам себя, можно сказать, опустил… спорить с ним стал… Кома на ходу оглядывается через плечо. Серега и Мишка завели обсуждение, кивают головами и показывают руками. Он различает меж них совершенное безразличие к себе. Уже не думают о нем, выкинули из головы. Прошел мимо, погарцевал и иди своей дорогой, не мешай… Типа, делом заняты, важным и полезным, похвальным со всех сторон: мы хоть и штрибаны, а ведь никто, кроме нас, не додумался до такого…
Понятное дело, все это так. А что могло бы ему помешать сделать что-нибудь эдакое?.. Мог бы дать денег таким же синякам, они бы две горки сделали, и не таких, — на этой пацанята все равно кататься не будут — или еще чего-нибудь, скромный ледовый городок.. дворника бы припряг, плотника из ЖЭКа… Ему это почти ничего бы не стоило, а если ничего не стоит, почему бы и не сделать “доброе дело”, тут сам бог велел, если еще и желание есть — вообще милое дело. Некоторым образом Пуфа своим публичным актом настроил его мысли на определенный лад и возбудил такое желание, но как бы не с той стороны. Ничего такого он делать не будет — вслед за Пуфой, что ли? На него ему, что ли, равняться?
Так чувствует Кома про себя. Одушевление его начинает пропадать, когда у дороги замечает брошенную перчатку синей шерсти, что лежит притоптанная в снегу. Он останавливается и встает над ней. Когда, кем и при каких обстоятельствах была потеряна? Чья, интересно, детская рука мерзнет в этот час, чье сердечко огорчено потерей? Кома поднимает перчатку, отряхивает ее и одевает на ветку. У подъезда оглядывается на нее; хочет выкинуть бутылку, но вспоминает, что существует у аборигенов обычай оставлять пустые бутылки на виду. Выливает остатки пива и ставит бутылку у перил на крыльцо.
— Фраерина, — бурчит Соболев, сплевывая, и, помолчав, добавляет: — фраерок… На, покидай-ка! — Передает лопату Мишке. — Ты в варежках, а я перчатки посеял по пьяни… — говорит Серега с горечью и сует руки в рукава. И сосредоточенно вдруг глядит, неважно куда… Тень воспоминания промелькнула перед ним, и он пытается вспомнить нечто, что сравнить можно с попыткой вытянуть из-под шкафа клубок за отпустившуюся нитку или подвести к сачку рыбину на тонкой леске… Кому-то тогда дал, что ли, он их?.. С кем-то говорил, пьяный? Просил кто-то?.. Кто? Может… — он подозрительно смотрит на Мишку… — Нет, не он вроде бы…
— …что там перчатки, — рассказывает в это время Мишка. — Я набухался как-то, осень, помню, была. Проснулся на скамейке утром. Ну, думаю, пойду домой. И чувствую, знаешь: чего-то мне холодно, а ногам мокро. Хотел время глянуть…
Соболев смеется.
— …в одних трусах и рубашке, морда вся разбита. Ну, морду сделал кирпичом и попер по дороге, денег нет, где я, не знаю. Менты меня поймали и увезли в трезвак. Потом уже оттуда позвонил, сестра кишки привезла… — Мишка щурит рожу, тоже посмеивается.
Многоэтажный дом, у подножия которого строится горка, дом с кишащими недрами, дом многоочитый нависает над Соболевым серыми стенами, балконами с бельем, облепленным снегом, заснеженной крышей, проводами, антеннами. Переключает каналы на телевизоре, читает программу и, отрывая куски, жует ее, грызет спички, пьет кофе.
Семенов Леха вчера пообещал бросить курить своей Светке, она в больнице лежит на сохранении. С тех пор никотиновый голод ощутимо перерос в никотиновую жажду. Во всем теле напряженность и неудовлетворенность. Вот бросил он курить и понимает теперь, что делать ему нечего, то есть образовались в быту, бытовании обширные прорехи, которые раньше заполнялись курением; нарушился исконный алгоритм: поел — покурил — пошел куда-нибудь, куря, пришел — покурил, постоял — поговорил. А перед тем как приступить к работе — сигарета! А перекуры!.. А по окончании выкурить с чувством сигарету!.. Теперь потерян композит, общесвязующий элемент. Когда нарушаются многолетние устои, что чувствует человек? Растерянность, подавленность, все теперь в тягость, и одни навязчивые мысли о покурить. Он поперек мыслей подходит к окну, отводит тяжелую штору, глядит на улицу. Сквозь путаницу ветвей стоящих поодаль деревьев Алексей видит занятых Пуфу в черной куртке и его кореша в зеленом пуховике. Соболев с недавнего времени вызывает у него натуральный психоз.
Кто-то повадился лазить в кладовку, переоборудованную из закута мусоропровода. Замок на двери можно было запросто отворять гвоздем, как оказалось. Вначале у соседей пропал детский велосипед. Алексей пережил это с относительной легкостью, но через пару дней украли полмешка сахару, принадлежавшие семье Алексея, а это уже сильно цепляло. Затем было совершено еще несколько налетов, прямо шефство злокозненное установилось. Насколько понимал Алексей, лазил кто-то из живущих рядом. Визиты эти воспринимал он очень близко сердцу. Свету хотелось ему оберегать, они жили с родителями Алексея, ответственность по охране жилища возлагал на себя и мучился от сознания своей несостоятельности. Инстинкты бушевали в нем, он мечтал застигнуть вора или воров на месте, имея при себе дубину, и буквально успокоить исстрадавшуюся душу.
Одна шебутная бабушка, соседка Алексея, сообщила о том, что видела, как Соболев крутился вблизи чулана. На слова ее полностью не стоило бы полагаться, она считала, например, что к ней в ее отсутствие постоянно заходят по своим делам жильцы из квартиры напротив. И регулярно оставляла им на своей двери сердитое послание, где писала, что знает решительно обо всем, и требовала прекратить безобразие. На это при встрече и напирал Соболев, кивая на очередную ее свеженаписанную мелом параноидальную эпистолу. Все ж таки указала она не на жильцов из соседней квартиры, а на Соболева, а он весьма подходил на эту роль. “А ты меня видел? Не пойман — не вор!” — так доказывал Соболев свою невинность. От таких воровских уверений Леха запсиховал и признался, что если увидел бы Соболева, не стал бы с ним разговаривать. Соболев вспомнил о каком-то пистолете, его пьяная дура Натаха разинула пасть и завизжала. Объяснение зашло в тупик, и Алексей отстал, но ощущение того, что Соболев лжет, не покидало его.
Спустя несколько дней чулан опять оказался вскрыт, был похищен бачок от унитаза, и по всему подъезду были раскиданы газовые баллоны, оставленные на ночь сантехниками, менявшими в тот день водопроводные трубы. Акция явно носила показательный характер. Душевный недуг отравил Алексею существование. На всю оставшуюся жизнь. До смерти хотелось изувечить ненавистного человека, определенно приобретшего черты Соболева. Работа не позволяла Алексею посвятить мести хоть какое-то продолжительное время, все же одну ночь он провел в чулане с железом в руках, но безрезультатно. Воплощению дальнейших планов помешал отец Алексея, поставивший на дверь чулана петли и навесивший замок. Ночные налеты прекратились, Алексей оставил свои мрачные замыслы, но унижение, ему причиненное, продолжало грызть его, и, каждый раз видя Соболева, Алексей травится желчью.
Осмысливая перформанс, само собой, Алексей заведомо настроен к Соболеву критически. Если раньше он относился к Соболеву по-соседски, где-то даже с симпатией, то теперь он его презирает за то, что тот шантрапа, — вот такого рода предвзятость Алексея. И что бы ни делал Соболев, ничего Леха не приемлет. Вот и это дело вызывает у него неосознанное ощущение пошлости. Во-первых, Соболев жалок в этом своем, пусть нелицемерном, амплуа; и сам-то по себе он ханурик, а вздумал заняться никому, может быть, не нужной благотворительностью. Слишком это просто, да и скучновато выглядит со стороны; главное, весьма неоригинально, просто банально… Не от настойчивой душевной потребности человек так поступает, а всего-навсего реализует стереотип.. Очевидно, Соболев думает так: делать нечего, вот и сделаю что-нибудь хорошее. А это ведь штамп. Коряво и пошло, так только и мог подумать не злой, может быть, но тупой, лишенный занятия человек, сам себя тяготящийся и хандрящий.
Что касается мотивов строительства горки, Алексею известно добродушие, с которым относится Соболев к детям, при нем он заступался за парнишку, обиженного старшими, да и раз как-то Алексей сам, аж лет пятнадцать назад, бегал по двору, упал в канаву и подвернул ногу. Потом у края канавы появился запыхавшийся Пуфик.
Он был в чернильном кителе без эмблемы на рукаве, сознательно отодранной, и с частично потерянными рифлеными алюминиевыми пуговицами, и, кажется, пионерском галстуке. Или нет? Но галстук характерен для того времени, школьный китель тоже характерен. Белобрысый, патлатый, и вид у него был такой растрепанный, будто он от кого-то убегал. Увидав пострадавшего, прыгнул к нему на дно, к удивлению Лехиному, настолько его положением встревоженный, словно сам в чем был виноват. Торопливо стал одевать свалившуюся сандалию на подвернутую ногу, вытащил Леху из канавы. “Сам дойдешь?” — спросил. Леха допрыгал до дома на одной ноге.
А то шли, бывало, с дружком домой из детского сада. Встретят его, спросят: “Ты в каком классе?” — “В седьмом”, — ответит, не погнушается ими. Ну и как, мол. “Ниче. И вы будете учиться. Не успеете как бы оглянуться”.
И ненависть затухает в Алексее. Ничего он ему не простил, просто кровь его становится холодной. О чем-то простом до обыкновения и скуки напомнил Пуфа. Он чувствует позыв преодолеть неприятие, нечаянно задумываясь о побуждениях Соболева, и ставит себя на его место, рассуждая о том, что и сам бы мог чего-нибудь такое для профилактики поделать, и было бы это вполне органично.
Соболев таскает, попыхивая папироской, воду и поливает горку. Отвернувшись, Алексей прикидывает, какое доброе дело бы мог сделать. Надо быть поприветливей, поулыбчивей с людьми, чутче и терпимей с родными и близкими, — говорит он в сердце своем, — исчерпать себя, но всю свою колеблющуюся нежность отдать Свете. Так было бы здорово все это инкрустировать сигаретами. Алексей хрустит суставами, чешет голову, затем идет к шифоньеру, достает оттуда альбом с детством, юностью, завершенными, упакованными.
— Слышь, — спрашивает Серега у Мишки, стоя возле леденеющей низенькой горки, — ты где вмазал-то. Может, опохмелишь? Знаешь… — Соболев, прищурившись, пропускает свою сугубую мысль, — такую поговорку: мы в ответе за тех, кого напоили?
— У меня боярышник дома, — отвечает тот, — давай закончим…
— Добро, — говорит Соболев, приятно удивленный: не было ни гроша, а тут алтын.
Поборов желание выкинуть лопату, Серега расходится с Мишкой и идет к дворнику в подвал. Дворника в подвале хорошенько нахлобучило, он устроился покемарить на лежанке. Соболев заходит с лопатой и неудержимо сползающей на губы улыбкой. Светит пыльная лампочка. На картинке два пушистых котенка, рядом Ленин бросает в битву за урожай армию тружеников. Сквозь густую дрему сознание дворника прорывается на свист Соболева, он открывает глазки и с трудом сбрасывает сапоги с лежанки.
— Ну, как делы? — спрашивает Соболев.
Дворник выбирается из объятий Морфея и соображает: прибить шпингалет-то он прибил, а закрыл ли он дверку?..
— Как диля? — говорит опять Соболев.
Дворник жмурится, гримасничает, трет лицо и говорит потом, скупо улыбаясь:
— Помалу.
Он голубит в себе маленькое умирающее чудо, возникшее с приходом Соболева. Ибо ушла лопата навсегда и — вернулась, была потеряна навечно и — обрелась. Маленькое чувство уступает место раздражению, которое дворник пока не может идентифицировать, но шпингалет-то он прибил…
— Помаленьку, — кивает Соболев и собирается уходить.
На улице снег начинает уравнивать в правах горку с другими буграми и впадинами. А дальше по улице подземный гараж, над ним корт, все вместе это представляет собой возвышенность со множеством накатанных спусков, где и катаются дети, рядом съезжая дорога, которую тоже можно употребить для катания. Вряд ли кто-то соблазнится соболевской горкой, ну, разве что ради смеха.
Мёртвое зерно
Солнце садилось между серыми девятиэтажными домами. Красно-желтый июльский вечер отражался в стеклах, вечер с птичьим щебетаньем в зелени, детскими возгласами, летучим “цвирком” стрижа, музыкой из окна, редким фырчанием машины — он лениво благодушествовал. Ветерок то пропадал, то объявлялся, и вечер дробился в стеклах.
Николай сидел напротив своего подъезда и курил под березой. Неподалеку, за уличным столом, сидела оживленная мужская компания; стайка детишек крутила со скрипом ржавую карусель; что-то со смехом обсуждали двое подростков у песочницы… Среди них всех Николай выделялся необычайною флегмой. Он склонял голову вправо и сидел, потом влево…
— Привет, — донеслось из-за спины.
Он обернулся. Там стоял Сергей, товарищ, и щурился.
— Здорово.
Сергей был одет в черную борцовскую майку, шорты и сланцы. Он пронаблюдал, как к подъезду подъехала красная “восьмерка”. Хозяин вышел, хлопнул дверцей и скрылся в подъезде.
— Гляди-ка, видак на заднем сиденье.
— Делай…— предложил Николай.
— Я не сру там, где живу, — внушительно произнес Сергей. — Дай сигарету?..
Он присел рядом. Николай, кряхтя, поднялся, достал из джинсов пачку, сел. А тот прикурил и сказал:
— Блять…(почти всегда Сергей начинал с этого междометия, дальше оно подразумевается) здоровья децал осталось. Есть желание спортом заняться? По утрам там бегать, на турниках подтягиваться? Я перекумарил, три дня не колюсь.
Жизнь человеческая состоит из анекдотов, но не каждый расскажешь эпически. Раз Сергей сидел тоже на скамейке. К нему подошли несколько молодых, энергичных людей. Они искали человека по фамилии Шалагин. “Ну, я Шалагин”,— сказал Сергей. Его запихнули в багажник, отвезли в другой район города и оторвали ногами селезенку.
Оказалось, они искали его старшего брата. И в больнице, куда попал Сергей, в соседнюю палату легли брат с другом. Их лица, по словам Сергея, закрывали собой подушки. Это говорило о том, что на ошибках учатся и что усердие все превозмогает.
Когда-то Сергея сбила машина, оттого пьяный он становился совершенно невыносим. Гепатит — верный спутник наркомана — вызолотил склеры, круто заварил мочу, убелил кал. К тому же недавно он снова попал в больницу с язвой желудка.
В общем, желание заниматься спортом было хоть и запоздалым, на взгляд человека здорового и не верящего в “скрытые ресурсы организма”, но — мотивированным.
— Пора за голову браться, — говорил Сергей Николаю, — 19 лет, еще вся жизнь впереди. Семью надо будет создавать, фамилию передавать…
— Так-то можно…— сказал Николай.
Он не столь был увенчан, как поживший Сергей: банальный гепатит, камни в почках и так, по мелочовке. С гепатитом произошел смешной случай. Как-то у Николая заболел живот, дело дошло до “скорой помощи”. Помощь в лице двух пожилых женщин, которых подло, судя по их лицам, разбудили. Они мяли живот и слушали шепот Николая. Его мать рассказала им о перенесенном гепатите и высказала мнение, что, возможно, такова реакция печени… Узнав о том, что незадолго до того Николай ел сало, фельдшера пришли к аналогичному заключению: живот болел с правой стороны, а ведь именно там, как известно, находится печень. Такая штука, как гепатит, привела их к мысли, что Николай наркоман и его ломает: он просил обезболивающего. Они рекомендовали прикладывать мокрое, прохладное полотенце к печени. Двое суток Николай пролежал в относительном покое с мокрым полотенцем на животе. Потом аппендикс лопнул, и Николай очутился в реанимации, утыканный дренажами и катетерами.
Наркоманом он себя не считал, потому что у него не было физической зависимости, но был убежден в том, что без наркотиков жить нельзя: они делают жизнь сносной, гонят скуку и т. д. Но бросать надо, считал он.
— По утрам будем, да?
— Ага, перед работой, часиков в полседьмого, — ответил Сергей, кидая окурок.
Он работал, Николай же доучивался в техникуме.
— Тока надо твердо решить. Сделать над собой усилие. Это ж ведь не сразу, придется попотеть, — хмуро сказал Николай.
— Ну, сначала помаленьку, потом увеличивать будем нагрузки… Я даже курить хочу бросить… Я же качался и бросил как дурак. А до сих пор бы занимался… Нет, ты гляди, у меня крылья так-то нормальные (Сергей расправил “крылья”, становясь похожим на вяленого леща) и бицепс… он даже больше был. Я от груди 80 толкал!.. — говорил Сергей, напрягая нехилые мышцы.
Год назад он занимался в качаловке. Часто приходил вмазанным. Один молодой спортсмен интересовался, чем обуславливается такой парадокс.
— Я колюсь — здоровье уменьшается, качаюсь — здоровье прибавляется, и выходит равновесие.
Парень отошел, убежденный в том, что у людей по-разному устроены мозги. А Сергей говорил все это лишь вполовину цинически, лишь внешне строил дурачка. Внутренне он был серьезен и сосредоточен. На самом деле, в ближайшее время он намеревался бросить колоться и уж не изменять здоровому образу жизни.
Намеренье это почти никогда не оставляло его. Оно затухало на “умниках” и разгоралось, когда он вводил в вену иглу и загонял раствор героина в кровь. Волна разлома проходила по больному телу, к горлу подкатывал мягкий тошнотворный ком, и намеренье вспыхивало, как неопровержимая истина. “Это был последний раз”, — думал он, здоровый образ жизни казался неизбежным, и он прощался с состоянием “прихода”. Когда начиналась просто “тяга”, он прощался и с ней, но с легким, так сказать, предубеждением человека, выбравшего свою дорогу, свой тяжелый, трудный путь, и — не надо ему об этом напоминать. Во время пограничного состояния, которое следует после тяги, Сергея начинали посещать смутные сомнения и тревоги, и когда уже “подкумаривало”, раз делался предпоследним. А уж во время кумара намеренье отодвигалось ради насущных вопросов, становясь безделушкой, которая хранится “для души”.
Все-таки раз в три — четыре месяца он перекумаривал, но происходило это не только и не столько от убеждения, сколько от отсутствия денег и усталости. И, потом, он переставал спать, и день за днем, как бы волна за волной, накатывала жизнь…
— Че, пойдем, на турники сходим? — предложил Сергей. — У меня ремни есть.
Турники находились возле железнодорожного училища — оно стояло напротив их дома, повыше, метрах в двухстах. Туда они приходили еще в детстве. Но в этот день турники не дождались “солнышка”, которое собирался покрутить Сергей. По дороге им повстречался Фитя — маленький, худой и обросший приятель Сергея. Он поздоровался и обратился к нему:
— Серега, знаешь, где белого взять?
— У Брони был?
— Да я всех обегал, — широко повел Фитя головою.
— Я так-то знаю, только тебе вряд ли там продадут.
— Слушай, давай сходим, я тебе сделаю.
С тихим шелестом развалилось здание из перышек, соринок и щепочек… Мир как-то гораздо приветливее взглянул на Сергея. Будто бы вдруг признал в нем давнего и симпатичного знакомого. “Вот ведь! Пока ломает, никто не подлечит, а только перекумарил: давай замутим, я тебе сделаю…” — подумал Сергей, и даже злость шевельнулась в нем по отношению к Фите. Он обернулся к Сергею и вымолвил:
— Короче, завтра созвонимся.
— Слушай, — зашептал Николай, — давай его уберем…
— Че?
— В натуре, Сега, счас в подъезд зайдем, штукатурки накарябаем и отдадим, — Николай сладко улыбнулся, — а сами уделаемся в двоих. А?
— Ты гонишь, что ли? — возмутился Сергей.— У тебя есть деньги?
— Не-а…
— Видишь…
Сергей побежал догонять Фитю.
— Побежал, да? А то — заниматься, бегать!..
— Обломайся!..
Душа Николая была уязвлена. Он повернул обратно… Прошел мимо “восьмерки”, с аппетитом разглядывая коробку на заднем сиденье, зашел в подъезд и поднялся в лифте. Из многочисленных вариантов, которые, словно лихорадочно-вычислительная машина, рассматривал и отбрасывал его мозг, он выбрал такой: еще разик взять дома несколько видеокассет, замутить и разрядиться. Но дома оказался брат Николая, Иван. Он открыл дверь и впился глазами в глаза Николая. Тот испытал знакомое беспокойство и, озлясь, спросил:
— Ты чего смотришь?
— Да я смотрю — вмазанный, нет, чтоб сразу дать тебе в жбан… — залихватски ответил Иван.
— Я тебя, в натуре, когда-нибудь порежу! — стал отстаивать Николай независимость. — Ты думаешь, своими прыжками и угрозами чего-нибудь добьешься?! Я назло буду!
— Я тебе сказал, наркоман. Крыса, у матери деньги воруешь.
— Я когда у нее последний раз брал? Я вообще сейчас спортом буду заниматься!
Когда-то Иван был,
как и Николай, таким же
наркоманистым молодым человеком,
но в жизни человеческой наступают
иногда такие
времена, когда хочет человек,
например, оставить прошлое позади,
стать другим, если, допустим, первая
любовь, и неудачная, несчастная.
Иван пожелал перевернуть жизнь
свою, самому измениться. Обладая
достаточным характером, он стал
бороться с тяжестью и тоской
противодействием: занялся спортом,
изматывал себя тренировками. Стал
выступать на любительских
соревнованиях, получил первый
разряд по боксу, даже курить бросил.
И обратился в убежденного
противника наркотиков, неохотно
вспоминал свое прошлое.
Иван, само собой, был гораздо сильнее Николая. Когда Николай приходил под действием, что зачастую совпадало с пропажей в доме денег либо какой-нибудь вещи, Иван подбирался к нему с намереньями. Это было унизительно для Николая. Он с презрением слушал свой голос, истеричный и визгливый; сокращался, когда взгляд боксера стекленел, упираясь в челюсть Николая, или от холостого замаха. Николай бегал по квартире, хватал стулья, ножи, пылесосы. Все это унижало его человеческое достоинство…
— Спортом? — переспросил Иван.
— Да!
— Ну, дак я давно тебе говорил. Пойдем на тренировку?
— Не, — сказал Николай, — я бегом буду заниматься. Мы договорились…
— Наверное, с каким-нибудь наркоманом, да? — съехидничал Иван.
— Да, я, слышь, побегаю более-менее, а потом на тренировку пойду. Сразу ведь нельзя такие нагрузки, надо помаленьку. А ты еще спаринговаться захочешь.
— Ладно, все, я пошел.
И Иван ушел на тренировку.
Едва Николай приблизился к стопке видеокассет, раздался звонок в дверь. Как поется: “знать, и здесь не видать мне счастливого фарту…” Пришли родители с работы.
В тягостном настроении Сергей шагал с Фитей по дороге между училищем и “Универсамом”. Он что-то рассказывал ему.
В голове Сергея праздно — так катают машинально конфетный фантик в руках — перекатывалась мысль о том, что не надо ему идти с Фитей, раз он три дня как перекумарил и собирается бегать по утрам, ведь таким образом его опять закумарит. Сергей ухватился за мысль и стал теребить ее, надеясь, что в нем поднимется некая сила, с помощью которой он легко откажется от предложения Фити. Но мысль была как чужая и ничего в нем не будила. Как сказал поэт А. Вознесенский: “…импотенция воли!”.
— Куда идем-то? — спросил Фитя.
— А вон в том… — указал Сергей на пятиэтажный дом за гаражами. Его разговор и вообще все движения были сверхдружелюбны и предупредительны. Фитя даже усмехался про себя.
Они подошли к подъезду с крыльцом в сирени.
— Вот здесь посиди, — кивнул Сергей на скамейку, — давай деньги.
— Ха… — усмехнулся Фитя критически. — Чтоб ты меня кинул?
— Ты что, Фитя? — удивленно раскрыл глаза Сергей. — В натуре… Я тебя швырял когда-нибудь? Куда я уйду? Вот здесь, в подъезде. Он просто кипишить будет, если незнакомого увидит.
— Не-е… — опасливо протянул Фитя. — Ты, может, и не кидал, да я и повода тебе не давал такого.
— Ладно, — согласился Сергей, — зайди в подъезд, посмотри, только не высовывайся… А, вон же он!.. — воскликнул вдруг Сергей, указывая на мужчину-кавказца в красной олимпийке, который неторопливо шел у того конца дома. Рядом шел другой, в красных же штанах одного с олимпийкой костюма.
— Вон Артур! Давай, давай деньги быстрей!
— Дак давай я сам куплю!.. — засуетился Фитя.
— А он тебе не продаст, — торопил его Сергей. — У него знаешь какой порох! Здесь ни у кого такого нет. И сыпет весомо…
Сергей получил деньги и быстрым шагом направился догонять двоих в одном.
“Хоть бы было, хоть бы было… — думал Фитя и надеясь, и с тоской, предполагая неудачу. — Не, у него нету. Нету. Эх, придется теперь дальше искать…” — обратился Фитя к детской магии.
Сергей догнал их… догнал — и миновал. Вдруг все обвалилось внутри у Фити — в ужасе он увидел, как Сергей побежал и скрылся за углом дома. Один бог, один бог знал, как пришлось Фите с утра ползать по-пластунски, скрести по чужим сусекам, бегать стремглав, чтобы раздобыть эти деньги себе на дозу. Пока он добежал до угла — Сергея и след простыл.
День скудел за окном. Николай сидел в своей комнате и слушал музыку по радио. История о поцелуе в Касабланке заставляла что-то внутри Николая растягиваться, тянуться и наматываться на невидимый барабан. Он был меломаном. А тут еще завели его любимую.
Все. Теперь решено. Без возвра-ата
Я покину родные края.
И не будут листвою крыла-атой…
Он почувствовал себя губкой, набухающей слезами. В комнату зашла мать, полная женщина лет сорока.
— Коля, ты брал у меня деньги?
— Нет, мам…— ответил Николай с удивлением и тревогой, но почувствовал, что интонации звучат фальшиво, хотя он действительно сегодня не брал.
— Коля, ты брал у меня деньги?
После нескольких все менее и менее сдержанных требований вернуть похищенное она закричала:
— Ах ты, наркоман! Кормишь его, поишь, а он обкрадывает за это! Витя! — стала звать она мужа. — Витя, иди, разберись со своим сыном!
— Да не брал я… — слабо защищался Николай, будто бы даже с неохотой выгораживая себя. Когда он крал деньги, то кричал, чуть ли не кидался на обвинителей, разыгрывая оскорбленную невинность. Но теперь на него напала робость, словно груз прошлого воровства и подлости навалился только сейчас, и было чувство, что и теперь мать его права.
Она стала обыскивать одежду Николая и разбрасывать ее по полу.
— Где?! Сволочь, наркоман! — она затопала ногами и заплакала в истерике.
— Какой я тебе наркоман! Ты наркоманов не видела. Не брал я, говорю же!
— Полдома вынес, последние деньги, колечко мое обручальное!..
Колечко уж Николай не продавал, он, не в силах противиться гону, заложил его и пропустил срок. Ему было, конечно, жалко мать, но он не разделял подобного отчаяния: “Вон в Америке молодые люди тоже вначале берут кредит… Техникум закончу, буду работать — все отдам, с процентами…”
Как будто прочитав его мысли, она сняла с ноги тапок и с визгом стала бить его.
— Э, ты че!.. Да… ты чего!
Протрещал звонок. Она убежала к двери, открыла ее, плача.
— Что, мам, опять? — воскликнул Иван.
— Двести рублей заняла, вы не работаете, а он последние деньги…
— Где, сука? — влетел Иван в комнату и подступил к Николаю.
— Да не брал я…
Иван, слегка манерно, стукнул своим лбом в лоб Николая. Он чувствовал себя в некоей роли, хотя кипел досадой и гневом.
— Дай ему, дай! — выкрикнула мать из-за плеча Ивана, прицеливаясь тоже кулаком в глаз Николаю. Движением плеча Иван отстранил ее в тыл, мол, когда говорят пушки, музы молчат.
— Я еще раз спрашиваю, и, между прочим, последний. Считаю до трех и ломаю тебе челюсть.
— Да не брал я! — закричал Николай, блокируя братану руки.
Вернулся с мусорным ведром отец. Выяснилось, что деньги взял он — на покупку тушенки.
Душевно страдая, Николай сидел в полутемной комнате и представлял, как будет бегать каждый день по утрам. Со временем мускулистый торс его покроется загаром — частично от солнца, частично от жарких женских взглядов. Потом он придет в секцию бокса и в жестоком спарринге его сила сломит силу Ивана.
Почти довольный, Сергей спускался по тропе от “Универсама” к своему обширному двору и дому. Время от времени он ощупывал в кармане две фити, купленные на деньги обманутого Фити.
Белые сумерки опустились на землю; они подсвечивали стволы берез во дворе и сообщали стеклам домов тревожную стальную матовость — как перед грозою, под тучами. Верхние окна, глядя на запад, чуть румянились — там, где село солнце, облака еще хранили отсветы зарева. На сером небе выступил месяц — пришлец, между сиреневыми облаками не видны были, но уже угадывались звезды.
Двор притих…
Поторапливаясь, он нырнул в соседний с тем, где жил Николай, подъезд и поднялся к себе. Зайдя, он сказал матери:
— Если кто зайдет — меня нету.
— Опять тебя ищут? — раздраженно проговорила она и пригляделась к нему в полутьме. Сергей с готовностью, с какой-то мгновенной гордостью поглядел в ответ.
— Сашка допрыгался, и ты допрыгаешься… Лапша на плите, — бросила она и удалилась смотреть телевизор.
Спешно Сергей взял кипяченки, шприц и заперся в туалете… Он уже готов был уколоться, когда за дверью послышался голос матери:
— Сергей, ты чего там уселся?
— Что, что! Мам, непонятно, что ли? — досадливо воскликнул Сергей, начал собирать причиндалы и, не удержавшись, выругался: шприц упал.
— Ты чего там делаешь?.. — она подергала дверь.
— Да че, блин, в туалетах-то делают! — он достал шприц и спрятал его в трусы.
— Сергей, тебе меня не жалко?
— Мам! — взмолился Сергей. — Ну, че ты? Сейчас выду, только смою…
В дверь тихонько постучали.
— Здрасте, а Сергей дома? — послышался голос Фити.
— Сколько раз можно заходить, а? Я же тебе сказала: нет его!
Хлопнула дверь. Мать Сергея прошагала в комнату.
Грустно улыбнувшись, Сергей представил себе, как, свесив голову, Фитя дожидается лифта. Он укололся и промыл шприц в бачке.
Может быть, кто-то летел в это время в самолете над Тихим океаном, а может, внимал шуму Ниагарского водопада и кидал огрызки манго маленькой вертлявой обезьянке, очень похожей на Фитю, или погружался с аквалангом на дно лагуны в Карибском море; наверное, кто-то слушал, как садится солнце над холмами среднерусской области черноземного района, и с радостью видел, что поплавок из гусиного пера стремительно погружается в вечернюю глубь; а где-то наверняка, так сказать, загорались свечи, и подпускалась к сердцу страсть; в конце концов, вот и окна зажглись, я шагаю с работы усталый… Сергей же сидел в сортире, закрыв глаза и склонившись лицом над ведром с бумагой. Истлевшая меж пальцев сигарета жгла мякоть, добавляя еще один типичный шрам. Он дернулся и отбросил окурок. Затем, как и обещал, спустил воду и покинул туалет. Зазвенел телефон в прихожей. Сергей поднял трубку.
— Алле.
— Слышь, ты! Я ж как человеку… — хлынули из трубки гнев, обида, отчаяние наркомана, оставленного на ночь кумарить.
— Вы не туда попали… — буркнул Сергей, положил трубку и выдернул разъем.
По стене, рядом с вешалкой, шествовал таракан. Когда Сергей был вмазанный, на него часто нападала рифма. “Как на нашей елке выросли иголки, а под нею ежик, пыжик, рыжик, ножик…” — бормотал он, сидя с друзьями.
— Таракан — наркоман… — от щелчка домашнее насекомое улетело во тьму.
…Стеклянная дверь в комнату с синим мерцанием была приоткрыта. Сергей сквозь приглушенный звук телевизора услышал, как мать его кашлянула, как скрипнуло кресло. Волна нежности, вины, жалости прихлынула к душе Сергея. До этого он ее обманывал, сейчас обманул. До слез почувствовал Сергей ту боль, которую только дети могут нести матери. До слез возжелал он ей покоя. Он внутренне скрепился, посуровел… И, стоя в полутемной прихожей, разразился таким вот внутренним монологом:
“Но ведь можно жить! И неужели эта грязь, которую я гоняю по венам, настолько владеет мной? Ведь были в моей жизни высоты духа! Ведь доказывал я сомневающимся, что стою чего-то! Не все ж ведь потеряно в моей жизни. Надо поставить все точки над “i”. Серега, делай! Делай, брателла! Главное — хотя бы месяц потерпеть, и станет легче. Уеду куда-нибудь из этого круга общения, хоть лес рубить на север, или воевать наемником, или сяду на пару лет… И стану хозяином себе. Переделаю жизнь, найду стимул. Главное — бороться и не расслабляться. Просто взяться и не отпускать. Сначала буду бегать…”
Он подключил телефон и позвонил Николаю, собираясь договориться на завтра. Там сказали, что Николая нет, и бросили трубку.
— Ну, знакомая история, — проговорил Сергей. — Ниче!.. Словимся, встретимся и будем бегать. Побежим в светлое. Мы поедем, мы помчимся. Ха, ха!..
Почти ликовал. Едва удержался от того, чтобы зайти в комнату к матери и признаться, что прошлое позади и с завтрашнего дня он начинает бегать. Но его вид, его видок ввел бы ее в заблуждение, и, подобно всем возвышенным натурам, с горечью посетовал Сергей на довление формы.
Через пару дней, вечером, Николай позвонил ему.
— А я вот только-только хотел тебе… — начал было заплетающимся языком Сергей.
Договорились на завтра.
Утром заспанный Николай вышел во двор. Туман слизывал фасад двенадцатиэтажного дома напротив, скрадывал очертания… Около 15 минут он ждал появления Сергея. Ожидая, он поделал наклоны, поприседал. Затем пошел спать. Чтобы бегать одному, до этого он еще не дозрел.
На следующее утро не вышел уже Николай, хотя они снова договорились. Сергей, по его словам, в хорошем темпе пробежал около трех км, дома принял контрастный душ и пошел, румяный и энергичный, на гипсовый завод, где он работал резчиком. На протяжении всего рабочего дня он чувствовал сильнейшую бодрость, почти эйфорию. Его перло, можно сказать.
Наконец они встретились. Дворник только начал шаркать по асфальту, но уже в полную силу звучал птичий хор. Где-то далеко проехала машина… Здесь все было в тени, солнце всходило за их домом, но у того конца, на кирпичной торцевой стене соседнего, сливочным, горячим и сверкающим пластом лежало солнце. Двенадцатиэтажка напротив до половины обнажилась от тени. В отдалении, за домами и деревьями, верхние стекла высотки горели тертой медью.
— Ну, как побежим?
— Я бегал до “Роскульторга”, — ответил Сергей. С собой он взял восточноевропейскую овчарку Айну. Она прыгала возле них, выражая энтузиазм.
— На хрен ее взял? Она же будет за ноги кусаться.
— Нет, она не кусается.
За ноги Айна действительно не кусала. Зато, когда они отбежали метров на триста, из-под ворот небольшого предприятия выбежали и устремились за ними черно-белой, лохматой, наперебой гавкающей толпой большие и совсем маленькие псы. Айна, скорей всего, обладала наибольшей привлекательностью, но, наверное, и бегущие ноги имеют прелесть. Хорошо, что те заметили их поздно, и, пока протискивались под воротами (мелкие ждали больших), трое бегунов были уже далеко. Немного пробежав вслед и побрехав вдогонку, толпа повернула обратно.
Тут Айна преподнесла еще одну неожиданность. Она с лаем бросалась под каждую машину. С трепетом Николай ждал, когда же колеса, к которым она кидалась с непонятным воодушевлением, размажут овчарку по асфальту. Судьба оказалась добра к глупой Айне: либо водители притормаживали, либо Сергей строгим криком вынуждал ее вернуться. Он сорвал голос. Они свернули с прямоезжей и побежали по дороге, с обеих сторон которой тянулись заборы предприятий и складов. До “Роскульторга” оставалось метров восемьсот. Сергей вдруг заматерился и встал на месте.
— Что такое? — вернулся к нему Николай.
— Икры судорогой сводит. У меня эти, как их… — Сергей ткнул пальцем в сине-зеленые пятна на икрах.
— Варикоз, что ли?
— Ага…
Сергей помассировал икры, побил в них кулаками, и они двинулись дальше.
— Давай наперегонки! — предложил Сергей.
— Давай!
Сергей сдох раньше, Николая это порадовало. Вскоре они оказались у “Роскульторга” и присели в тени под акацию. “Роскульторг” — магазин при товарной базе. Заборы здесь кончались, дальше стоял шумливый сосновый с березняком лес. Ископанная глиняная дорога вторгалась в него. Пара ворон кружила и каркала. Синеву пробороздил реактивный самолет.
— Ну, как? — спросил Сергей.
— Ниче, нормально. — У Николая жгло горло, ноги болели от неудобных кроссовок.
— Все равно надо завязывать…А то до чего доходит… Я недавно уделался в сиську, жду Ермолая у подъезда. Смотрю, Леха Семенов на скамейку садится с каким-то василием…
— Какой Леха?
— Рыжий, молодой, из моего подъезда…
— А-а…
— …я ж помню, еще два года назад зайду с ним в лифт, двери закроются, я как давай ему фофаны ставить… А тут подхожу, “привет, тыры-пыры, как дела”, а он мне: что хотел? Я думаю: ни хрена ты, мразь, разговариваешь… Но в кон-фрок-тацию вступать не стал, так — разговариваю. И тут дружок его голову с колен поднял и говорит: а ну-ка, ты, дернул отсюдова! — лицо Сергея приобрело удивленное и свирепое выражение. — Вы че, говорю, барбосы, забыли… совсем нюх потеряли?! — свирепость на лице Сергея уступила место скорби. — Короче… треснули они, меня, черти. Рыжий-то — каратмен, а васек, тот ваще КМС по боксу, оказывается. (Только сейчас Николай обратил внимание на то, что губы у Сергея припухшие и двигал он ими с осторожностью, а сквозь короткие волосы просвечивали красные и синие пятна.) По одиночке я их, может быть, и уделал бы, но вдвоем… Хорошо, Ермолай — век не забуду, дружище, — выбежали с отцом, оторвали их от меня. Мать еще прибежала. Что ты, говорит, делаешь? В одном подъезде живем. А этот рыжий ублюдок ей кричит на весь двор: он наркоман! Представляешь! Он меня ниже себя считает! Этот рыжий урод… Поднялся, пидор, с кукана на парашу… Мать говорит, стыдно, говорит, за тебя…
— Да, спортсмены все наркоманов ненавидят. Взять хоть моего Ивана.
— Ну, не такой уж я наркоман…
Они помолчали.
— А мне тоже… девчонка в технаре одна… — стал делиться Николай, — поглядела так на меня интересно. Мы с парнями замутились, я к ней подошел. Так и так, давай знакомиться… — Николай зарделся и стал вязко выговаривать слова: — Как, говорю, зовут? А она мне: Глафира… Я, говорит, тороплюсь. Куда, говорю, торопишься? В баню, — отвечает. Я, короче, отошел. А потом иду мимо, думаю: здороваться — не здороваться. Смотрю на нее — она засмеялась… сука.
— Дал бы ей по морде, — проборомотал Сергей, угрюмо глядя перед собой.
— А?
— Надо, говорю, преодолевать свои комплексы, — внушительно произнес Сергей.
— А я, когда вмазанный, так становлюсь раскрепощенным… обаятельным… как Евгений Петросян…
— Кстати, айбол этот Петросян…
— …веселым…
— Кстати, насчет веселого, — вспомнил Сергей, — у меня шалы есть на пятку. Есть желание накуриться?
— Ого, давай потом, а? Когда прибежим, — сказал Николай оживленно.
— Нет, мне на работу надо, я не успею тогда, — возразил Сергей.
Они приколотили в сигарету. Курнули.
— Курить будешь? — протянул Сергей сигарету.
— “Прима” — сигареты для спортсменов, да? — сострил Николай.
Он полагал, что после такого заряда они пойдут обратно пешком. Сергей придерживался иного мнения:
— Ниче, сейчас побежим, а потом уже разопрет.
— А мотор-то не сгорит на трассе? Я по малолетке, когда занимался, пришел на тренировку обсаженный, у меня после разминки как давай круги черные в глазах! — Николай растопырил перед глазами пальцы, показывая, какие были круги. — А тут тренер подошел, что-то объясняет, а я думаю: счас в обморок упаду. Стоял—стоял и сел перед ним на корточки… — Николай замолчал, чтобы должным образом преподнести жизненный опыт… — Короче, спорт и наркотики несовместимы!
— Брось! — уверенно заявил Сергей — Я вмазанный приходил качаться — и хоть бы что! Базара нет, это шило, но не смертельное.
Сергей побежал, за ним побежала Айна, а за ними и Николай.
— Рок эн ролл! — воскликнул Сергей. — Хули-хули, ой, люли!.. Давай быстрей!
…Вдалеке показался желтый “Икарус”. Из последних сил они добежали до остановки и, задыхаясь, влезли в салон.
— Ты что, не видишь? Мы спортсмены! — Сергей с Николаем нахально ухмыльнулись.
Переругиваясь с кондукторшей, они дождались остановки и вышли из автобуса. От остановки побежали снова, на ходу сняв футболку и майку и щеголяя хирургическими швами на животах. У дома разошлись, договорившись на завтра.
На следующий день побежали по другому маршруту — тем было уже скучно бегать. Бегали в лес, в лесу их искусали комары. И еще сколько-то дней они исчерпывали это дело. Постепенно занятия заглохли. Жизнь потекла по-старому. Через три месяца, грязной осенью, Сергей умирал от лейкемии. Он лежал и тихо, казалось, стыдливо ворочал на кушетке худое тело, встречал мать непонятным, суконным взглядом.
Он терпел, когда сухие пальцы гладили лоб, и говорил, что хочет спать. Будто бы последними словами, которые он произнес, были: “кончилась жизнь”… А раздавить кислую в сухом рту клюкву, освежить язык и небо, утолить жар — последнее, чего хотел.
В конце зимы Иван справлял день своего рождения. Николай и все, кто пожелал отпраздновать круглое двадцатилетие, посидели в кафетерии “Универсама”.
Воздух дохнул в лицо снегом. Компания вынесла с собою обрывки застольного говора и сентиментального братского пьяного духа, остатки которых вроде так и витали в дыму над двумя сдвинутыми столиками с пустой посудой и пепельницей.
Горела луна, светили фонари. Искрился и похрустывал снег под ногами. Они шли по улице вдоль домов с разноцветными окнами, пили пиво, курили, разговаривали и смеялись в студеной тишине.
— Ну что, сделаем? — спросил собеседник Николая, пресловутый Ермолай — Сергей Ермолаев, сержант запаса, столяр мебельной фабрики. Он имел в виду одну их козырную “фишку”.
— Я, наверно, недостаточно пьяный, — ответил Николай.
— Ты совсем, хочешь сказать, не пьяный?
— Ну, не то чтобы… и не так чтобы… А вообще-то, — поразмыслив, согласился Николай, — давай…
— Тихо! — обратился ко всем остальным Ермолай; он провел краткий инструктаж. — Давай!
Стараясь как можно громче, Николай закричал:
Мой трактор поле переедет, переедет и лес!
Магнитофон на всю катушку грохочет техноэкспресс,
В кабине разные наклейки — девчонки и цветы,
Мигают лампочки — зеленый, красный среди темноты!..
Ермолай, на ходу ритмично топая, махнул рукой — все одновременно завопили:
— Народное техно!
— Грохот тракторов! ВАН-МО!
— Народное техно!!
— Свет прожекторов!.. — орал Николай.
Округа внимала молодецкой забаве…
— Мне завтра, наверно, стыдно будет… — говорил Ивану запаленный Николай.
— А мы завтра опять напьемся! — ответил мутноглазый Иван. — Давай это… Не буди, атаман, — запел он, — есаула верного, он от смерти тебя спас в лихом бою… — приближая задушевное лицо к лицу Николая, провоцируя его на песню.
Вкушая — вкусих, как говорится. Вкушая на дне рождения спиртное, Николай вкусих не вполне. Ему хотелось героина, а алкоголь способствовал тому, что желание становилось безудержным и каким-то оптимистическим, жизнеутверждающим. Он оторвался от брата, чтоб сообща с приятелями решить вопрос. Николай почуял отчужденность брата, так сказать, разность интереса. Глухо стукнулась обида на него и на остальных.
— Эх, Ванюха! — обнял его Сергей. — Вот кого мне в армейке-то не хватало. Вот сейчас бы Ваньку, думал. Помнишь, как мы с тобой грязь делали?..
Навстречу компании попался плохо одетый парень лет двадцати — тридцати, с виду наркоман. Он хотел прошмыгнуть сбоку по дороге.
— Эй! — ухватил его за плечо пьяный человек. — Ты наркоман?.. Ты наркоман!
Лицо у того стало несчастным-несчастным.
— Я… — забормотал он в страхе, оглядывая пьяные и агрессивные лица.
— ОПС, Город Без Наркотиков, понял?
— Счас мы тебя раскумарим…
— Ребята, не надо! — кричал он. — У меня и так здоровья нету!..
Но кроткая жалость молчала в них. К счастью для него, вектор пинков сложился в направлении сугроба. Без шапки, проваливаясь, он убежал в подъезд. И оттуда послышался звон стекла, которое он разбил, чтобы выбраться, иначе оказался б в западне.
— Победа, — сказал Сергей и хихикнул. — У, наркоман поганый.
Они поскорей покинули это место. Но зачин требовал продолжения. Возникла идея выхлопать барыгу-наркоманку, по прозвищу Броня. Спустя четверть часа всемером они толпились на полутемной площадке перед ее деревянной дверью.
Сергей позвонил. Рядом мотали лица шарфами, поднимали воротники.
— Кто? — спросила Броня.
— Это я, Витя, — жалобным голосом отозвался Сергей, подражая голосу малого, которого били. — Есть че-нибудь?
— Какой Витя?
— Это я, Лена, Витек…
Лена подумала за дверью и сказала:
— Нету у меня ниче.
— Лена, Лена, открой, пожалуйста, — стал упрашивать Сергей, но она отошла от двери. — А сама убузованная, сука… — определил он. — Давай, Ваня! Ты у нас самый здоровый.
— В смысле, ломать, да? — переспросил Иван, ухмыляясь.
— Ага, — ответил Сергей и восторженно хихикнул.
Ухх! Хрястнула дверь и отошла.
— Наваливайся!
Затрещал косяк, дверь распахнулась. Встревоженная, Броня выглянула с кухни, ее повалили на пол.
— Вниз лицом!
Разбежались по квартире. Николай начал прилаживать дверь. Из ванной между тем выкинули негромко визжащую подругу Брони. Кроме них в квартире оказался худой мужик, то ли пьяница, то ли наркоман. Он слушал радио, а когда они вломились, округлив глаза, судорожно стал давить кнопки на приемнике, пытаясь его для чего-то выключить. Его также выволокли в коридор и бросили на пол.
— Ты, сука, — встал Сергей над Еленой Броней, — креста на тебе нет. Сколько жизней ты загубила? Смертью торгуешь!
— Дреком, сука, банчишь… — добавил кто-то.
Услыхав последнюю претензию, лежащая Броня медленно стала поворачивать голову.
— Лежать!
— Убить тебя надо! Да пули жалко на тебя… Где наркотики прячешь? Говори, где порошок, сука!
— Нету у меня, — промычала Броня. — Я давно уже не продаю…
— Хочешь, чтобы тебя в окошко счас выкинули?
— У ней решетка.
— Фаршем выдавим!
— Хочешь, чтобы тебя в духовку засунули?
Посыпались, одна страшнее другой, угрозы; стали попинывать.
— Нету… Витя, честно… — тупо мычала она.
— А! Ты ведь под наркозом, да? Боли не боишься? — зловеще вопросил Сергей. — Тащи нож, Дима… Счас ногу отнимем! — и наступил ей тяжелым, мокрым от снега ботинком на ногу.
Броня заныла, заныла подруга…
— Опа! — раздался возглас в комнате с радиодиваном. Сворачивая ленту шприцев, на кухню пробежал татарин Ринат. — Что у тебя в матрешке, животное? — бросил он Броне. Та стала всхлипывать. Ринат с чайником выбежал из кухни и, довольно улыбаясь, махнул головой к выходу.
— Будешь банчить, на столбе повесим! — пообещали Броне на прощание.
Пока они то шагом, то бегом удалялись от дома Брони, в сознании Ивана произошел некий сдвиг, а может быть, это случилось еще раньше. Если вчера он и мысли не мог допустить о возможности употребить наркотик, теперь допускал такую возможность. Неискушенный человек имеет барьер, страх, внушенный родителями, далеким от наркомании окружением, СМИ и так далее, да и сам процесс “шприцевания”, в общем, противоестествен. Иван же был лишен предрассудков. Чисто этической была для него эта проблема. В нынешнем пьяном умонастроении он не видел основательных причин отказаться. И в подъезде, когда после небольшой свары делили добычу, которая подогрела в нем охоту, он, кокетливо улыбнувшись, проговорил, обращаясь к Сергею:
— Тоже, что ли, вмазаться…
Сергей недоверчиво ухмыльнулся.
— Гонишь, что ли?
— Хочу, тоже хочу!
— А кстати, больше нет. Каждому по фите, — заметил Ринат.
— Значит, давайте делиться.
Николай начал отговаривать его.
— А давай тогда… — “Давай тогда и ты не будешь”, — скажи Иван так, Николай в дальнейшем, черт его знает как бы поступил, но тот не договорил, а просто послал брата.
— Да, не зря говорится: “Кто попробовал слезы мака, тот будет плакать всю свою оставшуюся жизнь”, — заметил кто-то глубокомысленно.
Иван и его послал.
— Но я тебе все равно не дам, — сказал Николай, болтая порошок в шприце. Остальные заняли такую же примерно позицию. В конце концов Ринат проявил уважение, нашел у себя еще одну фитю, которую взял не в матрешке, а под скатертью на тумбочке.
— Половинку дам тебе. Ты уже годы не колешься, тебе хватит, — сказал он.
— Тангенс, котангенс, котангенс, котангенс — свет! — Тангенс, котангенс (так Николай воспроизводил гитарные аккорды) — моего окна! — Тангенс, котангенс — был он или нет? — Тангенс, котангенс — тот волшебный свет, оуо… — он закурил вторую сигарету.
— Ваня, эй… Ваня, Ваня!..
Его смерть всех потрясла. Как объяснялось позже, в матрешке был “буторенный” порошок, который Броня готовила на продажу, а остаток чистого героина Ринат и нашел под скатертью.
На Николая тотчас навалилась какая-то тяжесть. Другие пытались откачать Ивана, он же почему-то сразу не верил в возможность Иванова спасения. Временами его охватывал приступ ужаса, все нервы вопили, словно его выбросило в ледовитый космос, а порой все начинало казаться тяжким бредом и он переставал различать толпящихся и снующих товарищей, ему представлялось одно бессмысленно содрогающееся существо, копошащееся насекомое. В какой-то момент Николай увидел перед собой удивленного Рината с перекошенным от боли и злости лицом и почувствовал, как гудят кости кулака. Ринат его ударил, он вяло схватился с ним. Их кто-то растащил. Внизу на этаже стучали в дверь квартиры, вызывали “скорую”. И милицию.
Тускло светила лампа, на лестничной клетке стояла сутолока. “А он умен, а он умен, а он умен, он умен…”, — шевелил Николай помертвелыми губами, непонятно кого имея в виду, пытаясь как бы найти в случайных словах объяснение случившемуся и облегчение. Истощенный мозг будто сам себя гипнотизировал, глушил рецепторы. Но деться все равно было некуда.
Месяц сгорел и осел копотью. Николай взял отпуск и поехал к бабке в Нижегородскую область.
На станции Арзамас-1 поезд стоит две минуты. Угрюмый, прыгнул Николай на перрон в ледяную морось. Только начало светать. Мокло изваяние девушки в голых кустах, мокло скучное здание станции. Со скрежетом тронулся состав и поплыл мимо. Он увязался за немногими сошедшими и спустился в подземелье. Пройдя через аллею, вышел на автобусную остановку. Ему надо было на автовокзал.
Арзамас — город с населением тысяч в пятьдесят. В настоящее время примечателен предприятием АМЗ, производящим БТРы и БМП. При царе славился количеством церквей, коих насчитывалось до семи десятков. ГАЙДАР, между прочим, означает “Голиков Аркадий из Арзамаса”. Вот на этих провинциальных улицах и улочках, думал Николай, разворачивались события “Тимур и его команды”, “Кортика” и других книжек. Летом отмечалось двухсотлетие А. С. Пушкина, который посещал в Арзамасе кружок.
Он купил билет, в
автобус набилась уйма народу.
Многие ехали в Девеево, в монастырь,
в его окрестностях совершалось
житие Серафима
Саровского. Было несколько
священников в клобуках и рясах,
женщины в платках, старики, больные
дети. Николай втиснулся между попом
и богомолкой с пучком вербы. Все эти
верующие казались Николаю
неважнецкого пошибу, замусоленные,
обмызганные, он не увидел в
автобусе ни одного внушительного
лица, но есть у них козырь в этой
жизни, полагал он.
При выезде из Арзамаса проглянул день, разорвалась череда осин на обочине, солнце ударило в купола. Стая неземных, снежной белизны существ, золотых с исподу, сбилась в рой и, сдерживая звенящие голоса, в кипении, буйстве тел и плеске крыльев, на мгновение застыла под-над синевой. “Свят, свят…”, — перекрестилась на мелькнувший собор женщина с землистым лицом и сумасшедшинкой в глазах.
После Девеево автобус наполовину опустел и ехал шибче. Кругом разбегалась мордовская земля. Остовы осин, тополей, редкие березки, бурая трава с прозеленью вдоль дороги или унылые, так что жить не хочется, поля, кое-где озимые мелькнут зелено. Природа восставала от летаргии, как опойка поутру в холодном подъезде.
Вокруг угрюмого мужичка в вязаном петушке, телогрейке и огромных сапогах образовалась пустота, как бывает в фильмах, когда на дискотеке кто-нибудь один начинает “зажигать” и все кругом хлопают. В поездке этот “шедевр”, по определению Николая, развлекал себя беседой, себя и других; блуждая глазами по соседям, старающимся не смотреть на него. Он заводил речь, по интонации схожую с той, которой пытаются завязать разговор, задумчиво начиная его, ни к кому в частности не обращаясь. Но дикий мат и нейтральная, впрочем, кулачная жестикуляция совершенно были неадекватны. Когда кругом стало пусто, на лицо его набежала тень. Он долго-долго смотрел в окно, но, воодушевившись, вскинул руку в сторону уплывающего пейзажа и невнятно что-то продекламировал, вижу, мол, чудное приволье. И еще с полчаса, прижавшись лицом к стеклу, он комментировал происходящее по ту сторону, пока не уснул, съехав головой на сиденье.
Николай вскоре задремал тоже и проснулся в Теньгушеве, все уже выходили. Истекающий слюной камаринский мужик, когда Николай пробирался с сумкой мимо, беруще за душу проскрежетал зубами. Николай поднял петушок и кинул на грудь камаринскому.
Как раз успел на поселковый автобус. Через полчаса он сходил на повороте в Дивлетяково. По обе стороны дороги расстилалось поле с гнилой стерней. Вдали маячило село, справа чернела в поле кладбищенская роща.
Обходя лужу, Николай поскользнулся и упал, когда поднялся, правый бок и сумка были в грязи. Заморосил дождь, постепенно вырастал и очерчивался серый многоэтажный элеватор, грязно-белые фермы со скирдами и компостными ямами вблизи них. Он миновал колхозный табор — то ли свалку, то ли стоянку красных и ржавых комбайнов; за ними водонапорную башню и руины недостроенной в давние еще времена больницы. Перспектива провести в этом месте какое-то продолжительное время наводила страшную тоску.
Людей в это дождливое и обеденное время Николай в Дивлетяково почти не увидел, а кого увидел, те лишь придавали выразительности и достоверности всей этой овеществленной депрессии. Голые деревья, дома в два ряда под шифером или оцинкованным железом с отражающимися в нем ветвями, проводами и плесневелым небом, хоть и разные, но все какого-то тоскливого цвета. Даже если в каком-нибудь из них смеются сейчас довольные люди, думал Николай, то они просто обмануты. С детства не выносил Николай документальных фильмов, потому что у него всегда был свой “документальный фильм”…
Ну, уж, конечно, не плохое, в сравнении с другими, место. Здесь у деревьев, лугов, реки память Николая, да и Ивана, наверное.
Он припомнил, как когда-то летом гостил здесь, а осенью должен был пойти в первый класс. У соседа Сашки во дворе бегали стайкой желтые утята, одни, без утки. И день ото дня народец редел. Вскоре выяснилось, что утят жрет Шарик. Шарика посадили на цепь, а утят осталось двое. Они прятались под домом, всегда появлялись вдвоем и после такого сокращения казались сиротами. Плечом к плечу утята пересекали двор, смешно переваливаясь, и не было у них родной души. Обуянные жалостью и симпатией, Сашка и Николай поймали неуклюже удирающих утят, погладили и сунули за пазухи. Высовывая барахтающегося утенка обратно, Сашка выронил его из подола и неловко ступил ему на шею. С кровью, текущей из клюва, утенок быстро-быстро крутил лапами, как будто старался уплыть из этого всего. Николай почти возненавидел Сашку и долго не мог простить ему той неловкости. Мучительно сожалея, он представлял ночью в кровати, как оставшийся утенок под домом ждет брата. Последнего утенка съели крысы.
Чудно все-таки детство. Как-то, еще дошкольниками, они решили начать курить. Два соседа — старший, Колька, и младший, Сашка, — украли у отца пару пачек папирос, младший Николай и старший Иван прихватили штук пять коробков со спичками — основательно так. Дули из папирос табак, из спичек делали “стрекозу” и “джина”. Курили, аж у младшего соседа загорелась рубаха, он сильно ожегся, а у остальных — у кого ресницы, у кого брови сгорели, у кого чуб превратился в колтун. Не со злым умыслом, но потому, что так развивался сюжет, поджигали паклю между бревен сруба, в котором укрылись. Благо, у битого Кольки разум возобладал, он затушил паклю и брата, и сеанс курения закончился. Каждый год Николай и Иван проводили здесь лето. Купания, походы в лес за грибами, в сады за яблоками или — не для простачков — за медом; веселые до сумасшествия игры в “козла” и “слона”, кино и дискотеки в клубе. Ночью, бывало, идет Николай по улице, черно кругом, зато звезды, и не такие, как в Свердловске, крупные, Млечный путь в полнеба. Взвоет он, а во дворах собаки давай подвывать, и такая потом музыка, просто счастье.
Здесь позапрошлым летом у Николая произошел первый контакт с противоположным полом. Его позвали в огород пустого дома, где по ночам жгли костер и пекли картошку. У кого-то как раз был день рожденья, вся тусовка из клуба перешла сюда. Большой популярностью в то лето, тот август пользовалась песня “Дорога в жизнь”. Ее со вкусом исполнял парень, учившийся в райцентре Теньгушево на механизатора. К слову сказать, Николай и Иван, как приезжие, также пользовались авторитетом. Это была чудо-песня. Портовый городок, и на морском горизонте можно разглядеть алые паруса, дом у обрыва, и там:
Там за тенью
движется тень
И скрипит за ступенью ступень,
И как только двенадцать часов,
Старый мавр отпирает засов.
Это таверна. Пьянство, гульба, и потом:
Из-за пары
распущенных кос,
Что пленили своей красотой,
С оборванцем подрался матрос,
Подстрекаемый шумной толпой…
И как-то там: “и блеснули два острых ножа…” А с чем рифмуется, Николай уже не помнил. Может быть, — душа: “закипела душа” как-нибудь, или “а она была хороша”. В общем, потом пролилась кровь. Оборванец зарезал матроса. За улыбку ее и глаза.
Но главное — эпический припев! То была романтика. А романтика — это сила, это энергия и наслажденье. Не избегнув участи соперника, перед смертью цыган прошептал:
Дорога в жизни
одна-а,
Лишь к смерти ведет она-а.
Кто курит, ворует и пьет,
Тот (на одной струне)
сразу
пой-
мет.
Один раз в жизни живе-ом,
От жизни что хочешь возьме-ом.
Днем раньше — днем позже умрем.
Прошедшего (на одной струне)
уж
не вер-
нем.
Эта песня, между прочим, заставила деревенских научиться трем нехитрым аккордам и перебору на одной струне. И гитара, словно братина, ходила по кругу. Николай не умел играть, но у него был приятный голос. Под аккомпанемент Сереги он запевал “Таганку”, “Голуби летят над нашей зоной”, “Пачку сигарет” и заученную уже “Дорогу в жизнь”. Все халкали самогонку. По соседству с Николаем сидела толстоватая некрасивая девушка, он перекинулся с ней парой слов… И, как будто фотограф, Николай склонялся к мысли, что, в общем-то, при щадящем освещении, под определенным углом зрения, в таком-то ракурсе… и потом, смеялась хорошо, голос заливистый. Во время одного из антрактов кто-то задумчиво заговорил, дескать, на что можно смотреть долго-долго, на звезды, мол, на костер…
— И на тебя… — произнес Николай взволнованно.
Может быть, то был первый ее комплимент. Она сжала его руку… А апогей близился. Затухал костер, речи становились бессвязнее, уста тянулись к устам… Чуть краснели угли, силуэты ожесточенно лобызались. Уступая неистовству Николая, безымянная девушка увлекла его к зарослям бурьяна и на сухой ботве сдалась под яркими звездами. Оказавшись в объятиях Николая, она вспотела, как барсук, а сам он почти ничего не чувствовал, кроме обязательства, которое взялся выполнить.
На следующий день Николай прятался от всех. Он вспоминал вчерашний рай. Везде ему мерещились поцелуи. А с самогонки такое было похмелье, что он валялся в саду под смородиной, в жару, воздух был как кипяток, и он варился в собственном поту, потел каким-то сивушным экстрактом… Да, весело было, только память теперь отравлена смертью брата. В каждом воспоминании косвенно или явно присутствовал живой Иван. В каком же опьянении, каком дурмане позабыть все?
Николай завернул на свою улицу. Вот пруд с гусями и ивами. Вот кирпичный амбар у берега. Перед воротами Николай заробел. Едва он вошел во двор, сразу увидел бабушку в накинутой телогрейке и черном платке.
— Коля… — пошла она к нему обнять, поцеловать.
— Здравствуй, бабушка.
— А ты чего в грязи? — начала она всхлипывать: с ним рядом наблюдался вакуум. Она привыкла видеть их вдвоем по приезду. У Николая заломило скулы, глаза зачесались, да. Ее чувства показались ему знакомыми. В комнате, напротив софы Николая, зиял диван. Вроде пустота — она и есть пустота, однако: “я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу”. Ночные бдения с видом на диван. Разные накаты и приступы мистических получувств. К примеру, после смерти Ивана Николай присвоил его одежду. Надевая, допустим, свитер, на мгновение представлял себя Иваном, у которого умер брат Николай. Ему становилось безумно жалко уже себя, и в этом была какая-то ускользающая кроха, зародыш понимания. Как бы стремясь то ощущение познать, он погружался в себя, но не мог ничего нащупать. И, в общем, понимал то, что для таких прорывов нужны люди с расшатанной психикой, дальше уже шизофрения. Психика у него вроде пока была крепкая, хотя он и догадывался, как сходят с ума. На работе его подклинивало, он включал такие тормоза, что запросто можно было попасть в какую-нибудь мясорубку. Одноглазый Валера, его напарник, не слыша ответа, на ходу оборачивался, а в ста метрах позади, посреди цехового пролета, стоит стоймя Николай и, со страдальческим видом зажмурив глаза, что-то шепчет.
— Задумался? — спрашивал Валера и начинал фыркать.
Николай передал бабке гостинцы из города и ушел в баню. Там замочил джинсы, почистил куртку, помылся, попарился немного.
В доме за столом, под зеркалом, в котором отразилась нейлоновая шляпа, сидел Степан — простоватый рыжебородый мужик, приходящийся бабке Николая троюродным племянником, а самому ему (когда-то в детстве Николай произвел в уме это уравнение) пятиюродным дядей, — он приходил иногда помочь чем-нибудь овдовевшей тетке.
— Здоров, дядя Степа.
— Здорово, — ответил тот, поднимаясь и здороваясь.
Бабка собрала на стол, достала бутылку. Николаю выпивать не хотелось, но отказываться не стал.
— Ваню давай помянем, — сказала бабушка.
— Да, царствие ему небесное, — промолвил Степан. — А он крещеный?
— В Бутакове оба крестились, а крестный, кажись, из Теньгушева… — бабка опять прослезилась.
— Это хорошо, что крещеный… то, что крещеный…
— Слушай, — спросил потом Степан, — как он умер-то?
— Скоропостижно, — буркнул Николай, отведя, нахмурившись, взгляд от иконы, которую копал глазами.
В глазах у Степана и бабки появилась неловкость, почти испуг: что за секреты?
— Он от передозировки наркотиков умер, — сообщил Николай.
— Как-то все… — проговорил после молчанья Степан, мол, не по-людски как-то все.
На подъеме каком-то Николай рек:
— Горе, дядя Степа, не бывает одинаковым… как по шаблону…
— Он наркоман, что ли, был? — спросила бабка.
— Нет… — отвечал Николай, — он пьяный был и захотел попробовать.
— А тебя не было?
— Я тоже там был.
— А ты не стал, что ли?
— Я тоже употребил… ему не повезло… — голос Николая понизился, и дальше он разговаривал исключительно полушепотом.
— Чего сейчас… — выдавил Степан, подумал и налил им с Николаем.
Николай потом пошел спать.
***
Николай проснулся за полночь в поту. Весь осадок в душе его был взбаламучен. Снаружи хлюпало и шумело, стучало и текло. Весь дом был сырой, постель сырая, мокрые ветви в отблесках фонаря качались и скребли по стеклу.
“Господи, — подумал Николай, — если ты есть, помоги мне. Я страдаю… Может быть, это и не есть даже страдание, но мне плохо… и я устал”. Николай в темноте покривился и стал точить слезы. “Бог, если ты есть, бог…”
Под шум дождя на полированной двери шкафа ходили волнистые отблики и бледные тени, комната была как ночной аквариум. С гортанью, налитой слезами и мокрыми кружевами света в глазах, Николай дотянулся до стула, нащупал рубаху, вынул сигарету, закурил: “Тяпну себе пальцы топором и пойду пешком в Девеево, на могилу к Серафиму Саровскому. Приду и скажу батюшке, так и так, приими. Определюсь колокольщиком… или петь с хором…
Вече-ерний звоннн,
вече-е-ерний звоннн,
Как много думмм…
…Заутреня… всенощная… вечерня… акафист… псалом… епитимья… Слова суть сладость таящие, живость творящие — “крестный ход… помазание… благовест… литургия… епихатраль… Никола Чудотворец… святой патриарх отец Никон… преподобный Сергиев Посад… бегут за днями дни, и вот уж середа… аминь…”.