Роман из 84 фрагментов Востока и 74 фрагментов Запада (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2002
ЗАПАД
фрагмент 1
Грабор родился на
Востоке страны с семье военного и
учительницы. Отец часто переезжал с
места на место по долгу службы, и у
мальчика не было времени
подружиться с одноклассниками; в
конце концов он привык к мысли, что
отношения с людьми нужны по стольк
поскольку. Учителям он никогда не
нравился за молчаливость и
непредсказуемость поведения:
лохматый, с выбитым передним зубом,
он интересовался в основном
рок-музыкой и фотографией. Тем не
менее Андрея Граборенко в любом
городе его пребывания звали не
иначе как Грабором; эта кличка
настолько влезла ему под кожу, что
он и сам не мог себе представить
свое другое имя, а при оклике
“Андрей” вздрагивал. Даже
директор школы, выдавая Грабору
аттестат зрелости (уже в Иркутске),
сказала: “До свидания, Грабор”,
имени она вспомнить не смогла и
вообще в глубине души считала
подростка дебилом. Мальчик не
обращал на нее внимания, к тому
времени он заработал перепродажей
западных пластинок и фотографией
на похоронах на “Жигули” второй
модели. Он поступил в
радиотехнический институт,
проучился там несколько лет и в
результате смог сам собрать
необходимую аппаратуру и сделать
лучшую перезаписывающую студию в
городе. До сих пор он вспоминал это
время как самое счастливое в его
жизни. Избенка, заваленная снегом
на краю города, которую они снимали
вместе с его приятелем, была
культовым местом меломанов.
Кончики мерзлых пальцев со
священной осторожностью сжимали
ребра пластинок над
проигрывателем, боббины шуршали
бесконечными мотками “Агфы”. В
воскресенье ехали на тряском
автобусе на толкучку. Остальное
время Граб фотографировал: он стал
популярен настолько, что делал
портреты жены первого секретаря
обкома в ее будуарах, не брезговал
уличными фотографиями, снимал
детей в песочницах, отправляя их с
квитанцией к родителям. Через
несколько лет переместился в
Москву: он и там продолжал снимать
знаменитостей. Специализировался
на балеринах, — этим и прославился,
его первый альбом “Билет на балет”
был опубликован в Амстердаме. Между
делом фарцовал без особой страсти и
выгоды, теперь только ради
удовольствия. В Израиле, куда бежал
в середине восьмидесятых, пришлось
хуже. Кривизна характера не
позволяла устроиться на постоянную
работу, но он шел под пули в Хеврон и
на Голанские высоты: с беспощадной
достоверностью делал
фоторепортажи, которые продавал
прессе враждующих сторон. В Америку
приехал к подруге из российской
провинции, она работала
консультантом по нефти в одном
исследовательском институте: как и
на родине, катался из штата в штат в
поисках лучшего места.
В Нью-Йорке задержался, его привлек
этнографический бизнес: продавал
матрешки и советскую символику в
аэропорту Ньюарка, в Центральном
парке, у Международного торгового
центра, на блошиных рынках. Стоял у
статуи Свободы в форме генерала
Советской Армии, пожилые туристы из
СССР отдавали ему честь и просили
политического убежища. Когда понял,
что работа с иконами и дорогими
женщинами приносит больше денег,
оставил суету, увлекся тонкими
материями и крепкими напитками. О
том, что Форт Брэгг, куда он
переселился, кишит русскими, узнал
только через два года проживания.
Хивук открыл русский
продовольственный магазин, спасибо
ему за это.
фрагмент 2
Приближался праздник нового века и тысячелетия. Грабор с детства ждал этого праздника и расстраивался, что тот приближается не так, как он его когда-то задумывал.
фрагмент 3
За несколько недель до Рождества, болтаясь в районе пятидесятых улиц, он увидел на витрине итальянской мясной лавки настоящего, цельного поросенка. Тот характерно улыбался, прикусив язык; преломлялся сквозь стекло, царствуя среди коровьих голов, лыток и копыт. С кожей желтоватого цвета, покрытой редкими белесыми щетинками, с длинной мордой, заканчивающийся розовым, мокрым, приплюснутым носом, он походил на кукиш. Правильное, аккуратное тело, а потом такой вот вывернутый нос на фоне простого фламандского натюрморта. Грабор был сильно навеселе и знал наверняка, что протрезвеет лишь в новом столетии. Приход компьютерной катастрофы, голод, погромы, отсутствие воды и электричества он ждал с наслаждением. Ему нравилось, что братья Лопатины сняли на время фальшивого момента все деньги из банка, Пингвин с Колбасой запаслись крупами, сухофруктами, парафиновыми свечами. Хоуи решил уехать на Юг к своим: он говорил, что будет показывать там за деньги летающую тарелку; он хотел сделать ее из целлофана, натянутого на деревянный каркас, организовать туристический центр: пять долларов за вход… Там скучно, заедет каждый турист… Хоуи умер до Нового года. Разжижение сердца. Он умер в госпитале, как джентльмен. Многие умерли до Нового года..
— Вы любите потеть? — спросил Грабор здание без водосточных труб.
Все шло своим чередом. Раздражала иллюминация, пугали шумные чужие дети, элегантные Санта Клаусы… Самую большую в мире елку Грабор уже видел, но видел днем, поэтому она едва запомнилась. Нас хотят излечить электричеством, лампочками… Праздника Грабор ждал. Такие красивые цифры. Нули. Интриги. Фиги. Рождество и Новый год нужно было встречать инакообразно, отлично от всего предыдущего. Итальянский поросенок казался нормальным, животным ходом. Грабор торговался:
— Это мужчина или женщина? — О том, что мужчины и женщины должны быть отличны по вкусу, он догадывался.
— Это поросенок. Ты читал сказку про трех поросят?
— Рождественская сказка?
— Меня зовут Эл, — парень в белом халате постучал пальцем по прилавку.
Они были ровесниками, но парень имел незнакомый жизненный опыт. Грабор проникся уважением к Элу и попросил провести его на склад.
— Зачем? Так не делается.
— Я хочу выбрать поросенка. Мне нужна баба. Я не могу уснуть четыре дня: ужасные числа, миллениум.
— Четыре штуки, все потрошеные. Что тебе делать на складе? Они пришли с базы морожеными. — Он пожал плечами. — В них нет ничего женского.
Грабор выбрал одного, застывшие его глаза отражали электрические лучи по-другому: они были самыми затуманенными и, наверно, самыми рождественскими. Его труп оказался длинным: вытянутый, как замороженная на бегу борзая, он не входил в целлофановые пакеты, им с Албертом пришлось заворачивать его во все, что придется. Для приличия они сделали обморозку что-то вроде обмоток, скрутив кульками задние и передние ноги. Тело обмотали шпагатом, перехватив в нескольких местах прозрачной изолентой. Один из безымянных мешков Грабор надел ему на голову, засунул поросенка за фалду пальто.
— Как будем платить?
— По-христиански.
фрагмент 4
Грабор походил вдоль улиц, приставая к женщинам замороженной свиньей. Женщины улыбались, но не дружили. Они были слишком утончены в этот вечер. Он прошел сквозь городское движение в пивной бар: он всегда откликался на горящие электрические каракули. Подошел к девушке, сидящей на соседнем стуле у стойки, съел ломтик лимона из чужой вазочки, спросил:
— Это судьба? Вы не в курсе, это наша судьба? Посмотрите, какие у меня часы!
Она похлопала его по руке, не обернулась: она разговаривала с барменом.
— Я обдирала обои, одна, в своей спальне. А он разговаривал по телефону. Понимаете, по телефону… Два часа. У нас спад на бирже?
Когда она обернулась, Грабор проглотил двойную текилу.
— Лучшее, что можно сделать в морозный день, — согласилась она. — Где ваши зубы?
Девушка оказалась хорошенькой, милой, малокровной породы, с выцветшими ресницами, водянистыми глазами, постоянно суетящимися пальчиками.
— Посмотрите, какие у меня часы! Водонепроницаемые часы! Кварцевые!
— Вам повезло, — пожала плечами девушка.
— Они светятся. Знаете, что они мне показывают?
— Семь вечера.
— Нет, они показывают, что на вас нет нижнего белья.
— Что???
— Извините, они на час спешат. Через час мы будем лежать с вами в постели.
Она фыркнула, отвернулась, но Грабор заказал коньяку им обоим.
— Извините, у меня на войне погиб друг, — сказал Грабор обессиленно. — Теперь стал таким же. — Он отвернул обшлаг пальто и показал ей розовую поросячью морду. — Единственный друг. Вы любили когда-нибудь?
Она помолчала, посмотрела на него с изучающим недоверием.
— Я помню это чувство. Вы романтичный? Что вы такое говорите?
— Цыган. Я абсолютно романтичный цыган. Я помню. Любовь. Травы. Метеориты.
Они поговорили про наступающий миллениум.
— Я знал это слово двадцать лет назад, — соврал Грабор.
Когда девушка поднималась, он отметил ее невысокий рост, таких можно прихлопнуть глазом. Они все еще носили бушлатики, шорты поверх теплых чулок, черные бутсы, громыхающие железом.
фрагмент 5
Стоя под душем, они медленно поцеловались; он приподнял ее, посадил себе на живот: заниматься пустопорожним в водопроводных струях ему не хотелось. Нежная, незамужняя, интеллигентная женщина с обритым наголо лобком. На вопросы Грабора надменно отвечала:
— Так делали в шестнадцатом веке.
— Вши?
— Как вы посмели?
В койке вздыхала о чем-то своем, очень тоненько: “ех-ех”, была увлечена своими персональными внутренностями. Нормальная, подвижная особь со средней фантазией.
Он попросил ее остаться на Рождество, на Новый год, вообще остаться.
— Давайте попробуем, — сказал он. — Все меняется. Нас подружила мороженая свинья. С вами такого еще не было. Может, это и правда судьба? Слышите скрежет зданий? Я здесь живу. Хотите жить со мной?
На праздники у нее были другие планы, она благоразумно не согласилась остаться даже на ночь.
— Проснусь в незнакомой квартире… Я не вегетарианка… У него уж больно страшная морда. И вы похожи на убийцу. Мне неуютно. И на полу не хочу. Мне вы очень понравились, очень понравились. Да, серьезно.
Грабор проводил ее до метро, сожалея, что вспомнил сегодня о погибшем товарище. Зачем? Кому теперь нужен этот Кандагар? Никто не хочет просыпаться в чужом доме, в пригороде великого города, с мороженой свиньей на столе. Новый год обозначался сам собой, счастливые встречи бывают не часто.
фрагмент 6
— Не бывает так, — сказал Большой Вас. — Только с тобой… Тебе лучше слинять, пока не утряслось. Беременная! Ха-ха-ха. Средневековье.
— Мне одна дорога, — Грабор потянулся к Лопатину всей своей пьяной мордой.
— Почему? Там солнечно. Навестишь мою жену. Говорю тебе. Приезжаешь в Саусалито. Входишь. Без слов поворачиваешь направо и спускаешься вниз. Надо, чтобы она решила, что ты все знаешь. Кричишь снизу: его зовут не Вас, не Бэзил, его зовут теперь Вася. Для всего мира: просто Вася. Грабор, я только сейчас это понял.
Иваныч не верил в реальность своего предложения, но если ему в голову приходила какая-нибудь идея, он развивал ее до конца. Он никогда не обращал внимания на то, что повторяется. (Недавно он убеждал жену шефа местной дорожной полиции во вредности пророщенного гороха. О его полезности никто не заикался.)
— Давай я позвоню, — пробормотал Грабор.
— Дело молодое…
Грабор брезгливо пыркнул губами, поднял телефонную трубку, она молчала. Он постучал ею по стене. Повернулся к Василию с озадаченным видом, скривился.
— Отключили? Она влиятельная дева.
— Зачем такие сложности?
Самолет до
Окленда был ночью, коньяка
оставалось два литра. Это могло
закончиться неприятностью, потерей
авиабилета. Хорошо, что
какое-то количество страха в
Грабора уже вселилось: страха,
веселья, неразумной злости. И
свинья под боком. В морозилку она
влезла с большим трудом, теперь
нужно было упаковывать ее в
чемодан, не везти же в руках.
Василий протянул ему свой мобильник. Грабор, не поблагодарив, набрал номер, ждать пришлось очень долго. Может, по этой, может, по другой причине он сказал Толстяку сразу же:
— Сука. Я скоро приеду, и тебе настанет пындец. У вас холодно? Свяжи мне шапку. Куртизанка.
Василий не ожидал такого поворота речи и неумеренно расхохотался.
— Скажи ей рейс. Дурак.
— Мой рейс ты знаешь, — сказал Грабор с еще большим ожесточением. — Ты все, сука, знаешь. Состаришься скоро, облезешь.
Лизонька не обижалась, припадки пьяного хамства у Грабора проявлялись редко; она знала, что к моменту прилета он все равно протрезвеет.
Уезжая, Грабор ударил несколько раз кулаком по стене: что есть силы, словно надеялся проломить ее насквозь. В мягкой штукатурке остались две внушительные вмятины. Это действие ненадолго вернуло ему рассудок.
— Вот сюда ударь, — сказал Иванович голосом строителя. — Там стоит дубовая опора. Вот посмеемся.
фрагмент 7
Всю дорогу до аэропорта Граб разглядывал свой поврежденный кулак и размышлял о кромешном безмолвии жизни. Василий вел машину в полудреме, не разговаривал. Если бы он уходил от полиции, то рулил бы так же вдумчиво. Он говорил: когда я пьяный за рулем, на мне больше ответственности. Водка дарит нам осторожность.
В аэропорту Кеннеди Грабор случайно толкнул какого-то молодого парня, не извинился. Позвонил Толстяку с прежними обвинениями, она в ответ хихикала и пела. Он походил по терминалу Тауэр-Эйр, рассматривая индусов и путешествующих наркоманов, милые люди, хорошо пахнут. Встретил художника Сасси, поздоровался, решил уходить, но тот позвал его внятным голосом. Старик был в зимней шапке с ушами китайского образца, с девочкой-подростком под мышкой: она была одета из дорогого комиссионного магазина в красное пальто в клеточку. У нее были подведены веки — под цвет голубого шарфа.
Мужчины потоптались на месте, до тех пор пока художник не выразил мимикой неловкость ситуации.
— Не хотел тревожить. Ольга задыхается. Понимаешь? Помоги мне. Там встретят.
— Эдик, бедный, как ты сюда приехал? Мы с Ивановичем…
— На “шевроле” приехал. Меня ждут. Хорошая машина?
— Местная. Самая надежная машина.
фрагмент 8
Девочка отказалась снять пальто, сидела в нем семь часов: хоть бы сходила в туалет. Грабор глотал киндербальзам из походной фляжки, смотрел за курсором передвижения самолета в телевизоре над проходом. Стрелочки ползли к родным местам. Пробиралась томная шваль, спотыкались воспитанные стюардессы. Когда девочка проснулась, Грабор уснул. Она по-взрослому вздохнула и спросила:
— Где мне купить куриную голову?
— У стюардессы.
— Не лгите. Ложь — свойственна душам рабов.
— Не делай вид, что ты ребенок. Сиди и не зуди.
— Вы меня охраняете?
— Я вас похищаю.
Она открыла пластиковую задвижку иллюминатора, с уважением начала всматриваться в облака, увидев большой белый ландшафт без птиц и самолетов.
— Трусу нужно подложить под подушку куриную голову. Мне так сказали ребята. Он боялся слезть с дерева, он прыгнул… Значит, он трус… Он свалился. Он — “чикен… чечен… чекист…”.
— Принесите барышне чая, — сказал Грабор индусу через пустующий проход. — Вы меня не поняли? — Он обернулся к девочке. Он боялся к ней притронуться. — Как тебя зовут? Зачем ты говоришь глупости? Дать снотворного?
— Мне вас представили с лучшей стороны, — она опять опустила глаза в стратосферу. — Меня зовут Лидия. Для вас Люся. Мне нужна куриная голова. — Опять воспряла. — Слушайте, мистер Грабор, я знаю, что ничего такого не продают в супермаркете. Вы мне рассказали в аэропорту, вы говорили про арабские лавки, про Израиль… Там, говорили вы, еще продают кур с головами.
— Вы откуда? — спросил Грабор, пытаясь припомнить просьбу художника.
— Из Латвии. Там всех убивают. Я хочу холодного чаю.
фрагмент 9
В Окленде Грабор опять нос к носу столкнулся с молодым парнем из Нью-Йорка. Тот снял куртку, из-под футболки выглядывали корявые руки гребца и борца. Грабор поздоровался с ним. Тот тоже кивнул, серьезно; мелькнул незнакомыми глазами.
Лиза стояла у вертушки выдачи багажа, ее взгляд цеплялся за турникеты. Глаза ее были усталыми, бледность просвечивала сквозь макияж: бедная заморская красавица. Одета она была, как прежде. Кожаный пиджак, прикрывающий задницу, голубые джинсовые брюки продуманного оттенка 561, дряхлые черные сабо для костных мозолей в старости, прочее еще более обольстительно.
— Вот, с дочерью, — Грабор попытался завести разговор.
Девочку тут же подхватили двое незаметных. Чемодан пришлось ждать дольше. Грабор огляделся и растрогался. Аэропорт казался удивительно знакомым, родным, хотя Грабор не был здесь уже несколько лет. То же самое освещение, на улице прежняя погода, теплый ветерок. Лизонька подогнала “вольво 760” GLE белого цвета, шесть цилиндров, 1982 год.
— Передняя ось погнутая. Колесо отвалится через тысячу миль. Зачем такой большой чемодан? Ты надолго?
— Навсегда. Меня в Нью-Джерси уже опечатали.
— Зачем? Вернее, чем?
— Изнасилование, убийство. Я старался. Где мы живем?
Лизонька сладко вздохнула; излишне сладко.
— У Наташки. Все уехали на Рождество. В горы, на Тахо. Кстати, можно присоединиться.
— Я хочу спать…
—Ты вчера звонил и обзывал всех “куртизанками”. Мужчин и женщин.
— По делу говорил, — сказал Грабор расстроенно. — Никого не обидел?
По радио заиграл “Лед Зеппелин II”. Добрый знак. Грабор сделал погромче, протянул Толстяку свою фляжку, ему нравилось нюхать телячий ветер из открытого окна.
“You need coolin’, baby, I’m not foolin’,
I’m gonna send you back to scholin’,
…
Wanna Whole Lotta love?” (4 times)
— Мне в юности из-за этой пластинки сломали нос, — сказал он. — Я одно время жил этим делом… Один диск — как зарплата инженера. Сейчас скупил все, что можно, по двадцать пять центов на блошином рынке. Идеалы молодости, черт бы их побрал. Нос все равно кривой.
— Тебе идет.
— Я храплю из-за этого, ты знаешь.
— Потерплю, — ответила она агрессивно.
На ее тоненьком правильном носике сидели маленькие фиолетовые очки от солнца, дорогие, модные, — “Гуччи”. Грабор подумал, что они слишком малы для персоны такой величины. Намазалась… Густой слой розовой помады, пудра, которую хотелось сдуть, содрать, все эти ресницы, тени… Зачем теперь?
фрагмент 10
Они подъехали к лабиринтному кондоминиуму домов на тридцать. Пока Грабор выгружался, Лизонька подошла к двери, встала у порога.
— Здесь собака, с которой лучше не связываться.
— Лиза, у меня в чемодане свинья.
Они вошли внутрь через гараж. Грабор с интересом посмотрел на ящики с пивом и питьевой водой; канистры, велосипеды, бензиновая сенокосилка. Он давно не жил в таком быту. Соскучился.
Первым, что он увидел, войдя на кухню, была высокая клетка с большим желто-зеленым попугаем, наполовину накрытая серой гладильной тряпкой. Он не стал уделять птице много внимания; Лиза об этой твари уже рассказывала. Он прокатил свой чемодан к стойке, заглянул в гостиную.
У входной двери, на закатавшейся по углам подстилке, лежала умирающая от старости колли, она тут же показала свои клыки. Собака была так стара, что походила на гигантского опоссума, она воспринимала жизнь по-своему. Ее враждебность была истинной, глубинной, и, несмотря на болезнь, ненависть проходила по всему ее телу судорожными буграми. Она плохо передвигалась и, когда Толстяк появилась в ее доме с чужим мужчиной, так и не смогла подняться.
— Я никак не могу ее выгулять, — сказала Лизонька. — Гордая: ссытся под себя. Нагадила у Гугиной клетки. Ревнует. Ее все любят.
Лизонька переоделась в желтого цвета леггинсы и черную, обтягивающую ее формы блузку. Желтый цвет напоминал о попугае. Толстяк во многом подражала ему. Псина наконец поднялась, и Грабор увидел ее полностью облезлый бок.
— Я тоже лысею, — сказал Грабор собаке.
Двигаться дальше Верка не решилась: переминалась с лапы на лапу, опустилась на подстилку, закатив мутные, слезящиеся черными слезами глаза. Грабор раскрыл чемодан, как великую книгу.
— Здесь есть стиральная машина? — спросил он.
Лиза заглянула в его чемодан:
— Ты опустился! Это воняет!
Он достал из тряпок балетного поросенка.
— Мой подарок на Рождество. Грузинский друг посоветовал.
фрагмент 11
Лиза с размаху села на высокий стул у барной стойки, потянулась за сигаретами, и тут же смахнула со стола фарфоровую сахарницу. Сахарница разбилась о кафельный пол.
— Не поверишь, я не пила сегодня ни грамма. Убери в холодильник. Какая мерзость.
Грабор поднял поросенка и стал забивать его в без того полную морозилку. Там лежало еще много мяса в целлофановых пакетах, он переложил их в нижнее отделение и забил поросенка в морозильник.
— Надо жить по христианским законам, — сказал он. — Христианский бог яростный, яркий, внятный.
— Мне непонятно. Я начинаю бить посуду. Нас заколдовали злые волшебники…
— Не бойся, — сказал он и стал собирать осколки с пола. — Я уже давно боюсь. Твой попугай ест сахар?
— Мне за эту сахарницу оторвут голову. Гуголь, иди познакомься с дядей.
Она вытащила попугая из клетки и поднесла его ближе к Грабору. Мужчина беззащитно поднял голову. Большая желто-зеленая тварь урчала, выкрикивала свое; потом перелезла на стол и стала хватать куски огурцов и яблок, разбрасывая их в разные стороны.
— Смешные уши, — сказал Грабор. — Подбирать за ним я не буду. У меня есть свои домашние животные. Напиши икону с его лицом, яркий образ.
Лизонька кормила попугая орехами. Он раскалывал фундук и членораздельно говорил “вкусно”. Он говорил “хелло”, “гу-гу”, “вакх” и прочее. Он мог сказать, что угодно. Грабор боялся этого зверя больше, чем себя самого. Лиза целовалась с ним языком, приказывала ему умереть: и он умирал, ложась на спину и скукоживая лапки. Лучшее ему положение.
— Он много мусорит и кричит, — сказал Грабор. — Его надо отпустить на волю. Он свободолюбивый, я знаю свободу.
— Грабор, у нас с тобой большие планы. — Лизонька разливала кофе из серебряного кофейника. — Гуга, посиди на плече у дяди. Любишь оперу?
Грабор вытянул руку вдоль стола, подождал, когда попугай спустится на его поверхность. Раскачивающийся “птиц” шел вдоль руки и сильно царапался. Когда он наконец засеменил по скатерти и укусил Грабора за указательный палец, тот не выдержал и щелкнул ему пальцем по темени.
— Нет. Только коллекция Фрика. Ты собираешься мне спеть? Меццо-сопрано, Санта Лючия? Я это слышал по телефону. Так поют в кабаках.
— Поехали кормить уток. Вечером я все постираю. Поехали, пока я не набралась.
Она вошла в комнату, не пугаясь рычания Верки, с ходу ткнулась головой о стеклянную дверцу шкафа, в котором стояли телевизор и музыкальный центр. Стекло разлетелось на несколько крупных кусков, собака опустила глаза, попугай воспользовался суматохой и взобрался на дерево, ведущее в соседний двор.
— Не порезалась? — спросил Грабор. — У нас любовь? Любовь с первого взгляда? Смотри, какие у меня часы!
— Это еще сто пятьдесят долларов, — пробормотала Лизонька, поднимаясь с ковра. — Хватай его, ему давно не подрезали крылья. Он крадет трусы у соседки, может удрать… Его нигде потом не купишь.
Грабор вышел на
веранду, попугай когтисто
спустился с дерева и сел ему на
плечо. Глаза его были рядом с
дырявыми его ушами, он хотел
улететь в жаркие страны, но не имел
в мозгу компаса. Лиза собирала
стекло в гостиной, насвистывая
тирольский мотив.
— Ты не порезалась? — переспросил Грабор, пытаясь стряхнуть с себя наваждение.
— Посади его в клетку. — И потом все более нарастающим голосом. — Ну как я (с ударением на слове “я”) могла порезаться? Как ты вообще себе это представляешь? “Мне тридцать лет, и ждет меня корона”… Помчимся?
фрагмент 12
Они проехали несколько городков на Юг, вкатились в Санта-Алисию… Местечко светилось рекламами артистических салонов, маленьких труднодоступных магазинов. Улицы и деревья сверкали лампочками к Рождеству, пешеходов почти не было.
— Трогательный городок. Они запретили здесь курить даже на улицах. Хочешь сюда переехать?
— А жители теперь курят в другом городе?
— Ты никогда не был художником.
В ее любимом парке находился кемпинг, что-то вроде бревенчатой студенческой гостиницы, где она ночевала несколько раз: так призналась.
— Когда я не захочу никого видеть, я сюда перееду, — сказала Толстая, разбрасывая уткам заварные пирожные. — Когда нас отовсюду выгонят.
— Когда тебя отовсюду выгонят?
— Когда нас отовсюду выгонят. Нас вот-вот отовсюду выгонят. Здесь шестнадцать долларов в день.
— Для нас это дорого, Лиза. Лучше в тюрьму.
— Мы и там не нужны.
В ее словах была доля правды, но Грабор никакой правдой сегодня не интересовался. Кормить уток ему не хотелось. И лебедей кормить не хотелось. Подплыл желтый лебедь с черным носом, и его кормить не хотелось.
— Неужели ты здесь не хочешь погулять? Тень, покой…
— У тебя шнурок из ботинка торчит, — Грабор сел на лавочку и завязал Лизоньке ботинок.
фрагмент 13
Она хотела в ресторан, эта девочка всегда хотела в ресторан. Около “Пилигримов” заскочила на почту проверить свой мейл-бокс, долго стояла на улице, листала счета.
— Я человек без адреса. Ты — без паспорта.
У Грабора тоже не было теперь никакого места жительства. За Варик он уже давно не платил. Надо быть более прагматичным в выборе женщин, подумал он. У него это никогда не получалось. Сколько можно так жить: сам голодранец, подруга голодранка.
— Я это по твоей машине понял, — сказал он. — Трогательно.
В салоне ее “вольво 760” были разбросаны лифчики трех расцветок, несколько английских книжек в мягких обложках, окурки от американских сигарет, пустые фляжки из-под французского коньяка, китайские зубные щетки. На заднем сиденье стояла большая розовая картина с голой женщиной у окна. Лизонька гордилась своей работой.
— Пойдем, меня здесь любят, — сказала она. — Чуть-чуть.
— Если любить, то только чуть-чуть, — согласился Грабор.
Заведение
оказалось дорогим, с кабинками
вдоль стен, небольшой сценой
посередине, окруженной рядами
столиков. Проходы и лесенки были
выложены бордовым бархатом, под
потолком висели блестящие медные
крылья, покачивающиеся от
дуновения вентиляции. Музыка еще
не началась, на сцене настраивался
виолончелист в смокинге печального
оттенка. Видеопроектор,
установленный над стойкой,
демонстрировал какой-то
черно-белый дуэт братьев
саксофонистов. Человек на сцене
пытался подхватить мелодию из
фильма, постоянно сбивался, вновь
начинал вертеть колки.
— У меня был мужик, итальянец, саксофонист, он здесь играл на кларнете, — сказала Лизонька. — Мне с ним было хорошо, как с тобой.
— Ему было плохо с тобой. Мне с тобой плохо. Смылся?
— Помер.
Подошел официант, рукава его белой накрахмаленной рубахи топорщились парусами из под жилетки, которую он застегнул на все пуговицы. Они заказали вино и сырых ракушек, все внимательней прислушиваясь к музыке.
— Мне не нравятся эти цены. Что за праздник сегодня?
Лиза обиженно фыркнула.
— День рождения Энтони.
— Он родился на один день раньше Исуса Христа, — сказал Грабор. — Брось придуриваться. У меня плохое самочувствие.
— Я не доктор.
Грабор стал рассматривать виолончелиста: тот все ковырялся со своим инструментом. К столику подошел немолодой уже человек обыкновенной внешности. Его дряблая одежда контрастировала с бархатным фоном ресторана. Он протянул Грабору открытку и авторучку.
— Вы французский певец, да? Можно автограф?
Грабор кивнул, молниеносно расписался на открытке и вернул ее старику.
— Извините, я с дамой.
— Конечно, конечно.
— Привыкай, — сказал Грабор, когда мужчина удалился. — Я иностранец, это нравится женщинам, Дедам Морозам и животным. Я пою. Я очень тихо пою, но кто может, тот слышит. Мне помогает это на каждом шагу.
фрагмент 14
— Вот наш француз, самый иностранный, — улыбнулась Лизонька, когда они через гараж вернулись в свой заповедник.
На кухне громко играло радио, и попугай подпевал ему рваными криками. Иногда ему удавалось повторить целые куски мелодий и текстов, но в основном шел экваториальный шум.
— Можно, я помочусь под его клеткой? — спросил Грабор.
— Ты его полюбишь. Любовь зла.
Лизонька встала перед Грабором на колени, расстегнула ему джинсы. Заскрипела кожура от орехов, валяющаяся на полу. Грабор взял ее за волосы обеими руками. Странно, но попугай почему-то притих на это время. Она добилась результата быстро, минуты за три, улыбнулась своим все еще напомаженным ртом:
— Соскучился? Мальчик…
Грабор стер пену с ее губ и подбородка.
— Куртизанка.
Они много пили и трахались под звуки польских видеофильмов. Потом, ближе к ночи, появилась какая-то худосочная девица.
— Трахаетесь, — констатировала она. — Хорошо вам.
— Это моя профессия, — сказал Грабор. — Жиголо. Больше я ничего не умею.
— Сколько она вам платит?
— Вы можете предложить больше?
— Могу. Но не буду. Лизонька вас любит, надо иметь совесть. Вы надолго?
— Тебя никто не держит, — встряла Толстая. — Не ломайся.
— Давайте обсудим кинофильм. Вот входит он, вот она за решеткой. Оба плачут. Жалко француженку. Жалко Францию. Жалко всю Европу. Такая ведь пузатая мелочь…
фрагмент 15
Хозяева вернулись утром, на четыре дня раньше намеченного. На Тахо их застиг снежный буран, лыжи сами собой отменялись. Толстяк с Грабором попытались изобразить радостную встречу. Оказалось, что кроме прочего они сломали в гараже дверь. Наташка была радушна и вертлява. На них никто не обижался. Удивлялись только количеству опорожненных бутылок.
— А сколько в крови держится алкоголь? — спросила Лизонька, раскачиваясь на стуле.
— Пятнадцать суток, — ответил Евгений незамедлительно.
Получилось остроумно. Он имел изящную кавказскую внешность, носил усы и очки. Работал то ли программистом, то ли хоккеистом, преуспевал. Собака перебралась к его ногам, попугай молчал и не взбрыкивал.
Спать пошли в комнату к сыну, увешанную его фотографиями в военной форме и плакатами тонконогих манекенщиц. На стуле сидел большой плюшевый медведь, на столе стояла недоделанная модель парусного судна. Кровать оказалась настолько узкой, что Грабор смог уснуть только к утру. К счастью, Лизонька вставала рано: выпорхнула, пошла заниматься домом. Пока она стучала посудой, Грабор вспомнил:
— Я знаю, куда мы сегодня поедем.
фрагмент 16
— Здесь чесночные плантации, — закричала Лизонька, они недавно вышли на 101 дорогу. — Слышишь запах?
Грабор с жадностью понюхал воздух, ему показалось, что запах чеснока тоже хороший знак в начале путешествия.
— Чеснок — единственное доказательство существования Бога, — сказал он. — Мне говорил мой друг, психоаналитик. Чеснок и крест отгоняют вампиров. В минуты безверия я нюхаю чеснок. Бог наконец заговорил со мною.
— Коньяк, — вскрикнула Лиза, пытаясь закрыть окошко. — Тебе больше подходит коньяк. Что ты вчера городил про Бога?
— Я могу доказать его присутствие, если мне принесут чеснок. — Ветер продолжал шуметь и захватывать. — Иначе я впаду в ересь!
— Ты жид, Грабор. Вечный жид, — прокричала Толстая.
— Нет, — заорал он, — я не Вечный. Мне говорила такое одна женщина… Я мало работал над собой… А с настоящим Вечным Жидом я встречался в поезде Майами — Нью-Йорк. Давно-о-о!!!
Чесночные плантации закончились, промелькнуло несколько костлявых речек и некруглых озер, реклама нарядного мужчины с пластмассовым раком в половину его тела. Восторг Грабора сменился ровной, безболезненной ностальгией.
— Бубу убили в сентябре, — начал он. — После этого я икал дней десять. Я решил пропить все деньги, которые у меня были. Был под впечатлением… Меня вызвали в Нью-Йорк… Я тогда выглядел по-другому… Я тогда был вечным…
фрагмент 17
Лизонька задвинула окошко, выключила музыку, скосилась на Грабора, таким малохольным она его еще не видела. Солнце сменилось мелким моросящим дождиком, погода хотела соответствовать настроениям рассказчика.
— Я шел по поезду взять кофе, — заговорил он. — Сидит человек, читает книжку… Похож на профессора… И спрашивает меня: “Не знаете, какая здесь влажность?” Представляешь, какой фраер? Я пожал плечами и ушел. Когда вернулся, говорю: “Роки-Маунтин, здесь горы, сухо, я был здесь два года назад”. — “А что у вас за акцент?” — “Цыганский, я цыган”. Он тут же подвинулся, уступая место. Потом полез на багажную полку и достал оттуда вставную челюсть, завернутую в газету.
— Начал кусаться? — засмеялась Лизонька.
— Наподобие того… Он тут же поставил все точки над “и”. Сказал, что он профессиональный бродяга, алкоголик, лишенный отцовства, что сидел за героин пять лет. Самое главное, говорит, что он должен написать роман, пока не сдохнет. И сразу же показал пистолет, засунутый у него за ремень дулом вниз. Сказал, что должен беречь себя для книги.
— Нацелен туда, куда надо.
— Он мне сказал, что ночует в таких притонах, что мне и не снилось. Он сказал, что я не представляю, насколько опасна жизнь.
— У нас все впереди, Грабор.
Лиза вежливо переступала мили основного калифорнийского шоссе и скучала.
— Он полез на полку, достал пачку бумаг, страниц сорок. “Ты знаешь, что такое аллитерация? Идиоматика, тебе будет трудно понять”. — Он писал такие куски, похожие на стихи в прозе, очень запутанные… как в Библии… Но там, как он уверял, должен проступить сюжет и все это станет романом. Кого-кого, а Джойса я переплюну, говорит.
— Зачем?
— Верблюд.
— Ты взял у него автограф?
— Еще лучше. Он полюбил меня, как брата. Говорит, мы братья. Гитлер расстреливал евреев и цыган. Цыган и еврей братья навек. Он ненавидел все немецкое, даже пиво. Говорит, приеду в Сиэтл, выпью “Молсона” или “Лосиной Головы”. У него на время дороги сухой закон, у меня — поминки. Он ехал к своей подруге через всю страну. Просто чтобы отлежаться.
— Как интересно, — сказала Лизонька, затормозила и встала у правой обочины. — Колесо спустило.
Грабор вылез из машины, обошел ее по периметру. Лизонька за это время успела переползти на его место. Грабор оценил маневр, сел за руль, пощелкал клюшкой, чтоб привыкнуть.
— Одно время он жил в Альбукерке, — сказал Грабор, двигаясь с места. — В мертвой машине где-то между Юниверсити и Манул. Мы с ним спелись еще и из-за того, что я тоже когда-то жил в Новой Мексике. Мыться он ходил в университетский бассейн, у него там знакомые. Говорит, что выпивал галлон виски за два дня. У него была такая норма. Потом его машину сожгли, а его посадили.
— Грабор, а какая у тебя норма? — в голосе Лизы проснулось женское.
— Другая. Мы с
тобой вообще не знаем меры, —
сказал Грабор, не очень-то в это
веря. — Он всю дорогу размышлял об
евреях и о том, какая правильная
страна Америка. Рассказывал хрен
знает что о трущобах, неграх и
проститутках. А ты, говорит, просто
ничего не хочешь замечать. Ты всю
жизнь только и делал, что радовался
жизни. Я согласился. Почему я всю
жизнь должен думать об евреях и
проститутках? Я глотал эти
самолетные пилюли с коньяком,
ссылаясь на смерть еврейского
друга. Он тоже что-то глотал в
сортире. Возвращается и спрашивает
в десятый раз: “Правда, что Жуков
сам застрелил Берию?” Конечно,
отвечаю. Он поспит и опять: “Сам
выстрелил?” Он вышел в Александрии.
Его проводники знали, все
проводники, во всех поездах. И со
мною он их всех познакомил. Он так
важно-важно со мной попрощался:
“Жид. Вечный Жид. Никогда не
доверяй бабам”. И ушел.
— Жуков сам стрелял?
— Кто-то должен защитить честь нации.
Стемнело, приближался Лос-Анжелес, дождь превратился в сплошной поток, в котором еле-еле, словно по дну океана, ползли машинки. Их огни сливались в общее месиво, Грабор следил только за красными лампами идущего впереди автомобиля. Лизонька дремала и просыпалась лишь затем, чтоб зажечь Грабору сигарету. Осветился портрет великого Элвиса Пресли, его близнец выступал теперь за него в Лас-Вегасе. Он был в такой же, как у Пресли, одежде, и так же, как он, раскрывал рот на промокшем электрическом плакате.
фрагмент 18
Адам Оласкорунский родился на Дальнем Востоке, закончил педагогический институт по иностранным языкам, женился, у них родилась дочь. К этому моменту он уже интересовался современной музыкой, научился играть на электрогитаре. Природа сделала его до боли в глазах красивым и блестящим человеком с правильными чертами лица, несколько медлительными повадками, но с характером, который незаметно подточит любой камень. Жена впоследствии оказалась истеричкой, мешала его работе: он преподавал язык и давал уроки гитары на дому. В квартире было тесно, на время уроков жена с дочерью должны были слезоточиво сидеть на кухне. Он любил дочь: когда приходили гости, Кристина танцевала для них в лучшем платье: в балетную школу ее не взяли — что-то не то со строением ног, но она занималась бальными танцами, и вскоре неудача с балетом забылась. Товарищам Адама нравилось, когда она сама подносила им бокалы с шампанским на подносе, это был коронный номер их семьи. Но отношения с женой не складывались. Вечно повышенный тон разговора, подозрительность, болезненная брезгливость: в конце концов она отказалась стирать вещи своего мужа — усердно занималась хозяйством, но к его белью прикоснуться не могла. Положение изменилось вместе с концертным приездом во Владивосток певицы Аллы Пугачевой — друг Адама попал в ее фавориты, Алла Борисовна пригласила его в Москву, они стали знамениты своим дуэтом, звезды первой величины. Через несколько месяцев и Адам оказался в столице: жить было трудно, пробиться почти невозможно, прежняя дружба растаяла на глазах. Он женился второй раз на рассудительной, глубоко православной девушке из профессорской семьи, устроился работать переводчиком в туристическую кампанию. У него родился второй ребенок, мальчик, удивительно подвижный, схватывающий все на лету, перенявший лучшее от родителей. Времена менялись, страна делалась все более открытой, хотя талонная система на продукты и алкоголь еще сохранялись. Работа Адама становилась насыщенней и разнообразней, у него стало появляться все больше друзей из зарубежных стран, некоторые интересовались его музыкой. Он съездил в Финляндию и Великобританию для переговоров со студиями звукозаписи, привез домой хорошую аппаратуру, подарки жене и ребенку. Он был вынужден бывать дома все реже и, может быть, поэтому был так ошарашен, когда Светлана сказала ему, что полюбила другого человека, интеллигента из сферы экспорта редкоземельных металлов… Она подала на развод. Мужчины переживают такие вещи очень тяжело: Адам бросил музыку, туристическую компанию, зарабатывал на жизнь перепродажей американских сигарет. Когда у него появилась возможность поехать в Лос-Анджелес на фестиваль по приглашению старых приятелей, он понимал, что останется там навсегда.
фрагмент 19
— Посмотри, это не он? — Лизонька кивком показала на высокого бородатого парня, спускающегося с лестницы с огромной белой собакой на поводке.
Этот спальный район города был совершенно пуст к тому часу, и Грабор не удивился, что она узнала Оласкорунского, хотя никогда с ним не встречалась.
— Это он, — мрачно ответил Грабор. — Только очень коротко подстригся. Не знаю, что теперь делать. Может, поедем обратно?
Он вылез из машины, они обнялись с Адамом, принялись целоваться. Грабору было щекотно и стыдно. После четырех часов за рулем он нетвердо стоял на ногах.
— Мне нравится, — сказал он, — что у вас не ставят нумерации на домах. Я люблю преодолевать трудности. Обрати внимание — это Лизонька. В просторечии — Толстяк. Она воплощение вечной молодости.
— Ну зачем так сразу, — улыбаясь, сказал парень и представился: — Адам. Адам Оласкорунский.
Пес тоже сделал знак внимания, став на задние лапы в надежде облокотиться на кого-нибудь из приезжих. Находясь в таком положении, он доставал передними лапами до плеч любому, но смотрел в сторону хозяина.
— Я его щенком взял, — объяснил Адам. — Вот таким. — Он слепил руками невидимый снежный ком. — Сегодня целый день шел дождь.
— Мы не успели посмотреть сводку погоды, — пожала плечами Лизонька. — У вас есть телевизор? — Она умела поддержать беседу.
— Как доехали? — на порог выпорхнула подруга Оласкорунского Эва, как и Лиза, крашеная блондинка.
И Грабор и Толстяк расцеловались с ней по очереди. Грабор был рад встрече со старыми друзьями. Ему уже надоело преодолевать трудности.
— Мальчик спит или только дремлет? — спросил он.
— Мальчик еще не ужинал. Тебе только что звонили. Грабор, пойдем в дом, они оставили номер. — Адам взял Граба за шею, переломил ее и вернул в обратное положение: — Граб, звонила злая испанская баба. Что ты делаешь?
— Помоги лучше, — Грабор вытащил из багажника свой огромный каменноугольный чемодан.
Лизонька танцевала с Монбланом.
— Зачем ты таскаешь с собой такую тяжесть? — удивилась Эва. — Привез свой смокинг? Тебе идет.
Позапрошлый Новый год они встречали вместе. В тот день прочие отказались наряжаться, и только они с Эвой напялили на себя самое торжественное барахло. Когда они вошли в зал под звуки оркестровой музыки, мальчик, рыдая, убежал в свою комнату. Они казались ему слишком похожими на жениха и невесту.
— У него там в основном грязные носки, — вмешалась в разговор Лизонька. — Он их сначала мне привез постирать. Теперь вам. Он не знал, что у меня нет стиральной машины.
— Пижон ты, Грабор, — сказал Оласкорунский. — Межконтинентальный пижон.
фрагмент 20
Дом они снимали новый, правильный, стильный. Магазинная мебель, магазинные люстры, посуда, с которой кое-где еще не содраны ценники. Здесь так полагалось жить, переизбытка в вещественном мире еще не наступило. Грабор вспомнил, как он менял телевизоры, пылесосы, притаскивая их с улицы каждый вечер, как приволок однажды кресло-качалку, чтобы покачаться на нем несколько раз. В этом доме все плоскости были чисты, сохраняя на своем блеске лишь функциональное и эстетическое: несколько ваз, статуэтку, раскрытую иллюстрированную книгу, тетрадь, авторучку, подсвечник. На экране компьютера маячили еще не разбитые ребенком средневековые замки, на стене висела карта золотых полушарий, увиденная из шестнадцатого века, тома энциклопедии “Британника” были также уместны и сверкали золотом на обложках.
— Араукария, — торжественно сказал Грабор, хотя в точности не знал, что это слово означает: название аквариумной рыбки, цветка, очень гладкого предмета архитектуры. — Араукария мирового океана, — завершил Грабор свою мысль таким же возвышенным тоном.
— Это певица, Араукария Блюм, — поддержал его Оласкорунский.
— Курить будете на террасе. Я пошла разогревать ужин, — сказала Эва.
— Нам араукарию, пожалуйста.
Услышав голоса, сверху спустился Стасик. Грабору показалось, что он именно спустился, а не скатился кубарем, как это было два года назад. Он выглядел сосредоточенным, будто только что оторвался от кинофильма или книги.
— Черепаху рисовать будем? — спросил его Адам. — К тебе наставник приехал.
— О, черепах он рисует замечательно, — сказала Лизонька, подошла к мальчику, подняла его на руки так высоко, будто пытаясь усадить на свою грудь. — Как тебя зовут, ребенок?
В ответ тот засеменил руками и ногами в воздухе и вскоре сполз по увлажняющемуся телу Толстяка, так же молча. Он пытался вспомнить, кто такие к ним приехали. Грабор подошел и ткнул ему в живот пальцем. Стасик принял боксерскую стойку, сделал несколько перескоков и небольно стукнул его два раза по джинсовой заднице.
— Какой мужчина! — обрадовалась Лизонька, села перед ним на корточки и начала секретничать.
Мальчик тоже заговорил с нею, но шепотом, так, чтобы никто не слышал. Толстая стояла на коленях и была с ним одного роста: ребенок долго-долго что-то рассказывал ей, прижимаясь к ее уху, иногда хватал зачем-то ее за волосы.
— Это крестик, — сказала Лиза. — Просто это другой крестик, другого народа.
— Мы вас ждали на Рождество! — Эва встала, прислонясь к дверному косяку. — Я обиделась. Бутылку хранили, на дне осталось. — Она поставила на стол неоткрытую бутыль шведской водки.
Оласкорунский, перехватив взгляд Грабора, сказал:
— Хочешь финской клюквенной? От нее тоже голова не болит.
Стасик валялся на полу вместе с Монбланом, Толстая курила на террасе. Когда она вернулась, пес освободился от мальчика, встал на задние лапы, вновь похабно навалясь на Толстяка, водил ее по комнате, иногда соскальзывая и цепляясь когтями за ее свитер.
— Хочет показать, кто здесь главный, — педагогично заметил Адам. — Он сторожевой пес. Когда я купил его, он был вот такой малыш. — Адам опять сделал жест руками. — Я и к Эве вернулся из-за него. Говорят, он сильно скучал, скулил. Не мог же я оставить ребенка без папаши.
Стасик продолжал перемещаться по дому в боксерской стойке, Лизонька, танцующая с Монбланом, радостно повизгивала:
— Господи, он хочет меня трахнуть.
— Он у нас еще маленький, — повторил Адам и вывел собаку во двор, взявшись за ошейник. Вернулся, спросил: — Грабор, ты не ревнуешь?
Музыка запела голосом Натали Коул, блюз, посвященный памяти ее отца Натаниэля Коула.
— Wa-oo wa-oo wa-oo wa-ay…
Удивительно, как девочки способны вторить своим отцам.
— Sittin’ by de ocean me heart, she feel so sad (2 times),
Don’t got de money to take me back to Trinidad.
— На нас похоже, — сказала Толстая. — Но рыдать не стоит.
— А мне грустно иногда, — призналась Эва.
— Fine calypso woman, she cook me shrimp and rice (2 times),
Dese yankee hot dogs don’t treat me stomach very nice…
— Я слышала, ты вернулся из-за Монблана? — спросила Эва насмешливо, словно стеснялась сказать это раньше при собаке. — Папочка, налей еще.
Адам ухмыльнулся, разлил водку, предложил Грабору выйти покурить. Они вышли на балкон, облокотились на нескрипучие перила, пытаясь разглядеть содержимое огней под откосом.
— Завтра ты увидишь горы, — Оласкорунский обвел рукой невидимые очертания. — Школа рядом, даже отсюда видно. — Потом посмотрел на Грабора, на то, как он возится со спичками. — Я еще не научился курить сигары. Понта больше. Чувствуешь?
— Вы давно переехали?
К ним присоединились дамы с бокалами, погромыхивавшими льдом. Поговорили о ценах на дома, собак и автомобили. Адам рассказал о своей новой работе. Он рисовал теперь комиксы для небольшого местного журнала.
— Мальчик у тебя отличный, — сказал Грабор Эве. — Я завидую. А у меня все то же самое. — Он обнял Толстяка. — Город будущего, женщины будущего. Тепло тут у вас. — Артистично задумался. — Я до сих пор у себя в мастерской. Вот Адам знает.
С Оласкорунским они были знакомы еще до перехода границы, но по-настоящему сблизились, когда Адам приехал в Нью-Йорк и остановился на несколько дней у Грабора. Тот тогда жил на Ист-Вилледж, в украинском районе, в студии серба-националиста. Серб снимал квартиру для своей молодой жены, художницы, которая часто бывала в Нью-Йорке для встреч со своим любовником. Обычно этот художник там и жил, но Богдан пустил туда Грабора на пару месяцев, до тех пор, пока тот не найдет себе квартиры. Стояла беспросветная жара, Грабор моментально заболел от кондиционера, от непривычного ему города, от одиночества. Иногда звонил телефон, и в трубке начинали щебетать дамы на южнославянском. Перенести бомбежку Сараево на понедельник, приказывал им Грабор. Дамы после этого звонили с еще большим упорством. Квартирка была завалена пропагандистской литературой, увешана абстрактной живописью и двумя старыми иконами. Тараканы, болезнь, чужой город довели его до галлюцинаций. Иконы по ночам беззвучно шевелили губами, на коллажах начал проступать портрет одного и того же мужчины с усами. Приезд Адама оказался для Грабора спасительным. Уравновешенный, скептичный Оласкорунский вернул Грабору трезвость восприятия, отобрал таблетки, алкоголь, взял с собой на рыбалку. Он был некрашеный блондин с вьющимися волосами до плеч, работал под калифорнийского хиппи, ему когда-то предлагали сниматься в роли Иисуса Христа. Когда передвигался, было видно, что ему некуда спешить — казалось, что он всегда идет по пляжу вдоль океана. Разговаривал Адам тихим, доверительным тоном, причем настолько обстоятельно, что его собеседник на глазах скисал в простоквашу. Это было связано, скорее, с его темпераментом, чем с тактикой общения. Все темы для Адама были одинаково значительны и серьезны — Грабор за всю жизнь не смог найти для себя ни одной, чтобы отнестись к ней с благоговением. Ему нравилось, что на земле существуют другие люди.
— Если бы мне выкололи глаза, — сказал он, обращаясь к Эве, — я вылепил бы твое тело, как скульптор. Заметь, я ведь к тебе никогда не прикасался. — И только потом понял, что ляпнул нечто бестактное.
Все трое смотрели на него с восковыми улыбками, Толстая зажгла спичку и тут же ее задула.
— Чавалэ, учитесь говорить комплименты женщинам, — Грабор продолжал настаивать на своем. — Кто мне звонил? — вдруг вспомнил он.
фрагмент 21
Это был Большой Василий. Грабор удивился, где тот отыскал его номер, перезвонил, несмотря на поздний час.
— Что-нибудь случилось? — спросил он.
— Ничего не случилось. Магазин сгорел. Как ты там? Что нового?
— У нас скоро должно отвалиться переднее колесо. Почему сгорел? Беда какая. У вас там все нормально?
— Хивук поджег. Говорит, что негры. Или Тулио. Он мне должен восемь тысяч. В Сан-Франциско вернешься?
— Ну да.
— Съезди на Гэри, там напротив русской церкви ресторан. — Василий барачно закашлялся. — Посмотри, есть он или нет. Какой он. Там снаружи и внутри должны зеркала висеть.
— Ты простыл?
— Будь осторожнее с этой шкурой. Договорились?
Грабор раздосадовано положил трубку.
— А у нас все здоровые. — На пороге показалась Эва с дымящимися котелками. — Корейское едите? Случилось что-нибудь?
— У меня друг летающую тарелку построил, — сказал Грабор. — И ее угнали.
— А мы в провинции сидим, — отозвался Оласкорунский.
Они поужинали из железных блюд с горелкой посередине. Эва приготовила океаническое ассорти в соусе кари. Грабор теперь играл с последним оставшимся у него кальмаром: тот ходил по столу от пепельницы к бутылке и обратно, ноги его путались при ходьбе.
Все плавно молчали, мальчик был отправлен в постель.
— А что у вас случилось с “тойотой камри” 92-го года?
Эва показала кисть левой руки, лицевую сторону: всю в шрамах, со смещениями кожи.
— Бриллианты не носим, — она тут же спрятала руку и объяснила: — Я высунула ее наружу, за крышу держалась. Пальцы шевелятся. Стасик в машине был…
Оласкоркунский потяжелел взглядом.
— Она потеряла сознание, болевой шок… А эти приехали и начали: “Где страховка?” А она ничего сказать не может, ребенок под мышкой… — Адам сигарно вздохнул. — Мы расходились тогда, она с одним старичком в Чикаго собралась…
Эва опустила глаза, челочка ее наехала на половину лица, закрывая глаза и нос.
— Теперь папочка Адам все оформил. За синхронный перевод с меня денег не брал. Работу вот получил, переехали.
Ребенок очнулся от шума их голосов и, еще не до конца проснувшись, заговорил капризно, грозно, обвинительно.
— Что я вам сделал? — начал он. — За что меня оставили без десерта? Я прекрасно знаю, что вы сейчас едите десерт. Это нечестно. Я тоже заслужил десерт, я сегодня склеивал домики.
Эва зажала рот ладонью, тут же ее передернула, прикрывая свой смех другой ладонью. Станислав продолжил по нарастающей.
— Вы сговорились, чтобы оставить меня без десерта. Я знаю, что мистер Грабор привез что-то вкусное. Сидите, смеетесь, едите десерт. От меня забрали даже собаку. Это несправедливо. Родители должны воспитывать детей десертом.
Грабор захотел подняться и успокоить мальчика, но Адам остановил его взглядом.
— Вы смеетесь надо мною, а сами едите десерт. Я лучший в классе по баскетболу. Мне тоже положено все, что вам. Что вы там кушаете? Десерт? Мороженое? Коньяк? Я сегодня с мамой склеивал домики, я играю в баскетбол. Кто разбудил меня? Папа? Мистер Грабор? Вы нарочно разбудили меня, чтобы кушать десерт. — Он не плакал, он произносил речь. — Я запомню эту ночь навсегда. И вы тоже запомните эту ночь. Пока я жив, я буду это помнить. И Грабора, и тетю Лизу.
Адам с Грабором вышли на балкон. Эва отвела Лизоньку показать спальную:
— Мы у Стасика ляжем втроем, вы у нас.
— Завтра ты увидишь горы, — повторил Оласкорунский, ему до сих пор нравилось, что его назвали папочкой. Потом заговорил тише. — Мы действительно нужны друг другу. Устроил ее на курсы, не век же домохозяйкой. Договорились, что я буду заниматься с мальчиком. Хорошо, что вы приехали.
— Я счастлив, — ответил Грабор. — У меня свинья в багажнике лежит.
фрагмент 22
Лизонька стояла на втором этаже, у окна в спальне. Грабор удивился, увидев ее стоящей к нему спиною голой: обычно она стеснялась своего низа. Тело ее светилось в темноте, издалека ее можно было принять за первобытную скульптуру или за снежную бабу. Она смотрела на небо. Когда Грабор подошел к ней и обнял ее за бедра, он заметил, что кроме звезд внизу над склоном мелькают, вспыхивают и гаснут светящиеся жуки. Она вздохнула и потянулась к нему задницей.
— Зачем ты надела туфли?
— Тебе не нравится? — Она попыталась сбросить их, шаркнув нога об ногу, и тут же застонала, кусая лепестки синтетических цветов на подоконнике.
— Ребенок услышит, — прошептал Грабор и зажал ей рот левой рукой.
Она вырвалась, крутнув головой, и застонала еще громче.
— Я хочу, чтобы слышал. Я хочу, чтобы он проснулся, открыл дверь и смотрел на нас. Не останавливайся. Я хочу, чтобы он долго-долго смотрел, чтобы ему было страшно. Чтобы я смотрела на звезды, а он смотрел на меня.
Она кончила и со скрипом увлекла Грабора на кровать; больше не кричала, а лишь с необъяснимым трудолюбием терлась о его член грудью.
Грабор стеснялся обстановки, боялся ее огромных наманикюренных ногтей. Она настояла на своем, выдрочила, успокоилась:
— Вот теперь я люблю тебя. Теперь мы дома.
— Ребенок спит …
Толстая посмотрела на него зло, презрительно.
— Это ему на десерт. — Потом спросила: — А ты вообще для чего живешь, Грабор?
— Для того, чтобы обслуживать дам в области рта.
Он встал с постели, оделся, сказал, что пошел покурить.
— Кинь мне полотенце, пожалуйста.
фрагмент 23
Грабор спустился в залу. Оказывается, Эва еще не ложилась, сидела за прибранным столом и разговаривала по телефону. Он сел рядом, улыбнулся, увидев, что она тоже играет с полузасохшим кальмаром, заставляя его маршировать по столу. Она заканчивала разговор, и Грабор решил, что не мешает ей своим присутствием.
— Выпьем? — спросил он, когда она положила трубку.
— Вот сейчас-то и выпьем, — сказала она, гриппозно блестя глазами. — Вы так звучите! Запишу на магнитофон.
— Извини, — пожал плечами Грабор. — Я не хотел.
— Плевать. Надо хоть как-нибудь наполнить этот дом жизнью. И вообще у меня проблема с отцом. Наливай. — Она принесла два тяжелых квадратных стакана. — Я буду с тоником… Только ничего не спрашивай. Он попросил одолжить меня три тысячи.
Грабор округлил глаза.
— Он развелся со своей женой и теперь торчит в Италии с какой-то сучкой. Собирается зарегистрировать отношения.
— У тебя будет молодая мама.
Эва была дочерью крупного промышленника, о котором Грабор когда-то читал в журнале. Ее бывший муж работал с ним вместе и, на чем-то обломавшись, отправил жену в Калифорнию, в заранее приготовленный дом. Оласкорунский работал у них по хозяйственной части, поддерживал порядок. Эва приехала с теннисной ракеткой, зубной щеткой и ребенком. Считалось, что она пробудет здесь месяц. Потом дела отца и мужа ухудшились, за ней никто не приехал, только пересылали деньги. Оласкорунский несколько недель вел себя бесполо, но на какой-то праздник они напились, и все стало, как сейчас. Эва вычислила по телефону любовницу мужа, живущую с ним в Париже. После чего хладнокровно развелась.
— Только Адаму ничего не говори, — сказала она. — У Адама дела стали лучше. Надо, чтоб еще лучше.
— Образуется, — сказал Грабор. — Когда-нибудь должно.
— У меня образуется, у отца образуется, а когда вот у тебя образуется, дурак беззубый? Ты дошел до ручки. Она проститутка? Я, кажется, наговорила ей сегодня много лишнего.
— Разве не видно? — удивился Грабор.
— В этом мире никогда ничего не видно. Вы давно знакомы?
— Я собираюсь жениться. Слышала, как она воет?
— Хорошая партия.
— Мне больше ничего не надо. Ты будь осторожней с нею, у нее было страшное, у нее дети погибли… Она совсем озверела с тех пор.
— Через пару лет и ты отбросишь коньки.
— Посмотри на свою руку. Головой не ушиблась? Шумахер сошел с ума.
— Я пересажу кожу.
— С какого места?
— Что ты делаешь? Не лезь. Я к тебе равнодушна.
— Я стану счастливым, потом все остальные.
— Ты хочешь меня осчастливить? Ты много пьешь.
Грабор убрал руки с ее ляжек. Эва встала из-за стола, чтобы выкинуть опротивевшего ей кальмара. Грабор поднялся тоже, обнял ее, прижав к стене. Совсем другая, гладкая, если не лапаешь девок — забываешь, зачем живешь, подумал он.
— Что ты делаешь? Не дури. Отправлю в обезьянник.
фрагмент 24
Грабор проснулся от пения птиц, скрежещущих, пиликающих, свистящих. Где-то вдалеке раздавался стук молотка по деревяшке, трудовой, ритмизованный, будто кто-то выстукивает марш. Музыка радиопередач мешалась с криками соседей, разговаривающих по телефону. Изредка прошаркивал автомобиль, лишь подчеркивая размеренность пригородной жизни.
Грабор подошел к окну посмотреть на горы. Их дом, оказывается, находился на вершине склона, и местность вокруг просматривалась на десятки миль. В долине виднелось несколько невзрачных построек, парковка и баскетбольная площадка, на которой неторопливо передвигалось несколько подростков разного роста и цвета кожи. Далее в просветах между пальмами и какими-то хвойными растениями виднелся город, переходящий в синеву гор под живыми шевелящимися облаками. Субтропические запахи напоминали о каникулах на теплом море. Грабор подумал, что они выбрали хорошее место для встречи Нового года. Он посмотрел на телевизионных девиц, делающих спортивные упражнения на пляже, и спустился вниз.
— Не смотрел телика сто лет, — сказал он. — Удивительная роскошь. Такие девки.
Оласкорунский стоял на кухне и тонко резал сыр на досочке специальным прибором. Пахло кофе и одеколоном. На салфетке лежало несколько пирожных разной конфигурации: заварные, бисквитные с черникой, узорчато-кремовые с вишнями и мармеладом.
— Тебе эспрессо или каппучино? — спросил Адам. — Мы тут разжились кофейной машиной. Видел такую?
— Где остальные?
— А вы отдыхайте. Ничего страшного, — сказал Оласкорунский дружелюбно. — Вон твой Толстяк прибежал.
Лизонька вошла в комнату, раскрасневшаяся, в желтых рейтузах и синей кофточке. Стала вытирать у порога ноги, она была босиком.
— Я похожа на пчелу? — спросила она, хлопнув себя по бедрам. — Такой овал и внизу тоненькие ножки. — Она подошла к зеркалу и переместила заколку на голове.
— Лизонька у нас собирает мед, — пояснил Оласкорунский. — Они с малышом утром устроили заговор. Уехали за сладким. Помчались. Стас, оказывается, все знает.
— И ты знаешь это слово?
— Лиза, вы попочки от помидор отрезаете или режете все вместе? — Адам был великолепен.
— Отрезаю, первым делом отрезаю. Какие красивые спички. Длинные. Удобно для костра.
Стасик оседлал Монблана во дворе, Лизонька за компьютером изучала местные достопримечательности. Когда Эва встала, начало темнеть. Грабор с Оласкорунским поехали в магазин.
фрагмент 25
— У нас мирное сосуществование, — сказал Адам, когда они выехали на небольшое местное шоссе. — Несчастье сплачивает. Запоминай дорогу. Здесь все просто.
В супермаркете они погрузили в тележку несколько бутылок с соусом, пучок листьев салата и мешок легковоспламеняющегося угля. В мясном отделе Оласкорунский задержался подольше и стал ходить вдоль прилавка взад-вперед, разглядывая содержимое и ценники упаковок с говяжьими отбивными. Он был недоволен.
— Написано “на распродаже”…
Он взял картонную рекламку с надписью “три девяносто девять за фунт” и пошел искать служащего. Грабор порылся в мясе, цвет мяса ему всегда нравился. Ему стало стыдно, что он не понимает. Адам вернулся минут через пять, но уже с менеджером. Они исследовали прилавок с удвоенной тщательностью.
— Все разобрали, — сказал менеджер, пожав плечами. — Извините.
— Ради Бога, пусть разбирают, — сказал Адам. — Мне непонятно, зачем вы рекламируете то, чего нет.
— Извините, — сказал менеджер. — Я схожу в разделочную.
Мальчик лет пятнадцати в униформе супермаркета привез девятидолларовые стейки по три девяносто девять за фунт.
Оласкорунский помял их в руках и бросил четыре штуки к себе в каталку.
— Вечер все равно пропал, — сказал он. — Надо взять какое-нибудь кино и купить мороженое. Детей воспитывают десертом.
В “Блокбастере” они действовали вдумчиво, антично. В отделении иностранных фильмов ничего лишнего нет. Там нет ничего полезного для цыганской жизни.
— Они глупостей не снимают, — объяснил Адам. — Сегодня нам нужны испанские страсти. Твоей Лизоньке понравится. Любовь, кровь, коррида. Это даст вам новый заряд.
— Куда больше, — Грабор смахнул какую-то щекотку со щеки. — Она хочет из страсти вырвать мне сердце. Поздравь меня.
Адам подобрал мультфильм ребенку, они выстояли очередь в кассу, после чего переменили свое мнение.
— Синдбад-мореход, — сказал он, быстро направляясь в глубину зала. — Синдбад на десерт.
— Синдбада я тоже люблю, — отозвался Грабор. — Я ходил на него с девочкой в седьмом классе. Когда провожал, она взяла меня под руку.
— И тут секс, — рассмеялся Оласкорунский.
Адам выбрал один из последних выпусков Синдбада, они вновь вернулись в очередь, Грабор от скуки стал рассматривать окружающих. Его внимание привлек полноватый, женоподобный старик, абсолютно лысый, с накрашенными губами: он увлеченно что-то рассказывал, жестикулировал, смеялся. Грабор сначала принял его за пидора, но, понаблюдав за ним некоторое время, понял, что это женщина, лысая от какого-то облучения, болезни. Он подумал: какие все живые, радостные, а ведь кажется, что через минуту умрут. Кошмар какой-то.
В коробке от Синдбада оказалась другая пленка, Оласкорунский попрепирался с кассиром, сходил в детский отдел, опять встал в очередь и сказал:
— Пришлось взять другую серию.
фрагмент 26
Под Новый год в гости пришла молодая пара, эмигрировавшая из Кишинева. Он, служащий банка, в недорогом костюме, с зеленым шелковым платком в нагрудном кармане, молчаливый, стеснительный. Она, активная, критичная, в черном платье с цветами.
Лизонька тут же стала хвастаться орхидеей, которую ей подарил Грабор. Нечто взлохмаченное, красно-зеленое, похожее скорее на фрукт, чем на цветок.
— Она похожа на меня. Посмотри-ите, — Толстая прикладывала растение к своей щеке, трогала его лепестки кончиками ресниц.
Сходство было: и в Лизоньке, и в цветке просматривалось что-то от лахудры и араукарии. Лиза тоже была в черном, обтягивающем, подчеркивающем отсутствие трусов. Эва несколько раз переодевалась, окончательного результата никто не заметил. Мальчика причесали, собаке подарили новую пластмассовую кость.
Поросенка выставили гостям навстречу: мужики сами приготовили его по кавказским рецептам, намазали аджикой и положили в духовку до скончания века. Женщинам его морда опять не нравилась, прикрыли салфеткой. Подарки разворачивали торжественно, толпясь и повизгивая. Положения взглядов, недомолвок, полунамеков, разыгранные за эти несколько предпраздничных дней, привели к тому, что каждый получил то, что хоть немного хотел: все были в миллиметре от психологического совершенства. Новогодняя елка стыдливо соперничала с “селедкой под шубой”.
Стол девочки сделали пышный, молдаване принесли квашеной капусты и большую банку маринованных шампиньонов. Хозяевам подарили тяжелую коробку шахмат.
— Мы, конечно, небогато живем, — сказал Сергей. — Тем не менее.
После первого бокала гости оживились, в Серафиме всплыла обида, она спросила у Лизоньки:
— Вы когда начали собирать валюту?
Толстая пожала плечами и сказала, что работала валютной проституткой.
— Ничего не было, — успокоила она молдавскую девочку. — Я им пела “Подмосковные вечера”. Этого хватает. У меня такой характер.
Женщина участливо вздохнула и добавила:
— Подумайте только, легко ли с дебилою жить?
— ???
— У меня у первого мужа фамилия была Мозолкин. — Фима посмотрела на Лизоньку со значением. — И что же вы думаете?
— С наступающим!
— Вот я и говорю, — она погрозила пальцем сочащемуся пряной влагой поросенку. — А у второго — Набилкин. Мозолкин и Набилкин. Куда я только смотрела? Еле-еле его на работу пристроила.
Сергей покраснел, налил себе рюмку водки и с чувством расшатанного достоинства сказал:
— Крыса ты, Фима. У нас сегодня праздник. Миллениум. Газеты надо читать.
— У тебя каждый день праздник.
Оласкорунский обнял гостей, подойдя сзади. Он сиял великодушным спокойствием.
— Музыка! — сказал он. — Серафима обещала мне тур медленного танго.
Он поставил диск с приятной певицей, поющей на португальском. Стен Гетц с девушками. Эва занялась обслуживанием гостей, Лизонька, улыбаясь, постукивала вилкой по своим ослепительным зубам.
— Боссанова опять в моде, — сообщил Адам. — После банкета все отправляемся к Саше на танцы. Разомнем старые кости. Лады?
Он увлек Фиму на середину комнаты, элегантно зацепив ее бакалейный пальчик.
— У нас неделя испанского кино, — сказала Эва. — Так красочно. Одна женщина могла кончить только тогда, когда вонзала отточенную шпильку в затылок своего партнера. Жизнь, уходя от него, переходила к ней. Баба красавица, свет не видывал. Вы бы видели ее лицо, когда она кончала. Это и есть самое настоящее счастье.
— Все они плохо кончат, — неожиданно для себя скаламбурил Сергей. — Я в такие дела не верю.
— Во что же вы верите? — спросил Грабор искренне.
— Я верю в закон, — ответил Сергей. — Порядок должен быть. Нельзя допускать анархию. Особенно с бабами. Вы думаете, Мозолкин, ее первый муж, умер? Хрен-с-два. Фима родила второго ребенка, они на радостях нажрались, и потом он, конечно, убил своего дедушку. Он был штангист.
— Посадили?
— Конечно. Нельзя доверять женщинам. Вы, я вижу, молодожены?
Лизонька подошла к молдаванину сзади и закрыла ему ладонями глаза:
— Смотрите, — сказала она, — я закрываю ему глаза, а он сам затыкает свой рот.
фрагмент 27
Миллениум в ресторане Шендеровичей состоял из шести придвинутых друг к другу столиков, немного отличающихся высотой, отчего поставленная на стык бутылка красного вина, не удержав равновесия, поскользнулась на скатерть. Струя кровавой жидкости опрокинулась между вазой с цветами и женским оголенным локтем в молочно-рыжих веснушках; торопливо просочилась по хрустящей, слегка измятой ткани и остановила свое продвижение длинноруким островом, заканчивающимся у хрустальной плошки с салатом оливье, наперстка с мексиканским соусом и двумя алюминиевыми вилками, сцепившимися друг с другом в единоборстве.
— Не замечаем! Не замечаем! — забасил Алекс. — У нас новый век! Пьем за таксистов! За тебя, Сережка. Поцелуй Веру, она в другую сторону загляделась. Ха-ха-ха. За нашу комюнити!
Клавишник произвольно прошелся пальцами по электрооргану. Ведущий — высокий голубоглазый блондин в черном эстрадном костюме и черной рубахе с развернутым в стороны воротом, подошел к микрофону и, сбавив гул усилителей, заговорил:
— Не замечаем! Не замечаем! Это на счастье! Вино — Господня кровь! Правильно? Мы не из таких! Правильно? Класс! Супер!
Зал начал стихать в шахматном порядке, пытаясь понять своим многоголовым и разночинным мозгом шутку тостующего. Тот, не обращая внимания на публику, продолжил:
— Мы уже два часа находимся в новом тысячелетии! Нам кажется, что ничего не изменилось. Но на самом деле это не так. Правильно? Танцуют все. Дамы приглашают кавалеров.
Клавишник переключился на тромбон и сделал меланхолическое вступление. Ведущий запел, голос его оказался глубоким и бархатным.
Summer time. And the living is easy.
Fish are jumping… And the cotton is high.
Your dad is reach. And your Mа is good looking…
So, hush my little baby do-o-on’t you cry…
За его спиной
располагался большой желтоватый
экран, по которому действительно
плавали рыбы и осьминоги, как в
местном городском аквариуме.
Небольшой зал, обклеенный обоями,
похожими на татарский ковер, был
тускло освещен: эта тусклость не
создавала расслабленности
и уюта, на которую была рассчитана.
Поражал своей задумкой потолок:
куполообразный, он был выполнен в
виде фресок, где среди ликов
ангелов встречались лица семьи
Шендеровичей: отец, мать, молодая
дочь, несколько овалов пустовали в
ожидании внуков.
Здесь гуляла еще одна компания: глухонемых черно-белых негров. Небольшая, человек пятнадцать. Казалось, что они празднуют свадьбу, одна из женщин была в свадебном платье, — они тоже веселились и шутили, щебеча друг перед другом своими пальчиками, иногда поднимались потанцевать. С первой секунды, как Лизонька попала в это заведение, ее внимание переключилось на людей за соседними столиками, она глядела на них, не отрывая глаз, пытаясь понять, о чем они разговаривают. Грабор несколько раз больно поворачивал ее голову в сторону тарелки, Толстая отмахивалась.
— Я добивался, повторяю, я добивался, чтобы тамадою был Алехин. Он работает у нас уже третий раз. Замечательно. Поразительная пластичность. Чувствует ситуацию. Все-таки такой день. Послушайте, какой голос. Вы откуда?
Грабор протянул руку соседу, небольшому человеку с непритворными немолодыми глазами, представился, представил Лизоньку.
— Молодожены? Из Нью-Йорка. За вас! За ваш город!
— Синие бушлатики, челочки, сапоги. Все как в Париже! Глобализация!
— Маленький синий бушлатик! Падал с опущенных плеч! Девочки!
По полу балетно скользили официанты, туго застегнутые белые рубахи сдавливали их шеи и этим увеличивали округлость лиц. Лизонька наконец отвлеклась от глухонемого миллениума и заговорила с женщиной, сидящей рядом.
— У вас здесь большая компания, целое сообщество. Хотя я не очень люблю Сан-Диего. Здесь очень томно.
Женщина соглашалась, разливала из графина водку, насколько позволяла длина ее руки; Фима отказывалась за себя и за мужа; Оласкорунские хохотали вместе с какой-то девочкой-полуподростком в чудовищно короткой юбке. Адам уже несколько раз танцевал с нею, Эву пригласил Шендерович, хозяин ресторана, обе пары хорошо смотрелись в движении. Стасик бродил по залу, протискиваясь иногда к столу к знакомым взрослым.
— Да, у нас общество, — подтвердила соседка напротив. — Женщина в обществе меняется. Вот видите: левее… левее… Вчера были волосы по локоть, а сегодня — каре. Вот вам и миллениум.
— Это не ее волосы, я ей сама красила, — прошелестел душистый голос где-то за их спинами. — Вы закусывайте, закусывайте.
фрагмент 28
Лизонька вскоре пела песни, заглушая музыку. Она организовала из мужчин группу сопровождения. Фима махнула рукой на супруга, разговорилась с Грабором. В основном спрашивала о погоде в Нью-Йорке.
— Прямо ураган? — повторяла она и покачивала головою. — С мороза хорошо в баню. Я последнее время работала в бане.
— Парили? Люблю потеть. Вы любите потеть?
— Нет, я директором. Всю жизнь в сфере обслуживания. В “Юбилейном”. Раньше это называлось “Дом быта”, знаете?
— Помню.
— Я и в похоронных услугах работала. Представляете, молодая девчонка и тут жмурики… Ко всему нужно подходить с талантом.
— Это как? — Грабор поставил кулачки у себя под подбородком. Какая правильная женщина, подумал он.
— Хотите, расскажу про мой первый гроб? — Серафима сахарно рассмеялась. — Это как боевое крещение.
Грабор тоже рассмеялся и налил им обоим теплой водки. Лизонька перешла на украинские песни и скрестила руки на своей груди. Грабор посмотрел в ее сторону с сожалением.
— Представляете, целая нация и каждый без конца думает: “Чому я не сокил”.
Девушка меланхолично кивнула.
— Я как бы стажировку проходила. И тут первое задание. Надо было срочно сделать цветочки… Украшения для гроба.
— Зачем цветочки?
— Нам так заказали. Такая услуга, — Фима удивилась его непонятливости.
— Вот как? Услужили?
— Мы шили эти цветочки с Марией Иванной всю ночь. Пальцы искололи, устали, глаза ничего не видят. Но старались. Прямо один к одному. Один к одному. Я до этого и шить толком не умела. Жалко только, что Мария Иванна не позволяла курить.
— Зачем вам курить, — сказал Грабор. — Вы же будущая мать.
— Почему будущая, — опять засмеялась Фима. — У меня двое.
— Ой, извините. А как с гробом все закончилось? Украли?
— Нет, все хорошо. Утром покойника уложили. Стало грустно. Только я не смотрела на него. Я на цветочки смотрела. И знаете, такая гордость была, так красиво. И начальница моя говорит: так и нужно относиться к своей работе.
— Да, — согласился Грабор. — Ну их к черту, покойников… Беда с ними… Я их боюсь… Видел… Вы видели?
— А вы чем занимаетесь? — спросила Серафима бодро.
— Контрабандой попугаев, — ответил Грабор. — Делаю для них шестнадцатиквартирные домики. Дерево из Мексики. Шелковица. Здесь такое не растет. Остальное время спасаюсь от депортации. У вас как с документами?
— Пока еще хорошо, — смутившись, сказала она.
— От тюрьмы не зарекайтесь. Правильно я говорю?
Подошел Оласкорунский, за ним какие-то кавказские мужики, пытающиеся обнимать Лизоньку в порядке неустановленной очереди. Толстая подло присвистнула, увидев серьезную физиономию Грабора:
— Он у нас работал фотографом,— пояснила она публике конструктивно. — Снимал политиков, дипломатов, артистов кино. Потом их голых баб. Его нынешнюю профессию я назвала бы “альфонс”. Он только овладевает новой профессией.
— Вот это романтичнее. Я боялся, что ты распугаешь народ. Я — дистрибьютор. Мне Лизонька говорила, что вы распространяете здесь “Мэри Кэй”. Я делаю то же самое. — И не дожидаясь вопросов, добавил: — Я продаю вечную молодость. Потанцуем?
Он увлек Фиму на середину зала.
— Вы такие хорошие, — сказала она. — Давайте потом еще раз увидимся. Вы ведь здесь надолго? Приезжайте.
— У нас много праздников. Два рождества, два новых года. Потом все это умножается на два из-за разницы во времени. Дробится на часовые пояса и умножается снова.
Грабор встретился с Оласкорунским в туалете, тот, расстегивая пуговицу, травянисто посмеивался.
— Хозяйская дочка. Кличка Бразильский Воск. Рекомендую, совсем рекомендую. Она вчера ходила в баню… Как в кино… О Господи, смешно-то как.
— А че такое? — засмеялся Грабор, поддакивая.
— Ей какой-то мальчик понравился… Мы с ней дружим по телефону… Я как старший наставник… Он ее пригласил в баню, она все спрашивала, как ей быть, о чем разговаривать… какой купальник… тушь потечет… Я говорю “будь вежливой” и все… Красота и молодость при тебе. Она отдалась в бане всем шести мужикам. — Оласкорунский икнул, сказал серьезно: — Скоро поедем, “Битлз” попоем, “Финляндия” у меня осталась…
— Папочка, ты грустишь? — Граб похлопал его по плечу.
— Я заказал в Кишиневе цепочку 999 пробы, знакомый мастер, хорошее плетение. Ни хрена не сделал. Вот тебе и Советская власть. Вот тебе и новый век. Y2K, — я бы сказал.
фрагмент 29
Когда они вошли в зал, Алехин приветствовал их в рокоте микрофона:
— Наши друзья из Нью-Йорка! Приветствуем столицу мира и его окрестностей. Классные ребята!
Под торжественную музыку внесли мертвого поросенка, ресторанщики украсили его зеленью, обложили маринованными чесночными дольками и пластиками лимона.
Лизонька стояла с бокалом шампанского в руке, Грабор подошел к ней и встал рядом. Он должен был произнести тост, к которому был совсем не готов. Он не умел говорить тостов, всегда обходился лишь двумя-тремя словами и своей щербатой мимикой.
— Семья Грабор… Семья Граборов… Маэстро фотографии… Художница. Впервые в нашем городе из Нью-Йорка. Итак, вы решили встречать новое тысячелетие в Калифорнии!
Люди зааплодировали родному штату, поросенку, Лизоньке, которая уже успела познакомиться со всеми мужиками. Грабор откашлялся, разглядывая микрофон, и невнятно, с большими паузами, заговорил:
— Я точно не помню… То ли в Хабаровске, то ли во Владивостоке… Отец был военным… Ну знаете… бывает… Я этого праздника ждал с детства, честное слово. Я спрашивал… Читал много… Какая теперь разница… Мы с другом сидели на горке… Елка около Дворца спорта… Мы с ним мечтали про двухтысячный год… Все будут летать на машинах… Поймают снежного человека… Мы решили праздновать вместе. Поклялись. — Из зала сорвалось несколько хохотков, кто-то хлопнул в ладоши. Грабор замолчал, обвел стол неправдоподобно трезвым взглядом. — Его убили в России в прошлом году… Я пью за его упокой… Только за его упокой. Мы обещали… А вы идите на хуй! Все! Спасибо!
Он хлопнул водки и опустился на свое место. Микрофон умело перехватила Лизонька и продолжила его мысль:
— В нашей жизни случаются, бля, трагедии. Они случаются для того, чтобы мы были, бля, сильнее. Я, к примеру, сифилисом болею, а мужики все лезут! Ха-ха-ха! Они ко мне лезут больше, чем к этой мондавошке, бля. Она меня моложе на двадцать лет, бля! А мужики, бля, лезут ко мне, бля. И бабы лезут ко мне, бля. Девочки, смотрите, вам мамки не показывали, бля! Вам такого никто не показывал, бля. — Лиза достала из платья свои безумные материнские груди и расставила их на лица людей, как фашистские пулеметы. — Смотрите, бля. Американцы, бля. Тьфу на вас еще раз. — Дорогие товарищи, — Лизонька аккуратно вернула свои объемы в прохладу материи. — Бразильский воск — это больно, — она перешла почти на шепот. — Это может оторвать губы! Все для красоты… Единственно для чего… И это правильно! — Она хлопнула ладошкой по столу. — Выпьем за красоту женского тела! За процветание женщины в новом веке! За процветание науки! Кто скажет проще? Кто готов к новому тысячелетию? Смотрите на меня! Чтобы солнце светило нам даже зимою! Чтобы Христос! За его ярость! Чтобы его праздник! Мало рыбы! Мало икры! Мало! Надо, чтобы наши дети умели плавать! — Она раскатила мысль настолько громко и хорошо, что за столом проснулся каждый: женщины до этого возгласа в основном дремали. — Плавать! Баттерфляем! Чтобы больше люстр! Мужики, парни!!! Слушайте меня! Считайте! Фреди: “Богемская Рапсодия”, пять минут пятьдесят семь секунд! “Иглз” — “Отель Калифорния”, шесть минут, тридцать одна секунда! “Дип Перпл” — “Дитя во Времени”, десять минут, восемнадцать секунд! “Лед Зеппелин” — “Лестница в небо”, ровно восемь минут! Ровно! “Мит Лоаф” — “Рай под фонарем”, восемь минут, двадцать восемь секунд. “Битлз” — “Вчера”, две минуты, четыре секунды! “Джон Леннон” — “Воображение”, три минуты, четыре секунды! “Роллинг Стоунз”: “Анджи”, четыре минуты, тридцать четыре секунды! Саймон и Гарфункел — Грабор, проснись сейчас же! “Мост над шумной водой” — четыре минуты, пятьдесят две секунды! Миссис Робинсон! Сколько? Всем стоять! “Битлз” — “Эй, жид!” семь минут, восемь секунд. Моррисон — “Беглые в дожде”, семь минут, пять секунд. “Энималс” — “Дом восходящего солнца”, четыре минуты, тридцать секунд! Билли Джоэл: “Спокойной ночи, Сайгон”, семь минут ровно! Вот так и прошел век! Привет из Нью-Йорка! Привет всем участникам броуновского движения!
Алехин подобрал микрофон из ее рук. Он сиял.
— Философский тост! Выпьем же за праматерь всех городов! За Новый Йорк! — Он подождал, пока застолье отплачется и закинет головы, продолжил: — Нас хотят поздравить с новым тысячелетием Кларк и Мария с соседнего столика. Они отмечают свою свадьбу в новогодний день. Эта бутылка вина от молодоженов. — В другом углу зала встали двое молодых: ухоженный баскетбольный негр в светящемся галстуке и белая бутылкообразная женщина со скатившейся по плечу лямкой пляжного на вид платья. Они поклонились под долгие аплодисменты.
— Все равно они ничего не слышат, — остановил их Алехин. — А теперь — танцуют все. Нью-Йорк, выше нос. Мы уже не в Сибири.
— Кто нам заплатит? — прорвалась к микрофону Лизонька, все громче воя на весь беззвучный ресторан. — Кто нам заплатит? Я работаю здесь как лошадь! Три часа, сорок четыре минуты! Кто нам заплатит? Мне нужно кормить бабушку! Цунами! Зондский пролив! Кракатау! Литуя! Тягун! Волна в сорок метров! Кто я вам? Дэнги! Дэнги давай!
фрагмент 30
Они выбрались во тьму и побрели в сторону джипа неравномерными группами, молдаване обнимались, влюбленно перешептываясь. Свет фонарей был надтреснутый, жалкий. Под ногами разламывались листья. Мальчик сидел на плечах Оласкорунского, — его неимоверно удлиненная тень сонно покачивала головой.
— Он его уронит, — сказала Эва и запахнула шубку.
Молдаване, произнеся несколько слов, тут же погружались в молчание. Грабор тоже пытался шутить, невыносимо. Лизонька потягивалась, но, скорее всего, собиралась с силами.
За руль сел Адам, перебросившись с Эвой несколькими неясными репликами. Толстяк забралась в багажник. Грабор захлопнул за ней вертикальную дверцу, постучал по стеклу — мол, как ты там. Она в ответ напялила на себя детскую бейсбольную кепку, сделала губами “сю”.
— Адам, вы любите “Битлз”? — бодро спросила Серафима на одном из перекрестков.
Оласкорунский промолчал, дожидаясь светофора. Казалась, он ведет машину с закрытыми глазами.
— Сегодня много полиции, — сказал он.
— А я люблю.
Толстяк в заднем отсеке запела французскую песенку. Эва молчала, роясь в бардачке.
— Дайте мне сигарету,— она обернулась к Грабору. Оласкорунский полез в карман, но Грабор уже протянул ей пачку.
— Джон Леннон умер, — включился в разговор молдаванин.
— Его убили, — поправила Фима.
Толстяк продолжала накручивать шарманку Эдит Пиаф. “Па-па-па, па-па-па.” Адам вел машину настолько медленно, что и само это могло внушать подозрение.
Город спал, на деревьях мерцали лампочки, Санта Клаус, развалившись в санях, недвижимо гнал своих оленей. Рога одного из них, сделанные из скрученных ленточек папье-маше, были закинуты на правое плечо и доставали своими отростками угол белого кирпичного дома, за которым им было нужно поворачивать.
— Вы когда-нибудь разбивали пиниату? Завязывают глаза. Дают дубину.
— Любишь сладкое?
— Адам, просто я люблю сладость разрушения.
С такой же вызывающей тщательностью Оласкорунский припарковался возле соседского “шевроле”, помог Лизоньке вылезти из багажника. Захлопнул двери, два раза свистнул бипером и положил его в карман. Они вошли во двор с мельтешащими насекомыми под лампой. Монблан вскочил, разулыбался слюнявой пастью. С танцами последнее время он уже ни к кому не приставал.
У самых дверей дома, почти на пороге, Эва качнулась в сторону Оласкорунского, пытаясь вырвать ключи от машины из его пальцев. Тот отреагировал движением корпуса слишком резко и толкнул ее, высвобождая накопившееся напряжение или просто не рассчитав своих сил.
— Што ты, ну што ты, — процедил он в тот момент, когда она плашмя рухнула наземь. Своей беленькой шубкой, еще более светлой прической каре, хрустнув, как казалась, не только костьми, но и засохшим скальпом лакированных прядей.
фрагмент 31
Он тут же бросился к ней, чтобы помочь подняться, но она сама вскочила на ноги, стараясь ударить его по лицу, отодрала от себя его руки и побежала в дом, отбрыкиваясь от попыток, не слушая извинений.
— Это случайность, — голос Оласкорунского дрожал, несмотря на его внешнюю уверенность. Грабор ринулся за ними следом, Толстая обняла мальчика, но он вырвался и тоже вбежал в дом.
— Случайность, — хрипела Эва, бесстрашно набрасываясь на Оласкорунского и, хотя он был выше ее на голову, уже поцарапала ему лицо. — Ты бросил меня в грязь. Перед людьми, — повторяла она, до сих пор не привыкнув к этому новому для нее унижению.
Она хаотически двигалась по комнате, увлекая за собой Адама, уронила настольную лампу. Лампа, упав на ковер, продолжала светиться. Желания вырваться на свободу и продолжать борьбу менялись в ней через каждое мгновенье. Отомстить хотелось больше. Она оторвала воротник на его рубахе наполовину, достала несколько раз кулаками до его рта. Адам вспыхнул, повалил ее на пол и прижал к ковру ее механические руки. Женщина извивалась, сучила ногами, стараясь попасть коленом ему в пах.
— Приживал, сука, — ей удалось высвободить одну из рук, и она мокро хлестанула Оласкорунского по щеке ладонью. — Дай мне ключи, — вдруг сказала она и, обессилев, раскинулась на полу.
Молдаван в доме не было, и Грабор вышел на улицу.
— Убери ребенка, — рявкнул он на Лизу.
Она стояла посередине комнаты с насмешливым видом. Грабор тоже не особенно волновался.
Молдаване уже завели автомобиль и о чем-то перешептывались за закрытыми стеклами. Грабор открыл дверь Фимы и сказал:
— Пойдем,— он не знал, что может сказать еще. — Я люблю “Битлз”.
Те нерешительно повиновались.
Когда они вошли в дом, то застали всех в прежних позах. Эва лежала под Оласкорунским, иногда предпринимая попытки к действию. Тот успокаивал ее словами:
— Новый год. Миллениум. Гости пришли.
На какую-то долю секунды он расслабился, и Эва вырвалась из-под его твердого тела.
— В грязь. Сволочи, — она схватила сковородку, полную холодных жареных баклажанов, он успел увернуться, и она ударила его ею плашмя по уху. Коричневая маслянистая масса потекла по волосам и бороде Адама.
— В грязь, — выговаривала она, и в ее глазах стоял бесстрашный блеск.
Она швырнула сковородку в многопредметность залы, отошла обратно на кухню и бросила в Оласкорунского фотоаппарат Лизы. Адам умело отклонился и, отряхивая баклажаны со своих локонов, холодно спросил:
— Ты понимаешь, што ты делаешь?
— Вон из моего дома. Вот что я делаю. Дай мне ключи от машины.
Толстяк неожиданно пробудилась от своего насмешливого одиночества и, увидав молдаван в комнате, двинулась на них и сказала:
— Валите отсюда. Хором. Это не ваш праздник. Наш праздник.
Грабор помахал им рукой на прощание. Ребенок молчал и лишь иногда обращался к матери вскриками. Грабор попытался объяснить ему, что происходит.
— Мама волновалась за твою безопасность, — сказал он.
В этот миг Эвка двинулась в сторону террасы, Адам уже не препятствовал ей. Она подошла к вазе с цветами, дотянулась до нее и швырнула в стену со всем содержимым. Грабор взял мальчика за руку, и они пошли с ним наверх.
— У нас на сегодня много планов, — напомнил он Стасику. — Мне нравится, что твоя мама такая храбрая. Совсем не боится Адама.
— Мне тоже нравится, — согласился мальчик.
— Будем смотреть “Синдбада”?
— А они?
— Скоро придут. Подожди меня здесь.
Он спустился вниз и увидел папочку, стоящего в углу комнаты. Тот заложил руку за руку и влюбленно смотрел на сожительницу. Лизонька откупоривала коньяк. Эва оставалась босиком и топтала ногами битый хрусталь. У нее потекла тушь, но Грабор не решился сказать ей об этом. Вскоре она закончила свой танец и сказала, обращаясь к Лизоньке с Грабором:
— Пойду покатаюсь.
— Я разогрею ужин, — сказала Лизонька. — Забинтовать?
Эва вымыла ноги под кухонным краном, при ее росте это было трудно. Потом залепила раны пластырем, надела черные хлопчатобумажные носки. Лиза разлила коньяк по четырем рюмкам. Эва подошла и выпила одну из них залпом. Грабор сделал то же самое.
— Мог бы, — Лиза провела указательным пальцем от себя до Адама.
— Забыл, — ответил Грабор и стал собирать осколки с пола. — Ступайте смотреть кино, — вяло сказал он, сидя на корточках. — Ему скучно.
— Бедный малыш, — Оласкорунский прошел мимо стола, поднял цветы с пола и положил их в раковину. — Эти отчалили?
— Не беда. Потом созвонитесь. — Толстая пошла мыть посуду. — Мне переодеться?
— Конечно.
Разгром не соответствовал масштабу недавних эмоций. Адам завязал мусорные мешки, вернулся в залу и сказал:
— Будьте осторожны со стеклами. У нас сегодня Господь дикий.
Они поползали по ковру, собирая осколки. Оласкорунский сидел на ковре, сложив ноги по-турецки, и оглядывал его поверхность круг за кругом. Иногда он приподнимался, высмотрев осколок, брал его кончиками пальцев и клал на салфетку, лежащую на столе.
— Таксисты понравились? — спросил он с нетвердой улыбкой. — Вот так и живу.
— Лизоньке понравилось. Она любит мужчин.
— Там не было мужчин, — огрызнулась Лиза. — Там только Грабор козлился. Лечись электричеством.
Стасик выглянул сверху через перила и крикнул:
— Началось! Поднимайтесь. — Потом оглядел комнату. — Где мама?
— Видишь, наводим порядок, — пояснил Адам. — Останови пленку.
Мальчик продолжал маячить на лестнице. Грабор подошел к тумбе, на которой стоял фасадный ряд картонных домиков. Он зажег в них свет и уставился в окна, ожидая увидеть там признаки жизни.
— Здесь вот такой случайно не пробегал? — спросил он Стасика серьезно, показывая указательным и большим пальцами человечка размером с зажигалку.
— Такие скоро по тебе начнут бегать, — сказала Лиза.
— Смотрите, Шумахер вернулся, — Оласкорунский не скрывал удовлетворения.
В дом действительно вошла Эва — каталась она всего минут пятнадцать — и голосом, делающим спиральное возвышение, сказала:
— Кто-то еще не спит.
— Новогодняя ночь, — пожал плечами Грабор, но Стасик уже исчез. — Замечательный архитектурный ансамбль. Даже здесь не спят, — он прикрыл ставни крайнего домика.
— Ты еще здесь? — зыркнула на Оласкорунского.
Тот ухмыльнулся и пошел по направлению к лестнице.
— Девочки остаются одни, — прокомментировал Грабор и стал подниматься за ним следом.
фрагмент 32
Женщины уехали встречать рассвет на океан, забрав с собой остатки мадеры. Помчались. Когда они возвратились, Эва сделала заявление:
— Этой здесь больше не будет.
Держались они спокойно, но Толстая тут же поднялась наверх и начала упаковывать вещи. Грабор прошел на кухню, взял Лизонькины ключи от машины и положил их в один из томов энциклопедии. Вернулся к Адаму и разлил виски по квадратным стаканам:
— Девочки молодые, кровь с молоком, — сказал он. — Какое счастье. Мы слишком брутальны для вашей компании?
— Неврастеничка. Не обращай внимания.
Они сели за столик на веранде и стали наблюдать восходящее солнце.
— Может, тоже куда-нибудь поедем? — предложил Грабор.
— Они сожгут дом.
На веранду заглянула Толстая:
— Ты наших ключей не видел?
— Мне срочно нужно позвонить в Израиль. Убери ряху.
Она ушла, захлопнув дверь от сигаретного дыма. Эва помогала ей в поисках, даже тени злобы не было на ее лице. Она размышляла вслух:
— К таксистам ездили на нас. На море ездили на нас.
— Их давно не было видно, — соглашалась Лизонька.
Адам подобрал фотоаппарат, валявшийся на склоне, — тот при ударе не треснул, но стал хлипким, расшатанным, возможно, еще работал.
— Портишь чужие вещи, — сказал он, внося фотоаппарат в комнату.
Поисками ключей занялись все четверо. Грабор ходил по дому, причмокивая. Он поглаживал рукой по подметенным столам, беззлобно приговаривал: “Идиотка, гомосексуалистка, все известно”.
Эва поднялась наверх укладывать мальчика. Лиза сидела на стуле, обхватив голову руками.
— Мы звонить будем или нет? — высунулся Адам с веранды. — Какая там разница во времени?
Грабор поднялся:
— Лизонька, они никуда не могли исчезнуть. Мусор сегодня не выкидывали. Проверь мешки.
Толстая исчезла из поля зрения. Мужчины просидели на веранде два часа, дозвониться до Иерусалима не смогли.
— Грабор, ты не знаешь своего домашнего телефона. Как так можно жить?
— А че мне его знать, когда меня нет дома? Пусть мне звонят.
Он поднялся на второй этаж, заглянул в комнату к мальчику. Прикрыл дверь, стараясь не скрипеть. Потом разделся и лег в постель рядом с Лизой.
— Простоволосая, — сказал он, разглядывая ее спутанные на затылке прядки. — Здравствуй, жопа, новый год. Мы с Адамом так и не дозвонились.
— Где наши деньги? Дурак… Выполняй свои обязанности…
Она раскудахтала ягодицы руками и, как всегда, была готова к полету.
фрагмент 33
Их разбудил Оласкорунский, вид у него был виноватый, сонный. На улице стемнело.
— Привет, миляга, — сказал Грабор. — Поспал?
— Она настаивает.
Толстая тоже проснулась, оценила ситуацию и процедила сквозь зубы.
— Додик, ты видел эти сраные ключи?
— Я хорошо знаю Грабора.
Тот поднялся с кровати, подобрал с пола трусы и, надевая их, сказал:
— Пусть исполнится то, что задумано. Пусть они поверят и посмеются над своими страстями. Пусть они пожалеют сами себя. Пусть станут детьми, если серьезное для них еще существует. Разве Богу было грустно, когда его сына распяли? Если он Господь Бог, он бы улыбнулся. Он подарил себя людям. Он такого не делал. Боги не могут себе позволить ерунды.
— Вчера было можно. Теперь нельзя. Новый год, все по-другому.
Грабор оделся, спустился вниз и прошел в гараж на улице. Монблан радостно встрепенулся. На веревках оставались лишь недосохшие джинсы, свитер и несколько пар носков. В свете одинокой лампочки без плафона ему напоследок чудилось родное. Доски, прислоненные к стене, старый комод, чужие велосипеды, ненужная машина для сушки белья. Сырой, нежилой уют. В гараже ему нравилось больше, чем в доме. Он вернулся в залу и только сейчас увидел Эву, свернувшуюся калачиком на маленьком диване, укрытую ершистой беленькой шубкой. Его одежда была аккуратно сложена на обеденном столе, поверх нее Стасик положил книжку с картинками бабочек, которую Грабор прислал ему на Рождество два года назад.
Ребенок сидел за компьютером, Грабор вернул книжку на полку.
— Играешь?
Он развернул Станислава к себе в вертящемся кресле и, улыбаясь, щелкнул его по носу.
— У вас игривый мальчик! Все время играет.
Поцеловал Эву в ухо:
— Не притворяйся, пьяница. Все-все-все. Отличная ночь. Здравствуй, жопа, новый год.
фрагмент 34
Дверь в комнату была приперта чемоданом, замок не работал. Где-то снаружи шаркала метла, звенели стекляшки, шуршали разгребаемые листья и сухие жуки. Длинные отсырелые подушки прижимались к стене, расшарканной желтой известкой, простыни пахли чужим человеком. Грабор лежал на самом краю кровати, его голова, наполовину прикрытая перевернутым раструбом пластикового плафона, казалась случайным предметом среди вороха скрученных простыней, человекообразного одеяла, бутылочек, тюбиков, рассыпанных сигарет. Он слушал звуки улицы, плеска воды в ванной комнате и женщины, поющей в плеске этой воды под душем. Ему хотелось пить, но он знал, что не осмелится прикоснуться к этой воде до тех пор, пока не поймет, в какой стране мира он находится. Он знал слова Тихуана, Мексика, Лиза, Новый год, миллениум, таксисты, но они означали для него ровно столько, сколько могут означать любые другие слова — например, мракобесие. Об этом слове он и думал, подставляя к нему залетных попутчиков: мракобесие катаракты, мракобесие перпендикуляров, мракобесие раскрасневшихся… больше всего ему понравилось — мракобесие араукарии. Последнее мракобесие араукарии. Вот этого ты и ждал: новый век перпендикулярного катарсиса; люди раскраснелись, летают на машинах, изобрели бессмертие.
Лиза вышла из ванной, сияющая плотской чистотой, она небрезгливо ступала по липкому карпету мотеля, который с четвертого раза попался им вчера под колесо: в других местах американцев опускали на деньги.
— Мы едем на пирамиды, — сказала она. — Хочу видеть Тутанхамона. Вставай, мальчик. Помчались.
Грабор промолчал, лишь включил Тутанхамона в список своих мракобесий. Он разглядывал Лизу, как неверный отец впервые разглядывает своего взрослого ребенка. Женщины — достойное создание природы, близкое к совершенству; они нужны только в исключительных обстоятельствах.
— У меня нет ни документов, ни денег. Я хочу домой.
— Ты человек или бумажник? — спросила она мимоходом, отодвинула чемодан и распахнула дверь. — Мексика! Чебуреки! Человеки!
фрагмент 35
Они рухнули в койку, стреножились, шевелить ногами и руками сил не было. Лизонька заговорила первая:
— Я все знаю про твой Бразильский Шелк. Она проститутка, не обманывай меня. Где вы с ней встречаетесь? Ты знаешь, куда едешь, ты всегда знаешь, куда едешь.
— Купи шампанского. Я сейчас позвоню — и будет шампанское.
Лиза встала на четвереньки, поднесла к губам безжизненную телефонную трубку. Та выскользнула из ее неусердных пальцев, телефон не пиликал. Девочка пошла в ванную чистить зубы.
— Я знаю. Я все знаю. Скажи сам.
В дверном проеме появилась горничная, заговорила, не поднимая глаз. В двенадцать часов они должны были отсюда выметаться; сейчас полвторого. Лиза прикрыла наготу шторой, Грабор приподнялся на кровати, обнажив красивую шерсть на своей груди.
— Юниа совьетика! Салуд! Вы читали “Семь деталей мировой головоломки”? — Грабор старался говорить как можно проникновеннее. — Инсхуриенте Маркос, он здесь, у вас. Мы пришли ему на подмогу. Ну, хотя бы на пару часов. Можно?
Женщина слушала его, но, как ему показалось, недостаточно внимательно.
— Вы в курсе, что доход Дженерал Моторс выше валового продукта Дании? У Форда выше Южной Африки! Дайте рабочие места антиглобалистам! Еньки гоу хом! — продолжал он представлять свои воззрения по возможности дружелюбно, но вдруг психанул от усталости. — Толстая, подари ей мою зажигалку! — Он швырнул ее Лизоньке, но та не стала ловить, разочарованно отстранилась, извинилась перед горничной и прикрыла дверь.
Надо мотать домой, повторил про себя Грабор, когда Лизонька ушла разговаривать с менеджером. Он начинал ожесточаться, подходило время опохмелиться и продолжать банкет нового тысячелетия. Он не видел различия между двухтысячным и две тысячи первым: празднуют пышно, как никогда; день сегодня особенный, и трястись на койке в чужой стране нет смысла. Мексика казалась ему липкой и враждебной. Он не знал названия местных денег; пиастры? Ванная оказалась выкрашена в густой красный цвет, по скользящим следам кисти можно было полностью изучить работу маляра; плитка на полу тоже была красной, но вдоль стен чередовалась с белой. Он встал под душ, улыбнулся с трагической признательностью горячей воде, нормальной работе смесителя и кранов. Когда он вышел, Лизонька уже собрала вещи.
— Он требует еще одну двадцатку, — сказала она. — Индейцев терпеть не может. Телефон заблокирован. Надо где-нибудь купить карту местности. Мы едем на корриду. Хочу посмотреть на мужчин. Она окинула Грабора взглядом так, что ему зачесалось под мышками.
— Мне надо помянуть Бубу, — процедил он. — Отвези меня в Америку. Меня здесь арестуют. — Высморкался. — Выпей памяти своего Баланчина.
— Кого? — растянула она по восходящей.
— Кто у тебя в балете?
— Дети у меня в балете… — сказала Толстая рассеянно. Мои однояйцевые двойняшки… В их честь построили Торговый центр. Они так забавно цеплялись друг за друга… И этот ослепительный день под дождем… Что ты привязался ко мне? Я работаю на тебя, говорю тосты. В тебе осталось хоть что-нибудь святое?
Было видно, что за эти несколько секунд она очень устала, что она не в силах плакать или что-либо объяснять.
— Ты привязался ко мне в самолете, научил кривляться, красить волосы, позировать голой… Ты кончил в меня кровью в Бостоне, Грабор, а такого не бывает. Он мне не дал, не захотел. Он всегда был пидором, ему было со мной неинтересно. И умер как все. Оставил завещание восьми мальчикам с шестьдесят девятого года. Каждому по несколько миллионов. Хорошо любить счастливых? А потом… Потом наши дети погибли в автокатастрофе. Ненавижу Вашингтон.
Почему-то в Грабора вселилось такое же усталое безразличие и покой. Он подумал, что если настоящие дети погибли три года назад, то вымышленные погибли сегодня. Ему стало жаль сегодняшней новогодней смерти. Некоторым людям нужно позволять врать в этой жизни, это не дозволено никому, особенно детям и старикам, — но если все мы произошли от женщин, можно простить им что угодно.
— Девочка, а откуда фотографии? — спросил он.
Толстая бросила в него бесформенной влажной подушкой.
— Из журнала. Взяла и сканировала. Из “Таймс”. Неужели ты не понимаешь, что я хотела тебе понравиться. Интересничала. Так делают все девочки.
— Извини, я просто не знал. Отвези меня домой, — повторил он и вспомнил, что у них по-прежнему нет дома.
Опять вошла католическая горничная. Ее поздравили с подоспевшими праздниками.
фрагмент 36
Во дворе мотеля стояли коллекционные автомобили. Проржавевший “джип” времен второй мировой, ценный лишь по причине своей ржавчины и простоты. Два “студебеккера”: “диктатор” 32-го (здесь все считали, что когда-то он принадлежал Эскобару), и “президент” (тоже тридцатые), какие-то легковые автомобили, вернее, их останки: наполовину истлевшие от солнца, с выглядывающей из капотов проросшей травой. “Президент стейт лендкруизер” 41-го года стоял на четырех сваях, сложенных из кирпичей, в левом углу двора, прямо у гостиничного офиса. Единственный послевоенный “мерседес” приближался к роскошеству образца; хозяин отполировал его крылья из нержавеющей стали, сменил обшивку в открытом салоне, прицепил новые колеса. Напротив громоздились невероятные деньги, но деньги думали на языке кактусов и пиастров. Владелец пиастров замер в дверях. Высокий, скорее обрюзгший, чем крупный; в черных трусах, линялой майке без рукавов и американской кепке. Мальчик, уменьшенная копия отца, сидел за большим деревянным столом, врытым в землю, держа перед собою автомобильный мотор, блестящий и страшный, как самовар или вырванная внутренность. Он улыбался, радуясь своему каннибализму, — такой же круглый, в такой же майке, в такой же кепке, — и протирал механические подробности изделия жирной тряпочкой.
Грабор вышел на улицу и, тяжело дыша, написал губной помадой на заднем стекле автомобиля “Just Married”/“Молодожены”.
Мужики дружелюбно вздохнули, сделали пальцами “во”.
Толстая вышла на главную, судя по всему, улицу города и повернула налево. Грабор был уверен, что Северные Штаты находятся слева, он помнил, ему подсказывало сердце.
— Она переходит в пятую дорогу, — сказал Грабор. — Это уже наша.
— Не ссы в трусы, — Толстая вела посередине пустой улицы в пригородах Тихуаны. — Это ты перешел в пятую колонну.
О вчерашнем празднике напоминали только пустые пивные бутылки с красными орлами на этикетках, выставленные возле урн и лестниц жилых зданий. На одном из домов лежал гигантского размера Санта Клаус, покрывая собой почти всю крышу. Зацепившись ногами за провода, он свешивал свою бородатую голову с карниза, пластмассово глядя на проезжающих. Разметка дорог все еще оставалась американской, но чувствовалось соседство другого, километрового. Даже океан начинал пахнуть не ветром, а вздернутым травянистым песком континента.
— Грабор, ты не хочешь познакомиться с местными блядьми? — спросила Толстая. — “Ближе к Югу, больше перца”.
— Я — не турист. Я хочу к Берте.
— Ты — хорек скрипучий.
Лизонька свернула к океану: он просвечивал из промежутков беленых зданий с криво наклоненными крышами. На улочке, параллельной береговой черте, она остановилась. Такие же белобрысые домики, стволы с посаженными на них круглыми прическами листвы, безлюдье, промелькнувшая в этом безлюдья девочка на велосипеде с красивой щербинкой во рту. Вдоль берега был положен бетон. Прерывистый, стертый колесами поребрик отделял дорогу от такого же обломившегося бетонного пляжа. Они встали следом за темно-синей “ниссан сентра” 1991 года с местными номерами, низвергающей из себя пластмассовые коробки и щепотки окурков.
— С Новым годом, — сказал Грабор и пошел ближе к воде.
Два эффектных парня вышли из машины на свет божий, вытащили полуспящую девочку, — дочку одного из них. На свете бывают настоящие дочки, подумал Грабор. Отличная мысль, чтобы опохмелиться. Он сел на камень, разглядывая изъеденную стихией мертвую чайку: перья на ней еще оставались, перья никто не ест. Небо сливалось своим цветом с океаном — облака утопали в воде, и волны задерживались на небе, — но океан был другим, чужим, иноязычным. Грабор понимал, что он становится жалок без родной земли под ногами.
— Ты видела меня таким беспомощным? — спросил он Лизу. — Ты помнишь Бостон, озеро, Форт-Брэгг? Я был таким когда-нибудь? Это в первый раз. Первый раз у меня такой праздник. Отвези меня в Америку. Я не люблю тут. Лиза, я не люблю латифундистов.
Толстая погладила его по затылку, перерастающему в спортивную кепку; провела пальцем по едва заметному родимому пятну на затылке.
— Смотри, какую мне вещицу подарили, — она разомкнула ладонь с синей пачкой сигарет неизвестного названия. — До Мехико тысячи полторы километров.
фрагмент 37
Очередь обратно в Северную Америку тянулась жестокосердечно, не менее часа. К машине подходили люди в шляпах, с корзинами и белыми пакетами для мусора: они предлагали сушеные красные перцы на переплетенных веревочках, маракасы, сигары, серебряные украшения с бирюзой, кактусовую настойку и шляпы, такие же, как у них на головах. На головах было дороже.
Торговцы с любопытством заглядывали в Лизонькину машину: на ее бюстгальтеры, висящие по углам картины, тыкающиеся друг в друга фен и будильник, на Библию, завернутую во фрагменты белья. Толстая выпорхнула несколько раз наружу с камерой, Грабор вспомнил, что камера, скорее всего, не работает.
Лизонька продолжала фотографировать и фотографироваться.
— Миллениум! — хихикала она. — Мужчиниум!
Контрольно-пропускной пункт нависал бетонным шестиполосным перпендикуляром бежевого цвета над шоссе. Пограничник кивнул Толстяку, посмотрел на документы Грабора. Грабор расплылся в дружелюбии:
— Рассеянный профессор! Первая премия Дарвина! Кредитная история!
Он протянул водительские права с фотографией Микки Мауса.
Их отправили в отстойник. Они ушли в сторону, припарковались в ожидании дальнейшего расследования вместе с остальными, такими же раздраженными и раздражительными в новогодний день.
Ничего не менялось, люди слонялись между редких людей в униформе, переговаривались и нервно смеялись. Лизонька сходила несколько раз в помещение местного офиса, где был туалет и продавалась газированная вода. По ее словам, Грабору нужно было возвращаться обратно в Мексику. К окошку администрации она даже не подходила.
— Здесь все повязано. Посидишь немного в гостинице, пока я съезжу к Оласкорунским. Могу позвонить бабушке. Или… Как ты ее называешь? Берта?
Граб только сейчас почувствовал оскорбленнность своей цыганской крови.
— Мы “только что женились”. “Just married”. Кто посмеет? Оставь мне денег, Лиза. Уеду в Коста-Рику. Единолично.
Он кивал, разглядывал ситуацию, ему нравилось, что в небе все свинцовее клубятся тучи, что собирается большой дождь, гроза, ливень. Он подошел к самой невзрачной на вид девушке-пограничнице, стал ей что-то объяснять, в основном указывая пальцем на небо. Его документы переходили взад-вперед из рук в руки, Грабор настаивал на своем, он даже в какой-то момент разворошил ее прическу и поцеловал в лоб. Она отстранилась и по-матерински улыбнулась. Он обнял ее, приподнял на руки, вскрикнув на всю заставу:
— Дождик! Начинается дождик! Женились! — Он схватил на прощание ее форменную кепку и засунул себе в карман, втолкнул Толстую на сиденье и рванул с места с первыми грохотами грома. — Хватит, — сказал сквозь зубы. — Мой праздник… Ща бу ховоров в кипиш.
На шлагбауме остановился и потряс перед охранником старой газетой. Тот потряс другой старой газетой, радуясь обрушившемуся на землю дождю. Ударила большая спасительная вода, она размыла границы дня и ночи, воды и суши, женского и мужского: о государственных границах можно было больше не беспокоиться.
фрагмент 38
Великий дождь обрушился на территорию избранного полуострова.
Грабор размышлял о психической пластичности женщин; о том кто кого может научить врать.
— Что такое человек без индивидуальности? — заговорил Грабор сам с собою. Без собственного, так сказать, лица… Представляешь, да? Ни шрама, ни бородавки, ни мимики, ни улыбки… По-моему, как раз самое интересное. Яркие личности представлять слишком просто. А здесь: не опишешь, не нарисуешь. Вот главная загадка! Вот! Она-то и движет. Лиза, ты — слишком яркая личность. Хочешь, чтобы я бичевал в Мексике? Хабалка ты, Толстая. Самая настоящая хабалка.
Лиза молчала, пытаясь понять, к чему он клонит.
Грабор прошел в дожде Сан-Диего, переместился вместе с водой до Лос-Анжелеса. Музыку не включали; по сторонам не смотрели: вокруг мелькали мутные огоньки и электрические разряды. Лизонька помалкивала, иногда курила, тут же гасила сигарету в темноту едва ли раскрытой пепельницы. Прошли Тысячу Дубов, когда Грабора подрезал совершенно схематичный в дожде и тьме безобидный “седан”. Грабор серебристо зарычал, обошел его и перестроился перед ним. Когда тот начал обгонять снова, неожиданно швырнул ему в лобовое стекло горсть крупных железнодорожных гаек: звон и скрип крушения изчезли в холмах и долах.
— Ты чего? — проснулась Лиза. — За нами послали вертолет. Я видела в кино. Лечись электричеством.
— Я не очень яркая личность, — придумал он продолжение своим мыслям, но свернул на первом же выходе с дороги. — С кем поведешься, от того и наберешься. Я не очень эмоциональный мужчина. Переборщил. Таксисты научили. Бомбы летят, не раздумывая. Солдаты должны оставить эмоции. У меня был товарищ из Пентагона. Поедем к нему.
— Ты эмоциональный мужчина. Ты неумный мужчина. Мальчик, спокойней. Сворачивай. Сюда, Шумахер хренов. Сюда, в глупость.
Они вышли на неосвещенный проселок, Лизонька включила свет в салоне, пытаясь разобрать по карте, где они находятся.
— Вентура. Узенько. Две полосы. Не оборачивайся.
фрагмент 39
Грабор продолжал двигаться в дожде, ощупывая глазами правую сторону асфальтированного проселка. Вот-вот они должны были выбраться на свет, но вместо света навстречу пошли грузовики: колонна больших, ожесточенных грузовиков, не знающих в огне брода, а в воде правды. Ливень ослеплял, лишая местность какой-либо конкретности, шум гигантских двигателей добивал ужас до тресканья душевной скорлупы, превращал его в страх — в первобытный страх перед бытием. Дворники бегали по стеклам, вселяя такое же мельтешение в души.
— Выключай, мальчик! Нас теперь поймают только в Диснейлэнде.
Эти двое больше не могли управлять происходящим: дождь и грохот проникали во все находящееся внутри автомобиля, в их желудки, мочевые пузыри, в вещи, разбросанные по салону, в горящие и погасшие сигареты, деньги, документы. Фары несколько раз осветили розовую картину обнаженной розовой Полы, сидящей возле окна, и Грабор, увидев ее в зеркале заднего вида, вспомнил себя, подглядывающего за родной теткой в душе.
— Она гермафродит? Она тебе нравится? — спросил он, вспомнив, что есть другие истории.
— Ты убил людей… Ты убийца! Ты вешал кошек! Ты пинал в лицо мертвых! Ты изнасиловал меня в самолете. Ты не был в музее Фрика! Тебе не стыдно. Конечно, тебе не стыдно.
— Есть вещи, о которых нельзя врать, — сказал он. — Никому нельзя врать.
Граб гладил ее по голове, глаза его хотели плакать.
— Я хочу, чтобы от тебя запахло духами, несуразными, самыми лучшими. Последними в нашей моде, болгарского производства, на последнюю получку. Ты подлее всех. Ты — сука! Ты предала меня на первом шаге!
— Ты убил людей!
— Это не люди, мишени. Так обучают военных. Я не раскаиваюсь.
Похмельная злоба Грабора сошла на нет. Плывущий, льющийся логичный мир оказался мудрее болезней и воспоминаний; внешнее стало серьезнее обиженного внутреннего, и для этого внешнего оставалось место во внутреннем: пусть в сердце, пусть в изгибах воображения. Ночной ливень заставлял тревожиться о себе, только о себе: о тех, кто растворен в движении к смерти — к такому состоянию, в котором люди и животные уравнены в своих правах. Они опечалились о грузовиках, идущих бесконечной колонной им навстречу: что они везут? дрова? кока-колу? трупы? Грабор увидел лица водителей, увидел их в своем мимолетном воображении… Ему нравились люди, держащие профиль лица прямо, красавцы, двоежильцы, фраера. Люди, живущие коллективной жизнью, не мальчики, победители, работяги, создавшие “студебеккер” для второго фронта. Ячейка общества, исчезнувшая под рев созданных ими моторов в безмерном прожигании жизни на туземной земле.
— Я полюблю тебя, только когда отрежу тебе руку, ногу и голову, — сказала Лиза и стала искать орудия убийства, шаря в темноте руками. — Когда твоими кишками обмотают Сьерра-Неваду, когда ты станешь весь, как твой Бразильский Воск. Слышишь? Тебе отрежут ногу! Боишься? Я полюблю тебя и рассыплюсь на куски от жалости. Расскажи мне о ней. Она страшна или просто лишена очарования?
— Поменяемся? — Она откинула сиденья. — Че ты такой впечатлительный?
Грузовики с прицепами шли и громыхали железом. В их напряжении можно было измерять плотность ливня. Прозревшие тоже всегда врут, вдруг подумал Грабор; они лезут на рожон, чтобы прозреть. На самом деле они лишь стараются понравиться новому году и старому Деду Морозу. Остается только тьма, слизь, женщина — нет, этого тоже не остается.
— Лизонька, ты когда-нибудь страдала? — тревожно спросил он. — Я никогда. Мне не нравится. Я не хочу ни бедствовать, ни страдать. Я ужасен? Ведь все любят, это дает цену, знание. Я хочу быть пустым и безродным. Так веселее.
— Сейчас пройдут грузовики. Трахни меня. Ты правда торгуешь внутренностями? Она перелезла на его сиденье. — Вот так, — сказала Лизонька, облокотясь спиной на руль. Она осмотрела себя сверху вниз и душно улыбнулась. — Мы в Америке… Я люблю тебя, мальчик.
Она стала еще злее и неодушевленнее. Грабор вытянул на себя ее брюки, забил их в угол одной штаниной.
— Когда мне снится, что я там, что не могу сюда вернуться, Грабор, это самый страшный сон. Я не хочу туда! Медленнее… Как маленькую! Как женскую! Я привыкла быть маленькой! Я вырываюсь от них… Во мне бродит эта кровь… эта ложь… эти гитары… Грабор, спаси меня, я не могу больше… Сделай больно. Они сидят на золотых унитазах… жрут ананас… они хотят, чтобы их уважали в Европе…. Чтобы считали за людей… Еще! Древесные грибы! Будь нежным. Зобастые. У них свитер колется, у них твердые постели. У них холодно. Я знаю. Они все менты… Менты и маслокрады… Мы тоже менты, Грабор. Я стояла в очереди за перчатками шесть часов… Я хотела сделать подарок Переслегину… У них не было его размера… Мальчик… Не умирай… Переслегин… Я женщина, в конце концов… Ты не боишься? Я люблю тебя… Там даже птицы поют только по-русски… Учителка… Этот паркет… Балет… Петрушки… Спички в сортирах… Мерседесы! Не останавливайся! Они убили моих детей… Я экологическая беженка. Я не хочу детей с двумя головами. Что за символы? Уроды. Какая музыка… Включи… Бабушка…
Она вспомнила еще одну давнюю обиду и воскликнула с новой горечью:
— Там нельзя радоваться! Нельзя улыбаться! Им надо, чтобы всем было плохо. Сволочи! Грабор, на меня вахтерша написала докладную: “Все время хохочет — значит, пьяная”.
— А ты была трезвая? — Грабора постепенно подтачивал неуместный смех.
Толстая наезжала на него своим яблочным славянским телом, текла им и вращала в своих снятых на одну ногу джинсах. Она причитала и каялась.
— Лизонька, мы просто плохо понимаем по-английски. Они такие же хамы, еще злее. Мы не во все врубаемся, не видим смысла их жизни.
— Здесь меня больше уважают, чем в России, — оборвала его Толстая. — Я здесь такая же, как все пуэрториканцы.
— Да, любимая, пуэрториканцы… Иностранцы. Мы иностранцы. Самое лучшее. Самое хитрое.
Она завозилась и задышала опять:
— Хочу, чтобы ты был сверху. Мне надо видеть твою шею. Чтобы билась жилка. Тогда я сразу понимаю, что ты живой. — Она заплакала от своей новой догадки и обилия воды, льющейся по стеклам. — Зачем мы сюда приехали? Зачем? Лучше бы сидели там, утром — пюре, по праздникам — шпроты… Ходили бы на балет… О ужас! Лучше не знать этой свободы… Как они могут жить без устриц? Там, бля, негде собирать устриц! Столько крови… Чечня… И нет устриц… Лобстеры по сто долларов за штуку. Идеалы, колокола, пиво… Но как можно жить без устриц? Господи, как можно жить без дешевых устриц? Элементарных ракушек…
Наконец она расслабилась, вспомнила новое и захихикала.
— Они посадили моего украинского дядьку.
— Ну и что смешного?
— Он купал тетю Марфу в молоке. Для цвета кожи.
— Чего?
— Он работал на молоковозе, подгонял цистерну к хате, и она там купалась. Соседка заложила, конечно. Любой завидует вечной молодости. Там все построено на зависти. Ха-ха-ха!
фрагмент 40
В мерцающей сырости ползли лучи рассвета. Грабор убаюкивал Лизоньку, та сипела, икала, соглашалась. Он рассказывал ей про драки на сибирских вещевых рынках и о фашистских подлодках в Уругвае.
— Она работала нянечкой у одной старушки. Раз в неделю отвезти на электрошок и привезти обратно. Девочка — умница, многосторонняя личность. В их доме ее все считали за проститутку, но старушка боготворила. Выходят ехать в больницу, бабка бормочет: отвратительная погода, продажное правительство, кто мне сделал такую прическу? Проклинает правила дорожного движения и коммунистов. Ты меня слушаешь?
— Я тебя слушаю.
— После процедуры в беспамятстве. Девочка нужна, чтобы вернуть старушку к реальности. Та берет ее за руку, подмигивает, улыбается. Душечка! Ласточка! Какой у нас президент, какая погода! Едут домой, мнут друг другу ручки. На следующий сеанс все повторяется: ненавижу этот город, почему ко мне прислали эту грязную девку? Девка возвращает ее к жизни, напоминает ей ее имя, статус существавания. Счастье мое! Радость! У бабушки появляется привязанность: лицо девочки равнозначно спасению от депрессии и смерти. Потом нянька становится взрослее, находит себе богатого мужа, приработки ее больше не интересуют. Она уходит, и лечение электричеством теряет свою силу. Бабушка не видит знакомого лица, ей незачем возвращаться к жизни.
Лизонька уснула, он аккуратно убрал с нее свои руки, скатился на водительское сиденье. Славянство самое доверчивое на ощупь, самое опасное состояние духа. Толстая что-то бурчала во сне, в шорохе дождя казалось, что она поет. Через полчаса проснулась, встрепенулась и тут же заорала благим матом:
— Вставай! Винти отсюда! Быстрее! Еще быстрее! Чтоб мне сдохнуть!
Их фары освещали желтую вывеску, подвешенную ромбом: “Зона глухого ребенка”. Обыкновенный дорожный знак: здесь живет инвалид, будьте осторожнее.
— Ну и что? — процедил Грабор.
— Как что? — заорала Лиза. — Это опасно, это великан!!! Глухой детский великан. Ходит по округе, всех топчет, никого не слышит. Это знак. Нам сделали предупреждение. Во, бабка опять запела.
Грабор попытался завести машину, но она порычала и не поддалась.
— Как у тебя открывается капот? — спросил он сдержанно.
— Не знаю, не пробовала, — она протяжно зевнула. — Позвони Грабору, он все знает. Он из Нью-Йорка. В Нью-Йорке столица мира, выпьем за наш город…
Когда Грабор открыл крышку капота, Толстая опять спала.
фрагмент 41
Они вкатились в приличное место, тут же это поняли и повернули обратно. Было еще темно, но всегда было можно ориентироваться по океану.
— Только не Санта-Барбара, — пробормотала Лизонька. — У меня здесь живет мужик. Я к нему приехала, а у него кошка. У меня аллергия на кошек.
— Добрый или богатый?
Толстая раскрыла волосы, как складни иконы.
— Помер. Не выдержал. Здесь дорого.
Грабор согласился, покатался по мелким вспомогательным дорогам, отправил Толстяка за пиццей, пока она торговалась, поглядел географию. Они остановились в мотеле за тридцатку, без телефона, с телевизором. Хозяева улыбались, сморкались, дарили конфеты.
— Включи новости, — попросил Граб, свалившись на койку.
— Я горничная, что ли? — вдруг обиделась. — Тебя парализовало?
— Может, полиция… — он пожал плечами, поднялся, удлиняя свое лицо рукой к подбородку. — Что за пицца?
— Гавайская. Обыкновенная. С фруктами. Кому ты, на фиг, нужен? Считай, что ты убит, как Троцкий, Альенде и Эскобар.
Грабор попытался успокоить себя этой мыслью, но ему хотелось продолжать беседу в прежнем напряженном духе:
— Знаешь, почему нам так легко с тобою?
— Я знаю твою профессию.
— Нам легко, потому что мы друг друга не любим. Потому что мы любим “мчаться”, как ты говоришь. Вот и все.
— Надо же, Солярис нашелся. А ты — обыкновенное говно. Вот и все.
Ночью она взбрыкнула, не отдалась, злобно завернулась в простыни. Грабор порылся пятерней в ее прическе, но в конце концов тоже уснул. Утром поехал по городку за банными принадлежностями: хотелось смыть грехи и дорожную пыль. Главная улица заканчивалась океаном, Грабор посмотрел на него одним глазом и вернулся за Толстяком.
— Называется Карпентерия. Ребята говорят: живите хоть до смерти. Хотят познакомить тебя с большой собакой.
— Мальчик, иди ко мне. Меня во сне трахал Монблан. Так обидно. Он вез меня по снегу в санях, потом перевернул сани и трахнул.
— Я им уже позвонил. Сказал, что все нормально.
— Сволочь. — Она привстала над своими подушками. — Я ей сказала правду… Я сказала, что она не заслужила своего Адама. Иди ко мне…
фрагмент 42
Несколько высоких пальм на асфальтированной парковке, тротуары к пляжу, выложенные розовой плиткой, зеленые лавочки, красные пожарные гидранты. Катаются подростки на роликах: собираются в паровозы, смеются, кричат. Среди них есть красивые девочки с полуголой попой, но им пока интереснее быть со сверстниками. В лица лезут голуби: сядь на лавочку, и тебя окружают голуби, едят хлебные крошки, гадят тебе на голову, какое счастье. На пирсе продают лобстеров без клешней: такой у них жалкий вид, как же вы живете, братья? Как питаетесь? Нет, я с Атлантического побережья.
Большой асфальтовый променад, хочется прогуляться следом за лоснящимися людьми, взять напрокат коньки и догнать вертихвостку. Сказать, я с Пятой авеню, вот моя визитная карточка.
На пляже никого не
было: шторм вымыл вдоль берега
что-то наподобие большой пологой
траншеи, и теперь они с Толстяком
шли по мокрому песчаному откосу,
иссыпанному скорлупой ракушек,
обрывками
водорослей и залетевших сюда
неизвестно откуда крыльев бабочек.
Волны накатывали на берег,
разбивались, скручивались толстыми
пушистыми хлопьями и потом
поднимались вверх по склонам
медленными многоверхими языками
истлевающей на ветру пены.
Казалось, обратно они уходили
быстрее (ускореннее), забирая с
собой россыпи блестящей гальки,
следы ног, белые крылышки.
Тонконогий парень на серфере в
прорезиненном черном костюме
становился едва заметным на солнце,
спрыгивал с доски, вставал на
дно, — было непонятно, чем он занят:
ловит рыбу? танцует? Он учил
кататься вместе с ним женщину лет
тридцати восьми, рыжую, тяжелую
книзу: казалось, что она в юбке из-за
тяжести ее ног. Грабор смотрел, как
они входят в воду и растворяются в
этой воде, как за спиною у них
садится солнце, а в береговой пене
подпрыгивают, словно заводные, две
девочки-подростка в одинаковых
зеленых купальниках.
— Я на прошлой свадьбе трахнула жениха, — сказала Лизонька мечтательно. — Он взял замуж мою подругу, надо было сказать “привет” хоть таким образом. Хорошая девушка, как с картинки.
— Медузы похожи на битое стекло, да?
Они ходили у воды, пиная останки медуз, поднимая в воздух еще не отсыревших бабочек.
Стоял большой овальный день, их никто не прогонял из гостиницы. Вроде и не было ничего плохого до этого, только что наступил новый год, новый век, новое тысячелетие, и всем живым довелось в этом тысячелетии умереть.
фрагмент 43
Следующую гостиницу Лизонька подожгла. Не сразу: сначала долго смотрели кино про негритянского ковбоя и пили красное. К телевидению Толстая ревновала: она незаметно выпорхнула за дверь, голая, прикрывшись пледом. Бушевал шторм, до океана добраться было почти невозможно. Грабор нашел ее рыдающей среди утесов. Когда поднимал ее с земли, Лиза нечаянно дернула рукой и попала Грабору локтем по левому глазу. Он вперился в нее ненавидящим взором, драться с барышней казалась ему неприличным. Толстая запричитала, истерично извинилась. Грабору было уже все равно, в кино назавтра он не снимался. Синяка не получилось, зато весь белок затек черно-красной пеленой, придающей Грабору еще более зловещий вид. Он разглядел себя в зеркало под утро, когда пошел в ванную бриться.
— Грабор, ты лицемер.
— Чего это?
— А чего это ты свое лицо все время меряешь?
Часов в одиннадцать решили переехать в соседнюю комнату, остаться здесь еще на один день: пока Грабор возился со своими кредитками, Толстая подожгла шторы.
— В Санта-Крузе мы были. Теперь поедем в Монтерей. Тебе нужно купить билеты домой. В Монтерее продают билеты.
Ее выходка придала нервозности и веселья, хотя о масштабах пожара не было ничего известно. Грабор рулил, размышляя о поджоге русского магазина в Форт-Брэгге. Сколько радости было; наверно, все вусмерть перепились. Он хорошо представлял себе этот пожар: горящие коробки с воблой, тлеющие буханки хлеба, плавящийся шоколад. И конечно: автомобильная неразбериха, пожарники в космонавтских костюмах, арабо-русские крики со всех сторон. Тулио жил в доме напротив, — ему бы это понравилось.
Он остановил машину на асфальтированном куске у пляжа, хотелось посмотреть на пожар в гостинице. Ничего пососедству не дымилось. Торчали утесы и сосны на них, океан, как всегда, буянил. Он приковывал внимание туристов. Грабор с Лизонькой не считали себя туристами.
Подошел рассудительный старожил, сказал:
— Русские — хорошо. Надо вытравить мексов. Захватывают рабочие места и потом танцуют. Это серьезно…
В этот день они пили только пиво — японское “Саппоро” из больших серебряных банок. Лиза принципиально покупала жратву и пойло на пустые банковские чеки. Грабор расстраивался, что на севере Калифорнии всегда холодно.
фрагмент 44
В Монтерее нашли аптеку, сладостную, хорошо обставленную; такую аптеку, где можно остаться жить. Грабору захотелось остаться здесь работать. Клиенты, порядок, научусь жизни, — подумал он. Городок очаровательный, во всем чувствуется уклад. Для нас здесь найдется место. Холмистые улицы, строгие дома, деревья, приличные возле деревьев люди. Грабор зашел за аспирином, долго маялся у прилавка, смотрел на девушку у кассы. Она разговаривала с покупательницей по телефону и делала физиономии в окружающую среду. Она угостила его конфеткой длинного образца на время разговора. Грабор кивнул, положил конфетку на место и взял сушеную колбаску.
Девочка согласилась.
Он прислушался к разговору и услышал скрежещущий голос Мэри Питерс, пробивающий телефонную трубку.
— Домой. Мне нужно голубую капсулу. И Лидию. Срочно. Таблет “Тайленоль” и шампу-у “Нитоваль”. — говорила она с прозрачно-синим акцентом. — Меня окружают тараканы, мужчины. Майкл на работе? Я доверяю только ему. Он от Лидии? Если его нет дома, то мне только “Нитоваль”. И шампу-у-у. Я не могу пройти на кухню. Это Лидия? Меня зовут Мэри Питерс, я ничего не слышу. Блю капсул. Спасибо, Лидия. Блю капсул. Блю. Шампу-у Нитоваль, и таблет “Тайленоль”. Доннер веттер!
— Она сейчас придет, — подмигнула продавщица Грабору, у нее торчал гвоздик в мочке уха. — Зовут Мэри Питерс. Только что из психушки. Майкла уволили год назад. Блю Капсуль. Она живет через дорогу.
Грабор забрал бутылочку с аспирином, кивнул, вышел на улицу, сел за руль, мрачный, как ночной филин.
— Блю капсуль, — сказал Грабор Лизоньке, чтобы та проснулась. Он показал ей сгорбленную старушку в сатиновых штанах, матросской тельняшке и голубой шляпе. Солнцезащитные очки в пластиковой белой оправе были фиолетовы. Красные спортивные тапочки затягивались белыми шнурками на лодыжках.
Она шла в сторону универсама, и Грабор осторожно двинулся с места следом за ней, пока не приблизился бампером к ее заднице на расстояние миллиметра. Он довел ее, соблюдая дистанцию до самой двери магазина; она обернулась, но не придала этому значения.
Мэри Питерс прошла в магазин за покупками, вышла обратно с четвертинкой арбуза в руках и побрела туда, где меньше толпятся люди. Они дождались ее возвращения. Толстая хищно раздувала ноздри и грызла женский карандаш. Двинулись за ней следом. Пожилая женщина шла и принюхивалась к арбузу сквозь пластик; вдруг обернулась, занервничала. Подошла к их машине, облокотилась на стойку раскрытого окна, спросила:
— Почему?
Лизонька включила радио:
“When Israel was in Egypts Land
Let ma people go
Opressed so hard they could not stand
Let ma people go
Go down, Moses
▒way from Egypts land
Tell all Pharaos
Let my people go…”
Женщина согласилась, у нее было доброе сердце. Песня ей понравилась, она слышала ее ранее. Она не стала переходить на тротуар, хотя сделать это было проще, а пошла по проезжей части: в гору. Мэри Питерс поднималась на асфальтовую гору, и Грабор с предельным цинизмом плелся за нею вслед — не свистя, не сигналя. Они одолели первую вершину и завернули налево, подальше от океана — там начиналась пристань, Рыбачья Гавань с прогулочными мостками, где жертва могла стать неуязвимой. Питерс передвигалась и не думала ни о чем; арбуз в целлофановом пакете колотился о ее колено.
— Let ma people go!
Мэри шла туда, где есть тень, под деревья. Грабор сделал предупредительный гудок, повернул старушку налево вновь, и они пошли вниз по параллельной улице. Бедная женщина постоянно слушала работу автомобильного двигателя у себя за спиной; теперь к нему прибавился скрип истертых тормозных колодок. Она не оборачивалась. Грабор уже думал угостить ее пивом. Питерс оказалась правильная, кристальная.
— Почему ты так себя ведешь? — спросила Лиза беззаботно. — Америка тебя вскормила, — прикрыла рот рукой, чтобы не засмеяться.
— Поэтому и делаю. В конце концов, кто из нас “только что женился”? Мы или твоя Питерс? Блю капсул? So let us all in God…
Он обогнал бабушку, приветливо кашлянул и пристроился за школьным автобусом, развозящим по домам детей. Автобус шел медленно, останавливался почти у каждого дома и вывешивал знак “стоп” для остальных машин, чтобы выпустить наружу очередного молодого подонка. Первыми вышли два ребенка в одинаковых кепках и одинаково широких штанах, хорошие стриженые ребятишки. Грабор глядел им вслед, восторженно улыбаясь. Мальчики в школе поменялись носками и ботинками разных цветов и фасонов. Они уже забыли о своей шутке: тем более очаровательно.
— Ты невнимательная девочка, — сказал он Лизе. — Сейчас начнется главное.
— Что ты вообще делаешь? Ты садист? Идиот? Что ты делаешь?
— Я соблюдаю правила дорожного движения, Лиза. Я в отличие от тебя не трахаю чужих жен на их свадьбах.
— Какой утонченный.
— Смотри, сучка, какая штучка. Ты сейчас кончишь.
Из автобуса одна за другой стали выпрыгивать девочки из спортивного кордебалета: горластые, зубастые, со спичечными титьками, с голыми пупками, короткоюбчатые, с бритыми рельефными ляжками и главное: все в одинаковой ярко-малиновой форме и таких же ярко-малиновых трусах, скрывающих контрасты сексуальности. Они подбежали к их машине и начали колотить ее пластмассовыми цветами.
— Тилли-тесто, жених и невеста.
Они прыгали вокруг, словно были приглашены на их праздник. Двое в машине старчески улыбались.
— Твои младенцы, — сказал Грабор. — Украсть кого-нибудь? Скажешь потом, что я это нарочно придумал.
— Я тебя совсем не хочу. Извращенец. Что ты делаешь со мной? Я знаю их на вкус. Каждую штрипку, каждую пипку. Вези меня в койку, придурок…
Толстая размякла, осоловела, начала жаться, тереться, пытаясь выскользнуть из своих жестких одежд.
фрагмент 45
В офисе авиалиний работал приветливый потный низкорослый египтянин. Он посылал факсы, вставая на деревянную подставку, придвинутую к нагроможденью канцелярских столов. Он яростно обрадовался, увидев Лизу; Грабор пожал ему руку и отказался покупать билеты. Египет он любил понаслышке.
— Мы доедем на машине. Хорошая шведская машина. Если колесо не отвалилось — не отвалится никогда. Я намерен соблюдать все правила дорожного движения.
фрагмент 46
Ночь в Халфмуне прошла тихо. Когда подъехали, Грабор остался с чемоданами, Лизка откатилась искать парковку. Обдолбанная девушка африканского происхождения взяла Граба за ремень и отвела в свою комнату на нижнем этаже. Там светилось и пахло. Добрые люди. Дверь закрыть не успела: возникла Лиза.
— Мы только что женились!
Женщина поцеловала его в шею, он взял ее за старомодный бюстгальтер. Женщина притворно смеялась, пахла Армани.
Парень из туалетной комнаты высунул голову, похожую на мустанга:
— Мы тоже! Новый Год! Миллениум! Здорово!
Они перемахнулись, поменялись свитерами, украли мужской одеколон и разбили его перед входом в их номер.
Были счастливы в эту ночь от очевидного ощущения милленаризма. Распорядитель из офиса гостиницы всю ночь вызывал девушек по громкоговорителям, установленных в их комнатах. Его голос слышался то справа, то слева, то из разных концов первого этажа.
— Морисол, на выход. Пришел Пабло.
— Лоретта, на выход. Пришел Пабло.
— Эстер, на выход. Пришел Пабло.
Рядом находилось какое-то озеро или болото. Оттуда горланил громкий водный зверь.
— Это селезень, сто процентов. Тоже зовет баб, — знающе сказала Толстая.
Через окно пришел большой рыжий кот, Лиза прижала его к животу и мурлыкала вместе с ним, пока не уснула в кресле. Утром консьерж сказал, что это кричали жабы.
— Он не понимает, — сказал Грабор, когда выезжали. — Не расстраивайся. Это селезень. Жабы не могут кричать с такой страстью. — Он положил голову на плечо ее хлопчатобумажного свитера. — А почему бы нам не поехать к твоим друзьям, Лизонька. У тебя миллион друзей в округе.
На обочине дороги стоял высокий, длинношеий цыпленок с желтым клювом, вид его был сосредоточенный и неподвижный. Грабор сначала не сообразил, что это живое существо. Он сказал об этом Лизе, но та не слушала.
— Нас никто не приглашал. Мне все надоели, — Толстая ежилась, рассуждала. — Хочу на юг, здесь холодно. Тебе мало меня одной? — Свои чувства она выражала величаво. Она заметила это и с твердостью добавила: — Никуда не поедешь. Со мной поедешь. Ты — мой.
— Мне на юге тоже больше нравится, — согласился Грабор. — Поехали, все равно придется объявлять банкротство. У Фрида есть знакомый адвокат, а у меня кредитных карточек, как у дурака фантиков.
Лизонька набрала скорость и тут же резко затормозила; второй цыпленок, такой же длинношеий и тощий, стоял посередине полосы движения. Останавливаться возможности не было — позади загудел грузовик и неприветливо дыхнул дымом из никелированной вертикальной трубы.
— Какой-то куровоз проехал! — ребячливо закричал Грабор. — Скоро посыплются гуси, индейки…
— Бедный, что же он будет делать?
— Одичает. Научится воровать и разговаривать.
фрагмент 47
Догнать птичников не удалось, справа по борту проявились знакомые очертания местности.
— Главное — сбить с толку нашу погибель, — подтвердил Грабор, когда они опять проскочили Монтерей. — Движения должны быть бессмысленны, лишены правды жизни. Все верно, Лизонька. У твоих друзей воняет кошками. И потом эти попугаи, попугаи. У меня аллергия на попугаев…
— Ты знаешь, что ко мне приезжала Ребекка?
Грабор низко усмехнулся.
— На тебя похоже.
— С матерью и сестрой. Она каждый вечер покупала себе несколько шляпок, приходила, вся увешанная картонками. Меряла, красовалась перед молодежью, потом сдавала.
— Ну ее к черту. Думаешь, за нами гонятся?
— Гонятся. Кричат, как попугаи. Вкусно! Красиво!
Сквозь хвойную чересполосицу через правое окно автомобиля начал проступать океан. Он бился о расколотые, почти архитектурные пирамиды и круглые лежни сверкающих на солнце скал, которые теряли в полдень свой естественный цвет и только кривлялись друг перед другом своей наготой и первозданностью. Растительность в виде общей зеленоватой желтизны и камышовых цветков с бурыми гильзами на верхушках неохотно скатывалась со склонов: она останавливалась только затем, чтобы не промочить себе ноги.
Волны разбивались о каменные глыбы и обсыпали флору недождевыми брызгами, только гигантские деревья с плоской шапкой на вершинах отторгнутых утесов намекали на глубину произрастания их корней: птица Рух унесла бы это дерево вместе со скалою.
Океан буйствовал, как в момент зарождения мира. Так бы плясало стадо мамонтов, блюющее на китов, так бы флотилии вступали в бой с дирижаблями и облаками. Полоски горизонта менялись своим содержанием, произвольно: то небо, то вода. Вода ударялась о камни и превращалась в дым, летящий навстречу прибою.
— Пушки с пристани палят, кораблю пристать велят, — сказал Грабор. — Стихия могущественнее девичьих страстей. Фантазия рептилий. Я никогда не видел ничего интереснее. Рыба лезет из воды превратиться в корову, ей не нравится, и она возвращается назад в море… Еще есть ты, моя радость. Еще есть мама и папа… Твоя бабушка… И хватит… Толстая, на нас с тобой хватит.
— Мальчик, ты еще не видел “Одинокого кипариса”. Такое место. Инопланетяне, шваль, Венеция. Ты ничего здесь не знаешь. Я живу здесь. Я не хочу в Сербию. Я не хочу войны. Я за любовь, я знаю… Дрочи меня… Медленно… Мальчик… Здесь бывает туман, обвалы… Нас разобьют камнепады, хочешь? Он подошел ко мне и посмотрел так странно… Вкусно, красиво.
Грабор рулил, вникая в смыслы запахов прелых реликтовых секвой. Хвойные тысячелетние лапы свешивались над их головами, сверху осыпались желуди, птичьи гнезда, рыбьи пузыри, китайские цифры.
— Я жил здесь, Лизонька, миллион лет назад до нашей эры. Меня водила тетка в кинотеатр “Октябрь”. Я ужасно боялся. Динозавры, древеса, прошлогодние люди.
— “Червонный Жовтень”? — переспросила Толстая. — Видел молнию?
Дорога петляла, узенькая, ухоженная: проехали мимо бревенчатых остановок, указателей на реки и мосты, мимо разноцветных туристов. Лиза положила руку Грабора между своих ног. Промелькнула бензоколонка с повышенным содержанием стоимости бензина. Справа по борту, как прежде, ломали ваньку стихии океана и базальта. Вода теперь наползала на покладистый берег, пенилась на нем до сладострастия, но отходила обратно настолько белесой и размашистой, что ее хотелось остановить рукой, локтем: слишком мыльной и человеческой она становилась.
— Мальчик, — сказала она. — Мальчик, куда мы едем? Мы там были. Какой ужас. Я не хочу в Мексику.
Лизонька разбросала ноги, она была готова к череде новых оргазмов. Большая, рельефная женщина: у нее груди шевелились от страсти, они смотрели по сторонам на моря и горы.
— Лунный промежуток, — сказал Грабор. — Меридиан. Полная вода.
фрагмент 48
Черные треугольные гребни выпрыгивали из волн: дельфины? киты? плезиозавры? Звери были большие. Касатки? Что еще? Касатки, красотки… Черно-белые длиннорукие рыбообразные киты с улыбкой на устах. Косяки касаток. Выпрыгивают из волн, улыбаются, и на момент их прыжка океан становится пустым и свободным. Это лучше галлюцинаций. Океан буянил, он был наивен в своем превосходстве, когда стихал: мурлыкал, чванился, он гладил каменистые россыпи охватывающими завихрениями пены: они работали согласованно с проступающими из стихии, булыжниками: существовали в глазах несколько секунд, таяли, но вместо них появлялись другие. Волна, дошедшая до берега, плесневела по ходу движения, становилась заразной, илистой. Свежесть находилась где-то в глубине: за горизонтом. И чем ближе вода приближалась к берегу, тем больше в ней зарождалось несвежей жизни: рвотных, вихревых движений. Многие волны не доходят до берега, а как-то умудряются развернуться и уйти.
фрагмент 49
Граб остановился на смотровой площадке. Они вывалили свои головы из окна, толкались, не спорили. Снизу на расколотые доисторические камни шел водяной фронт, оставляя за собой гигантское пенокружение… из него опять вырастала волна… другая, самая бесподобная и раскованная… Так происходило почти со всеми волнами…
— Смотри-ка: почти со всеми.
Их нельзя было назвать гребнями… гребешками… Это фронты, фронтиеры. Наступление на берег, въедливое, медленное, размывание, ассимиляция. Чингиз-волна: пошла и растворилась — нет, всплыла в другом месте. Они ложились слоями, ступенями… Ступень, которая выше, накатывала на другую, она могла опередить первую. Одна наваливается на берег и уже собирается обратно, но следующая нагоняет, накрывает, возвращает обратно на сушу.
— Они бредят. Мне не нужно. Это дым отечества! Это огонь! Какой у тебя черный глаз! Это я?
Грабор вспомнил обидное и хлопнул Лизоньку ладонью по затылку.
— Держи меня здесь, — она опять перехватила его руку. — Ты знаешь что мне надо.
Горы, слизь, набеги слизи, нападение слизи, вторжение слизи: захват территорий. Размывание суши и сущего. Туда волна: обратно дым. Нечеловеческий. Зимние деревья в пене. Если заморозить эту картину — увидишь зимний пейзаж. Поймай кадр. Великая вода под нами. Она легла перед нами невероятным садом. Они впервые смотрели на океан с такой высоты, и в них не было превосходства.
Волны перекрещивались, стучали пальцами по столу. Они тасовали свои слюдяные колоды.
— Овал! Мой знакомый ребенок не умеет рисовать овал, он пропустил в счете “28” и “51”. Ну и что вы хотите от человека в четыре года? — кричала Лиза. — Посмотри на него, Солярис чертов. Вот это смерть как смерть. Меня такая устраивает. Забирающе. Какой он на вкус, как лук? Океан — это луковица, да?
Песок наступал на океан с адекватной прилежностью. Бывают такие моменты, когда не веришь, что в океане существует жизнь. Еще менее вероятно, что она там зародилась. Луна там живет и черепаха…
Лиза кончила и посмотрела на океан недоуменным взглядом.
Волны оттягивала луна обратно в водяное пространство; луна предлагала отдых, но Грабору нужно было двигаться, светила его не держали. Дорога отошла от берега и неуклонно начала подниматься в горы. Он помнил место, где останавливался когда-то миллион тысяч лет назад до нашей эры: ему хотелось дотянуть до Сан-Луис Обиспо и спуститься вниз по склону к месту, которое считал своим собственным. Он ждал, когда можно будет сказать Лизоньке: “Сейчас мы увидим океан. Ты никогда его не видела. Мы увидим океан и поклянемся никогда не лгать друг другу.”
Он хотел повторения, он не мог объяснить, зачем ему это нужно. Он мог добраться туда и по Сто Первой, но ему хотелось двигаться, согласно желаньям женщины: такая счастливая, трезвая сегодня. В моем городке цветы, винные магазины, жратва… Двигаться по горному серпантину быстрее привычного он не решался.
фрагмент 50
Впереди шел черный лакированный “кадиллак” со скрученными деревенскими занавесками на окнах: кисточки, пушистики, плюш. Бабочки летели за ним следом и обрастали все новыми крыльями. На номерах горело имя Девы Марии.
— До чего могут дойти католики, — сказал Грабор. — Мексиканы любят красоту, да? Статую Свободы им на бампер, северного оленя.
Грабор гуднул и стал нарочито грубо обходить блестящую машину. Он заметил, что шофер ведет ее с закрытыми глазами. Растительно-животный мир чавкал и свистел со всех сторон.
— Это катафалк, — отозвалась Лизонька неохотно. — Какой ты ребенок. Ты не видел никогда? Ха-ха-ха! Сам попросишь так тебя покатать после своей бесславной кончины. Вставь в завещание.
Грабор двинулся дальше, ему нравилось двигаться впереди смерти.
фрагмент 51
Они заползли обратно в горы: становилось темно, скучно, вышли на большое шоссе. Радио бряцало гитарами молодых Дона Фелдера, Дона Хенли и Гленна Фрея, шестнадцать тактов вступления, достаточно, чтобы зарыдать.
— Лиза, давай потанцуем, — сказал Грабор. — Сейчас ты увидишь океан. И мы поклянемся никогда не лгать друг другу. Давай, медленный танец.
— On a dark desert highway, — парни щелкнули. — Сool wind in my hair, — проиграли. — Warm smell of co-li-tas, — растянули. — Rising up through the air. — Понюхали и переглянулись. — Up a head in the distance, — хором подняли головы. — I saw a shimmering light. — Щелкнули. — My head grew heavy, — вздохнули. — And my sight grew dim. — После чего начали шарить, с каждым тактом все лучше и лучше. — Welcome to the Hotel of California…
— Тебе сломали ребра за эту пластинку?
— За другую.
— Как хорошо. “Some dance to remember; some dance to forget.” Нежные люди, я люблю нежных людей, самые полезные, — отозвалась Лиза.
— So I called up the captain: “Please bring me my wine.“ He said, “We haven’t this spirit here since nine — teen six — ty nine. — Вокалист плакал, ни у кого из знакомых Грабора не было такого голоса. — And still those voices are calling from far away; wake you up in the middle of the night just to hear them say: Welcome to the Hotel of California. — Они опять включили свою акустическую мощь: стучали и чухали на своих гитарах, не обращая внимания на поздний час.
— Это песня про проститутку?
— Про гостиницу. Называется “Best Western”. Мне надо. Терем с балконом на море.
Они опустились в низину, мелькающую гаснущими огоньками, где-то рядом опять зашумели волны и камни.
— Such a lovely place, such a lovely face. Мест нет. Рождественские каникулы. Ты мне подбила глаз. Зачем ты мне подбила глаз? Мне нужен сейчас левый глаз. Свои очки одень на свинью. — Он двинул рукой, стараясь не повредить прически Лизоньки. — Где мой поросенок? Я так старался. — Он кривоного выбрался из машины, цепляясь рубашкой за все, что попадалось по пути. — Хорошо быть такой дурой, — бормотал, беззлобно злился.
Потом открыл багажник, дунул в него табаком, оторвал бирку международных перелетов со своего чемодана, накарябал на ней буквы и цифры вперемежку. Вытащил Лизу, поцеловал ее в лоб, залез половиной задницы в машину, чтобы включить свет и посмотреть, закрыты ли двери.
фрагмент 52
В офисе сидел среднего возраста мужчина нейтральной внешности без предрассудков, его тень страдала и корежилась на стене. Лампы, эстампы, хороший отель: Грабор протянул ему номер своей брони.
— Мы устали, как собаки, — сказал он и сделал движение, прикрывающее кровоподтек левого глаза и свистящую щербину во рту. — Мы искали вас… Мы много работали.
Мужик застенчиво улыбнулся, Толстая вкатила чемодан, села на него и начала красить губы. Она сморкалась, почти плакала. Она ненавидела Грабора за постоянную, настойчивую ложь. Она вдруг захотела жить иначе. Грабор заметил это и начал деликатно.
— Мне сделали бронь ребята из Сан-Франциско, — он показал рукой на свой глаз. — Вот и дружи с русскими. Я не понимаю, я до сих пор не могу понять… Россия, такая умная страна, да?
— Умная, большая. Но у вас нет никакой экономики.
— Нет. Конечно, нет. Ни в коем случае.
Мужик повертел в руках багажную картонку, посмотрел на молодоженов, посмотрел на часы, потом в потолок. Там вертелся медленный пропеллер. Лиза заплакала.
— Есть выпить? — спросила она голосом секретарши. — Дорожная полиция. Сами понимаете. Я сейчас умру. Я сейчас умру от смеха!
— У нас нет мест, — сказал человек голосом с колебаниями в сторону нет. Его тень превратилась в египетскую и четкую, прическа показала проплешины, а глаза американскую детскость. — Что за акцент?
— Вам не нравится моя речь? — встрепенулся Грабор. — Позвоните менеджеру. У меня молодая жена. У меня травма. Прошлогодние люди.
— Я и есть менеджер, — сказал он не колеблясь. — Я вам очень рад. Удивительная история. — Он прошел к полкам и взял большую желтую телефонную книгу. — За кого русские были во Второй мировой войне? За нас?
— За Израиль, — встряла Лизонька. — Русские были за Израиль, только за Израиль. Русские всегда за Израиль и Америку. Мне нужно в душ! У нас первая брачная ночь! — Она погрозила пальцем эстампу со своего чемодана. — Вы знаете, что это такое? Я хочу! Я ждала всю жизнь.
Мужчина потрогал себя за щеку рукою без колец, обозначилась тонкая незагорелая белизна его кожи. Оставалась татуировка на запястье: что-то длинное, зеленое, оно выползало из-под рукава.
— Про евреев я ничего не знаю, — сказал менеджер. — Я цыган. Мне любопытно. Из Европы. — Он достал из ящика коробку спичек размером со скворечник. — У меня есть комната. Моя специальная комната. Я думаю узнать по остальным гостиницам: здесь три “Best Western-a”, они могут оштрафовать ваши кредиты. Всем позвоню. Если что, завтра переедете в другую комнату. Тут написана глупость, — он посмотрел на свет бронь Грабора. Такую чушь могут написать только русские. Достоевский?
— Нам нужно с выходом на океан, — встрял Грабор. — Она беременна, что ты медлишь? Где твое сердце? Миро илэса ромэнса.
— Мозга как у канарейки, — ответил парень. — У меня сегодня жена умерла. — Потом посмотрел в упор на Грабора. — Грегорианский календарь. Интересно. Мой отец из Македонии. Грегорианский?
фрагмент 53
Мир — это амеба. И она так раскручивается, раскручивается. Лента Мебиуса… Ты думаешь, это шутка про Левант? Море разверзлось. Прямо в точку. Тектонический разлом. Байкал — грядущее море. Балканы — смещение скал. Все поэтому. Надо знать детали. Я вижу, как все сжимается и раздвигается, как все летит в многомерном пространстве. У меня из глаз разлетаются какие-то маленькие красные штучки. Теперь пошли великаны. Грабор, ты кто по национальности?
— Mare Libycum, Mare Siculum, Mare Aegyptium.
Она запела свою французскую песенку. Сделали любовь. Потом вспоминали родственников, но глубокого родства найти не смогли. Поехали на рыбный рынок в соседнюю деревню. Оказалось, что это маленькая столовая, с очередью, состоящей из людей, лишенных очарования. Покупателей выкрикивали две девочки с выразительной в некоторых местах внешностью. Приходили заскорузлые семьи в шортах, ждали банкета: спирали лука, рыба, обсыпанная хлебной пудрой, газировка в пластмассовых стаканах. Каждый занимал свой столик в порядке регистрации. Они с горем пополам допросились устриц и куска сырого тунца.
— Сырого? — подростковая девочка испугалась.
— Мы сыроеды. Черноморы. Соевый соус, пожалуйста. Васаби есть?
— Гепатита, пожалуйста, — Лиза приплясывала, приподнимая одежды.
фрагмент 54
Дорога на Монте-Дьяболо была перегорожена неподкупной, болотистой лужей. Ворота настежь, а дальше грязь-топь. Лиза хотела в воду, потом сообразила, что у них нет бензина.
— Езжай, на тебя похоже. Встретим Русское Рождество в самой заднице. К утру доковыляем до телефона.
— Мы и так в заднице. В самой красивой заднице на свете.
Кружили по проселкам, заправки не работали. Когда нашли, поняли, что лучше заехать с южного входа. Вышли обратно на шоссе, проехали мимо дощатого университета и высоких бревенчатых храмов небольшого размера. Растительность хватала машину ветками, раздумчиво отпускала. Направления на гору нигде указано не было, ориентировались по вчерашнему движению лошадей, продуманным жестам беседок, по росту листвы, перелетанию пыли.
— Там пыль, навоз, — пытался объяснить Грабор. — Шелестит лошадиный хвост, возметая пыль. Двигай туда на всякий случай. Иначе нет цели… Необходимо иметь ощущение.
Лизонькин автомобиль был самым надежным на свете. “Вольво 760 GLE”. На въезде поздоровались с билетером. Парень в будке смотрел на них, приподняв бровь, никто сюда в это время не ездит.
— “Там, за фабричной заставой, парень идет молодой”, — запел Грабор. — Я никогда не знал этой песенки. — Застава, это как? Пограничники? Фабрику охраняют? Помчались, Лизонька.
Они поползли вверх, по иссушенной глинистой почве мимо кустарников и длинных изгородей, все реже окаймляющих проселок. Дорогу пересекали земляные белки, еще какие-то зверьки (их дети, бурундуки), но Грабор ждал койота. Они не были представлены друг другу: просто он ждал, что из леса к нему выйдет койот и встанет посреди дороги. Встанет и начнет смотреть на него в упор своими нарочно затуманенными глазами. Беспричинно, без попрошайства, без злобы. Койоты в этих местах трудолюбивы, как люди: они разносят почту, работают почтальонами, им это не трудно: всего четыре ранчо в горах. Они приносят письма, прокушенные маленькими неядовитыми клыками, бросают их у порога: никто их за это не стреляет. Грабор не ждал сегодня письма, он поднимался в горы и хотел увидеть койота потому, что привык встречать здесь кого-нибудь из умерших. Он поднимался медленно, стараясь не поцарапать борт чужого автомобиля о скалы, останавливался иногда, чтобы обратить внимание Лизоньки на обширную красоту низин. Было светло, они все выше поднимались по серпантину от “Земляного Ореха”. Деревня белела домиками то слева, то справа. Дорога змеилась, плутала среди зелени, утончаясь с каждым своим завитком, теряясь в тумане и синеве. Сверху было можно заметить, что из долины с одинаковой тщательностью поднимаются на гору две дороги, но всегда разбредаются, не претендуя на первенство. Небо оставалось теперь под ними и непосредственно над селением, оно копошилось внизу дымами, птицами, дрожало линиями электропередачи.
— “Земляной Орех”, город. Это его околотки.
— Здесь нет такого города.
— Какой-нибудь есть. Сборище хижин. Ты могла здесь родиться.
— Какая неприятность.
Солнце распределяло светотени, пытаясь подчеркнуть выпуклую размашистость местности: плавные гипнотические перекаты. Горные породы проступали из растительности, но настолько несмело, непредзвзято, что в их кремнистом вызове возникал намек на мудрость. Камни держали живое на своих плечах, зачем им показывать свои кости и скрижали? В пещере, вырытой то ли туристом, то ли ветром стоял, раскрашенный увядший картонный цилиндр. Грабор вспомнил, что они молодожены и что их давно не поздравляли с Русским Рождеством.
— Надо помянуть Бубу, — сказал он. — Он никогда не праздновал Рождества, но евреи тоже умирают.
— Какой здесь покой, — отозвалась Лизонька. — Неуютно. Хоть бы Апокалипсис… Убийца… Беглый каторжник… Ах. Как хорошо. Не могу. Слишком вальяжно.
— Тебе мало беготни? — Грабор сел в траву, взял в зубы случайный злак. — Ты во сне объяснялась мне на санскрите.
— Откуда ты знаешь? — улыбнулась Толстая.
— Я спросил. Ты говоришь: “санскрит”. Я стал выяснять, что это такое. Оказалось, он такой русский, круглый… Белозубый… Я думаю так: главное у актера — зубы. Белые красивые зубы. Так говорил Станиславский.
— Что?
— Ничего, — Граб вернулся к автомобилю. — Остальное говорил Немирович-Данченко. — Он порылся в бардачке и вынул оттуда скомканную карту Калифорнии, она оказалась не очень подробной. — Садись за руль. У меня шуги. Колесо отломается под Полтавой…
фрагмент 55
Они поднялись на вторую вершину, припарковались у знакомого Грабору дерева: тот вылез наружу и побрел на прогалину, которую, очевидно, знал своей задницей. Сел там. Он сел и стал смотреть вниз, на плавные формы холмов, на заходящее светило. Ему это нравилось: он пускал дым в постоянство пустоты.
Толстая Лиза подошла сзади и погладила его по голове. Пальцы царапали, словно перебирали под столом игральную карту. Ей было молчаливо и скучно.
— Первый раз я приехал сюда со своей женой и дочерью восемь лет назад, — сказал Грабор. — Нервическая поездка. Девочка боялась высоты, визжала, пукала. Я пообещал ей купить пожарную каску. Фашистскую каску с рогами. Она не смеялась. До самой вершины мы не добрались. Остановились здесь. Она ребенок, блюет… Понимаешь меня? Красивая девочка.
— А что тут не понять? — Лиза звучала отчетливо и неторопливо.
—Я обещал ей открутить шишку от дерева. Подпрыгивал, дергался… Эти шишки, екарный бабай, так хорошо приделаны. Не оторвал я ни хрена, вся история. Они очень хорошо приделаны к веткам, они нарочно так высоко забрались, чтобы мы их не трогали. Я пытался объяснить это девочке. Она не понимала меня, я остался самым плохим на свете.
Толстая начала ходить кругами по песчанику, пнула розовый камешек, тот перекатился к серому.
— Ты их любишь?
— Они в Юте. В Солт-Лейке. В центре. Я помню запах тамошнего мертвого моря. Там когда-то был курорт, индейская религия, Массачусетс… У нее мать — оседлая цыганка. Научила меня нескольким словам.
— Ты их любишь? — Лиза удивлялась и радовалась.
— Я их не помню.
Хвоя кедровых деревьев была прямолинейна и размашиста, она не могла кривляться и показывать фиги, она шевелилась под действием ветра, перебирала свои бесконечные пальцы. Шишки в закатном солнце подделывались под фонари. Туман полз, охватывая.
— Ей подарили кольцо, ребенок, десять лет. Она надела его на указательный палец и ходила по Хабаровску, выставив палец наружу. Зимой. Для всех мелких прохожих. Чтобы все видели. Она была маленькая, как горшок.
— Ты из-за них приехал ко мне?
— Из-за них. В основном из-за них, — Грабор не менял интонации. — Постирай мне шмутки.
— Что? — Лиза хлопнула его по темечку.
— Все, — он обрадовался. — Нужно говорить “вще”. Ребенок отвечал так. Лучшая форма общения. “Щто?” — “Вще”. Мы не владели языками.
Он мялся и мямлил: большая долина маячила внизу, городок без названия, ландшафты, тени.
— Лечись электричеством, — вспомнил он. — Я приехал сюда через неделю после их отъезда, ей было нужно на работу. Американская срочность. Я сюда всегда приезжаю. Щто ты спросила? — Ветки трещали от славянских пожаров.
фрагмент 56
Удивительно мягкие эти холмы Северной Калифорнии, никогда не позволяют себе точной линии, туманятся, вечность климата обещает вечность жизни. Лиза обернулась, пропела три такта своей песенки. Заметила, что мальчик всматривается в горизонт, что он не бредит без дела в сердце.
— Потом я сюда приехал посмотреть, что стало здесь без них. Я не посмел подняться выше этой точки. Не хотел. Я катался, проезжал, я могу залезть на джипе на Этну… Она еще извергается? Я не поднялся выше этой точки. Я всегда приезжаю именно сюда. Сентиментальность.
— Ты хороший парень, — сказала Толстая.
Грабор повернулся к ней, усмехаясь собственному вранью.
— Я приезжал сюда потому, что здесь всегда одинаковая погода. Не понимаешь? Я привозил сюда своих пожилых родителей. Приятеля из Москвы. Они тоже смотрели на это чертово постоянство. Мне стыдно перед ними, я не смог им объяснить. Я начинал письма словами “Дорогие мои, вот так…”. Потом мял и выбрасывал. Я вглядывался во всю эту херню: в горы, в облака, в воспоминания, в добрых шакалов…
— Ты маньяк, что ли?
— Щто?
— Вще. — Лиза посмотрела на свои ногти. — Ты хочешь научить меня голосу своей девочки? Как зовут? Тоже беззубая?
— Красивая, как ее мать. Она теперь менеджер нефтяной компании, у нее грудь больше твоей. Присылает мне деньги, умница. Где твои деньги?
Толстая поглядела на овальность холмов, вздохнула.
— Давай играть в клоунов. Ты — Тип, я — Топ.
— Она обо всем знала. Щто тут играть? Модный фотограф, с харизмой… Они ведь раздеваются сами. Не нужно ничего делать, не нужно открывать рта, — они сами лезут в брюки. Так в любой стране. Два материка, два оттраханных материка. Чеченки… армянки… француженка была… местные… чешки… британки… — кто угодно. Итальянские барышни трогательные, белобрысые почему-то, две, извини, но две. Черных боялся, надо подумать… Нет, не очень боялся, средне… Немка из Уругвая. Единственная влиятельная баба в моей жизни. Вот такая фигня, маляты.
— Мне нравится мартини, — сказала Лиза недоверчиво.
— Это тоже про любовь?
фрагмент 57
Селение в долине зажигало огни, неохотно, экономно.
— Мы сидели здесь, пока не начинало темнеть: парк закрывается рано, дорога сложная. Темноты я ни разу не дождался. Ребенок зудел. Такой обзор, а она зудит. Говорит — вставь зубы. Вот настанет новый век — вставь зуб. Настал новый век. Где деньги? Откуда у нее такие здоровенные титьки? Девочка из интеллигентной семьи.
Грабор хлопнул себя по щеке и почувствовал ее небритость.
— Я знаю, почему
сюда приезжал, — его задело новое
объяснение пережитого. — Я
модничал. Позировал. Кокетничал
перед постоянством. Показывал
прически. Облысение.
Демонстративную небритость. Я
сражался с вечностью. Я был здесь
всегда трезвым, даже на Рождество. Я
менял
наряды, девиц, чтобы
показать их своей любимой
местности. В первый раз я приехал
сюда по-простому, в футболке. У меня
была кожаная куртка в багажнике. Я
мог бы переодеться. Я даже сейчас
хочу переодеться. Слушай, постирай
мне шмутки! Я пропах фабричной
заставой. Нужно вернуться за
цилиндром. Купи мне новый галстук.
Встань рядом, смотри на закат.
Видишь, какие мы красивые! Какие
отбрасываем тени!
Ему хотелось грубить. Он не скрывал своего превосходства и простоты, он и сам начинал уставать от этого.
— Сидел на завалинке, смотрел по сторонам. Кокетство, проверка. Дерево то же, пейзаж тот же, койот…
— Ты бы предупредил… Купили бы выпить…
— Я всегда забываю о главном. Глуп, беден…
Грабор обнял Лизоньку, лег с ней вместе на траву. В небе стояли мелкие недвижимые облака.
— Такой климат. Зимой и летом одним цветом. Подари мне лучше табун лошадей.
— А чего ты так расстраиваешься? Бери. Умеешь?
фрагмент 58
Из Калифорнии было пора уматывать. Хотелось завершающего банкета, фейерверка, главной и самой отвратительной шутки. Они устали от бездомности, любви, безденежья: кредитки еще работали, но надо было где-то брать наличные на карманные расходы…
Дороги в этот день были почему-то полны аварий: громоздких, кровопролитных. Белый “седан” неузнаваемой модели лежал на крыше за оранжевыми загородками, неприглядно выставив проржавевшие внутренности. Обшивка его правого борта была начисто содрана (видимо, скалой). Вторую машину уже отбуксировали на смотровую площадку. Скорая помощь еще не появилась, полицейские мрачно регулировали проходящее движение. Ближе к городу увидели толпу полицейских и медиков возле поскользнувшегося мотоцикла. На парне разрезали его кожаные брюки и усилиями четырех человек перекладывали тело на носилки.
Лиза всхлипнула.
— У отца был сослуживец, — вспомнил Грабор. — По-моему, полковник. Прилетает в расположение, его встречает шофер, скачат на газике по сопкам. Тот по привычке сообщает: “Какой русский не любит быстрой езды!” А полкан кивает и представляется: “Марк Моисеевич Фурс”.
— Когда вижу такое, так больно. Мне кажется, это меня.
— Глупая, — сказал Граб сострадательно. — Менты заняты, до нас никому нет дела. Дуракам везет.
фрагмент 59
Около Национального аэропорта Сан-Франциско нашли отель “Рамада Инн”: название говорило о комфорте, отличный аттракцион на пути в небо.
Парковку у гостиницы заполнял разномастный транспорт: огромные трейлеры, арендованные Ю-Холы (среднего размера грузовики и микроавтобусы для перевозок мебели). Здесь останавливались байкеры, левое крыло парковки было заполнено их мотоциклами, украшенными кожаной бахромой, бычьими рогами и лошадиными гривами. Толстая оставила машину среди мотоциклов, она чувствовала родство с любым проявлением свободы. Еловый венок, приколотый над дверью, и гирлянды лампочек, обрамляющие окна и развешанные под крышей, оказались единственным напоминанием о прошедшем рождестве.
Они вошли в офис отеля и возликовали.
— Вот это да! Это то, что нужно! — прошептала Лизонька. — Я люблю тебя. Все дела — волоса! Нет прощения! — Она спешно отошла оформлять комнату.
На входе, прямо перед ними, возвышался горящий камин, по бокам которого стояли две кривоногие китайские старухи, чуть отклячив свои плоские задницы. Под этими задницами располагались две табуретки с расшитыми подушечками: бабки, устав стоять, иногда на них синхронно садились. Это действие происходило по известному временному распорядку: на выложенной булыжниками стене висели исполинские часы с маятником, стук которого надолго отдавался в сердце. Стражницы не меняли выражения лиц при появлении посетителей и смотрели в мертвую точку перед собой. Они напряженно служили своей декоративной миссии.
Гостиница была откуплена какими-то азиатами; персонал вокруг шастал принципиально моноэтничный. Клиентура оказалась в основном цветной и черной, случайный “белый мусор”, отбросы. Лизонька с Грабором с ходу почувствовали себя здесь как дома. Блядоватые девочки на регистрации были строги до грубости; вышедший японец-менеджер сказал, что клиентуру нужно воспитывать. Номера были укомплектованы одной койкой, большего не предусматривалось. Какой-то нежный пожилой джентльмен продолжал бормотать свои невнятные ругательства. Он положил пятерню на голову десятилетнего внука, и говорил-говорил.
Он не мог позволить себе спать с ребенком в одной постели.
Лиза получила ключи, и они с трудом нашли свою комнату в секторе С.
— Мы не найдем дорогу обратно, — сказал Грабор, положив свой чемодан на койку. — Караван-сарай, а? Смотри, до чего доводит извращенность ума.
На стене, возле большого зеркала, было ввинчено маленькое, круглое: оно держалось на пружинном шарнире, чтобы постоялец мог посмотреть на себя в профиль.
— Ты когда-нибудь видела себя сбоку, Клеопатра?
Внизу, за решеткой балкона, состоящего из чугунной решетки, журчала речка-вонючка. Неподалеку неспешно приземлялись или, наоборот, взлетали пузатые самолеты.
Грабор прошел к туалету, дернул дверь: она открывалась внутрь, он ударил сидящую там Лизу. Та пробормотала нецензурное.
Жизнь обретала речь.
фрагмент 60
К вечеру Толстая надела новогоднее платье, подчеркивающее в ней женщину. Они спустились вниз, в ресторан: он был похож на американскую столовую, нечто незатейливое. Здесь подавали спиртное: приносили из буфета. Напротив столовки находилась парикмахерская за стеклянными дверьми: девочки-парикмахеры курили, хихикали. Судя по всему, они сами никогда не причесывались. Они работали круглосуточно. Подошла официантка, хриплая настолько, что можно было разобрать лишь интонации приветствия. Слова расщеплялись в ее голосе не на звуки, а на куски крабьего хитина, трескающегося на глазах у слушателя, забивающего эти глаза ее отчетливой мужичьей улыбкой. Она протянула меню плакатного размера рукой в синяках и уколах. Грабор потянулся поцеловать ее руку. Обугленные куски мяса были поданы той же нецелованной, исколотой рукой.
— На такой дикции
можно жарить, — сказала
Лизонька. — Треск догорающей
трагедии. Это самое удачное место
на нашем пути. Жалко, что он умер.
Хорошая гитара. Объелся снотворным.
Теперь так принято говорить?
Рогепнол? Он самоубился после
Италии. Подонок. Великолепный
подонок. Сунь еще квотер, у тебя нет
монеток? — Она бросала деньги в
музыкальную машинку и готовилась к
выступлению, слушая психоделику
Курта Кобейна. —
Политкорректность. Теперь говорят:
случайно выпал из окна,
застреленный гулящей девкой. Не пил, но быстро скурвился.
— Я не спорю. Про нас скажут тоже что-нибудь хорошее.
фрагмент 61
В соседнем помещении происходил съезд выпускников. Произносились речи, и следом за ними производились аплодисменты. Множество нарядных пар, троек и одиночек тянулись через головы друг друга, чтобы услышать речь. Они щипались за ноги и брюки, хихикали. Они толпились, щебетали, они чего-то жаждали: в бальных платьях с воланами и большой пенистой грудью, в дорогих кофтах и кофточках… Смокинги, взятые напрокат: мужики к этому часу расстегивали бабочки и запихивали их в карманы брюк. Женщины побросали в урны бумажные веера. Мужчина в несуразной одежде, похожий на шахтера, звонил по телефону-автомату своей жене, он пел:
— On a dark desert highway, cool wind in my hair, warm smell of co-li-tas — ris-ing up through the air. Мы вместе, мы любим друг друга. Я скучаю по тебе. — Он громко бросил трубку, и захохотал. — Сука, — сказал он.
Винни улыбался, его зубы были похожи на лепестки распустившейся ромашки. Приглаживая напомаженные волосы перед оловянным зеркалом, он увидел красивую женщину, сидящую на пожарном табурете и кашлющую от непривычного табачного дыма, как от кровавой чахотки. Он взял ее под руку и запел вновь. “What a lively place…” “Отель Калифорния”, знаете? “What a lively face…” Где твой парень? Позови.
Грабор взял его сзади за плечо.
— Не волнуйтесь, — сказал он. — Вашу жену зовут Жасмин, правильно? Что такое “colitas”?
— Знаю. Слышал по телевизору.
фрагмент 62
Лизоньку посадили за фортепьяно, оно располагалось в специальной комнате с французскими картинами по правую сторону и с недоделанной фанерной частью во всех остальных местах. Над ее головой висели люстры в форме позеленевших переплетенных веток кустарника. Они были похожи на шары, которые катаются в пустыне.
— У меня ужасный характер, — сказала Лизонька. — У моей матери тоже был ужасный характер до тех пор, пока ей не вырезали матку. Рак матки. Семейная болезнь. Она стала теперь как мед, сладкая женщина. Дамы, у вас ни у кого не вырезали матку? Меняется характер. — Лиза провела рукою по клавишам. — Я ничем не болею. Я жду своего счастья.
Она сыграла первую часть “К Элизе”, немного путаясь ногтями в клавишах. Она подпевала музыке своего детства, аудитория тоже завыла. Дамы начали приглашать кавалеров, Винни принес Грабору пинту канадского шнапса.
— Хорошее место, — сказал он. — Мне стыдно за американцев. Они убили родителей твоей жены. Мы не хотели. Когда бомбят, никто не знает, куда упадет. У меня служил товарищ на Берлинской стене. Говорит: вполне люди. Я чувствую, что скоро победят республиканцы. Смотри, это моя фотография на Гавайях. Я не взял с собою крема для бритья. Они продают за шесть долларов. Я брился мылом — я что, дурак? Хороший снимок?
Винни искал
одноклассников, они вместе с Грабом
шныряли по актовым залам гостиницы,
но натыкались постоянно на камин со
стоящими китайскими старухами.
Старухи садились при их появлении.
Рядом
бродили однокашники в стиле кантри,
с седыми косичками, выглядывающими
из-под шляп. Какой-то лохматый
японец в костюме башкирского
пошива прогромыхал мимо на дамских
каблуках.
— Она профессионально играет, — подтвердил Винни. — Ты куришь трубку? Я сигары терпеть не могу.
Перед камином стоял круглый стеклянный стол: на нем вазон с пластмассовыми цветами. Сбоку висела картина с изображением ущелья, через трещины которого низвергались водопады.
— Где взять сигары? — спросил Грабор у декоративных женщин.
Вокруг танцевали пары на картинах, ехали трамваи, повозки, сплошной Париж. Грабор услыхал смех Толстяка и потянул Винни вслед за собой, тот пытался извиниться за Сербию.
— Я зарыл сейф, у нас дома, во врезном шкафу. Всего-навсего четыре с половиной тысячи. Сделал хорошее дело. А она пришла с работы: пыль! нагадил! Мы поссорились на два дня. Я ведь хотел сделать самое лучшее. А вы давно женаты? Моя все тратит на тряпки. Давно женаты? Еще не было проблем?
Грабор подошел к перекатывающемуся столику, на котором стояло несколько графинов с питьевой водой, замотанных целлофаном на макушках. Неясно, кому это было предназначено, просто хотелось пить. Слева висела полка с макулатурными книгами: элементарная экономика, законодательство, роман Лилиан Хелман, где она рассказывает о черепахе с отрубленной головой.
— Вы давно?
— Около недели. Наше свадебное путешествие. Не говори о деньгах. Все наши деньги в руинах ваших бомбардировок.
Вокруг слышалось:
— Съездили на похороны в Сан-Франциско. Муж родителей родной тети. Он пил, все время пил, с детства пьяный. Вообще-то в город мы не ездим, любим природу. И мой муж так говорит, он кровельщик. Ему трудно работать в дождь. Мы любим природу больше всех. Она уже беременная. Конечно.
— Поехали в Неваду, выиграли полторы тысячи. На следующий день на работу я не пошла — мы поехали с мужем смотреть на большие телевизоры. Зачем покупать? Просто интересно, красиво, изображение хорошее.
— Я пукала, так пукала, что не могла остановиться. Решила тоже на работу не ходить. Сказала себе — я умираю. Я теперь умру, как вы думаете?
В перерывах между музыкальными произведениями и романсами Лизонька непринужденно разговаривала с залом.
— Не расстраивайтесь из-за Белграда. Вы же не виноваты. По-моему, во всем виноват Богдан, мой бывший муж. Сидел в Колорадо и по телефону решал с приятелем, бомбить или не бомбить Сараево. Лучше бы сам туда поехал. Торговля оружием — грязный бизнес. Конечно, я его бросила. Спою вам что-нибудь народное.
фрагмент 63
Толстяк полночи перекрашивала свои волосы в рыжий цвет, испачкала казенные полотенца и предпоследнюю футболку Грабора. Тот настаивал на изменении ее внешности. “Женщина должна иметь гордость. Наша женщина должна иметь гордость”.
Когда утром пошел в уборную, ударил ее дверью по голове.
— Ты сюда сидеть приехала?
— Мы в отличие от вас…
Рыжий цвет изменил ее красоту до неузнаваемости, теперь она могла говорить прежние глупости с новым значением. Она легко поняла это и ушла на улицу, сидеть в дымящейся паром джакузи во внутреннем дворе. Рядом в бассейне плескались дети дошкольного возраста в трусах до колена, они купались здесь круглосуточно.
— У тебя джакузи в виде пентаграммы, — сказал ей Грабор, проходя мимо. — У тебя лифчик просвечивает, дура!
Рядом бродила молодежь, похожая на латинских туристов. Прошел мальчик с крупными плечами под шелковой майкой. Над водой пронесся запах одеколона. Вокруг бассейна росли растения: синие длинные цветы, похожие на гладиолусы, рядом с ними стояли такой же высоты березы.
— Выходи, хабла рыжая, — сказал Грабор. —А то напьюсь без тебя.
Топорщились пальмы, около них прогуливались инвалиды, мужчина и женщина, они горбились и улыбались.
— Не было никакой советской власти, — говорила глубоко пожилая женщина, тыкая в ползающих по земле сверчков костылем. — До революции я говорила на родном языке. Вокруг русские — иностранцы. Теперь вокруг — англичане, тоже иностранцы. Ничего не изменилось, но я получила хорошую пенсию. А советская власть — сон, я не уверена, что все это было. Вы согласны? Я заслужила. Конфеты, санаторий.
— Но война, ведь была война! — вспыхивал мужчина.
— Да. Мой муж сразу же пошел на фронт. Он участник всех войн. Он вооружался гаубицей. Он хотел помочь царю Михаилу.
На асфальтированном островке группа разнополых подростков репетировала летучий танец. Музыку еще не включили, и дети застыли в разных позах: кто самолет, кто аист. Замри-умри-воскресни. Они стояли возле дерева с бордовыми шишками-цветами и повторяли своими позами его спокойствие.
фрагмент 64
Ближе к вечеру Лиза двинулась к администрации. Чувствовалось, что она переполнена волнением, даже возмущена.
— Мне сказали, что у вас на прошлой неделе останавливалась Молли Рингвальд. Почему меня никто не предупредил? — Лизонька выдержала грациозную паузу. — У вас бывала Деби Гибсон? Аманда Спа? Валери Бертинелли? Меня интересуют только женщины. Что? Вы глупы? Вы читаете “Вог”? “Дабл Ю”? “Бледное”? Где я нахожусь? У вас есть гостевая книга? Как вы работаете, козлы?
Она пролистала желтоватую книгу жалоб и предложений, вернула ее молодцеватой хладной ровеснице в униформе.
— Мне нужна нормальная бумага, — сказала она. — Я впервые провела ночь в секторе “С”. Слышите, как это звучит? “С”, на мой взгляд, обозначает “срач”. Концлагерь! Ты хочешь, чтоб тебя уволили? Мне нужен хозяин!
Он приехал из Сан-Франциско, благодушный белокурый молодой человек европейского происхождения с хозяйственной авоськой под мышкой; он поцеловал Лизоньке руку, подарил визитную карточку, протянул книгу для почетных гостей. Лизонька расписалась в ней первая.
“Твори любовь, а не войну. Ха-ха-ха”. Подпись она оставила загадочную. “Ксенофонт”. Ни больше — ни меньше.
фрагмент 65
Когда Толстая появилась за фортепьяно рыжей и демократической, выпускники перешептывались и шуршали. Грабор представил ее публике изящным образом, сказал, что денег не надо, нужно лишь понимание обеих сторон. Она поклонилась:
— Мне трудно с вами. Вы такие замечательные ребята. Я буду играть сегодня всю ночь!
— Спой свою арию, — закричал Грабор с галерки. — Свою итальянскую, фаворитную. Где ты горошком, горошком. Бравурную, — объяснил он публике.
Лизонька задумалась и поднесла бумажную салфетку к губам. Наконец ударила по клавишам, откинувшись назад на табурете так, что ее рыжие пряди разлетелись по плечам. Слова она произносила не очень понятные, но по некоторым модуляциям можно было понять, что она поет по-итальянски. Под конец она действительно рассыпалась горошком на радость беззубо улыбающемуся Грабору. Он сказал “ах”, не замечая, что последнюю трель она пустила раньше, чем нужно. Впрочем, никто не заметил тоже.
К ней тянулись больше вчерашнего. Лизонька была скромно одета: в джинсах, хлопчатобумажном черном свитере с V-вырезом; она предупредила публику, что сегодня ожидается свободный джаз, не более.
Грабор попытался взять на себя роль конферансье и, хотя на сцену не поднимался, беспечно управлял происходящим из дверного проема. Ему казалось неприличным курить в зале.
— Классно! Теперь что-нибудь сербско-хорватское. “Дiвка Яндошка” или “Женичок-бреничок”?
— Грабор, ты всегда такой, — сказала Толстая капризно и спела “По дорозi жук, жук”. Довольно порядочно спела. Грабор несколько раз пытался ей подпевать, но понял, что может испортить шоу.
— Вот это другое дело! Это по-нашенски, — приговаривал он на неизвестном языке. — Утешила, очаровала. Пiдманула.
— Граб, будь скромнее, — ответила Лиза и спела “Жито, мамцю”, но не с таким успехом, как “По дорзi жук, жук”. Она поняла это и сказала: — Я исполню музыку, которую автор посвятил мне. Это известная мелодия.
Люди аплодировали, зажигали взгляды, Винни поднес Лизоньке бокал столового калифорнийского вина из буфета.
Толстая сделала глоток, поставила бокал на инструмент и исполнила несколько тактов “К Элизе”, потом вдруг остановила движение пальцев и обратила внимание на красивое платье дамы, стоящей в кресле напротив.
— Будем раскованнее. Можно с вами познакомиться? У вас такое платье… Не в обиду остальным, конечно.
В беседу включились еще несколько женщин.
— Говорили, что будет плохая погода. Я изучала прогноз. Здесь хорошие прогнозы. Ха-ха-ха. Совсем обленились.
Дама отзывчиво заговорила:
— Советовали купить палантин в комиссионке, но я побрезговала. У меня оставался материал от платья — смотрите, какая получилась накидка! Сегодня тепло, сегодня оказалось совсем тепло.
— Мужчины, — крикнула Толстая. — Вы знаете, что в армию США ежегодно прибывает около 30 тыс. молодых офицеров. 30 тысяч офицеров! Молодцы. Я спою песню офицерской вдовы.
— Лизонька, будь корректна.
— Спойте!
— Пою. — Она затянула “Ваши пальцы пахнут ладаном”. Слезы навернулись на глазах даже у Грабора.
Лиза нервно вздохнула.
— Я исполняю это уже десять лет. Однажды в Колорадо я пела этот же романс, и от пламени свечи загорелась моя накидка. Мужчины в таких случаях падают и катаются по полу. Женщины мечутся, как затравленные звери. Меня сбили с ног и погасили. И что же вы думаете?
— Какое хамство!
— Обгорело мое плечо. Ожог второй степени. И что же вы думаете?
— Не может быть!
— На свете все может быть, — парировала Толстяк строго. — Меня спас мой двуличный супруг. Он закричал, что на меня надо нассать.
— Подлец! Бесстыдник!
Лизонька округлила глаза и расставила руки так, будто пытается схватить ими свое дыхание.
— Там было общество. В обществе женщина преображается. Они все были женщины приличные, из хороших домов. Слава Богу, мне помогла дама из Косово. Взяла тазик — пошла и нассала. Посмотрите — ни царапинки, — Лизонька оголила плечо, задрав ворот своего свитера. — Никогда не надо стесняться!
фрагмент 66
Винни рано утром проверил давление в шинах, долил масла, тормозную жидкость. Ему нравилось ухаживать за пострадавшими. Они поцеловались, расстались и двинулись в сторону гор Сьерра-Невада: туда, где разрешены проституция и азартные игры. Через два часа начался снег, вкрапленный в скалистые породы: пейзаж цвета шерсти полярной собаки, гигантские бока опоссумов. Комариная мокрота летящего снега влажно размазывалась на ветровом стекле, дворники нехотя разбрасывали ее; Лиза не любила переключать очистители на быстрый режим: считала это слишком истеричным.
Однообразие местности становилось насыщенным, полным — снег наполнял собою местные ландшафты.. Его количества, развешанные на хвойных лапах, пытающихся удержать их падение на землю, были настолько велики, что даже самый мертвый лес оживал, в нем появлялся новый обитатель. Если не снег, то другое, что-то белое — то, что незаметно глазу: зверь или бродящее по лесу облако: что-то растворенное в воздухе, подвижное, внимательное, как сам воздух. Ветер сдувал со склонов то же легкое снежное покрытие, туман или дым: Лизонька подумала, как бы выглядел пожар в заснеженном лесу: треск, ярко выраженный огонь и дым, летящий на дорогу вместе со снеговым крошевом.
Разделительные полосы шоссе были уставлены клыками утесов, глыбами с дикорастущими соснами на них. Автомобили, как передвигающиеся сугробы: в сосульках, с едва расчищенными стеклами для наблюдения пути. Дымы деревень, разноцветные домики, настолько контрастные на белом фоне, что невольно вспоминались клены Форт-Брэгга. Из труб хижин и домов выползал дым, не валил, а именно лился тонкими струями, и, глядя на него, было ясно, что этот дым не предназначен для приготовления пищи, что он имеет обогревательное или декоративное значение. Почтовые ящики в снеговых шапках, выставленные вдоль дороги, стояли, как театральные софиты, в которые еще не подан свет.
Главное: искривленные пространства и сдвигающиеся объемы. Облака, выложенные горизонтальными, размашистыми мазками, нависали над дорогой, пытаясь создать ощущение навеса, крыши, арки — в те моменты, когда соприкасались с наполовину сомкнутыми над шоссе деревьями, завершая контур влажной закатной аркой. Глядя в низину, можно было видеть широкие каркасы хвойных деревьев, большие и круглые, как парашюты, вертолеты, приземлившиеся навесы. Солнце садилось. Мир превращался в туман, в абсолютный туман.
— Ты знаешь, что свиньи едят своих детей? — спросила Лизонька настороженно. — Есть животные, которые едят своих детей. Рожают, забывают об этом. Потом подходят и едят. Не подкрадываются, а гадко подходят и едят. Они русских детей тоже едят. Они едят всех детей.
— Я все ждал, что ты спросишь.
Внизу, в долине,
промелькнуло несколько церквей: от
темноты, снега и загадочного
освещения они были похожи на
православные. Гранитные
обнажения: ромбы, прямоугольники
правильной формы, словно кто-то
выделывал их долотом или зубилом.
Последнее, что появилось при свете
заходящего солнца: гнездо орла на
столбе высоковольтной линии,
несколько взмахов крыльев,
несколько взмахов ресниц. Все
говорило о том, что они поднялись
уже слишком высоко в горы. Нужно
надевать цепи на колеса, как и где
это делается, было неизвестно. Не
хотелось платить денег, даже
сегодня не хотелось платить денег.
— Сколько ты вчера заработала? — Грабор похлопал Лизоньку по колену.
— Хватит на пару месяцев. В Америке не задают таких вопросов. И вообще, для жизни не нужно торговать своим телом. Не отвлекайся. Смотри, какая морда!
На красной двери одного из домиков была приколочена зловещая кабанья голова, вырезанная из дерева.
— Наверное, здесь водятся кабаны. Надо быть осторожнее.
— Ты ходил когда-нибудь на охоту?
Грабор кратко задумался.
— Мы с Бубой в молодости часто ходили охотиться на баб. Сначала пили до двух ночи, а потом вспоминали о главном. В два ночи мало чего найдешь: общаги закрыты, кабаков почти нет, да и они закрыты. Полное отсутствие живой жизни. Один раз притащили домой кошку, тоже живое существо. Мыли ее в душе лучшим шампунем, угощали шампанским. Утром я принес ей кофе в постель. Она жила с нами дня три-четыре.
Горы возвышались фронтиерами мрака по обеим сторонам шоссе: чем выше в горы, тем дороже бензин: есть вероятность, что бензина не будет. Толстая улыбалась, вспомнив свое.
— У нас в классе одна девочка сообщила, что завтра всей семьей они едут колоть кабана. Я не знала, что это значит. Я решила, что они поедут в деревню, встанут вокруг кабана и будут колоть его маленькими иголочками, что у взрослых такое развлечение. Что мы сегодня будем жрать? Я хочу угостить тебя. Мы выживем. Мы победители. Спорим, в Рено я выиграю денег на самолет? Полетим над землей, о-ле-лей. Че-то последнее время моя бабка не пела.
Скалистые, одутловатые, густые тени нависали над ними задумчивыми лбами: противно жить и мчаться, когда о тебе так много думают.
фрагмент 67
Восемнадцатиколесный “петербилт” 379-й модели, большая машина, груженная гравием, шла за ними следом по серпантину. Блистала никеллированным прицепом, от этого блистания было можно закрыть глаза.
Они поднимались в гору, грузовик сохранял дистанцию. Вытянутый, прямоугольный нос красного цвета, две торчащих выхлопных трубы по бокам, блестящий бампер: это все, что было пока видно. Красная передвижная гора встала им в хвост и преследовала их безо всякого интереса. Грузовик рокотал, маленькие фары снисходительно уперлись в калифорнийские номера Лизоньки. Они пронизывали туман и снег.
— Это Винни, бля буду, — сказал Грабор. — Он нас все-таки вычислил.
Вероятность того, что это он, была нулевой, но им было приятно думать, что их приятель рядом с ними. Водитель грузовика следовал за ними в виде элементарного пятна в усиливающейся снеговой завесе, он был невзрачный и бессодержательный: сидит там какой-то мужик, ему мешают мелкие авто впереди, на одной полосе все равно не обгонишь. Грабор замолчал, только вглядывался в нагромождения горных кряжей, едва различимые в темноте.
— Разворотные площадки, — сказал он. — Это называлось разворотные площадки. Мне нужно было пойти в Веселое, передать деньги, мне было тогда десять лет. Там ветры с Охотского моря засыпают все выше головы. Вот так, очень много. Там клубника с кулак, кедровые шишки с твою голову.
— Подожди. Я должна сосредоточиться.
Лиза вцепилась в руль, напрягаясь от приближения грузовика, маячившего и стучащего за их спиной.
— Прекрати, это правда. Правда, против которой не попрешь. Мне было десять лет… Меня послали за рассадой… Отнести деньги в часть…
“Петербилт” тянулся сзади: промелькнула освещенная бензоколонка со статуями оленей для привлечения публики. Они могли быть настоящими, эти олени, но они не шевелились: в таком тумане и на такой скорости не разберешь. Напротив заправки заледенел водопад на ступеньках сколотых утесов.
— Дорога была в одну колею, если грузовики встречались, то пятились назад, до этой самой разворотной площадки. Меня они могли не заметить. Я шел и орал, размахивая веткой от елки. Я боялся. Нет, не было холодно. Я слишком боялся.
— У тебя повреждения в мозгу?
— Почему? Он заметил меня, затормозил; его занесло. Он развернулся поперек дороги, завяз в сугробах. Маленький грузовик, “КамАЗ”. Тоже рабочая машина… Мы потом плясали вокруг, пока не придет помощь. Он так и говорил мне: “пляши — замерзнешь”. Похоже на “лечись электричеством”.
— Грабор, ты такой хороший, я люблю тебя. У тебя мало мозга. Добрый такой. Я жрать хочу.
Грабор вспоминал свою жизнь, стараясь о ней не думать. Имело смысл вдуматься: все равно Толстая не заметит.
— Водила был хороший, — сказал он. — Он заметил меня. Внимательный. Деньги потом отобрал. Говорит: ты маленький, вырастешь — заработаешь. Я так и не заработал. Мы ехали домой и смеялись. Я убью его когда-нибудь.
фрагмент 68
Они пошли вниз, под гору. Лизонька спускалась на тормозах, сжавшись в испуганно сосредоточенный клубок. Дорога мельтешила, изгибалась, согласно податливости гранитов, — именно граниты когда-то позволили проложить эту плохую дорогу. Толстяк старалась прижиматься к правому краю, больше не боялась поцарапать свой бок. Старая машина: мы уже в новом тысячелетии.
— Тысячелетие будет на следующий год, 2001-й не скоро, — сказал Грабор. — Будь осторожнее, мужику стало скользко.
Грузовой исполин начинал гудеть, сначала улыбчиво, вежливо; потом все настойчивей. Инерция тянула его вниз, ему было нужно двигаться быстрее.
Лиза не могла себе этого позволить, она уткнулась в повороты дороги, прижалась лбом к рулю.
— Включи аварийные, — сказал Грабор. — Тебе нужно давить на гашетку, катись быстрее. Он нас раздавит, костей не соберем.
Легендарный гигант американских просторов выл мамонтом у них за спиной, водитель проявлял последнюю вежливость. Он не понимал, что ему делать в этой ситуации, он скатывался с горы на тормозах. Ребятишки с надписью “Just married” действовали вяло, непрофессионально. Они — частники, почему они должны уметь ездить по горным дорогам?
Он наблюдал за
ними давно, где-то от Бакстера или
от Голубого Каньона: молодые,
смешливые, жестикулирующие
непонятными жестами.
Глупые, влюбленные… Он не мог
позволить себе много думать о них,
его бампер начинал тыкаться им в
спину.
Нужно довести их до разворотной площадки, подумал он. Надавить и оставить на парковке, ближайшая поляна находилась через полмили, очень мало и очень много в такой ситуации. Он гуднул так, что слетел снег со скал и кедров. Винни загудел во славу их молодости, со злостью хлопнул себя ладонями по лбу. Они ушли вправо и остановились на пятачке для туристов, выскочили из машины и приветливо замахали ему руками. Он лукаво пошевелил им бровью в ответ и тут же пошел гулять по отрогам гор корпусами тяжелого трейлера. Прицеп отвалился при первом ударе о скалу, и Винни подумал, что уже не помнит, чем был сегодня загружен. Из кузова вывалился гравий, ударился о выступ и разлетелся во все стороны, по-воробьиному прыгая по амфитеатру горных ступеней в долину. Он выключил радио на всякий случай, но бодрая танцевальная музыка в его ушах еще вертелась. Он внимательно наблюдал за каждым скалистым порогом, о который ему предстоит удариться. Машина была крепкая, но такого падения не могло выдержать никакое железо: “мы выпускаем автомобили с тридцатых годов”, но этим горам миллион лет. Он достал сигарету, но зажечь ее не успел. Внизу, в долине, лежал теплый маленький город: Норден, ты можешь быть теплым, Норден? Его матери там не было. Он подумал: если бы в этом городке жила моя мать, я приземлился бы живым. Я сегодня сделал хорошее дело, напоследок. Больше возможности говорить у него не было. Вокруг начало трясти, взрываться, что-то из кинофильма. Винни подумал, что когда-то видел такие кинофильмы, но они ему не нравились. Его ударило, долбануло и погладило, через семь минут он полностью обуглился с улыбкой на лице. Потом он снял кольцо с левой руки, решил: буду спать.
фрагмент 69
Светало, Толстая вернулась из леса с поцарапанной щекой.
— Внизу невозможно пописать, все видят. На скалу я залезть не могу. Не смотри на меня. — Она села за автомобилем. — Может, он еще живой? Попробуй. Ты такой спортивный. У тебя длинные ноги, сильные руки.
Ущелье было отвратительно глубоким, от грузовика оставался лишь дымок, курящийся дымок, который никак не говорил о продолжении жизни. Куски красного металлолома: все маленькое, далеко, внизу… Внизу также лежал незнакомый город, его дымы были направлены по ветру: будто бесконечно и согласованно стреляют орудия. Равнонаклоненные, живые дымы, растущие в одну сторону. Там виднелась и церковь. Где тут проституция и карты? Где цыгане? Лиза зарыдала, прислонившись лицом к колесу автомобиля.
Поднялась, застегивая джинсы, пошарила по карманам в поисках денег. Она перемещалась сомнамбулически, взяла в руки камень, бросила его в пропасть. Она чувствовала свою вину, хотя на ней не было никакой вины, не было ничего, кроме собственности своего тела и фантазий, ей хотелось из-за этого самоубиться. Она рвала на себе кофту и, если бы смогла это сделать, побросала бы ее обрывки в пропасть. Настоящая истерика могла начаться через несколько дней, Грабор надеялся, что она вот-вот успокоится.
— Хороший мужик, — сказал он. — Не то что мы с тобой. Надо что-то делать. Звонить в полицию нам с тобой не стоит. Да и телефона нет. Водки тоже нет. Знаешь, что я придумал? Он вез кокаин из Колумбии. Легче? Вспомни его лицо — настоящий наркотрафикант. О чем твои слезы, дура? Мы — Тип и Топ, клоуны. “Just married”. Потанцуем?
Толстая проблевалась и снова села на асфальт. Она стала в этот момент самой красивой женщиной на свете. Она вытирала губы.
— Он погиб, — сказала она. — Погиб, погиб, погиб. Мы опять кого-то угробили. Почему нам так не везет? — Она растирала лоб своими мокрыми холодными ладонями. Новая картина мира опустилась в ее сознание с мягкостью снежных хлопьев. — Раз он погиб, — сказала она, — значит, я рожу. Одним меньше, другим больше. Я нигде такого не читала, но такими должны быть законы природы. Ведь правда, мальчик? Правда?
— Ты этого хочешь? — удивился Грабор, но Лиза его не слушала.
— Теперь все в порядке. Теперь я поняла, что к чему. Я давно этого хотела. Какая холодная земля, — она поднялась с асфальта. — Мне нужно беречь придатки. Пожалей мои придатки, Грабор. Какая ты сволочь.
— И это будет историей его рождения?
фрагмент 70
Гостиница оказалась самой маленькой на земле. Когда утром Грабор открыл дверь, над головой висели сосульки и сосули. Они опускались с козырька над входом: плотные, чистые, сверкающие. Лучшие образцы были размером со среднего человека. Грабор оторвал одну из них и принес Лизе в постель. В телевизоре прыгали трагические музыканты. На стенах висели эстампы с ландшафтами штата. Они обещали большую неосвоенную землю. Молодожены прыгали с сосульками в руках, сражались, побеждали и проигрывали.
— Сударь, я вижу, вы очень спешите?
— Очень спешу, сударь.
— Очень жаль, но я должен попросить вас об одной услуге.
— О чем же?
— Пропустить меня вперед.
— Но я вошел сюда раньше.
— Что ж из этого.
— Вы ищете ссоры?
— А как же?
— Тогда защищайтесь!
Сосульки разламывались при первом соприкосновении и, падая на кафель ванной, разбивались вдребезги.
— Как ты похудела за эти дни. Как много пережила. Как подешевела.
Лиза извернулась и ударила его ледяной шпагой по щеке.
— Мальчик, тебе не больно?
В приемнике играл Клаудерман “К Элизе”, популярная мелодия. Профессиональные пальцы набирали звукоряд Бетховена с механической тщательностью, лишая музыку личности исполнителя и своеволия в аранжировке. Элементарный ученический клаксон. Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-лям. Толстая пыхтела от удовольствия, барабанила пальцами по коленке.
— Он профессионал, — сказала она. — Он играет самую простую музыку, но с такой четкостью, что становится уже не Бетховеном, а именно Клаудерманом. Он чистый! Вот какой. Он чистый!
— Хлорированный?
— Рафинированный. Или как дождь прошел. — Лизонька бросила шпагу и увлеклась музыкальными воспоминаниями. — Шопен — шелест, прозрачный. Мусогорский с красным носом. Громыхает. Вижу его калоши. А это написал? Стравинский? Что-ж-такович?
— Итальянский композитор Мимо Рота.
фрагмент 71
В углу столовки горел электрический камин, установленный в кирпичном остове старого: нарисованные угли тлели уютнее настоящих. На столиках — клеенчатые скатерки в синюю клеточку, антикварные солонки, мутные пластмассовые бутылочки с кетчупом. Все почти как дома. В туалете Грабор обнаружил вазу с несколькими чахлыми маргаритками, подарил несколько штук Лизе.
— Как где? Купил. Я умею делать сюрпризы.
Они доели омлеты с беконом, сходили за добавкой кофе. Проходя мимо опрятного старика бармена, Лизонька спросилась, можно ли здесь курить. Люди за соседним столиком хвалили пищу, один мужчина говорил другому, что хорошо знает это место. Они казались Грабору прекрасными в своем порыве.
— Все люди одинаковые, — подытожил Грабор. — Просто жрут разные вещи. Если бы мы с тобой любили пасту, сэндвичи и зеленый салат, мы не были бы такими мудаками. Что мы едим? Когда каждый правильно и честно делает свое дело, получается реальная польза всем, всему обществу.
— Я вообще-то могу замуж выйти, — отозвалась Толстая, закурила и тут же опустила сигарету под стол. — И мне больше не надо будет ничего делать. Детям найму няньку, будем вечером втихушку от мужа курить. И вообще я талант, который надо выращивать в оранжерее.
— В барокамере. Кстати, что это такое?
Грабор с внутренней улыбкой вспомнил Берту, давно он ей не звонил.
— Тебе все надо сразу. Много денег и любви. У нас нет привычки к труду и систематическому мышлению. Мы что-то не то употребляем в пищу. Что мы едим? Жареную картошку, лук, шкварки, кефир, колбасу. Сплошной жир, холестерин и крахмал. Dese yankee hot dogs don’t treat me stomach very nice… Один мой знакомый чувак сказал, что садится на диету, и стал потреблять только копченые индюшачьи ноги. Раньше ел все, что попало, а теперь сплошную индюшатину.
Лизонька заинтересовалась, она испробовала уже несколько вариантов здорового образа жизни.
— Надо есть пустой бульон из капусты. На мне юбка трещала, а через два дня уже висит. Где он прочитал про индюшатину?
— Он сам придумал. Главное — самоограничение. Многие от таких вещей зазнаются.
Служащий, пожилой человек в малиновом жилете тонкой шерсти и бабочке, похожей на бабочку местного министра обороны, вышел из-за прилавка, встал посередине зала. Он растроенно шарил в пространстве слезящимися глазами в пушке бесцветных ресниц. Молодая пара, сидящая за столиком у входа, дружелюбно посматривала на Лизоньку.
— Здесь нельзя курить, — сказал он наконец тревожным тоном. Походил немного у столиков, заглядывая каждому из семи посетителей в лицо. Дыма видно не было. Люди завтракали и не обращали на него внимания.
— У нас поэтому земля под ногами горит, — продолжил Грабор. — Что ни возьмем в руки — обязательно попортим. Квантовая механика, бля. Когда я сижу в обществе приличных людей, всегда думаю — а не плеснуть ли это кофе кому-нибудь в рожу. Ох, как защебечут… Или в метро… Схватить самую красивую телку и прыгнуть с ней наперерез головному вагону. Пусть каждый занимается своим делом. — Он укоризненно добавил: — Девочка, здесь нельзя курить, неприлично.
— Да, такое место хорошее. — Она погасила сигарету о внутреннюю сторону столешницы. — Сосульки, цветы… Я могу устроиться проституткой в Рено. Ты можешь играть в карты. Даже если выйду замуж — останусь с тобой. — Раздвинула шторки на деревенском окошке. Там все еще выставлялись медведи, олени и деды морозы, осыпанные золотинками. — Я так давно не видела снега! На ветках! Падает!
— Мы должны достичь большого успеха, — согласился Граб.
Старик так и не смог выследить бедную Лизу, снова вышел в зал и окоченело спросил:
— Кто курит? Признайтесь, кто курит? Пожалуйста.
Молодые у двери шумно задвигали тарелками и встали, собираясь уходить.
— Я, — сказала Толстая с вызовом. Конечно, я. — Она показала скомканный окурок, вертя его кончиками пальцев.
— Я же сказал вам, что здесь не курят.
— Я слышала.
— Я сказал вам. Здесь табличка.
— Ну, и что?
Старик покраснел, осунулся, не в силах осмыслить происходящее. После недолгого молчания подобрал нужную формулировку.
— Вы должны уйти отсюда. Сейчас же покинуть помещение.
— Все было очень вкусно, — Лиза встала, застегивая пиджак. — Спасибо.
Грабор плелся за ней следом, лениво бормоча что-то про трудное детство, детский дом и безбожие.
фрагмент 72
Они продолжали двигаться на восток. Серые скалы поблескивали отшлифованными боками через полупрозрачные налипи снега. Деревеньки и бензозаправки попадались на пути все реже. На разлапистых деревьях громоздились странные полукруглые сооружения из хвороста — гнезда больших птиц или очень маленьких верхолазных людей. Солнце было настолько ярким, что вот-вот должно было расколоться.
Полицейского за спиной заметили, только когда он на несколько мгновений включил сирену. Они откатились на правую обочину. Лизонька сжала пальцами джинсовую ногу Грабора.
Но полицейский не остановился. Сбавив скорость, он проехал рядом, осмотрел их, сияя неприхотливой улыбкой под выпуклыми рыжими усами. Гуднул, поздравляя молодоженов.
— Вот это и называется любовь, — прокомментировал Граб. — До электрического стула мы еще не дослужились.
Лиза перекрестилась, вздохнула освобожденной от печалей живою грудью. Пощелкала радиоприемником и начала красить ногти на руках и ногах. Делала она это старательно, самозабвенно, напевая свою вечную французскую песенку в противофазе к ритмам магнитофона. Примерно через полчаса она открыла окно и высунула в него все свои четыре конечности для просушки.
В лицо Грабора ударил запах шампуня гостиницы, где они останавливались последний раз. В этот момент ему казалось, что их бесстыдство утрачено навсегда, что бескрайней трагедии и тайны больше не существует и теперь никому из людей не дозволено играть и пугать друг друга.
— Какие горы, мальчик! Помчались!
фрагмент 73
Прошло больше года, когда она проявилась опять. Одиннадцатого сентября в полдень.
— Мальчик, как ты там? Что? Да, я скачала себе задницу. — Лиза не смеялась. — Слышал новость?
Грабор, к сожалению, новость слышал. Он стоял на крыше высотного здания, куда недавно переехал, пинал ошметки битума и вместе с остальными зеваками смотрел на задымленный Манхеттен. Он рассматривал клубы черной гари, поднимающейся над главным местом городского ландшафта, вспоминая фотографии японских пионерок на коленях судьбоносных президентов; матрешек с одинаковыми лицами, туристов с одинаковыми лицами; туман, который растворял в осеннее время его любимый остров и делал его невидимым; вспоминал ветренную слякоть, скользкие деревянные мостки на променаде Форт-Брэгга. На другом берегу реки рушились великие небоскребы. Открывать фотоаппарат Грабору не хотелось. Наступала новая осень, без свиданий на ступеньках Тринити Черч.
Заканчивался первый день бомбардировок Нью-Йорка. Наш первый безвоздмездный день.
— Любимая, — сказал он. — Мы хорошо жили. Приезжай.
1999 — 2001, Лонг-Айленд