Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2002
Повесть “Колдунья”
стоит особняком в ряду повестей
“купавинского” цикла Сергея
Бетева. Она не вошла в книгу “А
фронт был далеко”; после смерти
писателя рукопись затерялась в
недрах редакторских столов, и
только недавно едва ли не
единственный экземпляр
незаконченной повести с последней
авторской правкой и скупыми
карандашными пометками на полях
был обнаружен в домашнем архиве его
вдовой, Маргаритой Михайловной
Буториной.
Эта повесть по замыслу автора под
одной обложкой со “Своей звездой”,
“Афониным крестом”, “Главным
подъемом” и новеллой “Памятник”
должна была завершить картину
жизни маленького уральского
городка, вдали от фронта
перенесшего все тяготы Великой
Отечественной войны, образуя
единый “роман в повестях”. “Я не
знаю на Урале другого писателя,
который решал бы такую творческую
задачу”, — писал в послесловии к
изданию 1989 года Л. Румянцев.
Нынешнего искушенного читателя,
пожалуй, формальными изысками не
удивишь, да и тема вряд ли привлечет
новизной. Однако мир, который
создал в своих повестях Сергей
Бетев, требует, на наш взгляд, не
менее, а то и более пристального
внимания, чем иные новаторские
литературные опыты.
Действительно, Купавина —
совершенно особое пространство.
Первое, на что обращаешь
внимание, — ни в одной повести на
первый взгляд нет жесткого
антагонизма, серьезного конфликта.
Шпион, которого ребятишки
выслеживают на железнодорожной
станции, оказывается отставшим от
поезда инженером; чтобы осадить
деревенскую сплетницу, изрядно
попортившую крови молодой героине,
достаточно мужниного тумака.
Бытовые подробности, реалистичные
мелочи, подсмотренные внимательным
глазом, услышанные чутким ухом,
выписанные с несомненным и
заразительным любованием.
При этом Сергей Бетев далек от
пасторальных интонаций. Конфликт,
конечно, есть. Серьезный,
фундаментальный. Трагедии войны
здесь противопоставляется
крестьянский, исконно
патриархальный уклад русской
деревни, общинность в лучшем ее
проявлении. Бесконечность
человеческой доброты, говоря
словами писателя: “первозданной
доброты”, жертвенность и
бескорыстие противостоят беде и —
одолевают ее.
Еще одна особенность стиля
Бетева — его неповторимый язык,
сочный, яркий, с характерными
особенностями живой уральской
речи. Язык, от которого современный
читатель не по своей вине, но тоже
успел уже отвыкнуть.
Сегодня у нас есть счастливая
возможность пусть не завершить
“роман в повестях” Сергея Бетева,
но хотя бы обозначить его
“последнюю главу”, еще раз
вслушаться, еще раз вглядеться и
увидеть за “маленьким
человеком” — великий народ.
Алексей Вдовин
1
Послевоенный июль пришел знойным. Солнце сразу вылезало горячим, а к полудню, раскалившись, останавливалось в небе. Короткие ночи не приносили отдыха: земля не остывала.
На сенокос тронулись потемну, четырьмя телегами. За ними на привязи шагали коровы. Маленькие ребятишки спали среди узлов и разной утвари. Лошади тянулись за ехавшим впереди в седле дядькой Стуковым. Мы с Васькой Полыхаевым — тоже верхом — держались позади.
Косили, как всегда, в северной стороне. Там, за хлебными полями, разорванными большими и малыми перелесками, в многоверстных низинах, напоенных речушками да болотинами, выспевали тучные луга. Духовитое разнотравье поднималось под брюхо коню: махнешь литовкой — навильник готов. И так — до больших лесов.
Сенокосный рай!
Во все лета с путейской артелью на сенокос ездил дядька Стуков. Места эти он знал лучше всех, да и косьбу начинал и правил с умом: шалаши ставил где надо, в работу втягивал всех дружно, не позволяя, однако, и с пупа рвать. Тем более что к косьбе первыми приступали бабы да парни неупревшие, у которых литовки-то умудрялись находить кочки даже на ровных местах… Мужики будут приезжать на подмогу только по выходным дням, да еще кто отпросится с работы. Те будут чертоломить за пятерых. За две недели — край — надо отстоговаться.
Дядька Стуков мозговал по-своему. Одолеть дорогу до покосов в сорок верст непросто. Из-за этого и снарядил он подводы с вечера, чтобы к полуденному пеклу добраться до первых лесов, где можно от жары спрятаться, пообедать в тенечке и отдохнуть. Лошадей подкормить да подпустить к воде тоже не помешает. Таков расчет: если все пойдет ладно, к вечеру успеется и стан на месте обустроить, и с горячим ужином день кончить.
С восходом солнца телеги ожили. Загалдели ребятишки, запокрикивали матери, унимая самых егозистых. Телеги катили ходко, но заметно ожившая после голодной зимы быстроногая малышня все равно не пропускала ни одного леска, на рысях прочесывала зеленые островки и волокла к телегам все, что попадало под руку: цветы, горсти ягод, а то и два-три гриба.
Дядька Стуков изредка оборачивался на конный поезд, а потом поманил нас плеткой. Мы с Васькой подъехали.
— Приглядывайте за этими мизгирятами, чтобы шибко-то не расползлись, — кивнул он на телеги, — один потеряется, всем остановка. А дорога, почитай, вся впереди…
Поручение было по душе. Теперь мы ждали, когда кто-то отскочит от телег подальше. Потом разворачивали с Васькой коней и пускали их в мах, усердно орали на младших и гнали их обратно. Нам самим хотелось вдоволь наездиться. Но дядька Стуков был крут, баловства не любил, и мы его побаивались: ничего, если плеткой попробует маленько, а то и коня может отобрать.
Солнце лезло в вышину, припекало. Малышня заметно присмирела и находила себе занятие больше на телегах. И нам с Васькой в седлах сидеть стало жарко.
Наконец дядька Стуков круто свернул вправо на малоезженую дорогу, которая уходила к видневшейся лесной опушке. Не прошло и получаса, как мы въехали в лесную мешанину, где рослые березы и осины подпирал густой крепкий сосновый подрост. Дорогу с боков стиснуло, потом она круто пошла вниз, а вскоре лес как бы враз отстал от нас и мы очутились на ровной поляне в большом и широком логу, посредине которого сквозь заросли тальника проглядывалась вода.
Дядька Стуков сидел в седле, пока на поляну не выкатила последняя телега. Потом спешился.
Телеги рассыпались, и лог ожил. Поляна разукрасилась цветастыми косынками и платьями, брызнула в разные стороны ребятишками.
Мы с Васькой расседлали своих коней, ребята поменьше отвязывали коров, выпрягали из телег лошадей. По очереди подводили их к дядьке Стукову, который ловко надевал на них путы, чтобы далеко не отбились.
В двух-трех местах на траве раскатили полога, в середине расстелили скатерти. Из корзин выкладывалась немудрящая еда: вареная картошка, молоко да лук, в больших бутылях объявился квас, без которого на сенокос не ездили. Ребятня в момент наволокла мелкого валежника, и под треногой с небольшим казанком весело занялся костер. В дороге горячего обеда не готовили, только чай кипятили.
Скоро поляна примолкла. За обедом галдеть не полагалось. Еду прибирали дружно и без лишних разговоров.
Чай разморил всех окончательно. Ребятишки откатились с пологов первыми. Женщины лениво собирали кружки в кучу возле костра, чтобы сполоснуть в горячей воде. Девчонки, притащив с телег добытые в дороге грибы, чистили их и складывали в одно ведро: вечером можно будет спроворить грибницу.
Заканчивая дело, каждый искал себе место для отдыха. Кто опасался за поясницу, лег на телеги, укрыв лицо от солнца платком; кто не боялся земли, укладывался в тени высоких густых тальников, что плотно обступали небольшой ручей. Тут было совсем прохладно.
Вверху, над логом, под полуденным зноем, замолк в безветрии лес, ни одна птаха не тревожила тишины. Лишь время от времени фыркнет лошадь или вздохнет корова, оторвавшись на минуту от сладкой травы.
Сон отступил часа через два. Поднимались неторопливо, будили разоспавшихся ребятишек, собирали телеги. Мальчишки подгоняли к стоянке лошадей и коров, которые разбрелись по сторонам. Начали запрягать.
Дядька Стуков уже сидел в седле. Увидев, что артель готова в путь, молча тронул коня. Отдохнувшие лошади бодро вынесли из лога телеги по знакомой дороге, а через полчаса лес остался позади. И снова колки да перелески… Малышня уж не рвалась в стороны и смирно сидела на телегах, словно набираясь сил для вечера.
Постепенно отставали и хлебные поля, все чаще уступая в низинах место обширным луговинам, воздух, одолевая жару, полнился запахами цветенья, и дорога уже не казалась утомительной.
Солнце заметно скатилось с высоты, когда Корней Стуков по едва приметному следу среди зеленого разлива повел телеги в сторону маячивших вдали кустов. Кусты оказались высоким кудрявым ивняком, опоясавшим скобой небольшое, сажен в пятьдесят озерцо, упиравшееся дальним краем в густой заслон старых камышей.
— Тут и станем, бабоньки, — объявил Корней. — Место сухое, и вода рядом. Ладно будет.
Все были довольны, что прибыли в самый раз: до темноты еще далеко, и устроиться можно без торопливости.
Телеги оставили нетронутыми, только распрягли лошадей да отпустили коров. Почти тотчас зазвенела под оселком первая литовка, ей откликнулась другая: взялись выкашивать поляну. Первый прокос повел сам Корней, за ним пошли женщины, то и дело покрикивая довольно: валки, бугрясь, ложились высокие, тугие — богатый сулился сенокос!
Васька Полыхаев, прихватив легкий топор, двинулся к кустам. Забрался в ивняк поглубже и, выбирая длинные, стал рубить гибкие ровные прутья. А мы с ребятами вытягивали их на поляну, складывали в охапки по пять-шесть штук и волокли к телегам. На выкошенной поляне уже определили места для десяти шалашей, расположив их полукружьем вблизи старого прохода к воде. Прутья острили с двух концов и втыкали их поглубже в землю, сплетая меж собой тонкими ветками. Каркасы для шалашей выходили не шибко высокими, всего по грудь, но широкими и длинными да просторными: не одна — две семьи уживутся.
И вот уж первый навильник лег на готовый каркас, стали крыть шалаши. Разбирая валки каждый для себя, озорно подгоняли соседей. Траву подбирали граблями всю, без остатка. Крыли шалаши потолще, травы не жалели: завтра усохнет, приляжет, и лишний навильник над головой — польза: ни дождь, ни ветер не возьмут. А до чего же духовитое жилье получилось!
После шалашей взялись за телеги. Стянули узлы с одеялами и одеждой, устроив постели, затаскивали в шалаши все, чему не положено быть на виду.
Васька Полыхаев без роздыха орудовал своим топором, заготавливая дрова. В середине поляны перед шалашами, где отвели место для костра, росла свежая поленница, а малыши все тащили и тащили топливо. Васька рубил попадавшийся валежник, крушил пеньки — для костра годилось все.
Корней остановил его:
— Куда ты сырья-то навалил? Приготовь-ка телегу да веревку подлиннее: съездим до лесу за сушняком. Тогда и сырье пойдет. Мне все одно на кордон надо. Пока я там свои дела сделаю, вы с Санькой телегу и нагрузите…
Но первый костер, хоть и не без канители, уже пустил сизый дымок. На высокой перекладине над ним повесили на железные крючья большой казан да два поменьше.
— Долго ездить будете, Корней? — спросили Стукова.
— Часа за два, бог даст, управимся.
— В аккурат и успеете к ужину. А припозднитесь, так все одно не остынет. Мы посумерничаем сегодня…
Ехали скоро. Правил Корней.
В лесу оказались, когда солнце подалось к закату, оправив макушки сосен оранжевой каймой. В этих местах смешанные леса уже заметно уступали сосновым. Среди пологих увалов вперемежку с многоверстными логами, глубокими и темными, зачинался жесткий безмолвный спор: сильные породы нещадно сживали со свету березу, осину и другую слабосильную всячину. В северную, с суровым норовом сторону, сырую и ветреную, где правил законы урман, двинулись дружно, подавляя все, пихта, ель да лиственница. Благородные сосны, учуяв к востоку края посуше, блюдя чистоту, неприметно набирали высокий рост да красивую стать, объявлялись где-то за сотни верст царственными пышминскими борами, не ведая о том, что в конце пути их уже караулил безжалостный человеческий топор…
Предвечерний лес начинал по низинам кутаться в сизые шарфы тумана, потянувшиеся над упрятанными в чащобы ручьями да речушками, когда мы поднялись на высокий лесной угор. Почти на самом его верху, посреди большой поляны, словно нарочно уготованной для человеческого жилья, открылся кордон.
Добротный, загоревший на солнцепеке дом из листвянки стоял высоко, повернувшись тремя окошками на закат. Впритык к нему под общей крышей расположились, обозначая двор, приземистые завозня, конюшня и сарай. Подальше, в огород, отбилась опрятная банька. Вся усадьба с умеренным огородом была обнесена жердянной изгородью, излаженной, как и все другое, со старательной основательностью.
Одинокое человеческое жилье выглядело хоть и строгим, но привлекательным. Может, оттого, что над крышами построек на высоких шестах торчало множество скворешников. Или оттого, что возле угла дома тесно сбились в кучу четыре рослых кудрявых березы, а может, и от той чистоты и ухоженности, которые радовали глаз.
— Вишь, как славно: почитай засветло доехали, — сказал как бы для себя Корней.
Васька Полыхаев ухватил его за рукав и, повернув круглое лицо с удивленными глазами, вдруг спросил:
— Дядя Корней, неуж тут и живет колдунья-то!?
Стуков взглянул на него из-под нависших бровей, хотел, видно, сказать что-то, но только вздохнул. А потом взялся за козырек Васькиного картуза, надернул его Ваське на глаза до самого носа и отвернулся. Да еще хлестнул кобылу:
— Н-ну!..
Я бы, конечно, ткнул Ваську как следует. Но сам, можно сказать, испугался, что он сбрякал чего не надо. Да и сидел я неловко: по другую сторону телеги.
Васька и сам понял, что заехал не туда. Он поправил фуражку, швыркнул носом и, покраснев, примолк, как пришибленный.
Я слыхал про колдунью от мамы. Говорила она про нее, если спрашивали, всегда мало и неохотно, как про запретное. Да еще и добавляла:
— И что вам далось: колдунья да колдунья?.. У нее ведь имя есть.
Корней остановил лошадь возле дома, слез с телеги, толкнул калитку в воротах и обернулся к нам:
— Да… нету хозяйки-то… — Подумал немного. — Вот что, ребяты: поезжайте в лес вон той дорогой, что за огород пошла. По первому своротку заберете влево. Там много сушняка, сами увидите. В момент телегу наберете. Васька, ты топор захватил?
— Ага, — торопливо откликнулся Васька.
— Вот и хорошо. Да увяжите потом ладом, — наказал еще Корней. — И сразу заезжайте за мной.
С этими словами он нагнулся, пошарил рукой под воротами, что-то потянул, и калитка открылась. Корней шагнул во двор, не посмотрев на нас.
2
Корней Стуков полжизни испытывал судьбу в чужих краях: всю мировую просидел в окопах, без роздыха ушел под красным знаменем на гражданскую и воротился домой с навечно согнутой в локте левой рукой. Из-за нее и не стал козырным работником. По крестьянскому делу все время старался возле лошадей, а когда началось железнодорожное строительство, оставив свой домишко в Перекатовой овдовевшей сестре, перебрался с семьей в Купавину и устроился в Экспедицию.
Прошло уже больше пятнадцати годов с той поры, а в Купавиной об этой Экспедиции толком так никто ничего и не узнал, потому как дядька Стуков и по-праздничному-то настрого выговаривал за день до десятка слов, не более, а в остальные дни и вовсе молчал.
Попервости надеялись узнать что-то от самой тетки Дарьи. Но она от любопытных отмахнулась: видно, муж разговаривал с ней не больше, чем с другими купавинцами. И все-таки обронила как-то:
— Все городские, и все ученые — страсть.
Это не утешило: и без нее все знали и видели, что приезжали городские. А раз городские, то и понятно — ученые.
Наверное, Экспедиция бередила покой купавинцев тем, что дом для нее построили за каких-то две недели из готовых привезенных брусьев и на особый манер: с большими окнами и культурным крыльцом. За входной дверью, без всяких сенок, открывался не длинный, но широкий коридор, разделявший дом на две половины, с кухней и двумя вольготными комнатами в каждой. В одной половине жили Стуковы, а в другой — никто. Гостевая половина и мозолила глаза купавинцам своими дорогими шелковыми занавесями на окнах, а еще больше — железными кроватями с никелированными спинками, байковыми одеялами да белыми подушками. Кроватей стояло по три в каждой комнате, да еще по столу под скатертями с четырьмя стульями и большому фабричному шкафу.
Экспедиция оживала летом и тоже не часто, раза два-три в месяц. Люди, которые там объявлялись, долго в Купавиной не замешкивались, разве только на ночевку. А потом комнаты опять стояли пустые, недосягаемые и чистые, светлее амбулаторских.
При Экспедиции была построена большая конюшня, в которой почетную половину занимали четыре казенных лошади, а другую — стуковская живность во главе с коровой. С появлением приезжих лошади оказывались в их распоряжении вместе с дядькой Стуковым, и конюшни пустовали.
Говорили серьезно, что Корней Стуков получал хорошее жалованье круглый год, хотя зимами все время обретался дома. И жена его тоже состояла при оплате за то, что содержала в чистоте жилую половину для приезжих.
Это уж было совсем удивительно: мытье два раза в месяц в летнюю пору, а жалованье — весь год!
Но осуждать такое вслух опасались. Наверное, все из-за той же непонятной Экспедиции… Да и судачили-то про Стуковых чаще женщины, которые сами хоть без дела и не сидели, но по большей части нигде не работали. Дарья для них и была бельмом в глазу потому, что, не делая видимой мужской работы, числилась при жалованье.
Что касается мужиков обстоятельных, к слову которых прислушивались, то те отзывались обо всем этом по-другому. Многие знали Корнея еще по деревне Перекатовой.
— Спасся мужик Экспедицией… — говорили они без всякой зависти, а скорее — с одобрением. — А то ведь глядеть больно было, как жил..
Купавинцы не забыли, конечно, как объявился Корней на станции. Семью в дом Экспедиции он привез на трех телегах. На первых двух рядом с узлами да всяким барахлом сидели Корней с Дарьей, девка да шестеро парнишек. За последней, груженой домашним скарбом, шла на привязи худая коровенка. Восемь душ при себе доставил Корней на Купавину! По тем временам не только что одеть, а прокормить такую ораву было надсадно, тем более что стуковские ребятишки все уже крепко стояли на ногах и находились в самой прожорливой поре: младший по осени отправился в первый класс, другой — во второй, в третьем и четвертом сидело сразу трое Стуковых, самый старший стал пятиклассником, да девка пошла в шестой. Дарья Стукова, сказывали, под похлебку да кашу ведерные чугуны держала. А хлеба сколь надо! Он ведь тоже не дешевый.
Может, потому-то на стуковской половине дома Экспедиции в комнатах и стояли только кровати да табуретки, большой стол на кухне да еще горка оправленных в жестяной узор сундуков: последнее из приданого Дарьи.
И все равно, на удивленье всем, стуковские ребята ходили в школу отменно прибранные. Дарья сама обшивала семью, а Корней и чеботарем был дельным да еще и пимы сам катал.
Стуковых ребят на Купавиной звали грачиной породой. Из-за отца, конечно. Сам-то Корней к тому времени хоть и стал пегой масти, но смолоду был черен, как головешка, и волосом богат по-медвежьи. В бане, когда он, побурев от веника, выходил из парной, его всегда маленько сторонились не из боязни, а от неодолимой оторопи: волос покрывал не только его грудь, но и топорщился на лопатках, не говоря уж о руках, заросших до самых плеч. И парни его, хотя и не унаследовали суровости отца, по лику, кроме одного, сошли с той же колодки, что и сам Корней. Конечно, по телу волосом они еще не обзавелись, но масть свое уже брала: мать всех их перед школой стригла овечьими ножницами. Были они черноглазы, а в старших уже начинала проглядываться и отцовская горбоносость, которая не шибко смягчала суровости Стукова даже тогда, когда он улыбался. А улыбался Корней редко, да и то одними глазами, которые вдруг теплели. Тогда казалось, что из Корнея глядит на людей совсем другой человек.
Девка ихняя — Манька — походила на мать, о ней и сказать особенно нечего.
А вот, Ванька, который в год приезда пошел в четвертый класс с братом Митькой, был как подкинутый: ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца. Все в нем было наоборот, как назло всем Стуковым: и волос льняной с рыжеватой ржавчинкой, и глаза серые с зеленоватинкой, лицо круглое с крепким коротким носом, губы по-девичьи пухлые. В отличие от братьев, в росте он был покороче, непоседлив, легок на улыбку, любопытен и неутомим в ребячьих играх. Стуковский дом Ванькиными стараниями был населен собаками, кошками, хромыми галками, голубями, даже ежик появлялся, а зимой еще и разная мелкая птаха, которую Ванька веснами при стечении станционной ребятни выпускал на волю. Случалось, Дарья начинала выговаривать за беспорядок в доме от Ванькиного хозяйства, посматривала, ища поддержки, на мужа, но каждый раз замолкала перед его теплевшим взглядом.
В одном был схож Ванька с братьями и не уступал им — в работе. В стуковском доме к ней приучали всех сызмальства.
А секрет Ванькиной отлички от братьев тоже давно узнали: был он Корнею вовсе не родной сын.
Рассказывали, что, вернувшись в конце девятнадцатого в родную деревню, Корней сразу женился. А года через три-четыре, когда в семье уже народились девка да два парня, по первому снегу застала в Перекатовой болезнь нищенку с ребенком, которому по виду определили года два. Мать через несколько суток сгорела в жару…
Стали по дворам судить да рядить, куда пристроить мальчишку. Вспомнили про приюты, которые знали только понаслышке. Вот в те-то дни пришел за ним Корней, завернул в полушубок и унес в свою избенку.
Дарья, зная характер мужа, ни в чем не отличала Ванюшку от своих ребятишек. А сам он, уродившийся с редкой ласковостью, почти сразу стал звать ее мамкой.
Так и появился на свете еще один Стуков.
С переездом в Купавину хозяйство Корнея приметно поправилось. Никто не видел, когда Корней спал, ни на кого ни разу не дохнул с похмелья. Работник… Прошло два года, и кроме казенных лошадей, приписанных к Экспедиции, в конюшне вслед за коровенкой, приведенной из Перекатовой, появился годовалый бычок и полдюжины овечек, с весны до зимы стали выращивать пару поросят, а вокруг дома зарылись в земле куры. За всем надо было успеть. И Стуковы успевали.
На сенокос Стуков каждое лето выезжал со своими парнями. Все понимали, что Корнею сена требовалось больше других. Если овес для казенных лошадей ему доставляла Экспедиция, то обеспечить им сенную надбавку было его обязанностью, да еще собственная скотина требовала.
Любо-дорого было посмотреть в те дни на стуковскую семейную артель! Старшие ребята орудовали литовками не хуже мужиков, поменьше — и грести были мастера, и волокуши таскать. А когда начинали стоговать — наверху сено принять умели и самые младшие.
На Купавиной была семилетка, и редко кто из ребят учился дальше. Корней тоже выше своих не тянул, и скоро Стуковы начали появляться и в деповских мастерских, и в вагонном участке, и даже в связи… А потом и в армию стали уходить.
На отличку от всех опять вышел только Ванька, который и до семилетки шагать отказался, остановившись после шестого. И виновата в том была все та же Экспедиция…
Под вывеской Экспедиции на Купавиной обосновалась база ученых лесоводов и биологов из Свердловска. Корней Стуков числился ее заведующим. Он обязан был не только принимать командировочных на ночлег, предоставлять им лошадей, но и сопровождать их в лесных поездках.
В лесу, не без помощи Корнея, ученые нашли себе еще одно пристанище — глухой кордон, на котором жил старый лесник Пахом. Для ученых крыша поблизости от работы была большим удобством. К тому же Пахом знал лес до последнего деревца, до самой мелкой твари знал, и по этой причине был непременным участником всех ученых бесед, кои велись вечерами на кордоне. В них его принимали как равного. А Пахома редкие наезды ученых людей не только не тяготили, а почти по-праздничному скрашивали его одиночество.
С наездами ученых на кордон былое знакомство Пахома и Корнея утвердилось крепкой дружбой. Корней без особого труда сговорился с Пахомом еще и о покосе, и это было для хозяйства Экспедиции прямо-таки находкой. Поэтому Корней частенько наезжал к старику и сам по себе дополнял по пути немудреные просьбы: сахару или соли привезти, припасу охотничьего, да мало ли чего требуется в лесу.
Каждый раз в такие поездки за Корнеем увязывался и Ванька. И не мог Корней отказать в этом парню: Ванюшка с самого малого возраста был ему на конюшне первым помощником, рвался к любой работе, которая не обходилась без лошадей. А уж с Пахомом, который мог часами рассказывать о лесе и его четвероногих и пернатых жителях, у Ваньки завязалась любовь неразливная.
Отходив в шестой класс и приехав с Корнеем после учебы к Пахому, Ванюшка вдруг попросился у отца остаться на кордоне. Корней непонятно мотнул головой, но не успел выговорить слова, как услышал и Пахома:
— А чё? Оставь Иванка-то пожить маленько. Пусть охлынет от учебы-то…
— А по мне, так он на ей не шибко упарился, — отозвался Корней. Однако сказал: — Пущай…
…У лесника на кордоне и хозяйство, и жизнь особые, на беспокойный, часто бестолковый порядок лесничеств мало похожие. Наверное, потому, что тут, в глуши и отдалении, полагаться во всех делах вернее всего на себя. И хоть всем известно, что дел в лесу сроду не переделать, руки опускать тоже нельзя. Может, оттого и много среди лесников потомственных, втянувшихся в лесную жизнь и работу не одним поколением.
Пахом тоже был сыном и внуком лесников. На кордон он стал сразу после женитьбы, отделившись от отца. Место для жилья облюбовал сам и ставил избу тоже по-своему, чтобы удобство с красотой не разошлось. За хозяйством молодые шибко не гнались: к огороду из живности держали только корову, три-четыре овечки да кур. Лошадь, конечно, казенная, собака для порядка.
На второй год жена умерла, не справившись с родами.
Так и остался один, не стал искать себе новую подругу, решив скоротать век в одиночестве. Понемногу извел хозяйство. А сейчас уж и скотина была новая: Чалый да молодой кобелишко Трезор. Все вместе каждодневно пропадали в лесу.
Когда к кордону пристала Экспедиция, зажилось повеселее: летом в доме люди интересные появились. А на зиму подарили ученые радио на батареях, через него мир слушал. К тому же, Корней раз-два в месяц пачки газеток привозил, читать которые хватало до его следующего приезда.
В общем, как ни поглядеть, жизнь менялась к лучшему. А теперь вот Ванюшка попросился погостить. Как только Корней уехал, Пахом объявил весело:
— Вот хорошо: завтра же и в лес!..
Утром, еще раз неторопливо осмотрев упряжь, Пахом, будто ненароком, пощупал на телеге корзинку с едой, коснулся топора, чуть тронул берданку, обернутую по казенной части тряпицей, и только потом подсел к уже устроившемуся на телеге Ваньке.
— Сегодня на дальних вырубах побывать надо, — сказал, тронув вожжами Чалого. — Делов там много…
Пахом коротко свистнул. Чалый с бодрого шага перешел на легкую езду, и почти тотчас телега утихла на мягкой лесной дороге. Повернувшись к примолкшему, утонувшему в его старом полушубке Ванюшке, Пахом, приглашая к разговору, спросил со своей обычной веселостью:
— Ты живой ли?
— А че? — встрепенулся Ванька.
— Ничего, — успокоил Пахом, — заметь, в лесу-то теплее, чем на просторе. А солнышко выглянет, так сам из полушубка выскочишь.
Утро светлело. Туман поредел и держался только возле островков редкого подлеска да кустарников. Но откуда-то сверху уже доносился птичий гомон. А вскоре под первыми лучами солнца вспыхнули яркой зеленью макушки высоких сосен, обозначив начало дня.
Погожий день разгуливался весело и стремительно. Солнечный свет, набирая силу, золотыми потоками раздвигал лесную гущу, добивая остатки тумана, высвечивая до пронзительной четкости и могучие стволы строевых сосен, и ершистую зелень подроста, и изумрудную замшелость старых валежин. И, словно соревнуясь в щедрости со светом, лес откликнулся ему своей многоликой песней, в которой смешались и разноголосый птичий хор, и звон цикад, и извечный собственный мотив бора.
— Гляди, Ванюшка, как лес-то живет, — натравливал Ванюшкино внимание Пахом. — А? И все в нем как есть на своем месте: ни взять, ни добавить. Отыми от него свет — и веселье из него уйдет… Вот поприметь когда-нибудь: при ненастье никакая птаха не запоет, разве только ворона каркнет, либо сорока затарахтит. Так это жители для леса никудышные…
Где-то в стороне взлаял Трезор, который до этого все время вился вокруг телеги.
— Чего это Трезор-то? — спросил тревожно Ванька.
— Наверное, животину какую-то облаял.
— А какая тут животина есть? — не унимался Ванька.
— О-о! — откликнулся Пахом. — Слава богу, всякая водится. И белка играет, и дятел трудится, и птица разная гнездится где положено. У каждой твари свое занятие и свое место.
— Как это?
— А так: как природа определила, так и есть.
Ванька такого объяснения не понял, но переспрашивать не решился, боясь показаться дураком, да и надоесть опасался.
К полудню лес расступился и дорога пошла смешанным мелколесьем, в котором преобладала осина да береза. Только кое-где в одиночку, а иногда и кучкой темнели молодые сосенки, да совсем редко попадали елки.
— Вишь, что делается? — Пахом махнул в сторону кнутом. — Еще лет десять назад тут добрый лес был, стеной стоял… И что? Вырубить вырубили, а дальше позаботиться силов не хватило. Отпустили выруба, а береза с осиной тут как тут, вон как затянули все… Теперь жизни нашей не хватит дождаться, пока вот эти сосенки вырастут, окрепнут да выживут отсюда эту осиновую орду.
— И что теперь? Все пропало? — допытывался Ванька. Пахом усмехнулся, по-доброму взглянул на парнишку.
— Да нет. Природа — она упрямая и за себя еще кое-как постоит. Конечно, лучше было бы, коли тут строевой лес подымался: вон сколько строек по державе молотками гремит, материалу-то сколько надо! Конечно, вот и это редколесье свое назначение исполняет. Скажем, для лесной птицы тут истинная благодать: по веснам на еланках косачи такие игрища заводят — чистый праздник. И глухарь токовать выходит. Куропатки пасутся… А четвероногой твари сколь? И заяц живет, и лось ходит. Потому как всем корм обеспечен… Такая она, природа: все в ней к жизни приспособлено.
Миновав полосу разнолесья, снова въехали в хвойный лес, который неожиданно кончился, открыв огромную, ровную как стол поляну, заросшую высокой травой, в которой не сразу угадывались пни, еще ядреные, не тронутые гнилью.
Пахом остановил лошадь, окинув внимательным взглядом поляну, сказал удовлетворенно:
— Вишь, какой чистый выруб? Тут и быть новому лесу.
Пахом освободил Чалого и пустил на траву. Расстелив на телеге чистую тряпицу, стал выкладывать из корзинки еду. Нарезав мясо и хлеб, пригласил:
— Ну-ка, Иванко, принимайся за работу…
А потом они долго кружили по вырубу, то обходя его опушками, то пересекая в разных местах. На середине им встречались черные пятна обгоревшей земли: тут лесорубы жгли сучья. Пахом что-то прикидывал про себя, вытаскивал из кармана помятую тетрадку, мусолил огрызок химического карандаша и старательно выводил в ней одному ему понятные каракули.
Часа через полтора вернулись к телеге.
— Пристал? — спросил Пахом Ваньку.
— Нет, — ответил тот и спросил: — А теперь куда?
— Домой. Хватит, отробились.
— Ну, и работа! — усмехнувшись, не удержал удивления Ванька.
— Смотреть — в лесу не последняя работа. Только этому учиться надо, — серьезно ответил Пахом. И приказал нестрого: — Добеги-ка до Чалого да пригони сюда. Запрягаться пора.
Возвращались другой дорогой.
— А сейчас куда едем? — заметил Ванюшка.
Пахом обернулся к нему и ответил хитровато:
— Сегодня у нас на весь день одна работа: смотреть…
Ванюшка больше не спрашивал. Он лег на телегу, заложив руки за голову, и стал смотреть в небо. Высокие сосны, казалось, ввинчиваются верхушками в небесную вышину, в которой притихли редкие белые облачка. Но вдруг все замерло и наступила тишина. И только когда услышал голос Пахома, понял, что остановилась телега.
— Ванька, подымись-ка да погляди…
Они стояли на опушке леса. С одной стороны от них стеной вознесся густой темный бор, а через дорогу от него веселыми рядами убегали через большую елань светло-зеленые молодые сосенки, едва достигшие человеческого роста. Чистая нетоптаная трава в междурядьях посадки, словно умытая, казалась полупрозрачной.
— Бери корзинку, да пойдем поглядим, — позвал Ванюшку Пахом, слезая с телеги и направляясь в молодой сосняк.
— Зачем корзинку-то?
— Иди, покажу… — Пахом кивнул себе под ноги. Внизу, опутанная старыми травинами, выглядывала из земли розовая шляпка рыжика. — Гляди, и десяти годов еще нету этому сосняку, а уж своей живностью обзавелся. Вот как она бьет, жизнь-то, ежели оберегать ее… Ты пробеги по рядкам: глядишь, и наберешь рыжиков на жареху. Возьми вот. — Он протянул Ванюшке нож. — А я пока погляжу свое…
Когда разгоряченный Ванька выбежал на дорогу с корзинкой, наполовину заполненной рыжиками, Пахом уже ждал его.
— Вот! — радостно сообщил Ванька, протягивая корзинку. — А ты что выглядел?
— Выглядел… — Пахом кивнул в сторону сосняка. — Хорошо поднялся. Пора сюда с топором являться.
— Это зачем?! — удивился Ванька.
— Тесно уже стало молодняку. Слабых надо убирать, чтобы сильным в росте не мешали. Так-то вот.
…На кордоне, поставив Чалого в конюшню и задав корма, Пахом спросил:
— Не надоело ездить-то?
— Нет, — торопливо ответил Ванька и спросил: — А завтра куда?
— Без дела не останемся, — успокоил его Пахом. — А сейчас айда-ка рыжиков обиходить да ужин собирать…
На крыльце их встретил Трезор, угодливо помахивая хвостом.
— Вишь, терпенья нету, — показал на него Пахом. — Это он, хитрован, есть просит.
Старик вынес из сенок кастрюлю и протянул Ванюшке.
— Тут похлебка евоная… Видишь возле конуры чашку? Вылей туда…
Подавая Пахому пустую кастрюлю, Ванька спросил:
— А на что ты с собой в лес берданку брал?
Пахом маленько оторопел от неожиданного вопроса, но крутнул головой, хохотнул и объяснил, подняв указательный палец:
— Для порядку. Без ружья, понимаешь, форсу не будет.
Через час поспела жареха. Ванька дул на горячую вкусную еду и изо всех сил старался удержать ложку, которая предательски норовила вывернуться из руки.
— Иди уж на постель, а то уронишь голову-то в сковородку, — посоветовал Пахом.
Ванюшка только улыбнулся виновато в ответ. А когда коснулся головой подушки, сразу увидел глубокую голубую вышину, в которую, медленно поворачиваясь, ввинчивали свои зеленые макушки высоченные сосны…
Каждое утро они встречали в лесу.
Пахом день-деньской неторопливо занимался своими делами, постоянно обращаясь к потрепанной тетрадке, но не отказывал и Ванюшке в объяснениях, если тот любопытствовал. А чаще всего советовал:
— Гляди и вникай.
Может, Пахом так говорил потому, что и сам-то, как полагается, объяснить мог не все. Как, к примеру, рассказать про бонитет?.. Сам-то Пахом не столько по ученым объяснениям, сколь по приметам знал, в каких местах и на какой земле лес быстрее подается в рост, раньше других, подобных себе, достигает зрелости. Да и у каждой лесной породы свой нрав.
Но, видя, как парень стережет каждый его шаг и приглядку, в душе Пахом такому интересу радовался.
День на третий-четвертый перед вечером возвращались они с делянок, где Пахом метил березы на дрова по выписанным билетам. День выдался жаркий, и Чалый лениво тащил телегу, за которой едва плелся, высунув язык и шумно дыша, Трезор.
Неожиданно Пахом своротил с наезженной дороги на едва приметную, заросшую травой колею, которая запетляла между деревьев и скоро привела к низинке с притихшей большой лывиной.
Трезор уже уткнулся в воду и с шумом черпал ее своим длинным языком.
— Вишь, дорвался… — сказал, глядя на него, Пахом. Он бросил вожжи, не мешая Чалому самому подойти к воде. — Нароком заехал ребят попоить…
Ванька не отозвался. Он сидел на телеге, как оглохший, и глядел на озерцо, словно вокруг ничего больше не было.
— Ванька, а, Ванька?! Ты че? — весело затормошил его Пахом.
— Как оно называется? — спросил, очнувшись, Ванька, едва приметно кивнув на воду.
— Да никак, — хохотнул Пахом. — Большая лыва в лесу — и все тут.
— Н-е-е-т…
— Хошь, по-своему назови, как душа пожелает… Ишо утки шибко любят эту лывину, — заговорил Пахом. — Ежели, к примеру, на ту сторону перейти к вербам да забраться в них поглубже, непременно гнездо утиное найдешь, и не одно. Место тут укромное, очень подходящее для выводков. Да… А вот тятя покойный рассказывал еще про другое: они ребятишками, когда с отцом, с дедом, значит, с моим, в эти места приезжали, то, пока он затесы делал, они с корзинками по этим лывинам бегали утиные яйца собирать… Яичница знатная из них!
— Разве можно? — зыркнул на него Ванька.
— От темноты, от темноты да неразумности… — вздохнул Пахом, отвернулся от Ваньки и закончил: — Но и сказать надо, что в те времена такое за урон брать в голову не приходило. Дичи-то раньше не по-нонешному было…
— Все равно разбой: гнезда зорить, — хмуро заключил Ванька.
— Верно, Ванюшка! — взял его сторону Пахом. — Я нынче и сам за это хоть с кого спрошу… — Помолчав, сказал однако: — А под осень мы с тобой побываем здесь с ружьишком. Как только откроют охоту, так и наведаемся.
Ванька взглянул на него и, ничего не сказав, отвернулся к озерцу…
Пахом не менял своего распорядка: от темна до темна — в лесу. Он ждал, что придет день и Ванюшка откажется пойти с ним в лес, где работа чаще всего однообразная, даже скучная, но непременно еще и изнурительная. Это — не по ягоды или грибы! Но Ванюшка молчал. Вечерами он клевал носом в чашку, едва ворочал языком, но утром, стоило Пахому заворочаться на печке, вскакивал и кричал со своей постели:
— А сегодня куда?
— Может, отдохнем? — выставлял Пахом свой вопрос.
— А кто говорил, что у лесника летом отдыха не бывает?
— Значит, опять в лес, — определялся Пахом.
…На восьмой день приехал Корней. Выложил пачку газет, два куска хозяйственного мыла, спросил:
— Мой гость не надоел тебе?
— Какой же он гость? Со мной в лесу каждый день. Помощник, почитай.
— Ладно, коли так, — удовлетворился Корней.
— Чего в лесу-то робили? — спросил Ваньку дорогой.
— Лес глядели.
— Разве это работа?
— Смотреть — в лесу не последнее дело. Этому учиться надо, — ответил Ванька серьезно.
— Ишь ты! — подивился Корней.
В августе Корней сказал Ванюшке:
— Возьмешь лошадь и верхом съездишь на кордон. Пахом велел.
— Зачем? — спросил Ванька.
— Не знаю. Ваши дела…
На другой день Ванюшка явился на кордон.
— Звал, дядя Пахом?! — вместо “здрасте” спросил еще издали.
— Звал, звал, — ответил Пахом, поймав лошадь за узду. — Сам отведешь? Овес-то знаешь где?
Потом Пахом хлопотал возле самовара, говорить не торопился. Разлил по кружкам чай, только тогда сказал:
— Ночью выезжаем на твою лывину уток глядеть.
По тому, как зарделся Ванька и не смог сразу ответить, Пахом понял, что удивил и смутил его. И чтобы замять неловкость, сказал как можно будничнее:
— Ты только с вечера телегу смажь. У меня под сараем в ведре без дужки деготь с машинным маслом смешан: трактористы летом дали. Шибко добрая смазка.
Оттолкнув кружку, Ванька вскочил.
— Да ты погоди, торопыга, успеешь еще, — попробовал удержать его Пахом.
— Нет, я сейчас!.. — бросил Ванька уже от дверей.
…Собрались через час после полуночи.
На крыльце их встретил Трезор, возбужденный и суетливый. Он жался к Пахому, державшему берданку.
— Чует, варнак! — одобрительно проурчал Пахом. — Каждый раз вот так: ждет.
Над кордоном в темном небе среди бисерной россыпи висел звездный ковш, а внизу все укрыл густой молочный туман, в котором утонул не только близкий лес, но и завозня с конюшней едва проглядывались: только что не наткнуться.
Почти на ощупь запрягли Чалого.
— Ванька, погляди, все ли на телегу положено! — покрикивал Пахом. — Да не форси: надень дождевик на фуфайку, еще постукашь зубами-то… Открывай ворота!
Чалый взял с места легко и уверенно понес телегу по дороге. В лесу небо едва проглядывалось, казалось темнее, а звезды — совсем далекими, мелкими. Придавленный туманом, лес казался вымершим. Только на редких колдобинах чуть поскрипывала телега, да время от времени поекивал селезенкой Чалый. То с той, то с другой стороны телеги поминутно мелькала возбужденная морда Трезора.
Мягкая дорога убаюкивала. Ванька, полулежа на сенной подстилке в обнимку с берданкой, которую поручил ему Пахом, незаметно задремал. Казалось, сомкнул глаза на минуту, но, очнувшись, почувствовал, что продрог, даже руки замерзли. Чалый тянул шагом. На краю телеги ссутулился Пахом.
— Далеко еще? — спросил Ванька как можно бодрее.
— А, проснулся.., — отозвался Пахом. — Сейчас приедем. Замерз?..
— Х-ы! В дождевике-то?.. — соврал Ванька и сел. — Еще не светает…
— И хорошо. На месте потемну-то лучше устроиться.
Надолго замолчали. Чалый, все так же покачиваясь, шагал по мягкой дороге, телегу слегка водило в стороны, но вот она совсем остановилась.
— Чего встали? — встрепенулся Ванька.
— Приехали, — сказал, слезая с телеги, Пахом.
— А где вода?
— Тут, — Пахом ткнул кнутом в туман рядом с собой. В ногах вертелся Трезор. Ванька стоял с берданкой, не зная что делать.
— Значит, так… — начал Пахом, — с телеги возьми только кожаную сумку, в коей патроны да фляжка с водой. Остальное, окромя сена, накрой пологом. И айда устраиваться… Потом я лошадь отведу подальше.
Видя перед собой только спину Пахома, Ванька двинулся за ним. Шагов через двадцать-тридцать почувствовал под ногами высокую траву и почти сразу же — какой-то кустарник. Еще через несколько шагов оказались на твердой земле. Пахом остановился.
— Это мой скрад, уж года три, как оборудовал, — объяснил он. И посоветовал: — Вот теперя дождевичок-от сними да брось под себя и садись. А то и лечь можешь, пока не брезжит. И не шуми… Ладно, я схожу с лошадью управлюсь.
Он растаял в тумане. Следом за ним зашумел кустарником Трезор.
Оставшись один, Ванька с удивлением заметил, что не только согрелся, но даже вспотел. Вокруг в двух шагах ничего не было видно, неизвестно, в какой стороне была вода и куда подался Пахом. Ванька попробовал прислушаться к тишине, но ощутил одну пустоту.
Он не мог бы сказать, сколько времени прошло, когда узнал шумное приближение Трезора. Тот вынырнул из тумана, ткнулся носом Ваньке в лицо и сел рядом, вывалив язык. Неслышно появился Пахом.
— Сидите… — сказал, опускаясь рядом. — Теперь уж скоро: вон верба объявилась, — показал он пальцем над собой.
Ванька задрал голову: вверху и вправду торчали из тумана спутанные ветви вербы.
Занимался рассвет, еще далеко было до солнца и темь на земле не отступила, но на небе уже блекли далекие звезды. В тумане начали неясно проявляться верхушки сосен, и Ванька сообразил, что они сидят где-то напротив того места, куда их вывела дорога. Потом перед глазами проступила густая вязь ивового кустарника и стал виден весь скрад: утоптанный под сенью верб, скрытый кустами и осокой сухой клочок земли, кое-как уместивший двух человек.
Пахом зарядил берданку, положил рядом. Потом прилег, уткнувшись головой в кустарник.
— Вот тут и будем их ждать, — тихо сказал, кивнув перед собой.
— Кого? — прошептал Ванька.
— Уток. Молчи!..
Ванька не стал больше спрашивать. С непонятной дрожью и до боли в глазах он всматривался в ту сторону, куда глядел Пахом, но ничего не видел. Присмиревший Трезор, казалось, дремал. Но вот туман немного отстал от земли, и за кустами матово зачернела вода…
Вдруг где-то совсем близко, колыхнув тишину свистящим шумом, пронеслись птицы, затихнув на далеком всплеске воды. Ваньку подкинуло на колени. Он вытянул шею, но, ничего не увидев, повернулся к Пахому, который встретил его взгляд с прижатым ко рту пальцем. Ванька осел на землю. Рядом в траве колом торчал Трезор.
Второй раз Ванька услышал уток издали, даже увидел, как они, миновав макушки сосен, скользнули вниз и нырнули в плотную кошму тумана, негромко потревожив воду. И опять Пахом взглядом приказал молчать. На этот раз Ванька понял его: пока не открылась вода, стрелять нельзя.
Туман стал уходить неожиданно: он растворялся на глазах, открывая почти все озерцо сразу. Пахом подтянул берданку и жестом приказал Ваньке лечь рядом.
На этот раз из-за леса в озерко упало сразу четыре утки. Взбороздив воду, они сложили крылья, крутнулись раз-другой и затихли. Пахом молча подвинул Ваньке ружье, повел взглядом на уток.
Ванька неловко приложился к прикладу и стал целиться, надолго прервав дыхание. От напряжения у него в глазу копилась слеза, но он боялся пошевелиться. Слеза сорвалась с ресницы, когда грохнул выстрел. Смело с места Трезора, Ванька, вскочив на ноги, глядел туда, где взлетевшие утки оставили раненую. Она, лихорадочно хлопая крыльями, взметая брызги, тянула к вербным зарослям. Наперерез ей буровил воду Трезор. Ванька тоже рванулся к воде, но Пахом успел дернуть его за сапог.
— Куда?! Очумел, что ли?..
Ванька опустился на колени и, поморщившись, потер плечо.
— Прижимать покрепче надо приклад-от, когда стрелять, — сказал Пахом.
Ванька не ответил. Он следил за Трезором, который уже отогнал утку от кустов, но та увертывалась, не давая себя взять. Наконец, изловчившись, Трезор сильно ударил ее лапой, взял, затихшую, и повернул к скраду.
Ванька первый раз в жизни не испытал к птице жалости… Потом они стреляли еще дважды: Пахом взял утку на взлете; Ванька ранил еще одну на воде. На этот раз утка ушла в кусты. Но минут через десять Трезор доставил ее хозяину.
— Ну, вот и потешились, — довольный, подвел итог Пахом. — Теперь с победой — домой!
Он поднялся, подхватил берданку с сумкой и пошагал из кустов к поляне. Ванька, встряхнув дождевик и подобрав уток, направился следом, хотя уходить ему вовсе не хотелось. Да и солнышко только поднялось.
Пахом, даже не оглянувшись на озерцо, миновал поляну и подался в лес. Вскоре они вышли к телеге, возле которой стоял распряженный Чалый и доедал сенную подстилку.
Ваньке не понравилось, как Пахом закончил охоту. Как-то без радости закончил. А ему хотелось поговорить. Правда, немного смущало то, что выстрелы были не совсем ловкими и точными. Так ведь он первый раз стрелял!..
Но по дороге на кордон Ванька, не единожды заново пережив охоту, почувствовал, что первая радость от нее поутихла.
Пахом заметил это.
— Чего приуныл, охотник? — спросил он как можно веселее. — Или устал?
— От чего уставать-то? — вопросом ответил тот. И сознался: — Вот, думаю: что в охоте самое интересное?
— И что надумал?
— А ничего не надумал. Лучше ты скажи, что в ней главное. Или стрелять метко? Или больше добыть?
— Эвона, как ты повернул! — удивился Пахом и задумался. — Я так полагаю: стрелять метко — дело хорошее. Только в таком разе надо стрелять пореже. Потому как по-иному уж и не охота вовсе получится, а убийство… На охоте, как и в лесу, смотреть надо уметь. Тогда интерес с пользой и сойдутся.
Ванькину первую охоту младшие Стуковы встретили шумным одобрением. Корней смолчал, но мать не сдержалась:
— Лесником хочет стать…
Было непонятно, как она к этому относится. Может, из-за того и сказала, чтобы узнать, как другие думают.
— А что? — спросил старший, Петька. — Главное, чтобы занятие по душе было. Вон, половина станционных парней спит и во сне видит себя на паровозах, а Степка Наумов, у которого отец в машинистах-инструкторах ходит, в депо идти отказался, подался в ШЧ — связь. Целый день по столбам лазит — и доволен. Мне тоже в вагонном хорошо. Давай, Ванька, жми в лесные начальники, я — за тебя!
— Мне в начальники ни к чему, — отмахнулся Ванька. — Да и не живут в лесу начальники. А я в лесу жить хочу.
— Ладно, поглядим, — подвел черту Корней. — Коли от школы отвернулся, работать надо…
Ваньке шел пятнадцатый год. Об устройстве на работу в станционные службы и речи быть не могло. Поэтому решили, что зиму он будет помогать отцу, а с весны пойдет к Пахому в ученики. Пахом же обещал к тому времени выхлопотать для Ванюшки какое-то жалованье, что и сделал перед маем. Узнав об этом, Ванька заторопился на кордон.
Пахом встретил ласково. Расспросил о здоровье домашних, настроил самовар, выставил на стол в глубокой чашке пряники и не без гордости объявил еще и засахаренную клюкву. Усаживаясь за стол, пообещал:
— А самый главный подарок опосля.
— Это еще какой подарок? — не терпелось Ваньке.
— Коли не угадаю на тебя, волен отказаться, — с хитроватой улыбкой отговорился Пахом.
Ванька торопился узнать все про свою работу, но Пахом тихонько унимал его и объяснял:
— Ты здесь теперя не гость, Иванко. Хозяином учись быть.
— Учи, я согласен, — живо заверил Ванюшка.
— Я что?.. Ты с лесом роднись, тогда он тебе все про себя откроет. Ты ему помощником стань: это и есть самое главное назначение лесника. Дел в лесу, конечно, много…
Ванюшка притих, и Пахом сразу перешел на другое:
— Вот ведь: заманил тебя в думу. Айда-ко, подарочек тебе покажу…
Пахом направился к двери. С крыльца он повернул к конюшне. Отодвинув засов, распахнул дверь, поманил Ванюшку к себе.
В стойле у кормушки стоял серый жеребец. Подрагивая ушами, он косил на них настороженным глазом.
— Вишь, с характером Серко-то твой, — удовлетворенно отметил Пахом. — Совсем еще молодой, двухлеток.
— Мой?!
— Твой, твой… В лесничестве выпросил, — объяснил Пахом. — Леснику без коня нельзя. Так что знакомьтесь.
— А седло есть? — спросил, приходя в себя, Ванька.
— Мое возьмешь. Не новое только. Да это еще лучше… Тащи его из завозни, там же на шпильке сбрую увидишь…
Серко волновался, вскидывал голову, нервно переступал передними ногами. Но Пахом, поглаживая его по морде, зауздал сначала и, передав узду Ивану, наложил седло. Серко отступил в сторону, но теперь уже Ванюшка ласкал его, дотрагиваясь до бархатной губы.
Когда Ванюшка вскочил в седло, Серко завертелся на месте, чуть приседая на задние ноги.
— Узду возьми! — прикрикнул на Ванюшку Пахом, открывая ворота. — Покрепче, покрепче!.. Вот так. Говорю, еще молодой он. Дай ему свою руку узнать. Пущай теперь!..
Серко легко вынес Ванюшку на поляну перед домом, крутнулся раз-другой, не зная, куда направиться под замешкавшимся всадником, и, сам выбрав дорогу, метнулся в темную прохладу соснового бора…
Через десяток минут конь с пригнувшимся в седле Ванюшкой вылетел из леса, в момент перескочил поляну и резко осел перед воротами, чуть не сбросив седока.
— Держись, Иванко, хоть и близко земля! — весело крикнул Пахом. — Каков конь?!
— Хор-р-рош… — отозвался Ванька, сползая с седла. Он в поводу завел Серка во двор, оглаживая его, не в силах расстаться.
— Туда же ставить? — спросил Пахома.
— Ваше место, — ответил тот.
Утром, собираясь на работу, Пахом подал Ванюшке новую толстую тетрадку и химический карандаш.
— Мне? — удивился Ванюшка.
— Кому же еще? Ты теперь лесник, — серьезно сказал Пахом.
— Куда мне ее?
— Пока — за голенище пристрой… — посоветовал Пахом и отвернулся.
Как будто нароком судьба уготовила Ванюшке рабочую встречу с лесом весной, когда в его хрупкой прозрачности зарождается жизнь, когда каждый день под щедрым солнечным светом окрашивается в новые цвета, оглашается веселыми голосами.
Ванюшка не отставал от Пахома ни на шаг, и тот скоро почувствовал накладность его усердия. Отшагав на таксации пятнадцать-двадцать километров, он вдруг просил при возвращении попутно заехать на какое-нибудь лесное озерцо или оставить его в мелколесье, где приметил косачиные выводки, а то и проверить, не случайно ли в прошлый раз на том месте поднял куропатку… И уж никак не мог уследить Пахом, когда Ванюшка набирал корзинку грибов.
За лето и тетрадка Ванькина оказалась исписанной чуть не наполовину. Записи о возрасте лесных участков, о качестве древостоя, заметки о предпочтительных местах новых лесных посевов соседствовали с обозначениями глухариных токов, косачиных игр и вальдшнепиной тяги. И даже собственные названия ранее необозначенных водоемов и урочищ появились.
К осени привез Ванюшка в стуковское гнездо всю зарплату, не истратив на себя, если не считать хлеба и соли, ни одной копейки. Принимая от Ванюшки деньги, Дарья всплакнула. Корней же, молча наблюдавший за происходящим, спросил:
— Что себя-то обошел?
— А мне ничего не надо, — ответил Ванюшка.
— Ладно… — неопределенно откликнулся на это Корней. Через неделю выложил перед Иваном тулку-двустволку. И увидел: сделал самый дорогой подарок.
За два с половиной года, проведенных на кордоне, Иван заметно переменился. Он остался таким же неуемным в работе, простым и веселым в товариществе, но появилась в нем и несвойственная ему ранее обстоятельность: и говорить стал не торопясь, и не досказывать что-то одному ему известное научился.
Только один Пахом знал, что на кордоне вырос новый лесник, который, переняв у него кровную связь с лесом, еще умножит ее своей молодой силой.
Но пришел другой срок…
У Ванюшки Стукова, единственного из братьев, по понятной причине метрик не было. Сам он, хоть и шел в школе вместе с Митькой, отставая от старшего, Петра, на год, однако старался равняться во всем по нему. И когда Петру пришла пора идти в армию, увязался за ним в военкомат. Что он там говорил начальству и военным докторам, ни сам Корней, ни Дарья, да и братья так и не узнали. Только через две недели после проводов Петра Ванька ввалился домой взъерошенным и радехоньким.
— Видали?! — как выигрышной облигацией, помахал он повесткой. — И мы годные! Теперя в кавалерию бы выхлопотать…
Но в настоящую кавалерию Ванька не попал. Оказался он на конной пограничной заставе в дальнем Забайкалье, где текла красивая река Аргунь. И, пожалуй, самым удивительным для него самого было то, что особенной перемены в жизни он не заметил.
— И чего это все ревут, когда в армию провожают? — рассуждал Ванька на заставе в первый день, когда его кормил в неурочное время повар, кряжистый парень чуть постарше его самого. И признался: — У вас тут и на армию-то не похоже вовсе.
— Здорово ты рассудил! — подивился тот в ответ.
— А что? Народу не видно, казарм — тоже. Почти что наш кордон над Большим логом, только пошире раз в пять. И — с охраной. Конечно, я понимаю: тут ловить главное, в газетках читал.
— Поживешь, увидишь, — с добродушным превосходством пообещал повар. — Служба у нас особая. Тут, брат, все строго по уставу. И делов всем по уши хватает и на день, и на ночь. А сперва знаешь какая тоска нападает?.. Видишь, лес один кругом, звери да еще граница…
— Какая же скука в лесу-то? — удивился в свою очередь Ванька. — Смешной ты, однако. Звери… Да и что это за лес, если он без зверья? Смешно…
Входил в службу Ванька легко, весело, как бы играючи, поначалу удивляя всех своими привычками: вставал до подъема, везде совался, умудряясь в любое время находить для себя какое-нибудь занятие, даже корзин наплел, чтобы за грибами ходить.
И пограничная наука давалась ему без особого труда: и ловок был, и на лошади ездил лучше старослужащих, из охотничьего ружья с седла брал куропатку на лету, на первых же стрельбах всю обойму всадил в яблочко, а недели через две и по лесу мог пройти с завязанными глазами. На похвалы только посмеивался, объясняя, что всю эту премудрость уже давно одолел на Пахомовом кордоне.
Но вскорости граница заставила понимать себя по-другому. Аргунь уже не была только красивой рекой, которой можно без конца любоваться. Она и тревожить умела, и слезу из глаз выдавить могла, когда надо было не просто вглядываться, а сторожить ее неспокойное течение, немея в неподвижности, чтобы еще и слухом не пропустить незнакомый всплеск воды. Лес с его звериным населением тоже обязывал понимать себя иначе: ветка треснет — не уху, уму загадка: человек или зверь идет? По крику птицу отгадать легко, а вот от чего вскрикнула — понять надо. За глухарем ходил, дыханье унимал, чтобы не спугнуть. Но глухарь уйдет — беда не велика, а вот нарушителя границы отпустить нельзя. Себя обнаружишь — и того хуже: зверь уходит, нарушитель к обороне изготовится…
Правда, временами казалось, что застава живет сама по себе. Может, оттого, что много здесь было от домашнего. На заставе кроме строевых коней и коров держали, и огород садили. За всем этим приходилось успевать, а для скота сено косить. Пограничники сами мыли полы, стирали белье, кололи дрова. По вечерам, как у людей, и баян играл, радио говорило, да и песни нередко случались…
После таких вечеров многие ночи оборачивались для Ваньки сладкими снами. Виделся Пахомов кордон с его теплыми тихими сумерками, то укутанный в прохладную кисею утреннего тумана, а то и умытый золотистым светом зачинающегося дня.
А граница уж накрепко привернула к себе: уводила в патрули, посылала в секреты, ставила в караулы, ночами вдруг подымала по тревоге…
В одну из таких ночей, забыв про свой карабин, и свалился Ванька по-рысьи на нарушителя, скрутил его в узел до визга, чуть не переломив руку с маузером. Потом на заставе, когда начальник перед строем объявлял благодарность, Ванька покраснел. Никто не узнал тогда, что ему было неловко: нарушитель-китаец, который по-волчьи извивался под ним, днем показался ему не то чтобы хлипким, а почти полудохлым. А говорили: матерого взял…
Ванька так сжился с пограничной службой, что весь армейский срок отбыл без отпуска, записав в послужной список пять задержаний.
Через три года он вернулся в Купавину с медалью “За боевые заслуги” на груди.
3
В доме Стуковых уже другой раз за месяц царило веселье: с разницей в три недели из армии пришли Петр и Иван. Корней, пожалуй, впервые в жизни благодушествовал и не хотел перечить хмельному веселью. А светло на душе у него было оттого, что жизнь поворачивала в желанную колею: дети окончательно выходили на свою дорогу, оправдывая родительскую надежду на их более счастливую судьбу. Да и на собственную старость — тоже. И еще радости прибавлялось — семья начала собираться вместе. Ведь пока Петр с Иваном отбывали службу, еще двое призвались. И вот — сыновья возвращаются.
Корней усердно вглядывался в сыновей, стараясь понять, не обеднели ли они на стороне характером, но парни сразу заговорили о работе, и Корней, утаив гордость, подумал, что посеянное им сулит добрые всходы. И потому, когда Иван вспомнил о кордоне, Корней не стал на сторону жены, уговаривавшей сына побыть дома хоть недельку, а даже вызвался проводить его к Пахому.
…Подъезжали к кордону на следующий день к вечеру. Но Ванька, уже давно обогнав в мыслях легкий ходок, кружил по лесным дорогам, стараясь представить заветные места. Подумал, что учиться к Пахому приехал весной, расстался с лесом перед армией тоже весной. И вот снова возвращается сюда весной. С чего же придется начинать нынче?..
Пахом при встрече, блеснув слезой, засуетился, приглашая их в дом. Но во дворе Ваньку перехватил, чуть не сшибив с ног, Трезор. Ласково потрепав вертевшегося вьюном пса, Ванька спросил:
— А где Серко?
— Где ему быть? На месте…
Ванька открыл дверь в конюшню и столкнулся со смоляным взглядом коня, но не пошел к нему. Он забежал в завозню, открыл знакомый ларь, зачерпнул фуражкой зерна. Серко осторожно обнюхал поднесенную фуражку, потерся щекой о Ванькино плечо, вежливо дотронулся до овса.
Ванька погладил его, но, увидев Пахома, нетерпеливо топтавшегося на крыльце, пообещал шепотом:
— Завтра, завтра…
За свою военную службу Ванька отчитался перед Пахомом за столом коротко и весело:
— Границу охранял на совесть, за что и награжден. А что у нас в лесу?
— Ох, Иванко! — со вздохом отмахнулся Пахом. — В лесу — одни заботы. А силов… — он развел руками. И признался: — Тебя ждал вот…
— Дядя Пахом, я не забыл, что обещал: в лес — на всю жизнь.
— Я вижу, — ласково посмотрел на него Пахом. — А без отдыха-то — сразу в работу, ладно ли?
— Я этой работы три года ждал, — ответил Ванька, вставая из-за стола, словно ставил точку в разговоре. — Пойду на ночь погляжу… Вы укладывайтесь без меня. — И спросил Пахома: — Ты тетрадку-то мою лесную сберег?
— А как же: в горке спрятана.
— Ты ее выложи на стол, — попросил Иван. — Я на зорьке в лес…
Ванюшка входил в работу с азартом истосковавшегося по любимому делу человека. Оставив Пахома с неотложными хлопотами, он верхом объехал все угодья, заглянул в свои заветные места. А потом в один из вечеров вместе с Пахомом уселся за план сезонных работ на кордоне, пересмотрел участки для новых посадок, предложив вместо некоторых, ранее намеченных, свои, определил порядок санитарных рубок, прикинул объем хозяйственных рубок. И Пахом был доволен, что ему не пришлось ничему возразить.
После этого Ванька занялся поездками по колхозам. У лесника на кордоне много и таких дел, в которых без посторонней людской помощи не обойтись. И тут Пахом увидел, что его молодой лесник устраивает дела по-своему. Веселый, общительный Ванька не напирал с нарядами на лесные работы. Он спрашивал про колхозные дела, про урожай и происшествия, а потом, к удивлению Пахома, люди чуть ли не сами напрашивались в лес. Пахом отметил про себя, что он-то всегда ставил условие: сделаешь — дам! Да еще начинал прижимать: “Билеты на дрова не выпишу!..” “За сенокосом не ходите!..” В конце концов нужда любого председателя делала сговорчивее. А Ванюшка все переиначил: его уговаривали дать лес с условием, что за это отработают, а он только соглашался. И все получалось с шутками да прибаутками, с которыми и сговор легок, и до дружбы ближе.
Молодого лесника скоро знали на тридцать верст вокруг, а еще особо привечали по деревням, не скрывая любопытства, в какой же из них он обзаведется хозяйкой. Те из бойких, которые как бы в шутку спрашивали об этом напрямки, получали один и тот же ответ:
— Только в вашей деревне, потому как у вас девки самые баскущие.
Те же обещания, улыбаясь во весь рот, сыпал и любопытным купавинцам. Но там не забывал добавлять, притворно разводя руками:
— Только мне Петро семафор не открывает: он старший — его черед первый…
Но кто мог угадать Ваньку?!
Как-то, заехав в Купавину, сказал, что собирается в Камышлов на базар. А через неделю явился к Стуковым с молоденькой цыганкой. С порога весело сообщил, вгоняя всех в столбняк:
— Вот жена моя. Катериной зовут…
…В Купавиной народ собрался разный. И хоть в артельной работе пообтерся немного и к общественному порядку жизни маленько уже привык, но к цыганам относился по-прежнему, по-деревенски: стоило даже не табору, а двум-трем цыганкам показаться на станции, как народ от мала до велика, забыв про игры и про раздоры, враз как бы изготовлялся к обороне. Вера в безмерную вредность этого племени была неистребима.
Ванькино явление с женой-цыганкой вызвало среди купавинцев оторопь. Осуждать хорошего парня не решились, пожелать счастливой жизни язык не поворачивался… Но, разведав, что молодые жить будут не на Купавиной, а где-то на кордоне, немного успокоились, зато разгорелось любопытство. Скорые на суд станционные бабы единодушно решили, что Ванька Стуков не иначе, как попался в цыганские сети через какой-то особый приворот, потому как никакой другой силе этого парня не согнуть.
Что касается мужиков — народа более обстоятельного и во всякую ахинею особо не верующего, — то они подходили к делу с разных сторон.
— Ванюшка, ты где высватал этакую? — спрашивали с улыбкой.
— На базаре, — отвечал Ванька.
— Неужто купил?!
— Украл, — резал в ответ Ванька.
— Иванко, твоей молодухе-то сколь годов? — вроде бы между прочим интересовались другие, — что-то уж больно молода?
— А на что мне старая? — посмеивался в ответ Ванька.
— Паспорт-то есть у нее? — не отставали.
— У цыганки-то?
— А как расписываться будешь?
— Поживем — увидим…
И спрашивать дальше нечего было.
Своим Иван рассказал, как все случилось.
В Камышлов он поехал, прослышав, что там можно купить хороший хомут. Его не обманули: покупку он сделал добрую и быстро. Выбираясь из базарной толчеи к коновязям, услышал в стороне шум, ругань и плач, срывающийся на крик. Протолкавшись поближе, увидел, как посреди толпы старый бородатый цыган ременным кнутом бьет девчонку-цыганку. Цыган был из старших. Мрачный старик, не обращая внимания на крики людей, бил девчонку с расчетливой жестокостью, деловито, не торопясь. При каждом ударе девчонка взвизгивала, ужом извивалась на земле. Изредка она бросала на окружающих взгляд, полный мольбы о помощи. На этот взгляд и натолкнулся Ванька.
Он сбросил с плеча хомут, шагнул к цыгану и отшвырнул его в сторону. Цыган едва не упал, а в следующее мгновение, зажав в руке кнут, грозно двинулся на Ванюшку. Толпа замерла. Ванюшка ждал, не верилось, что цыган ударит его. Но тот, не сбавляя шага, приближался, и рука с кнутом взметнулась вверх. И тут Ванькин удар оторвал цыгана от земли, отбросил в сторону, заставив отскочить зевак.
Ванька шагнул к оцепеневшей девчонке, взял ее за руку, и, подхватив хомут, почти бегом потащил за собой. Она не сопротивлялась, только часто оглядывалась. А минуты через две-три Серко с маху понес легкую телегу в ближайшую улицу. Последнее, что успел заметить Ванька, был выскочивший из толпы ошеломленный цыган.
Скоро под колесами прогромыхал мост через Пышму. Они въехали в лес, и Серко пошел шагом. Только сейчас Ванюшка повернулся к своей невольной пленнице. Не зная, о чем говорить, спросил сначала:
— За что он тебя?
Она смотрела на него и молчала. Ванька крутнул головой, пригрозил шутливо:
— Будешь молчать, далеко увезу. Как обратно пойдешь?
— Не пойду обратно…
— Ну и дела!.. Так за что он тебя бил?
Но она опять не ответила.
…Они отъехали от Камышлова километров двадцать, когда почувствовалось приближение вечера. Ванюшка стал посматривать по сторонам и через полчаса свернул с тракта на лесную дорогу. Показалась небольшая деревня, но Ванька подался от нее влево и выехал к лесной опушке, где бил небольшой родник.
— Вот тут и станем табором, — объявил весело, не теряя надежды на разговор со своей попутчицей.
Но та только молча глядела на него своими огромными глазами, в которых уже не было страха. Он сменился настороженным любопытством. Она слезла с телеги и отошла в сторону, не торопясь приводила себя в порядок.
Ванюшка сходил в лес за сушняком и начал разводить костерок; попросил издали:
— Чего стоишь? Распрягай…
Она помедлила немного, что-то решая про себя, потом подошла к Серку, ловко и быстро освободила его от упряжи. Повернулась к Ивану. Он оторвался от костра, нашел на телеге путы и протянул ей. Через минуту она отогнала Серка в сторонку.
— Как хоть тебя зовут-то? — спросил Ванька, когда она подошла к разгоревшемуся костру.
— Катерина.
— А меня Иван.
Они ощупывали друг друга взглядами, один — с добродушным любопытством, другая — все еще настороженно.
— Ну, и куда ты теперь?
— Куда довезешь. Потом — не знаю куда…
Она смотрела на него, вдруг растерявшись от собственной доверчивости. А в ее голосе прорвалась такая безысходность, что Ванька поспешил ей на помощь.
— Не боись. Со мной не пропадешь, — как можно веселее успокоил он.
Потом они ужинали.
— Это отец тебя бил, — спросил Ванька.
— Нет. Наш старший. Его Миняем зовут. И весь наш табор по нему — Миняи, — объяснила Катерина.
— А отец с матерью что?
Катерина словно оттаивала. Она уже не уходила от разговора, хотя предпочитала не рассказывать, а только отвечать на вопросы.
— Нет их у меня.
Катерина родителей не помнила. В таборе она жила с бабушкой. Но год назад, когда бабушка умерла, по обычаю Катерина оказалась в полной власти старшого. Он же пообещал ее в жены богатому цыгану, у которого умерла жена, оставив четверых ребятишек. Катерина заперечила и этим навлекла на себя гнев Миняя. Она превратилась в прислугу в его большой семье. Ее кибитка всегда ехала следом за его двумя телегами.
Сегодня он избил ее потому, что она без спросу убежала на базар.
Ваньке было жалко ее. Но он не знал, как ей помочь, как ободрить.
— Сколько тебе годов-то?
— Бабушка говорила, что я уже невеста.
Ванька усмехнулся, но, взглянув на нее, отметил про себя, что она и вправду ничем не уступит купавинским девкам, которых считают невестами. А по красоте и вовсе их обошла.
А еще видел Ванюшка, что никак она не может избавиться от какого-то беспокойства, которое даже говорить мешает ей. И он снова пообещал:
— Не боись. Со мной не пропадешь.
— Догонит он нас, — вдруг жестко оказала она.
— Кто?! — удивился Ванька. И вдруг понял, что она говорит о старом цыгане. И тогда пообещал уже серьезно: — Не догонит. А если сунется — пожалеет.
— Нет, Ванька… Он хитрый и злой. Он убить может…
Костер медленно затухал, красные угли уже подернулись серым пеплом.
Ванька поднялся и направился к телеге. Под ней он расстелил брезентовый полог, в изголовье пристроил хомут с чересседельником. Сверху бросил старый полувытертый тулуп.
— Будем ночевать, — сказал, обернувшись к Катерине. Она медлила. Ванька снял сапоги и залез под тулуп, угнездился как следует и снова позвал:
— Иди, ложись… Не трону я тебя..
И нарочно отвернулся.
Потом он слышал, как она села рядом за его спиной, а потом легла, легонько потянув на себя тулуп.
Ночь спустилась тихая и еще хранила дневное тепло. Под телегой не было видно звезд и темнота казалась гуще. Где-то недалеко в сторонке фыркнул Серко, на мгновение спугнув тишину. Ванька лег на спину. Он чувствовал рядом тепло женщины, слышал ее сдержанное дыхание и понял, что она не спит.
— Чего не спишь? — спросил тихонько. Она не ответила. А потом вдруг повернулась к нему, приподнялась и, невидимая, дохнула ему в лицо горячим шепотом:
— Возьми меня женой, Ванька! Я шибко любить тебя буду…
Он нашел рукой ее плечо, и она покорно приникла к нему.
— Ладно, спи… — отозвался он тихо.
Покинули стоянку на рассвете. Катерина полулежала на телеге, беспокойно оглядываясь на дорогу. После полудня с тракта свернули на укатанный проселок, и она повеселела.
— Куда поехали? — спросила.
— Домой, — ответил он.
…Пахом встретил их со своим неизменным добродушием. Выслушав недолгий Иванов рассказ, он даже повеселел и сказал:
— В этом деле — душа хозяин.
Но, подумав, все-таки не удержался от полушутливого замечания, которое можно было принять и всерьез:
— Однако беспокойную ты родню завел, Иванко!..
И, сочтя первые разговоры законченными, деловито направился к огороду, объявив:
— Пойду баню затоплю…
Когда Катерина ушла в баню, Пахом долго рылся в сундуке и, подозвав Ванюшку, подал ему полотняную рубашку и платье.
— Вот, от моей покойницы еще осталось. Отнеси-ка своей молодухе. А то я приметил, ей и перемыться-то не в чем.
Ванюшка летом в доме не спал. В завозне он приспособил под постель зимние розвальни. Накидав в них сена, он накрыл его пологом, вместо простыни постелил новые домотканые половики, которые выдал ему из своего запаса опять же Пахом. Цветастые подушки и обширное лоскутное одеяло венчали просторную постель.
Туда и отправились молодые вечером после ужина, к которому в честь торжества Пахом выставил из неприкосновенного запаса чекушку. Молодая, испытывая неловкость в непривычной одеже, от хмельного отказалась наотрез и явно тяготилась затянувшимся застольем.
На другой день Ванюшка повез Катерину в Купавину.
— Своим надо показаться да и в магазин заглянуть, — объяснил он.
На кордон молодые вернулись веселые, навезли обновок, а Пахому в подарок новую телогрейку. Иван сразу же заметил, что Пахом чем-то обеспокоен, но с расспросами не спешил. Отдохнув от дороги, Катерина занялась купленными ситцами. Мужчины вышли в ограду, и там Пахом сообщил:
— Понимаешь, Иванко, вчерась какие-то мужики вертелись на телеге недалеко от нас. Я хотел подъехать к ним, но они скорехонько развернулись и угнали… Наши деревенские меня знают, — размышлял Пахом вслух, — и бежать от меня не станут. Полагаю, цыганская телега была…
— Откуда? — удивился Иван. — Я же вон как смотался… И дорогой нам народу почти не встречалось.
— Эх, милок, — остановил его Пахом, — Цыганское ухо длинное, а чутье почище собачьего.
— Ты хоть Катьке-то не говори, — попросил Иван.
— Понятное дело… А Трезорку в избу не пущу. Он лучше нас учует, ежели что…
И хотя утром тревога показалась напрасной, день решили провести дома. Ванька после недавних затяжных поездок приводил в порядок гужевое хозяйство. Пахом прибирался в конюшне да обиходил двор.
И вдруг перед вечером заметался по ограде с лаем Трезор, утыкаясь мордой под ворота.
— Знать-то, пожаловали… — хмуро предположил Пахом. В это время из избы на крыльцо выскочила перепуганная Катерина.
— Ванька! Ванька! — звала она прерывающимся голосом.
— Чего ты?
— Они… Я в окошко видела… Не отдавай меня!..
— Ты что?!
— Что, что, что… — заворчал Пахом. — Цыганы пожаловали, вот что!
— А… — как-то непонятно протянул Иван.
Он на минуту скрылся в завозне, вышел оттуда о ружьем. Оставив его у ворот, шагнул за калитку.
Цыгане остановились шагах в пятнадцати-двадцати от дома, слезли с телеги. Их было четверо. Среди них выделялся памятный Ваньке по камышловскому базару бородатый Миняй.
Ванька стоял перед калиткой. Миняй шагнул к нему навстречу и сказал громко:
— Эй, Ванька! Отдай девку.
“Вот, леший, и звать как, где-то узнал!” — подивился про себя Ванька и ответил:
— У нас чужих в доме нет.
— Врешь, Ванька, — ответил цыган, недобро глядя на него. — Девку мы возьмем, — он махнул в сторону тех, что стояли у телеги. — Мы не в гости пришли.
— А я вас и не звал. Поворачивайте с богом…
— Жалеть будешь, Ванька, — сказал бородатый и двинулся к воротам. Трое почти тотчас очутились за его спиной.
И опять Ванька глядел на них с любопытством, словно не веря, что они решатся на что-то плохое. Но цыгане медленно надвигались, не обращая внимания на плясавшего перед ними, захлебывающегося от лая Трезора. И когда Ванька понял, что они не остановятся, он протянул руку в калитку. В следующий момент он уже вскинул ружье, и оглушительный выстрел выбросил навстречу нападающим огненную вспышку, шумнул над их головами дробью.
Четверо, как замороженные, пристыли к земле на солнечной поляне. Ванька захохотал, и смех его заглушил второй выстрел. Словно вихрем сорвало с места непрошеных гостей, едва успевших прыгнуть в телегу, которую бешено понесла, грозя разбить вдребезги, перепутанная цыганская лошадь, оставив за собой на дороге длинный хвост пыли.
Больше цыгане не появлялись.
Постепенно перестала волноваться и Катерина, хотя и вздрагивала еще от неожиданного лая Трезора. Лицо ее просветлело. Может, потому, что она оказалась на диво улыбчивой, отзывчивой на внимание. Она с каким-то детским усердием осваивала незнакомую ей огородную работу и непривычную для таборной цыганки домашнюю приборку. Иван видел, как она устает, но усталость еще сильнее подчеркивала ее яркую красоту: работа, а может, и то, что она все время находилась с человеком, которого так негаданно и счастливо обрела, сообщало ей ощущение постоянной радости.
Вечерами Ванька засиживался над своей тетрадкой и всякими бумажками. А сбоку, столь же сосредоточенная, пристраивалась Катерина.
— Ну, чего ты тут сидишь? — спрашивал Иван. — Ведь неграмотная же вовсе.
— Научи, — попросила она.
И пришлось учить, хоть собственные шесть классов не велика наука для учителя. Зато ученица попалась золотая: уже через месяц читала, хоть и не бойко.
В один из августовских дней Ванюшка в тени завозни разложился со своими охотничьими боеприпасами: подоспело зарядить побольше патронов к открытию охоты. Главным в охоте Ванька считал правильный заряд. Поэтому мороковал по-своему: дробь сортировал, к каждому номеру подбирал пороховую норму. Опасливо поглядывая на патроны, тут же вертелась и Катерина. Пахом с газеткой сидел на крылечке.
— Не на охоту ли со мной собралась? — спросил Ванька Катерину.
— Собралась, — не думала скрывать та.
— Не возьму, — сказал Ванька. — Стрелять не умеешь. Понятно?
— Научи.
Ванька захохотал.
— Ты же боишься.
— Не боюсь, — заявила она, но глаза ее помрачнели.
— Ладно… — поднялся Ванька. Он взял фанерную лопату, подошел к калитке, ведущей в огород, позвал Катерину: — Ну, пошли…
Катерина от калитки смотрела, как он, отойдя шагов на двадцать, в начале картофельного поля воткнул лопату черенком в землю. Вернувшись, сходил за ружьем, протянул Катерине. Помедлив, она осторожно взяла его и держала на вытянутой руке.
— Так и стоять будешь? — улыбнулся Ванька. Скомандовал: — Давай, сюда… — Он потянул ее к оградке, отделяющей двор от огорода, положил ружье стволом на прожилину, пристроил Катерину к прикладу. Стал рассказывать: — Приклад к плечу прижимай крепче… Мушку видишь? Вот в эту ложбинку гляди по линейке, чтобы мушка сравнялась с этими краешками… — показал на пятку стволов. — Когда правильно прицелишься, линейку не видно будет… Ну!..
Катерина ссутулилась над ружьем.
— Прищурь один-то глаз! — подсказывал Ванюшка. Она закрыла оба, и… грохнул выстрел. Ружье выпало у нее из рук. Схватившись за плечо, она отскочила от оградки, зыркнула на Ваньку угольным взглядом:
— Собака ты!..
Ванька хохотал, хватаясь за живот. Колыхался в смехе и Пахом на крыльце. А Катерина стояла, прижав руки к плечу, с полными слез глазами.
— Ну, пойдешь на охоту?.. — обнял ее Ванька, ему было смешно и жалко жену. — Леший с ней, с охотой. Не бабье это дело, сама видела, — успокаивал он ее.
Катерина вытерла концом платка глаза, уперла на Ивана сердитый взгляд:
— Давай еще…
Дом на кордоне жил новой жизнью. Он перестал быть только пристанищем двух одиноких мужчин, которые не были слишком привередливы в еде и уж вовсе не беспокоились о ее разнообразии. Они исправно, хоть и не очень ловко, занимались обиходными делами, топили по субботам баню, только по особой необходимости делали это чаще. Как полагалось, блюли хозяйство, не балуя его, однако, излишним вниманием.
Сейчас в этом доме чувствовалось присутствие женщины. Оно сделало в нем другими тепло и свет. Тепло не просто грело, а располагало к отдыху, свет проникал всюду, веселил разноцветные занавески, по-новому являл побеленную печь. Пол, укрытый непользованными половиками, приглашал ходить по себе только босиком: праздник для усталых ног!
Дом обрел душу и новое родство с людьми.
Осень для лесников — время едва ли не самое хлопотное.
Лес под зиму надо пустить чистый. Охота, и делянки для посадок подготовить, и уж совсем хорошо бы продисковать или продрать пустоши, где предполагается обильный самосев. А еще и работа в питомниках… А сколько еще хлопот людских! И под лесозаготовительные порубы делянки надо определить, и для хозяйственных нужд: жерди, черенки… А кто перезимует без дров?
Да и свои утехи манят. Как это, жить в лесу да в зиму остаться без ягод и варенья, без соленых груздей да сушеных грибов?.. К тому же и огород прибрать требуется.
Вот и училась на ходу у Ивана и Пахома и делала все это Катерина. И, может, не сумела бы или бросила от усталости, кабы не было каждое дело для нее открытием, наполняя и ширя счастьем новую ее жизнь.
В лесу Катерина осваивала все с прилежностью старательной ученицы, выпытывая смысл и назначение каждой работы. Присутствуя при разговорах с приезжими по делам людьми, не вмешивалась и не высказывала своего отношения к происходящему, но замечала даже самое малое изменение в настроении посетителей. А если Ванюшка интересовался ее мнением, говорила:
— Хитрый был, — и ни слова больше.
В другом случае предупреждала:
— Этот все наврал, Ванька, — и никаких доводов.
Со временем Иван не мог не признать, что Катеринины слова почти всегда оправдывались.
В любое время Катерина охотно отправлялась за ягодами и грибами. Но чему больше всего дивился в ней Ванька, так это пристрастию к охоте. Когда Катерина перестала бояться ружья, она не упускала случая пальнуть и по воронам — огородным пакостницам. Ей нравилось стрелять. Скоро она уже без промаха била птицу влет.
О своем таборном житье она никогда не говорила. И, словно желая показать, что старается о нем забыть, она для поездок в лес сшила даже платье обыкновенное, нецыганское, которое, правда, вернувшись домой, сразу же и снимала. Но Иван все равно видел, что таборное в ее характере вытравлялось медленно: иногда она замолкала вдруг, становилась чужой, а то и грубым словом хлестнуть могла, не чувствуя потом раскаяния.
Иван не мешал ей справляться с собой.
И вдруг ее словно подменяли. Катерину захватывало такое веселье, от которого задохнуться можно было: струились озорством глаза, повиснуть на шее могла, повалить на траву, душить в объятьях…
— Ты что, сдурела, Катька? — отбивался от нее Ванька.
— Шибко люблю тебя! — жгла она поцелуями. — Съем!..
А потом замолкала, обессилев. Однажды созналась тихо:
— Боюсь я…
— Чего?! — тормошил ее Ванька.
— Не налюблюсь…
— Не горюй — поможем!..
Эти вспышки безудержной страсти и растерянности будоражили кордон, но лесные дела, которые лежали на плечах Пахома и Ивана, были сильнее. И они незаметно, день за днем захватывали Катерину.
Трое на кордоне уже стали семьей.
В прежней жизни Катерины не было ничего надежного. Она не помнила родителей, знала только бабушку, которая оберегала ее от унизительной обязанности клянчить у людей пятаки. И никто не мог упрекнуть ее за это, так как муж бабушки еще на памяти всех имел последнее слово в таборе. Но это не делало их жизнь беззаботной: на хлеб надо было зарабатывать. Бабушка считала это делом только своим.
А Катерине, еще ребенку, она надела золотой крестик матери и сказала:
— Я свожу тебя в церкву, богу покажу. С этим крестиком он тебя не забудет.
Но на пути табора до смерти бабушки церкви не встретилось. А когда оказались возле большого села, Катерина в церковь идти не отважилась, потому что не знала, как там молятся. И только, стараясь остаться незамеченной, осеняла себя крестом на всякий случай.
А теперь она решила, что Он, которого она так и не успела увидеть, не забыл ее: Он послал ей Ваньку.
И Катерина чувствовала, как ее душа наполняется спокойствием и верой, что жизнь будет непременно счастливой.
Несколько раз за лето приезжал на кордон Корней, сопровождая ученых. Разные были люди: и молодые совсем, и посолиднее. К концу сезона явился маленький старичок с кудельными встрепанными волосами, похожий на Пахома. А сказали, профессор, главный, значит. И, вправду, молодые, да и постарше которые, в его присутствии вроде бы присмирели. Строгим оказался старичок.
И только с Пахомом становился душевным. Глядя на Катерину веселым гладом, спросил в первый вечер:
— И где это вы, Пахом Евсеич, в лесу такую красавицу отыскали?
— Не я, Федор Матвеич, не я… Это Иванкова удача, — ответил Пахом, явно гордясь молодой хозяйкой кордона.
Катерине ученые люди нравились своей обходительностью. Несколько раз по просьбе Ивана она провожала их в лес.
Но скоро такие поручения пришлось прекратить…
Как-то отправив Катерину в очередную поездку, Иван с Пахомом пилили дрова перед домом. Вдруг из леса послышался дробный топот и почти в то же мгновение Серко в бешеном намете вылетел с припавшей к гриве Катериной.
— Ты что!? — подскочил к ней Ванюшка. Ее колотило, словно в ознобе.
— Они недалеко… — выговорила она.
— Кто?
— Миняи…
— Обозналась ты, — сказал ей Иван, успокаивая. Но она только мотнула головой, не соглашаясь. Иван проводил ее в дом, уложил на кровать, накрыв большой пуховой шалью. Она покорно подчинилась и затихла. Выйдя во двор, Иван подобрал колун с пилой и сказал Пахому:
— Завтра закончим…
И отправился в завозню к своему верстаку.
Вечером Катерина рассказала, что увидела Миняя и еще двух таборных возле Перекатовой на проселке.
— Они к Камышловскому тракту правили, — объяснила Катерина. — А я как раз из лесу выехала.
— Да черт с ним! — прервал ее Иван.
— Он кричал, что каждый день знает, где я, — сказала Катерина невесело.
— Ну и что?
— Велел в табор идти. Не пойду — уведут. Не уведут — убьют…
— Боишься? — спросил Иван.
— С тобой — нет.
— И сама не бойся, — сказал ей жестко Иван, полез в карман гимнастерки и вытащил из него матово отсвечивающий желтый патрон.
— Это тебе для Миняя вашего. Распорядишься сама, как захочешь. — Сказал это с недоброй улыбкой. Потом подошел к вешалке, снял с нее двустволку, протянул ей. — Держи. Если Миняй преградит тебе дорогу, Катюха, дай ему попробовать этого заряду. — И подмигнул хитро: — Только меть ниже спины… Держи! — повторил, протягивая ружье. — А то, как говорит дядя Пахом, леснику без ружья нельзя: форсу не будет.
Цыгане возле кордона не появлялись. Не было слышно о них и в ближайших деревнях. Кордон жил спокойной жизнью, всецело подчиненной лесным заботам. О случайной встрече на проселке, так взволновавшей Катерину, уже никто не вспоминал.
Миновала золотая пора осени, и унылое тоскливое увядание природы заставляло жителей кордона все чаще пользоваться теплом домашнего уюта. Но осеннее безвременье с его муторными дождями и раскисшими дорогами, с нудными ветродуями и мертвенной стылостью беззвездных ночей, когда уже все, что запасено летом, надежно прибрано и укрыто, накапливало людские силы для следующего праздника.
И этот праздник, о котором все чаще напоминали набирающие силы ядреные заморозки, наступал. И как бы ни ждали его, все равно приходил неожиданно, обязательно утром, когда земля, словно заново рожденная, являлась укутанной белым покрывалом, дыша чистым морозным воздухом, заливая мир искрящимся солнечным светом.
Счастье захлестнуло молодых. То самое простое и понятное, без красивых слов, в которых и нужды-то нет, потому что не поспевают они за молчаливыми взглядами, которыми разговаривает душа. Зима потворствовала им, щедро одаряя ясными днями, открывая санные пути во все уголки их обширной лесной вотчины. Зимой в лесу много порубок, и всюду нужен строгий глаз. Надо, чтобы лесозаготовители не только очистили делянки от всяких остатков, но и по-людски отнеслись к подросту и молодняку: просмотришь — и погубить могут. Да и с егерями-охотниками есть общие заботы: какой лесник не думает о добром зверье? А ему ведь и кормом подсобить надо!..
Все эти нужные и хлопотные дела, в отличие от летних, не изматывали черной усталостью. Пусть на лесосеках кипят крутые разговоры, ругань и споры, зато потом проворный и легкий на бег Серко вынесет ходкие розвальни на укатанный зимник, понесется по бокам сверкающий на солнце закружевевший лес, и враз забываются житейские передряги, мир становится добрее, и кажется, что уже ничто не может омрачить его.
Катерина старательно усваивала обязанности лесника, но делала она это не столько ради необходимости и пользы самой работы, сколько для Ивана. Может быть, поэтому она почти всегда отказывалась от поручений, связанных с разными договоренностями. Она не была общительна с людьми, хотя упрекать ее в замкнутости было бы несправедливо. Видно, кордон стал тем миром, который вполне ее устраивал. Катерина вовсе не стремилась стать с Иваном вровень в его делах. Она ему помогала быстрее управиться, как бы отвоевывая его у работы для себя. Невелика хитрость: хотела, чтобы муж был рядом.
А Иван постоянное присутствие Катерины возле себя всячески поощрял: в работе вдвоем веселее.
Так и весну встретили. Сразу прибавилось дел, но Иван с Катериной этого словно не замечали. В лес отправлялись с рассветом, возвращались вечером поздно, но веселыми, а то еще и ребячились, затевая возню.
— И когда на вас угомон найдет?! — дивился на них Пахом. Но, возвращая память в свое прошлое, вспоминая, каким полным, хотя и коротким, было его собственное счастье, замены которому он не хотел и не искал в оставшейся жизни, упрекал себя: “Зачем это я про угомон?..”
…А в июне, когда жаркое воскресенье догорало остывающим солнцем над вершинами сосен, на кордон приехал Корней. Он тяжело слез с телеги, шагнул к встречающим:
— Война…
4
Катерина не знала, что такое война. Но по тому, как потемнели лица стариков, по их незнакомо сдержанному разговору она поняла, что случилась большая беда, большое горе для всех людей. А когда увидела, как заволновался и заходил по комнате в сосредоточенном молчании Иван, как неровно зарозовело его лицо, как он несколько раз посмотрел в ее сторону, но как бы сквозь нее, она испугалась. Она почувствовала, что эта самая война может обернуться неотвратимой бедой и для нее. Она хотела подойти к Ивану, стать рядом с ним, но какая-то сила остановила ее, словно перед чужим. И она совсем растерялась.
А Ванюшка подсел к столу и, прервав разговор старших, спросил Корнея:
— Ты домой сегодня?
— Нет, мне к ученым надо…
— Тогда я с утра в Купавину… — И посожалел: — Эх, сидим здесь и ничего не знаем…
— А чего знать-то? — отозвался Корней. — Сегодня только то и передают, что города разные бомбят… Война, как война, знаем…
— Кабы знали… — Ванька встал. — Это не та война, которую вы знали, — сказал им, ничего не объяснив.
Теперь только он увидел Катерину, стоявшую у занавески, отделяющей середу от комнаты. Прикусив кончик платка, она смотрела на него, как когда-то у костра возле того родника, где они остановились на ночлег после Камышлова. Настороженная, заметно растерянная, она словно заново хотела узнать его, враз изменившегося, вовсе непохожего на прежнего. Он подошел к ней и, еще не зная, как объяснить все случившееся, обнял ее за плечи и повел из избы.
Они сели на крыльцо. Иван молчал. Она спросила первая:
— Ты куда завтра собрался?
— В военкомат, — ответил он. Подумав, что это ни о чем ей не говорит, объяснил: — Воевать пойду.
— Тебе кто велит воевать? — грубо спросила она с явным протестом. — Война далеко.
— Эх, ты, Катюха!.. — Он легонько притянул ее к себе. — И ничего-то ты не понимаешь. — И сказал больше для себя: — Вот и надо идти воевать, пока она далеко.
— А я куда?..
Он ждал и боялся этого вопроса. Будь на ее месте другая, ответить было бы легче. Всего год прожили они вместе. Она уже не была той девчонкой, которую он привез в лес. Он научил ее делать его работу, но она привыкла справляться с нею при нем и еще чаще — вместе с ним. В делах Пахом ей, конечно, поможет. А как быть с ее беззащитностью?.. Ведь в своей доверчивости она полагалась только на него.
— А я куда? — напомнила она о себе.
— Я ведь не уехал еще, — ушел от ответа Иван. — Пока в Купавину собираюсь.
На кордон Иван вернулся возбужденным. Сомнений не осталось, когда Иван объявил, что приехал домой только на ночь.
И не с Катериной повел первые разговоры, а с Пахомом.
Еще весной Иван выхлопотал Катерине паспорт и записал ее своей женой. Так негаданно Иван снял теперь с себя главную заботу. В этот последний вечер Иван уговорился с Пахомом, что тот, не откладывая, побывает в лесничестве и оформит Катерину на место лесника. Что она за лесника сработает, оба они не сомневались.
Труднее было разговаривать с Катериной. Узнав, что утром Ивану отправляться в дорогу далекую и долгую, неведомую и страшную, она потеряла себя окончательно, на все слова бездумно согласно кивала головой и непрерывно плакала.
Так нескладно и прошел весь вечер, когда они хотели и пытались сказать друг другу что-то самое главное, но так и не сумели этого сделать.
Поднялись с рассветом. Уже от телеги, с поляны Ванька взглянул на дом, на лес, охвативший полукружьем кордон, сказал:
— Да разве можно отсюда уехать надолго? Так что одна нога там, другая — здесь! Поняла, Катюха?..
…В Купавину приехали после полудня.
На этот раз небольшая станция, уже знакомая и близкая, подавила Катерину своим многолюдьем. Единственная, всегда просторная Привокзальная улица была забита сотнями подвод.
У Стуковых в середине дня против обыкновения вся семья была в сборе. Ивана, Катерину и Пахома, как и полагается, встретили радушно, но с непохожей на Стуковых суетой. Тут же все и разъяснилось: из комнаты навстречу приехавшим вышел Петр и бодро объявил:
— Ванька, мы с тобой сегодня отбываем, а Пашке завтра тоже в военкомат. Гребут Стуковых!..
— А нам-то когда велено? — спросил Иван.
— Говорят, в пять часов грузиться…
Четвертый день шла война…
Станция изматывала себя солдатскими проводами. Никто из купавинцев и подумать не мог, что по деревням вокруг живет такая тьма народу. Но подавали к перрону вагоны за вагонами, команды вычерпывали из людской массы очередную партию новобранцев, а народу не убывало. От станции по дорогам тянулись опустошенные притихшие телеги, а навстречу им ехали другие, с гармошками и песнями, в старательном веселье которых пробивалась скрытая обреченность.
Стуковы пришли на вокзал всей семьей. До отправки отошли в сторонку так, чтобы не пропустить команды. Стояли друг против друга: с одной стороны Иван с Петром, с другой — семья. Только Катерина, не ведая порядка, не отпускалась от Ивана. Корней, казалось, почернел еще больше, глядя все время в сторону, отчего его молчание пугало и давило остальных, которые неотрывно смотрели на старших братьев, не зная, что сказать, так как все слова уже были сказаны. С наказами тоже никто не лез, потому что и не знали, что посоветовать: провожали-то на войну, а какая она там есть и как там вернее быть — никому не ведомо. Но и молчать было невыносимо. Поэтому Петр с Иваном, желая хоть как-то скоротать время до команды, посожалели, что на сенокос не попадут нынче, потом поговорили о невывезенных дровах да об урожае… Домашние всякий раз поддерживали разговор усердно, хотя те и другие понимали, что не этими заботами сейчас маются и что сенокос с дровами, да и урожай впридачу к ним, вовсе ни к чему, да и пропади бы они пропадом все вместе, только бы не было беды, которая обрушилась на них. Но про саму беду дружно не вспоминали, тем более что из хриплого громкоговорителя над крыльцом вокзала знакомая песня весело напоминала о не таком уж далеком: “и летели наземь самураи под напором стали и огня…”
Не утерпела Дарья:
— От Митьки ничего нету. Поди, воюет уж.
— Знамо дело, — ответил Петр, — границу держит.
— Хоть бы отписал что.
— Ему сейчас только этим и заниматься, — невесело заметил Корней. Но вот Иван и Петр услышали номер своей команды. Родня торопливо облепила их объятиями, поцелуями. Дарья, уж не убирая слез, только и смогла проговорить обоим:
— Берегитеся, ребята…
— Вот как выпало вам, — хмуро высказался и Корней, обняв обоих.
Прослезившийся Пахом сиротливо выглядывал из-за спины прилипшей к Ивану Катерины.
— Ванька, Ванька… — непрерывно повторяла она, забыв все другие слова.
— Ты хоть взгляни на меня, Катерина, — попросил он. И, увидев ее лицо, на котором кричали страданием ее огромные глаза, сказал впервые дрогнувшим голосом: — Вот что, Катерина… Оставляю тебе наш лес. Слышишь? Теперь ты в нем хозяйка. Береги его. Приду — спрошу…
Он видел, как полнятся слезами ее глаза. Притянул крепко к себе, зарывшись лицом в знакомые жесткие волосы, почувствовал, как заколотило ее всю, поцеловал и отстранив от себя, поставил в ряд своей родни.
Последним обнял Пахома.
— Помоги Катерине, — попросил тихо.
— Что говоришь? — слабо попрекнул тот. — Ты возвертайся, главное…
Военкомовские напомнили о себе еще раз, и Иван с Петром, переняв котомки у родни, заторопились к обособившейся куче новобранцев. Минут через пять их кое-как обратили в строй для переклички. Потом провожающие беспорядочно двинулись за ними на перрон. И только первый новобранец заскочил в вагон, из толпы вырвался и первый бабий крик…
Среди погрузившихся нашелся кто-то сообразительный: из глубины вагона вытолкнули и усадили на пол гармониста, и тот, растянув меха, сразу притушил перронные причитания. Попробовали петь, но песня почти сразу и разладилась, снова уступив слезам и крикам, так как вагоны дрогнули и медленно тронулись с места.
После проводов Катерина и Пахом, несмотря на уговоры Стуковых, решили ехать домой, не откладывая.
— Кордон пустой, — объяснил Пахом. — Негоже так.
Катерина в это время уже запрягала Серка.
Она не выказывала желания разговаривать, и они ехали молча.
После жаркого дня вечерняя лесная прохлада как будто вернула Катерину к жизни. Бросив вожжи, она прошлась гребенкой по волосам, перевязала шаль и глубоко вздохнула. С тихим удивлением подумала про себя, что все эти дни она ничего не видела вокруг. И сейчас, вглядываясь в лесные обочины, проплывающие мимо, в знакомые поляны, частоколы молодых ельников, мешанину разнолесья, она узнавала их и в то же время чувствовала в них какую-то перемену. Но эта перемена ускользала от ее сознания.
Дорога вела их к кордону, и лес становился все выше и плотнее. Загустела темнота. Но вот на небе повисли первые звезды, а вскоре и темнота дрогнула от света невидимой за лесной стеной луны. И в этой призрачной темноте знакомые места опять казались Катерине другими. И, только выехав на поляну, на взгорье которой затих под лунным светом их родной кордон, она поняла, что изменилось в лесу: из него ушел Иван.
Дома устало сказала Пахому:
— Я распрягу. — И еще предупредила: — Спать буду в сенях..
Катерина лежала на постели, придуманной Иваном, на которой стала его женой. Сон не мог одолеть ее усталости. Она глядела на далекие звезды, вслушивалась в тишину, улавливая в ней только биение собственного сердца. В эту ночь память вернула ей все до единого дни ее короткого счастья…
Едва забрезжил рассвет, Катерина поднялась и вывела из конюшни Серка. Так любил уезжать с ней в лес Иван.
Сейчас она ехала одна.
Пахом не мешал Катерине найти душевное успокоение. Она скрывалась в лесу, изводила себя бессонными ночами, часами выстаивала на взгорье, устремив думы и взгляд свой на закат, в ту сторону, где шла непонятная и оттого еще более страшная война, затянувшая ненастной непроглядностью людскую жизнь.
Катерина понемногу оттаивала, возвращалась к мелким домашним хлопотам. Подкараулив ее на светлом настрое, Пахом выложил потрепанную толстую тетрадку в дерматиновой обложке и объяснил:
— В этой тетрадке Ивановы планы. Теперь все осталось тебе. Я хоть и не шибко грамотный, а разобраться в этой писанине тебе помогу.
Вечер за вечером усаживалась Катерина рядом с Пахомом. Цифры сбивали ее с толку.
— Седьмой квартал — это где утиный скрад? — переспрашивала Катерина.
— Он самый! — радовался Пахом.
Почти все, о чем он рассказывал Катерине, она знала по своим поездкам с Иваном. Сейчас все старые памятные места получали кроме названий еще и номера или казенные имена, вроде дачи.
Труднее было настраиваться на другое.
— Как хошь, дева, а придется тебе ездить к председателям колхозов. Рабочие руки — только у них. — Горевал Пахом. — Еще и неизвестно, как нонче дело-то пойдет: видела в Купавиной, как народ подбирают для войны?.. Все равно придется с ними договариваться.
— Вместе поедем, а говори ты, — сразу предложила она.
— Я, конечно, съезжу разок-другой; а дальше — сама, — предупредил Пахом.
В деревнях наслышаны были о цыганке-лесничихе. Разговоров по этой причине было множество. Как и купавинцы, деревенские не сомневались, что Ванька Стуков оказался жертвой цыганской хитрости. Те, кому удалось самолично увидеть лесную цыганку, без всякого сомнения подтверждали такое соображение на том основании, что у молодой лесничихи “шары большущие и видят наскрозь”, а от взгляда “собаки хвост поджимают”.
Даже люди грамотные, например, колхозные счетоводы утверждали, что Иван Стуков свою цыганку таскает за собой нарочно: сам с председателем говорит, а цыганка сидит рядом молчком, только глядит, и председатель сразу “хоть на что согласен”.
Правда, одна деревенская учительница, погодившаяся как-то при сомнительном разговоре о жене лесника, упрекнула собеседниц:
— Что вы выдумки разносите? Она такая же, как и мы…
И ушла. Подружки-сплетницы проводили ее сожалеющими взглядами.
— Видали? “Такая же, как мы…” Она и ребятам в школе этакое говорит, я от своей девки знаю.
— А я своим ребятишкам, — поддержала другая, — в лес ходить осторожно приказала.
Как-то дошли такие разговоры до Ивана. Но он не только не огорчился, а вроде бы даже обрадовался:
— Вот бы так все своих ребят испугали! А то сколько раз из-за них пожары начинались…
Об этой молве, родившейся сразу после ее появления на кордоне, Катерина и не подозревала. Иван и Пахом, не сговариваясь, от дурных разговоров ее оберегали. Сама же она заводить знакомства в деревнях не стремилась. А когда сталкивалась с настороженным отношением к себе, удивлялась, но чаще не обращала на это внимания. Да и привыкать ли цыганке к такому.
Но бывали случаи, что и не сдерживалась.
Однажды в Перекатовой подала продавщице в магазине тридцатку. Бумажка, конечно, серьезная. И продавщица посмотрела ее на свет. Катерина оскорбилась:
— Не боись, — сказала громко и весело, чтобы слышали все. — Твоя растрата не из-за моей тридцатки будет.
Через месяц продавщицу забрали за растрату. На этот раз свидетелей ее слов было много…
…Что Иван Стуков ушел на войну, в деревнях проведали скоро. И когда Катерина по лесным делам начала появляться на людях, встретили ее неласково. Были и такие, которые перед лесничихой откровенно робели, даже пугались.
— Где живешь? — с обычной грубоватостью интересовалась Катерина, вызывая вопросом подозрение.
— А на что тебе? — спрашивал осторожный.
— Не мне, тебе надо, — опаляя взглядом, сначала окончательно сбивала его с толку Катерина, но сразу же и объясняла непонимающему: — Где тебе ближе рубить, спрашиваю?
— А… — облегченно тянул тот. — Так, стало быть, сподручнее там…
— Так бы и говорил, а то хитришь чего-то, — обличала его Катерина. И оттого, что она сказала правду в глаза, такой считал себя почему-то обиженным. И уж обязательно пополнял деревенские сплетни еще и собственной:
— Понимашь?! — рассказывал взахлеб. — Так и наперла: “где живешь?” Понимашь?.. Я, конечно, не сразу это ей… Думаю: не на того напала! А она шары утычью: хитришь, говорит. Все видит, зараза! Колдунья…
Конец военного лета и надвигающаяся осень круто повернули всю жизнь, ломая нажитые людьми привычки, пугая фронтовыми сводками, роняя в беспамятство первыми похоронками, лишая надежды на скорые перемены к лучшему урезанными хлебными нормами.
Деревни, лишившиеся строевых мужиков, заметно теряли опрятность, обретая сиротское обличье.
Пахом старался привернуть Катерину к домоводству. За свою жизнь он нагляделся всяких напастей и при старом строе, и при нонешнем, знал как перетоптаться в самой нещадной нужде. И первым делом, включая в свои хлопоты Катерину, навел ревизию своим припасам.
Наверное, потому, что жизнь на кордоне, отгороженная от людского жилья многими верстами, обязывала к многодневным запасам, получилось так, что у Пахома и Катерины оказалось и муки изрядно, и соли, и сахара, не говоря уж об огородном урожае, прибранном в яму. За предстоящую зиму можно было не опасаться.
И лес в эту осень одаривал щедро.
К исходу августа и в начале сентября стали набегать короткие дожди, а следом за ними объявился золотой пургой и листопад, обещая за неделю другую укрыть землю. Лес, раздеваясь, притих, словно стесняясь своей величавой наготы перед людьми, которые еще не покидали его, собирая последние дары, больше всего опят да поздних синявок.
Катерина как-то незаметно для себя взяла в привычку не возвращаться на кордон пустой. Так и в тот день по дороге из молодых посадок она набрала полкорзины ядреных рыжиков. Серко легко и бесшумно катил ходок по лесной дороге, колея которой была уже плотно забита опавшим листом. Подъезжая к поляне перед кордоном, Катерина услышала тревожный лай убежавшего вперед Трезора. Она дернула вожжи, подтолкнула Серка на бег, через минуту выехала на поляну и тотчас резко осадила лошадь.
Возле дома стояли две телеги. А у ворот, загородив собой калитку, размахивал руками Пахом, что-то доказывая обступившим его четырем мужикам, в одном из которых Катерина сразу же узнала бородатого Миняя. Только на мгновение замерла она, потом вытащила из-под дождевика на ходке ружье и, загнав в него Ванькин патрон, положила обратно.
Цыгане, видно, не поняли, откуда между ними и Пахомом взялся сбесившийся Трезор. Занятые скандалом, они не заметили, как Катерина оказалась рядом.
— Эй, вы, собаки, — холодным гневом хлестнули непрошеных гостей слова Катерины. — Зачем пришли?! — У ворот смолкли, повернув головы на окрик. Катерина стояла шагах в пятнадцати, красивая и вызывающе гордая, уперев руки в бока. Видя их растерянность, она недобро усмехнулась.
— Миняй, ты забыл, как показал тебе дорогу мой Ванька? — Миняй глядел, не узнавая в этой сильной женщине таборную девчонку, а потом оскалил в нехорошей улыбке зубы:
— Ваньки нет, я знаю. Мы — за тобой…
— Врешь, собака! — оборвала его Катерина. — Ванька со мной!..
— Убирайся, лешак! — обрушился на Миняя и Пахом, ткнув его кулаком в спину.
Миняй повернулся к нему, с яростью вздернул кнут. Но Катерина, выхватив с ходка ружье, оглушила выстрелом поляну. По-козлячьи подпрыгнув, Миняй свалился на землю и с воем завертелся в пыли перед воротами, потом, исходя стонами, на карачках пополз к телегам, куда уже сдуло его сообщников.
— В другой раз — убью, Миняй, — предупредила его Катерина.
Через минуту цыганские телеги угремели в лес, унося подшибленного Миняя.
Катерина подошла к Пахому.
— Он бил тебя?
— Нет. Обещался только. Не верил, что тебя дома нет… — Старик смотрел на нее осуждающе. Спросил строго: — Почто стреляла в него? Нажалуется — отвечать будешь. Человек ведь…
— Не нажалуется, — с непонятной веселостью ответила Катерина. — Патрон-то солью заряжен… А задницу Миняй отмочит.
— Ох, Катерина!.. — вздохнул Пахом. — Наживешь ты себе беды. Думаешь, этот лешак забудет тебя?
— У цыгана память крепкая. Мое слово он не забудет. — И сказала, как будто ничего не произошло: — Там, на ходке, рыжики в корзине шибко красивые…
Война отсчитывала свои дни, которые умещались в немилосердные военные сводки, повергавшие людей в тоскливые думы. Еще пело радио бойкие победные песни, и жила в душах надежда, что следующее утро принесет добрую весть и тогда, может быть, и придет долгожданное письмо от родного человека, не успевшего раньше подать о себе знак из-за ратной занятости. Но к серому ожиданию прибавились промозглые осенние дожди, сумеречнее и холоднее стало на душе. Первый чистый снег не обрадовал, он возвестил, что зимовать придется с бедой.
Катерина, отложив цыганское платье и облачившись в рабочую спецовку со штанами, проводила время в лесу, не только наблюдала за всеми работами, но и сама бралась за топор или пилу. В лесных занятиях, часто однообразных, но с постоянной переменой мест, на время отступало гнетущее ожидание, а порой даже являлось чувство тихой радости от сознания того, что, будь Иван рядом, он непременно похвалил бы ее за усердие.
Вечера возвращали к одиночеству. И если бы не Пахом со своим ненавязчивым участием, умеющий найти всякую минуту какое-то дело по дому, тоска довела бы Катерину до отчаяния.
Подступающая зима с ее частым, вынужденным для лесника бездельем пугала Катерину длинными ночами и такими же долгими думами, от которых не мог избавить короткий зимний день.
С началом войны уехали с кордона ученые из Экспедиции. После сенокоса не показывался и Корней. Пылились сложенные в чулане старые газеты. Хрипело, ослабев голосом от севших батарей, радио. Казалось, о далеком кордоне в лесу забыли все.
Катерина объявила Пахому, что хочет съездить в Купавину к Стуковым, узнать, нет ли новостей. Пахом перечить не намеревался, а на этот раз старался придумать для нее побольше дел на стороне, надеясь, что она поживет у родни.
Купавина никогда не была многолюдной. И не потому, что на ней жило мало народу. Нет, жило здесь людей сколько надо, но они работали каждый на своем месте и без дела не шатались. А по осени торчать в ненастье на улице и вовсе никому не хотелось.
Сейчас станцию было не узнать. Еще подъезжая к переезду, Катерина заметила, что за крайними путями ползали машины, горами буровя землю, суетились с лопатами сотни людей.
Дарья Стукова обняла Катерину, повела в комнату. Спросила:
— От Ваньки-то есть что?
— Нету.
— Ах, ты, господи! И от Петра ничего. — Она вздохнула. — Видела женщину знакомую из нашей Перекатовой, так ей сын писал, который вместе с нашими ушел… Их сперва в Камышлов всех повезли. Подумать только: совсем рядом!.. А там разделили и угнали в разные стороны. Больше про наших ребят ничего не слыхала. Сами подать весточку не сподобились.
Она сидела перед Катериной усталая и необычно растерянная. Выговорившись, спохватилась:
— Что это я расселась?.. Ты ведь с дороги, садись-ка к столу. Похлебаешь горяченького… — А с Митькой что — и думать боимся. Он же на самой границе служил, в Брест-Литовске.
Катерина не испытывала голода, но от угощения не отказалась. Слушала Дарью.
— Людей по заборным книжкам кормят, — рассказывала та, — норму на хлеб определили. Стращают, что еще хуже будет. У половины наших картошка пропала: все огороды за станцией нарушили, путей добавляют… Целый поезд солдат с машинами привезли. — Она помолчала, а потом договорила: — Начальство движенское сказывает: раз расширение станции делают, значит, война-то надолго… А вы-то с Пахомом как?
— Живем, — ответила Катерина. — В лесу управились. — Взглянула на Дарью: — Письмо ждем…
И перевела разговор на домашние заботы:
— Мыла вот надо.
— В магазине его давно нет. Придется на станции выменять у солдат.
— У меня только деньги.
— Денег сейчас никто не берет. — объяснила Дарья и решила: — Нагребем картошки…
Утром они со своей картошкой присоединились к кучке женщин, стоявших невдалеке от вокзала. Это и был хитрый рынок, появившийся здесь недавно. Тут на мыло, нательное белье, на всякие манатки солдаты выменивали вареную и сырую картошку, соленые огурцы и капусту, всевозможные лепешки, в которых разных добавок было больше, чем муки. А для покупателей побогаче находились даже соленое сало и яйца. Катерина с Дарьей выменяли три куска мыла за три ведра картошки. Конечно, сделала все это Дарья, Катерина только смотрела.
На станции стояло сразу два воинских эшелона. Солдаты ходили по перрону. Видно их было и на станционной улице. Все они были одеты в одинаково помятую и не по ним сшитую форму. На ногах вместо сапог не поймешь что. Почти все худые, а которые поплотнее, так все равно с лица вроде спавшие. Правда, были и веселые: увидела с десяток таких возле гармониста, игравшего бойкий танец. И подумала Катерина: сейчас где-то и ее Ванька променивает свое белье на картошку…
Кроме солдат на вокзале толклось много разного народа. На скамейках сидели женщины, обставленные узлами и баулами, повсюду копошились малые ребятишки.
— Вишь, сколь народу бежит от войны, все бросили, — посочувствовала Дарья.
Катерина не могла оставаться на Купавиной ни часа дольше. Не могла смотреть на солдат, которых везут убивать, не могла видеть измученных ребятишек, которых тоже тащат куда-то все из-за той же проклятой войны, не дающей никому покоя за тысячи верст от себя. Прихватив к выменянному мылу пачку газет, Катерина, не откладывая, выехала домой.
Как всегда, она гнала Серка, стараясь быстрее доехать до лесов. Узнав от Дарьи, что Ивана и Петра видели в Камышлове, Катерина немного успокоилась, как будто получила настоящую весть от самого Ивана. Катерина пыталась представить войну, но у нее не получалось. Слезы на проводах новобранцев, пустые без мужиков деревни, толчея на вокзалах, хлебные карточки, все это было войной, только, думала она, это еще не настоящая война. И еще Катерина думала о солдатах, которые строят новые железные пути. Солдаты, а никуда не едут. Просто работают. Ванька тоже мог бы не ездить… Она уже знала, что самая большая беда приходит с похоронками. Для себя этого она не представляла. Ванька для неё был только живой. Она потому и торопилась в лес, что там ее чувства делали осязаемыми воспоминания и Ванька был с нею.
А при Ваньке она делалась добрее. С первого дня их встречи, когда он вырвал ее из-под кнута Миняя. Она не могла объяснить этого словами, как не сумела бы рассказать о своей любви, которая так повернула ее судьбу, научила на все смотреть по-новому. С лесом она умела разговаривать без слов, как бывало и с Иваном. Лес тоже делал ее добрее.
Катерина вернулась на кордон веселая и возбужденная. Она рассказала вести об Иване и Петре так, как будто своими глазами их видела. Пахом тоже порадовался и, воспользовавшись ее настроением, заговорил о том, что надо бы съездить в лесничество.
— Лежи на печке со своей спиной, я сама туда съезжу, — удивила его Катерина.
Как чаще всего и делала, Катерина отправилась в лесничество на ходке. На пути туда стояли две маленькие, в одну улицу, деревеньки: Темная и Верба. Первая устроилась возле ручья на длинной узкой поляне среди густого высокого бора; другая приткнулась к небольшой речке, берег которой был затянут непролазными зарослями старых высоких верб. Наверное, от речки и приняла свое название деревушка.
Километра за два до Темной ходок вдруг потянулся как-то боком. Остановив лошадь, Катерина осмотрела его и обнаружила, что левая тяга слетела с оси: сломалась и вылетела шпилька. Поправив тягу, Катерина двинулась дальше, но шагов через пятьдесят ходок опять скособочило. За час едва добралась до Темной.
С Иваном в этой деревне бывать приходилось часто, и Катерина знала ее хорошо. Поэтому и направилась прямо на конный двор, приткнувшийся к лесу на задах домов. Ворота его были открыты настежь.
Навстречу ей вышел старик в изодранном полушубке, в шапке с опущенными ушами и в старинных кожаных обутках.
Приглядевшись внимательно к Катерине, спросил:
— Не Ивана ли лесника бабой будешь?
— Его, — ответила она.
— Вон что!.. — то ли удивился, то ли удовлетворился старик. — И что у тебя за нужда?
— Шпильку потеряла, тяга слетает, — показала Катерина на неисправность. — Колесо тоже слетит…
— Обязательно слетит, — подтвердил старик и вдруг весело закончил: — А мы возьмем да и не дадим ему!
Ощупав ось корявым пальцем, он скрылся в конюховке, вышел оттуда со шпилькой и тут же вставил ее на место. И вдруг поинтересовался:
— Известия какие имеешь от Ивана? На фронте он уж али не доехал?
Катерина не любила расспросов, но старик так хорошо смотрел на нее, что ей захотелось ответить.
— В Камышлове еще недавно был. — ответила она. И, чтобы на этом закончить разговор, спросила сама: — Как с тобой рассчитываться?
— Вдругорядь, ежели шибко охота, — отговорился он. — Далеко едешь-то?
— В Косилову, — ответила Катерина и тронула Серко. — Спасибо тебе! — обернулась к старику уже на ходу.
— Айда с богом! До Москвы хватит… — махнул он.
— Сама себе, что ли, нагадала приехать? — громко встретил ее лесничий. — Как раз за кем-то из вас хотел посылать. А что с Пахомом?
— Спина болит, — ответила Катерина.
— Ладно, будем решать с тобой. — И пригласил: — Садись-ка.
Лесничий достал из стола исписанный лист бумаги с квадратной печатью в углу.
— Вот: из райисполкома получил. Нам в срочном порядке приказано осмотреть все березники…
— Что их смотреть? И так знаем, — сказала Катерина.
— Погоди ты! — повысил голос лесничий. — Надо выявить самую лучшую древесину.
— Я говорю, что хватит березы, — опять повторила свое Катерина. — Хоть на веники, хоть на дрова…
— А эта на ружболванку нужна!
— Куда? — не поняла Катерина.
— Не “куда”, а для чего, — сказал он и спросил: — У тебя ружье есть?
— Есть.
— Приклад знаешь?
— Знаю.
— Вот: ружболванка — это заготовка для приклада, — объяснил лесничий, но, не будучи уверенным, что она вполне поняла его, растолковал иначе: — Для лопаты черенок, к примеру, требуется крепкий… И для ружья приклад тоже надо покрепче. Для этого порода крепкая нужна: береза как раз подходит… Поняла?
— Ну!..
— Ничего ты не поняла… Ты знаешь, откуда береза пропадать зачинает? С нутра! Для ружболванки береза требуется ядреная, без всякого изъяну и чтобы размер к тому же вышел. В общем, Пахом это все знает. Передай: ружболванка нужна!
— Ладно.
— Все дела, как сама понимаешь, побоку. Главное — береза! Времени нам дается неделя на все. Обследовать, значит, кубы прикинуть, указать кварталы. Успеете?
— Надо — успеем.
— Надо, надо: военный заказ, — подтвердил лесничий. И заторопил: — Давай — домой. Завтра же начиняйте!
К вечеру проезжая через Темную, Катерина увидела у одного из домов знакомого старика-конюха и рядом с ним молодую женщину.
— Как шпилька? — крикнул он Катерине.
— Терпит, — ответила она, — ты здесь живешь?
— Туто-ка. Вот, с Натальей вдвоем и властвуем.
Катерина придержала Серка. Старик понял это, как приглашение к разговору. Подошел.
— Ты давеча говорила… — он замялся. — Нам бы дров выписать маленько. Чтобы недалеко только.
— Выпишу.
— А когда прийти? — сразу ухватился старик.
— Не надо приходить. Через неделю сама завезу.
— Вот спасибо! — обрадовался старик.
В это время к ним подошла и старикова Наталья. Такая же молоденькая, как и Катерина, она была одета в пальто явно не со своего плеча. Пальто ей было велико, но, застегнутое только на одну пуговицу, оно все равно расходилось на большом животе. Старик увидел взгляд лесничихи и объяснил несколько смущенно:
— Наш Степка-то вместе с твоим Иваном призвался. Вот… оставил, — кивнул на свою невестку. — Третий месяц ничего нет. Ждем все…
Та смотрела на цыганку испытующим взглядом. Переглянувшись со свекром, словно извиняясь, попросила:
— Сворожи мне…
Катерину об этом никто и никогда не просил. И она растерялась.
— Не умею я, — ответила Катерина. И, увидев, что та не верит ей, сказала: — Правду говорю: такая я цыганка, у меня и карт нет.
— У меня есть, — заторопилась Наталья. Вытащив из кармана колоду почти новых карт, она протянула их Катерине. — Вот…
Катерина поняла, что солдатка не верит ей, да и не поверит. И решилась.
— Не надо карты. Дай руку, — жестко сказала она. — Левую…
Она держала в своей ладони почти детскую руку молодой женщины, лицо которой заалело от волнения, и после долгого молчания, отведя эту руку, сказала, улыбнувшись:
— Живой твой. Жди письма скорого.
Она видела и старика, который все это время тихо стоял, отступив от них на шаг, и глядел в сторону, делая вид, что причуда невестки его не касается. Заметила и то, как дрогнули его губы, когда он услышал ее предсказание.
Катерина боялась новых расспросов и больше всего благодарности. Поэтому резко толкнула Серка с места.
Катерина не обманывала Наталью: она не умела гадать.
Державшаяся упрямо осень манила ведром. И хоть никто не верил в ее постоянство, неотложные дела надеялись завершить до ненастья.
Но погода вдруг сдурела. Уснули при тихом, хоть и не теплом, вечере, а проснулись от оконных разговоров: ветер бился в стекла, забрасывая их липким снегом.
Пахом, выходивший в конюшню, вернулся расстроенный и сердитый.
— Срамота какая на улке-то!.. — оценил он погоду. — А нам в аккурат — в лес.
— Одеваться тепло надо, — сказала Катерина. — И верхами…
— Знамо дело, оденемся… — ворчал Пахом.
Накануне вечером Катерина с Пахомом долго прикидывали, каким порядком быстрее осмотреть березники. Побывать-то надо было в шести-семи кварталах, не только отстоящих друг от друга на много километров, но и добраться в которые не просто. Конечно, опыт Пахома облегчал дело: в невызревшие и перестойные березовые леса ездить надобности не было.
И все равно работы хватало за глаза. Катерина и Пахом уезжали утром по дождю со снегом и ветром, возвращаясь к вечеру мокрыми насквозь. Одежда до утра не просыхала. Пришлось выдумывать второй рабочий комплект.
Дома Катерина старалась поскорее накормить Пахома, чтобы он подольше отдохнул, погрел поясницу на печи. Старик сдавал, а она больше всего боялась остаться без его помощи. Она видела, как он, придумав специальную колотушку, осматривает в березниках дерево за деревом, простукивает и прослушивает их. На годных к заготовкам Пахом делал затесы. Сама Катерина разобраться в этом не умела.
Через неделю, собираясь в лесничество, Катерина приготовила билет на дрова для темновского конюха.
Однако старика дома не оказалось. Встретила ее Наталья. Взяв билет, она заплатила деньги, потом вздохнула. Катерина поняла, что письма от солдата здесь еще не дождались. Не спрашивая ни о чем, сказала:
— Скоро получишь.
И опять засветились радостью глаза солдатки… В лесничестве Катерину и Пахома похвалили. Кордону определили поставки в сто восемьдесят кубометров березовой древесины на ружболванку.
— Мы должны заготовить, а вывозка — не наша, — сказал лесничий.
— Кто рубить будет? Пахом, что ли? — сердито спросила Катерина.
— Организовать надо. Поезжайте в колхозы. Объясняйте, что это распоряжение райисполкома. И про заказ военный не забывайте объявить.
— Мужики воевать ушли, — сказала Катерина. — Бабы, что ли, рубить будут?
— А хоть и бабы! — начал сердиться лесничий. — Мы же им заплатим. И лес каждый год даем… Да и не все мужики ушли, поняла? — закончил он уже спокойнее, как будто не замечая гневного взгляда Катерины.
— По прежним временам эти кубики два добрых мужика за неделю бы изготовили, — вздохнул Пахом, выслушав рассказ Катерины о новом военном задании. — А нынче как?
— На дрова-то рубили. Значит, умеют, — высказала свое Катерина. — Да и сроку нам целый месяц дали.
— Правильно говоришь, — согласился Пахом, но сомневаться не перестал. — Затянуть могут…
— В какой колхоз поедем? — спросила Катерина.
— Тут опять думать требуется, — сказал Пахом. — Выбирать надо, кому ближе и сподручнее до делянок добираться.
Решили распределить заготовки между двумя колхозами: в Перекатовой и в Грязнушке.
— Выбирай, куда поедешь, — предложил Пахом Катерине.
— Сам выбирай, — отказалась она. — Можешь сам в обе деревни ехать.
— Нет. — Голос Пахома построжал. — Коли так, я в Перекатову направлюсь: ихним вдвое против грязнушкинских надо заготовить. Там разговор будет трудный.
— Ладно, — согласилась Катерина и спросила: — А когда наряжать?
— Хоть завтра! Нам велено за месяц управиться, вот и считай!
…На следующее утро разъехались в разные стороны.
Колхоз в Грязнушке и в добрые-то времена не считался шибко крепким. Война, как и везде, увела на фронт всех годных к службе мужиков. При бабах остались одни старики да подростки, не вышедшие к призыву по годам. Председательствовал там Павел Колчеданов, сорокалетний хитроватый мужик, не служивший в армии по негодности: еще в парнях у него оторвало пальцы молотилкой. На председательство он сел недавно, после того, как старый председатель добровольцем ушел на фронт.
Катерина появилась в правлении в то время, когда Колчеданов совещался со своими бригадирами: двумя стариками и тихой женщиной — заведующей молочной фермой. Сторожиха, сидевшая возле печки в комнате перед председательским кабинетом, хотела было остановить Катерину, но, поняв, что перед нею цыганка, отступила в сторону.
Колчеданов, увидев посетительницу, не смутился, только помолчал, разглядывая.
— Здравствуйте, — сказал первым. — У вас, гражданка, дело есть?
— Здравствуй, — ответила Катерина. И разъяснила: — Я не гражданка, я — с кордона.
— Вижу, что с кордона, — нисколько не удивился Колчеданов. — А к нам зачем?
Катерина подошла вплотную к его столу и выложила все сразу:
— Райисполком приказал березу заготовлять: военный заказ. Людей надо.
— А где я их возьму? — с улыбкой поинтересовался Колчеданов.
— У тебя колхоз, — сказала Катерина.
— Ну и что? А людей нет.
У Катерины потемнели глаза.
— Я не милостыню прошу, — заговорила она тихо. — Из березы приклады к ружьям делать будут. Мне так сказали. Вам рубить в двух местах: вверх по Грязнушке березняк и в колках возле покосов. Рубить по затесам. Всего шестьдесят кубометров.
— Сколько?! — ужаснулся Колчеданов, но она видела, что он хитрит.
— Шестьдесят кубометров. Больше не надо. И времени много — месяц.
— Видали? — обернувшись к своему активу, спросил председатель. — Как же это мы сможем столько нарубить? Да еще за месяц?
— Я вашей деревне нынче дрова выписывала — триста кубов. Все вырубили. Шестьдесят — много меньше.
— Ладно, — недовольно нахмурился Колчеданов. — Считать мы тоже умеем.
— Когда рубить начнешь? — жестко спросила Катерина.
— Будем советоваться…
— Через неделю еще приеду, — пообещала Катерина, — посмотрю, как работать будете.
Она повернулась и, не попрощавшись, вышла из комнаты…
…Пахом отправился в Грязнушку с утра, но до деревни не доехал: в одном из колков услышал топоры. Решил выяснить, что за дровосеки объявились, оказалось, что людей сюда послал Колчеданов.
— А сам-то председатель где? — поинтересовался Пахом.
— Дома, наверное, — ответили ему. — С утра злой был, как собака: шутка в деле — телка сдохла. Вот и злится… А все цыганка твоя!
Перед ноябрьскими Катерина повезла в Косилову отчет по заготовке ружболванки. День выпал тихий и солнечный. И у Катерины было на душе хорошо: они с Пахомом выполнили задание вовремя.
Между Темной и Вербой на дороге повстречала телегу темновского конюха. На пологе в доброй борчатке сидела его невестка. На руках она держала одеяльный сверток.
— Со свиданьицем! — весело приветствовал Катерину старик.
— Здравствуйте, — ответила Катерина.
— Вот, домой добираемся. К сватье в Вербу ездили — доложил он. — Родился, стало быть, внучек у меня…
С телеги на Катерину смотрела счастливая мать. Когда старик договорил, не удержалась и молодка:
— Твоя правда: дождались мы письма-то, — сообщила она. — Живой мой Степка, в госпитале лежит, ногу ему оторвало… Приедет скоро. — И вдруг в ее взгляде вспыхнули озорные искорки. — А мы ему подарок изготовили: он и не знает, что у него сын…