Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2002
ПЛОХОЙ СОЛДАТ
— Привет, дед! Как здоровье?
— Ничо, дышу еще помаленьку, — ответил Сергеич, дивясь неожиданному звонку: последний раз внук звонил года полтора назад.
— Не возражаешь, если мы сейчас к тебе зайдем?
— Милости просим, — еще больше удивился Сергеич. — А кто — “мы”?
— Сюрприз, — не стал ничего объяснять Борис. — Сам увидишь. — И трубка зачастила короткими гудками.
“Может, жениться надумал и невесту хочет показать? — гадал Сергеич, расставляя на столе давно не задействованную гостевую бутылку и немудреную пенсионную закусь. — Нагулялся, поди, вволю. У них, журналистов, выбор большой…”
Но явился внук с мужчиной. С ходу и представил:
— Вот, знакомьтесь: Фридрих Шмидт, корреспондент из Берлина. Приехал написать о нашем городе. А это — мой дед, ветеран войны.
— Май грэндфазэ олсоу воз э солджэ, бат хи воз килд, — сказал гость, пожимая руку Сергеичу.
Сергеич хоть языков и не знал, но уловил, что говорит немец по-английски. Ну да, понятно: международная речь, а по-немецки-то внук, наверно, ни бум-бум.
Сели, выпили по маленькой. Гость — лет тридцати, светловолосый, в простецкой джинсовке, от русака и не отличишь, — стал задавать вопросы. Какую Сергеич получает пенсию, насколько ее хватает, как он сейчас относится к Германии? Сергеич вежливо отвечал, а сам чувствовал: пристрелка это, не за тем пришли. И — точно:
— Герра Шмидта интересуют воспоминания ветеранов войны, — сказал Борис. — Он просит рассказать что-нибудь памятное. Хотя бы вкратце.
— Зачем же ты его привел? — удивленно глянул на внука Сергеич. — Знаешь ведь, что нечего мне рассказывать. Подвигов не совершал.
— Вот это его и зацепило, — кивнул Борис.
— Что?
— А вот то, что есть у меня дед-молчун. Фронтовик, а за всю жизнь ни слова о своей войне не вымолвил. Ни детям, ни внукам… Разговорились в редакции, я невзначай упомянул, а он и заинтересовался. В этом, говорит, что-то есть, какой-то “запах тайны”. Газета их, дескать, как раз любит всякие необычности. Особенно о России. Ну, и попросил к тебе привести.
— Если знаешь, что молчун, зачем зря приводить?
— А ты, будь человеком, расскажи. Ну, хоть что-нибудь. Мне, мне это важно, понял? — Внук выразительно посмотрел на Сергеича. — Дело с ним хочу завязать.
Тут заговорил немец, видно, почуял, что старик отнекивается.
— Герр Шмидт понимает, что многое бывает тяжело вспоминать, — перевел Борис. — Было пролито слишком много крови…
— Если б только пролито, а то…— Сергеич вовремя оборвал себя и увидел, как оба уставились на него, ожидая продолжения. Но то, запретное, вырвавшись, уже встало перед глазами, вцепилось в мозг. Чувствуя подступающую к горлу тошноту, он махнул рукой:
— Не выйдет у нас разговора. Мутит меня… — И заковылял в ванную.
Едва задвинул задвижку — чуть не вырвало прямо на пол. Но успел пустить воду, подставил голову под холодную струю, и помаленьку отпустило. Когда оклемался, вытерся, услышал, как хлопнула квартирная дверь. Ушли?
Но нет, внук остался. Мрачно курил на диване, роняя пепел на пол. Глянул на вернувшегося в комнату Сергеича, не скрывая злобы.
— Ну, спасибо, дедуля. Удружил. Был у меня шанс с этим немцем законтачить, может, и писать для их газеты, а теперь — хрен…— Он встал, сунул окурок в тарелку на столе. — Уж как просил, так нет, ни в какую! Нечего рассказывать, так хоть бы уж соврал… — Повернулся и, не прощаясь, вышел из комнаты. В прихожей, уже надевая куртку, припечатал: — Скажи уж честно: может, и до фронта-то не доехал, а? То-то и темнишь…
— Постой! — Сергеич и сам не ожидал, что сорвется на крик.
— Чего еще? — буркнул внук.
— Зайди. Сказать хочу.
— Некогда мне. — Борис неохотно шагнул в комнату, не расстегивая куртки, опустился на стул. — Ну?
— Американец один по телевизору советовал: “Живите в отсеке дня”. Дескать, если вчерашнее не дает покоя, задрайте люки и не вспоминайте. — Сергеич помолчал, подбирая слова. — Вот и я, Боря, привык жить с задраенным люком. А как встанет перед глазами, мутит меня всего, как вот сейчас было…
— Короче, — поторопил внук. — Сказано же: спешу.
— Да у меня и так — короче некуда. Я ведь и на фронте-то всего две недели…
И Сергеич рассказал, как в первый же день определили его, деревенского парня, в разведвзвод. Как поначалу учили его разведчики своим приемам, а в дело не брали. Но скоро пришлось взять: слишком большие были потери. Дважды ползал он в группе прикрытия на задание, но “языка” взять не получалось — возвращались пустые. А на третий раз включили его в группу захвата.
–…Ползем след в след, а ночь темнющая, хоть глаз выколи. И грязина после дождя — по уши все устряпались. Нырнули в какую-то то ли канаву, то ли промоину, вжались в нее, в глину склизкую, и ползем. Промокли насквозь, да еще и в дерьмо впотьмах вляпались… Может, немцы нужду и справляли…
— Ты дело рассказывай, — поморщился Борис.
— Не глянется? — едко прищурился Сергеич. — Ты правды хотел, вот и получай правду. Война — это кровь пополам с дерьмом… Ну, короче, залегли мы у самой траншеи, ждем, когда часовой сменится. А Ткачук — он первым должен был прыгнуть — как назло, руку обо что-то в кровь рассадил, пока ползли. И старшой меня тук-тук тихонько по сапогу: условный знак — тебе прыгать. Тут как раз часового сменили. Здоровенного поставили. Шагает взад-вперед по траншее, автомат на груди. Повернулся спиной — я и кинулся. Кулак у меня ничо был, крепкий, вполне бы оглушил. Да он же, гад, в каске, и пришелся мой удар пониже виска. Он только покачнулся — и в крик. А сам — за нож. Я на спине его вишу, руку успел зажать, а он же здоровущий, притиснул меня к стенке траншеи и левой — как саданет! Те четверо тут же бы навалились, да немцы всполошились, слышу: бегут уже по траншее, вот-вот сам в “языках” окажусь… Старшой хрипит из темноты: “Кончай его! Уходим!” А какое тут “кончай”, когда — в капкане… — Сергеич сделал паузу. — Это я дольше рассказываю, а случилось-то все в секунды какие-то. В общем, понял я, что погиб, и тут уж не мозг — нутро животное сработало: вцепился зубами ему в горло. Рванул по-волчьи — и сразу полный рот крови, фонтаном хлынула. И проглотил я ту кровь…
Сергеич замолчал, глядя куда-то в сторону.
— А дальше-то? — поторопил внук.
— Осел он в кровище, и успел я выскочить. Еще б миг — и сцапали… А тут наши из прикрытия огонь открыли. Попридержали фрицев, дали нам минуту отойти. Ну, немцы резанули вдогонку из автоматов. Ткачука — наповал, двоих ранило. Потом, уже посредине нейтралки, под минометный огонь попали. Там-то мне ступню и оттяпало. Ну, выползли кое-как. На том моя война и кончилась… Только вот застряла во мне, Боря, та кровь. Сколько уж лет прошло, а вспомнится, как горло ему рвал, как брызнуло в рот, как глотнул, и мутит всего, наизнанку выворачивает… Потому и живу с задраенным люком, запретил себе вспоминать. Да оно все равно прорывается. Вы вот опять разбередили…
— Уж больно ты чувствительный, — покачал головой Борис. — Да тот немец, окажись на твоем месте, так же бы тебе глотку перегрыз!
— Так оно, — кивнул Сергеич. — Да, может, так же бы потом молчуном и жил.
— Ну, не скажи! Еще не такое рассказывают. Послушал бы тех, кто в Афгане побывал или вот теперь в Чечне… А пришлось бы тебе подольше воевать, и ты б, небось, заматерел, ко всему притерпелся.
— Может, и так, — проговорил Сергеич. — А может, просто плохим я солдатом оказался, раз не могу это наважденье стряхнуть. Да, так, наверно, и есть: плохой солдат…— Помолчал и попросил: — Ты уж, Боря, об этом — никому, ладно? Пусть между нами останется.
РОЛЬ
За мной приезжают ночью, когда Ленка уже крепко спит. Ожидая условного стука в дверь, я одеваюсь и гримируюсь перед зеркалом. И в сотый раз даю себе слово завязать с этим. Только бы вот театришка наш выбрался из ямы и стали хотя бы вовремя платить…
Странно вспомнить, что все началось с “ужастика” на одной вечерухе. Сама не знаю, чего вдруг захотелось всех разыграть, но репетировала я, ей-Богу, не меньше, чем свои роли на сцене. И получилось так ломово, что от неожиданности все выпали в осадок. На другой день в театре только об этом и говорили. В общем, пошел слух, и меня с моим “номером” стали приглашать то в одну, то в другую компашку. А потом однажды ко мне подошел на улице незнакомец и предложил “работу”. Я послала его подальше, но он и не думал уговаривать. Сунул мне бумажку с телефоном и исчез.
А тем временем театрик наш, и так еле сводивший концы с концами, стал совсем прогорать. Дотацию срезали, и сидели мы без зарплаты по три, а то и по четыре месяца. Ну, а алиментов от своего экс-муженька я вообще ни разу не получала: как ушел три года назад, так и след простыл. Затерялся в народной гуще. Как могла, перебивалась: то на радио халтурка подвернется, то еще где. Но Ленка, третьеклашка моя, так исхудала, что в конце концов я не выдержала: позвонила по тому телефону. И началась моя “работа”…
В дверь стучат тихо, но я обычно уже стою в полной готовности в прихожей. И так же неслышно мы с моим неизменным провожатым спускаемся по лестнице: лучше, чтоб никто не знал о моих ночных отлучках. Если без меня проснется Ленка, ничего страшного: я ей сказала, что выступаю в ночном клубе, и она обещала: никому ни слова.
Дом, к которому мы подъехали в этот раз, высоченный, но лифта мы из осторожности, как всегда, избегаем и долго поднимаемся по лестнице на самую верхотуру. Я смотрю на своего молчаливого провожатого и думаю: как странно совпало, что он чем-то похож на Володю. Конечно, моложе и на голову выше, но такие же серые глаза и русые волосы. Да и улыбка похожа: неожиданный солнечный лучик, высвечивающий вдруг на жестком неулыбчивом лице что-то неуловимо детское.
Вот на эту улыбку, на теплоту позвавших меня серых глаз я когда-то и купилась… Потом уж разглядела: и работящий вроде, и домовитый, да непрочный, клонится под ветром, задует посильней — и унесет. Посмотришь: мужик как мужик, а внутри-то все шатко, никакой в себя веры. Зыбкая душа… Жалела его, а он не больно-то меня пожалел. Нашлась бабенка, поманила — и с концом. Да, может, и от нее ушел… Иногда спрашиваю себя: а если б вдруг вернулся, приняла бы? И знаю, что, наверно, не устояла бы, ведь отец Ленки… Да и сама так стосковалась… И, может, все у нас пошло бы совсем иначе. Только пустые это надежды…
Наконец мы добираемся до квартиры, где нас ждут. Я прошу всех выйти из передней. Снимаю пальто, надеваю маску, вытягиваю во всю длину свою складную косу с блестящим лезвием и в таком виде появляюсь перед хозяйкой.
— Смерть прибыла по вызову, — замогильным голосом говорю я и вижу ужас в ее глазах.
Отшатнувшись, она молча разглядывает меня и сбивчиво начинает говорить.
— Мы не хотели… Делали все, пока была хоть какая-то надежда. Но врач сказал: уже не на что надеяться… А мы выбились из сил. Сам измучился и нас измучил… Все равно это уже не жизнь. Сумеречное состояние…
— Ясно, — говорю я. — Он спит?
Она кивает. Заводит меня в темную, пропахшую лекарствами комнату и уходит, плотно затворив дверь.
И я издаю свой первый звук. Он тихий, еле слышный, но, постепенно нарастая, превращается в тоскливый утробный вой, от которого и саму меня пробирает дрожь. Я не знаю, где таится во мне эта черная вьюга, не знаю, как это получается, — ужас смерти живет в каждом, мы прячем его где-то на самом дне, — но каким-то неведомым мне усилием я приоткрываю створки, и леденящий смертный страх воющим стоном, потусторонним зовом бездны вползает в душу. Я видела его на лицах, этот страх, еще тогда, когда в первый раз сразила всех своим “номером”. Смешно, но испытала в тот миг что-то вроде гордости: вот она, моя нежданно проклюнувшаяся Роль, пронявшая тех, кто давно уже привык считать меня бездарью, чей удел на сцене — лишь самые второстепенные роли. Потом-то уж, небось, поприкалывались насчет того, какой “талант” во мне вдруг открылся, но в ту минуту им было не до приколов — сидели, как примерзшие. Знали бы, для каких зрителей я стану исполнять теперь по ночам эту Роль…
Вспыхивает свет, и я вижу безумные, вылезающие из орбит глаза старика, приподнявшего голову с подушки. Я поднимаю свою косу, но не успеваю даже шагнуть, голова валится на подушку. Я наклоняюсь над ним и вижу, что можно не щупать пульса: старик — уже по ту сторону…
Я выхожу из комнаты, сталкиваясь в дверях с плачущей хозяйкой. Сорвав маску, шагаю на кухню, где ждет меня мой провожатый. Во рту пересохло, но руки дрожат так, что воды в стакан самой мне сейчас не налить. Это делает он, мой ночной страж. И сам подносит стакан к моим губам.
— Самое то, — говорит он, — тихо и жутко.
И тут раздается стук. Я вижу, как хозяйка, вытирая слезы, бежит в прихожую. И когда появляется оттуда, на ней нет лица.
— Милиция, — шепчет она. — Показали в глазок удостоверение… Скорее на балкон — сожмитесь в комок! Больше некуда… — И тянет меня за руку.
В дверь снова нетерпеливо стучат. Господи, сколько раз он мерещился мне во сне, этот стук. Ведь знала же: рано или поздно это случится. Кто там будет разбираться, что приговор выносили другие, а я — лишь исполнитель. Все равно — убийца… Давала себе слово оборвать — и снова ехала… Но теперь прятаться бесполезно, и я отталкиваю ее руку.
— Открывайте, — говорю я и следом за ней иду к двери.
Входят двое в масках. Сейчас они начнут обшаривать квартиру — и тогда… Больше всего я боюсь за своего провожатого, притаившегося на кухне: я знаю, что у него под курткой. Если у парня сдадут нервы и он выхватит свой ствол… Господи, только бы не это!
— Так ты и есть мадам Смерть? — сверлит меня глазами в прорезях маски тот, что повыше. — А где амуниция? Приказано доставить в полной форме!
Непослушными ногами я тащусь на кухню и возвращаюсь с косой и маской.
— А тебе — лежать! — Второй из вошедших толкает хозяйку в плечо, и она покорно валится на пол лицом вниз. — Дверь не закрывать! Щас спустим ее в машину и вернемся с обыском…
Краешком мысли я успеваю отметить в их поведении что-то странное. Но только краешком — все мысли сейчас о другом: о Ленке. Как она проснется утром в пустой квартире… Первое, что надо сделать в милиции, — позвонить маме, чтоб приехала и взяла ее к себе. Не имеют права отказать, на коленях буду просить…
Спускаемся в лифте, и они ведут меня к машине. Вталкивают на заднее сиденье, садятся по обе стороны, и автомобиль трогается. Значит, никакого обыска?.. И, не успевая это додумать, я вдруг чувствую руку, лезущую под платье.
— А ты ничо, гладкая, — это усмехается тот, высокий. — Я-то думал, Смерть — тощае. — И запускает вторую руку.
Я пытаюсь поймать его цепкие, бесстыжие пальцы, но силы слишком неравны. И нутро мое срабатывает само, опережая мозг: из горла вырывается протяжный утробный вой.
От неожиданности он вздрагивает и отдергивает руки. Но это крепкий мужик, не чета тем, чья жизнь висит на ниточке, и смертная тоска моего воя его только раззадоривает.
— А вот мы тебя прямо сейчас и сделаем! — Он толкает напарника, приглашая принять участие. — С воем-то оно даже интересней. Еще не так взвоешь! — И снова лезет под платье.
Но тут человек, сидящий рядом с водителем, видать, старший, оборачивается и показывает кулак в черной перчатке. Ненавистная потная рука послушно возвращается восвояси. Меня оставляют в покое, и я замолкаю. Дальше мы едем в полном молчании. Едем долго, и невозможно понять, куда: на окнах машины шторки. Я уже понимаю, что никакая это не милиция и лучше не думать о том, что ждет меня в конце пути…
Наконец машина останавливается. Слышится стальной лязг ворот. Мы въезжаем, и новый лязг возвещает, что ворота закрылись. Двое в масках высаживают меня и, будто разом потеряв ко мне всякий интерес, скрываются в дверях трехэтажного кирпичного особняка. Он окружен стеной, такой высокой, что материала, наверно, хватило б еще на такой же дом.
— А теперь ближе к делу, мадам Смерть.
Я оборачиваюсь на голос и вижу того, что сидел впереди. Он тоже в маске, и в его пристальном взгляде, во всей его черной фигуре я кожей чувствую жесткую властность. И, бухнувшись на колени, я прошу только об одном: разрешить мне позвонить маме. Или пусть позвонят сами. Только два слова: приехать утром и взять Ленку…
— Утром ты сама будешь дома, — говорит он и поднимает меня с колен. — Если сделаешь все, как надо. У нас тут раненый. Но показать его врачам мы не можем. Да и незачем: все равно не жилец, еле теплится. Ему же лучше — скорей отмучиться. Но у нас закон: своих раненых не мочим. Пусть уйдет, но не нашими руками… Вот для того ты и здесь, ясно?
И мы идем к дому, на темном фасаде которого светится всего пара окон.
А дальше все, как всегда: меня заводят в темную комнату, и я начинаю свою смертную песнь. И сама слышу: никогда еще от моего мертвящего воя не веяло такой беспросветной обреченностью. Потому что чревовещательница Смерти чует, что сама от нее сейчас в двух шагах… Меня трясет, я уже не верю, что выйду живой из этого дома, и моя дрожь передается летящему во тьму вою. Мне чудится чье-то конвульсивное движение — там, на невидимой постели, чей-то замирающий вскрик. Но я не могу сдержать вспухающего во мне ужаса, он одичало рвется из меня бураном гибели, и даже когда вспыхивает свет, я вздымаю свою косу…
— Захлопнись, он уже готов! — неведомо откуда возникший человек в маске указывает мне на дверь.
Но я успеваю рассмотреть лежащего на кровати мужчину с забинтованной головой, и вдруг у меня темнеет в глазах: я узнаю его!
— Это же Володя! — кричу я. — Отец моей дочери! И вы… вы заставили меня убить его!..
Но меня уже выталкивают из комнаты, и двое в масках тащат вниз, к машине.
— Убила!.. Убила!.. — обезумело кричу я, но мне зажимают рот и нос какой-то пахучей тряпкой, и это последнее, что я помню.
…Я вхожу в квартиру, когда светает. Ленка уже проснулась и, услышав мои шаги, в одних трусишках выбегает в переднюю.
— Что так поздно? Я уж тревожилась…
— Как видишь, живая, — говорю я и начинаю раздеваться. — А вообще, доча, это — последний раз.
И мысленно спрашиваю себя: “Ну, и чем будешь ее кормить?”