передают мне, готова встретиться и прояснить для меня частности той ординарной и неотвязной, то есть вневременной коллизии: предательство или внезапная смена ориентиров, преображение, метаморфоза
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2001
Юлия Кокошко
Забывчивость повторяющейся реки
Юлия Михайловна Кокошко — окончила филологический факультет УрГУ и Высшие курсы сценаристов и режиссеров при Союзе кинематографистов (г. Москва). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Москвы, Челябинска, Перми и Екатеринбурга. Лауреат премии им. Андрея Белого. Автор книг “В садах” (1996) и “Приближение к ненаписанному”. Живет и работает в Екатеринбурге.
Милейшая старая дама, передают мне, готова встретиться и прояснить для меня частности той ординарной и неотвязной, то есть вневременной коллизии: предательство или внезапная смена ориентиров, преображение, метаморфоза… в своем варианте можно выбрать любую тему, например, представить дело — исчезновением фигуранта, все равно в прежней прелести он больше не существует. Хотя, если кто-то не просматривает определенного лица, значит ли — что столь же слепы другие? Если я упустила след, пока пережевывала образ дитя, развлекая себя чувственными рядами, и с тех пор не встречала исчезнувшего (далее — Невидимого) ни в вереницах полустершихся комнат, уже вошедших одна в другую, как вымытые посуды, ни в книгах камней: хамелеонствующие александриты воздуха, опалы воды, ни даже в снах, так определенное лицо видела старая дама. И пусть она не в силах — по сложению не причин, но зазоров и казусов — сомкнуть сюжет с настоящим, зато — растянуть еще лет на двадцать… Правда, этот ход уже сквозил в одном моем сочинении, а все сочинения суть одно — скудная строка в руку щедрости: старой, как вымысел, дамы с оказией или с непрозрачным пакетом. Но уже — не к замеченному лишь автором персонажу (отраженная коллизия), а непосредственно ко мне, и не с морщинистой вещью, но — с магически плотной массой речи. Между делом затмив получателя — беспрецедентной свободой в его обстоятельствах. Вообще-то повторное обращение не входило в мои планы. Но законы драматургии — что скрадывает победительность драматургии — взыскуют завершености: жертвоприношения слонов, то есть превратившихся — потерпевшим. Побудка, или воскрешение, прощение — что чванливее глупости не простить? — опаловая крошка, опальные объятия… Точнее — отозвание времени, оскверненного — врозь, половинчатостью или чьей-то светобоязнью, с проживанием заново — в традиции диалога. И если старая энтузиастка приветливо откроет, как кто-то, невидимый мне, был виден — всем, и весьма отчетливо, или — как видимый всеми был не замечен мной…
Ибо меня шокирует бесповоротность — поражение цели прямым попаданием и все, что нельзя корректировать, неустанно совершенствуя и преображая… кстати о преображении. Неосмотрительный лейтмотив: но что-то произошло — и… Здесь — уплотнение, невозможность — репродуцировать… Но в препозиции кое-кто намеривал себе волнующие поступки, а в постпозиции сделал непреднамеренное, и налицо вдруг — колошение трещин в доме судьбы вплоть до полного их размежевания, интервенция немотивированных тел и несистемных элементов... А я уже вдыхала любительскую сладость иной жизни! Дымки дичков или дички дымков в ее подвешенных садах… до слезы обратимы! Ведь распорядись имярек — как предполагал, как предписывало ему что-нибудь: правдолюбие — или оптимизм, мои надежды, парк транспортных средств… Но преломление, разводящее нас, меня и крылатую славу полуслучившегося, все более многоколенно и многолико. Разливая нас временами… пред чьей водой не предположить ли, что замысел приведен в исполнение, но — в другом материале… нецелевое использование средств… в другом масштабе или на невидимом фронте. Предшествовал — и пластично развоплотился, прошел… На межу человеков и птиц, смешавшись с богами… на линию заглядения — ясных шаровых красок и равновеликих полушарий лиц, на дикорастущую черту ассиметрии… Но редкие аборигены из того золотящегося распадка событий лишь показывают фатальное вкрапление и нечистоты формулировок. Что, черт возьми, произошло, и почему в моем варианте сего свирепствующего сюжета нельзя — ни ремарки...
Но разумеется. Не к запрету ли на правку собственных текстов — я пронесла через сорок оловянных и травяных царств и спасла от пересмотра мою художническую интуицию: никаких затемненных от подозрений, прельщающих мест, где бы он — по инерции, по ассоциации… словом, превзойдя мои пределы, многократно остался. Пока не сообщение о доброхотке, все это время буднично наблюдавшей — невидимого…
Впрочем, невзирая на оглашенную непреложность и прочерк в планах, я еще собираюсь просить о Невидимом… Рассыпанные до перепада в яблоки облака — или переходящие знамена осени… Улицу Розы, в чьем передержанном и излишне плотном сердце хранятся наши встречи — и на заставках дверей и окон этюдно представлены все, кто мной обожаем. Но сквозь эти жизнеутверждения и невзвешенные пассажи негоциантских особняков все навязчивей проступают дамское ателье, и новый конфекцион, и магазинчик с охотницким снаряжением… что за проводимость! Святой же двор столь необъятен, что, подавив его неритмичное присутствие — в рожденных из бедра дерева козлоногах по колено в опилках, и в голубином опереньи поленниц и в призраках роз, — процветают позднейшие наваждения: проникнутая английским абрисом крепость, и два консульства под крестами и звездами, и выставлены сверкать “мерседесы” или “тойоты”… Тиранить просьбами город полночи, которым я приближаюсь к какой-нибудь определенности, наблюдая из вязких па движения, как летят напиться лилового сидра луны — острова астр, как сошедшиеся с мраком обнаруживают себя — и негасимый страх — пылающими щитами окон… как атланты-деревья, превозмогая молниеносность штрихов, сливают свои громокипящие души — в горловину звездного большака… как пересыпается складчатое одиночество снега… И в случайном повторе тьмы возможен дом, перехваченный радиоголосами и чужими музами, ergo — мой…
Он получил анонс обо мне — с вечерней почтой. Надеюсь, он не смутился собственной щедростью и помнил, что дарованная им жизнь — преходящее. Рассрочка между случившимся (мной) — и описанием, включающим укрупнение, говорит в его пользу — он ждал. Чтоб устроить в моей жизни великолепный, сферический сквозняк — означить место, где недавно был.
Похоже, в последний раз мы виделись в День дарения велосипеда — на трехлетие моего участия в мире, хотя между миром и засеянной в сердцевине, в геенне века войной наши несколько бессердечных предстояний прибиты — почти к самой войне… к сорокадавним провинциям, под призор огня. Возможно, мы встречались и несколько ближе — в День дарения ложки на все времена… Псевдоострый коллаж в стиле пятидесятых: прессшпан, ультрамарин, сталь. На плоском от солнца сегменте улицы он вручил мне узкую голубую картонку с нержавеющими сокровищами: нож, трезубец и десертная ложка. Каковые приобрел для меня — между шагом, не подольщаясь к спесивой двери горы. Но в отличие от дара — опять остался невидим. Лишь жест — длань, похищающая с высот. По широте и небрежности хватившая в воспоминание — сразу два или пять перекрестков, где свершалось: на углу проспекта Парадов и улицы Борца Карла, там стоял полный сладкой музыкой театр и ловил проходящих… в позднейшем — непринужденно перелетевший, вобрав в себя уловленных… и на Неисходимой улице — накануне или на месте побега Розы. На углу реального мира — и более стойкого. Возможно, второй пучок инструмента — и остальные — вручались согласно прецеденту, но все совершенствуясь — смещаясь к более символичным ландшафтам, к помещению лезвия в златые колосья, на поздних перекрестках — секира и меч. Но несомненно — благословляющее нас скрещение улиц.
Детский нож от первого перекрестка был наигран, не продуцируя смыслы — острое, опасное недосчетом… не желая купировать целое и множить ничтожное, но имея — оледеневший лоскут зимних сумерек. Трезубец что-то пронзал и втянулся… Но как только Невидимый воскреснет, я осыплю его благодарностями за ложку — хитроумная плывет за мной сорок лет, из дома в дом — и кормит меня до сих пор. Правда, ее отнесло от таких максим, как — ежеполуденно воскресающий суп, возможно, мелькнувший дарителю, зато она безмерна — с растворившимся кофе и с воскресной солью в какую-нибудь картофельную кастрюлю, а некогда — и с мукой, но эта композиция не удержалась. Воистину — ложка на все времена! Хотя не на все яства. Но в целом всегда находит, что зачерпнуть.
И если мне помнится такой преизбыток благословения — столь множественные перекрестки, мы, несомненно, путешествовали — я и Невидимый, то есть видимый всем, кроме… надеюсь, мне достало приличия не разглядывать путеводные звезды улиц или архитектурный облом — сквозь него. Мы бродили по перекресткам мира, с пятого на десятый, и выбирали историческое место дарения. И, паломничая по святым местам — и в каноническом образе, и в том, что на этой улице — и на той, что ее пересекает… И узнать ли, кто был со мной — в том апоплексическом миге? Лицеприятный юноша-воин, что сорвал снисхождение богини и безнаказанно перешел долину ада или плантации войны… минутной раздражительностью Бессмертной лишь рассыпав в пути все зубы — усеяв ими случайное поле… и пока единственный, что взошел — я. Или тот, кто летел долиной войны, услужая ревущей авиации? Подскажите, зрячеслышащие, кто — мой невидимый и крылатый сопровождающий? Возможно, и от меня скрытый — той же эгидой: и во мне его охочая и неутолившаяся долина… и ад следовал за ним. Шутник — с новообретенной улыбкой, полузолотой, полуненадежной — опак, каолин, лед? Или припозднившийся из долины студент моей мамы, ее премьерного курса? И отослан с науками — в новые чуждые земли. Перстом несвободы или великодушной независимостью — от рассыпанных будущим впопыхах промахов… Но отныне статус его — Вечный Гость, чья площадка для возрождений — костры солнц в распахнувшейся двери, обычно украшенной однополым вьющимся ожиданием и аппликациями эпизодов с зреющим счастьем, почти заглушившими разъем в стене. И ненадежен весь: он — мгновения, и неизменно — в полный рост, в вертикальной раме, очертившей — иные фактуры. И за те и эти ксении склонен одарить свою дочь, нанизать ей в наследство драгоценные двери — книжным томом, страстью — к залистыванию… к бессовестным образам гостя, съевшим — все мои страницы, или устойчивой тягой к неверным. Прогулять — по перекресткам, прерывистым, как он сам, и подсунуть на дальнюю дорогу — нож (обоюдоскучный меч) и уличную ложку… каковая протяжная дорога превосходит уеденную раму — здесь уже дорога съедает гостя, а посему… феерия самоуничтожения, изящная монохромная нюансировка…
И шепните мне, зрящие не здесь, но — в тридесятую ночь, кто с ним — сейчас? Его случайное чадо нескольких лет, наряженное — в банты, в белое с бутоньеркой в три зеленых мазка — для священных минут бытия? Не подозревающее, что счастье не вечно, полагая: если сбалтывается в счастье лишь по исчезновении, почему — не вечно? Простыв тоской, принимая подношение в нержавстали, когда в доме и ложки, и ножи, и прочие вспоможения — серебро, фамильные вензеля, и не удостаивая дарителя — прозрением… Или enfant terrible, дитя-дикарь, всякий раз с новой силой уносящее себя через горы и топи — от врачебных шпателей, влагающих в горло немоту, от кривошипно-шатунного ада паровозов — вращаемых по боку алых “О”: окровавленный четырежды рев, и от рушащейся на головы черной лепнины дыма… Или по персоналиям: от продавцов и капельдинеров, сброшюровавших мои пришествия и торгующих прогнозом… от спорадичности боковых обводов, разящих — несобранностью… от оград весны и осени, чьи прутья запрудил учащенный лом кустов… Далее — везде, слаженно и оперативно унося себя по частям — в авоське из рвущихся капилляров… роняя фрагменты: детство, отрочество — на подстеленные страницы... швыряя за собой зеркала и расчески: непролазное. Или автор мемуара: тайны — в картинках… пусть скрытность переживают субмарины. И какое сейчас — на перекрестке? Время объявленное — или известное узким лицам, и что заслуживает продолжения? Вечер конца столетия, что разверст меж человеками преткновения — и порывами южного счастья, и насыщенность стен — новой огненной буквой… Большегрузные горизонтали песнопений и пурпура, поднимаясь все выше, засмолив швы прагорода и проголубизны… Или — этот дунаевский дымок от папиросы взвивается и тает… лето благоуханных, взопревших в ампире пятидесятых, в золотом крапе жуков и румбов — с липучек-галстуков растворенных в высях вождей, в полосатых маркизах, волнующих газированные лотки на велосипедных колесах… Цветущие густым марсом дубравы вещей, ввиду моей преуменьшенности — набранных врастяжку… Дубовый буфет, поднимающий плесами полдня — на бечеве или расплетающемся луче — хлебово яликов, ящиков и блещущих пронырливостью ленточных дверей… Диваны-триптихи: царственное центральное тело и две проекции — в голодные годы, деклассированные и мутирующие в этажерки — предлагая спички и сад фарфоровых зверей, или приключения седоков: фотокомиксы, оркестрованные зубчатыми раструбами улыбок… Сияние Фавора или Москвы — в версиях флакон и открытая почтовая радость… Диваны-колесницы, запряженные отрезанными от отступления львиными головами, угрызающими — бронзовые круги своя, переигрывая не мускулами, но бликами — с голландкой-печью. Продажный маятник — вихрь деревянно-веревочного седла в портале меж комнат, сдавая комнату за комнатой… Вороньи тарелки с карканьем политбюро и персональные горшки — от крупных нержавеющих форм до фаянсовых миниатюр, к этим — букварь от соседских наследников… А также: равнины письменного стола — горящие вдали плошки чернильниц, опушенное оборванными письменами и укачивающее пресс-папье. Обметанное тронным снежным вечером кресло с дымком голубоватым, дымком от папиросы… И от нижних до верхних створов воздухов, покрывая друг друга рябью — мухи-цокотухи, пауки, тараканы, мыши, мурластые птицы и муравленные юностью фавориты военных тайн и их команды, похваляясь усами, хвостами, рогами, золотыми руками, золотыми фаллосами… летчики-пилоты, бомбы-самолеты, вот и улетели вы в дальний путь. Вы когда вернетесь, я не знаю, скоро ли, только возвращайтесь хоть когда-нибудь… Эта прекрасная роспись на потолке: прекрасные избиения отроков, белила непорочности, упорство, пузырясь под штыком дождя… регулярно проливаемые лужи зари… И прочие книгоноши.
Но ничто так не сулит мне пятидесятые, как фарфоровые флора и фауна зимних сумерек, сходящиеся по стланику вырванных с корнем дымов — к дымящей реке ностальгии, моющей свою золотую бузу — в черных жилах, в отяжелевших до низости решетках крон. И по теченью перешнурованы в длинношеих стерхов-метелей — плещущие надорвавшимся корсетным шнуром березы, и ввинчены в стеклярус инея лиственницы, тающим движеньем — сея головокруженье, и чахоточные рябины в кровавом кашле… И бденья и рденья в разломах сумрака: кровавая требуха охоты, снежные перья, хрусткая падаль теней… возможны — забранные в козлищ кусты, обхватив костлявыми пальцами головы в сальных кубанках и раскачиваясь… Проталины зари — или фрагменты почти светоликих отроков из той росписи… Величие и зажиточность сумрака, заигравшего, точнее — перекусившего реку… имперские липы и тополя, что восходят сквозь грузные железа арочных сводов — к торжественным подземельным сводам метро и к низким звездам — рубиновым, каменным.
Из многих тут и там натешивших и нагревших меня домов мой настоящий восходит — не к скользящему месту (землеотвод, башня воздуха и праведности, узурпировавший их камень, узурпированный — грудой), но мостится на склоне времени. И самый мой несомненный — склонение пятидесятых, потому-то я и сбиваюсь — в блудные дочери, ища возвратиться — по дорогам, заискивающим пред местом.
Итак, пользуясь нашим множественным присутствием, мы что-то сообщали друг другу или urbi et orbi… Кто сказал — счастье? Меня неукротимо утомляют чада — что, возможно, я вдохнула — от спутника. Обрывки разноязычных речей — асинхронным городам: инспирировать недоставшее пространство — понтонные переправы меж перекрестками… либо я и все, видимое мной и захваченное — где ослаблено поступательностью… либо — мой невидимый сопровождающий из крылатых долины ада… и раз его присутствие ослепляет, я сосредоточена — на более достоверном круге: счастье слепоты — или существования в нижних слоях, в уровне рук — манипуляции, волшба, дары!
Но мистерия Велосипед. В сухостое неплодных дверей, в расселинах плотных недолетов — плотогон или Гость с лучшими золотой и фарфоровой улыбками. И цари, и пророки мечтали увидеть — что видите вы, и — не увидели… не считая лазурной конструкции в нижнем углу, возможно, в руке Невидимого — эта схвачена мною сразу. Как старомодна! Каков гегемон — против от неглубокого и заигравшего остроту трапезного средства. Пилотируемые отныне мной — эти сумасбродства! Раскосое цепенящее лезвие руля… Три колеса-циферблата массированных стрел или мышьих хвостов, разбивших собственное число… Кошель с превратными ключами — при пущенном на стебле седле, небезынтересный пост… Органика коловращения, выборка челночного… Зигзаг рамы — над зажевавшей себя змеей или вечно сползающей цепью, за которой и я сползаю — в шипящеее запустение: натянуть тугую — на две зубчатых звезды мне с тем полом и возрастом не с руки, а даритель уже невидим… в цепную реакцию с ожиданием доброго самарянина, кто перебинтует уронившую себя и меня механику, польет елеем — и подбросит за унесшимся миром на дружке-осле. Каковой самарянин — или его сосед, еще добрее — нашел в индексе моего странствия, что я должна обходиться — малым. Припустив за мной, не жалея стати — придержать за седло и ссадить меня — на два мышьих круга…
Вопрос искавшей меня с сообщением доверительницы, новой самарянки: но вы ведь помните, как он приехал на ваш день рожденья и привез вам велосипед? — здесь центробежность гордости — в высоту дождя и вымываемой мольбами меж глин — не то бухты, не то попрошайки-ямы.
Оказывается, серебряная, воможно, как прах Самарии, дама — тоже мамина студентка, да-да, родная кафедра, но на курс моложе, чем он… введение кумиров: профессор и ваша мама, сначала они и были — вся кафедра… и под маминым водительством — летняя практика в Рубежном… амброзии, пальба веселий, священные перелески, заштуковавшие в круг священных животных молодости… во что бы мне обратить рубежный практикум? И как ни обернись — внезапный урон в цельности и последовательности натур… лейтмотив: но что-то произошло — и… есть доминантный эпизод, его насыщенная, несвертываемая мелодия. Соответственно реквизит: в прорехах стен — вид снаружи, вид из души — тихоходы-деревья, намекнув кружение улицы Розы в огненном мешке лета. И для записи ритма и глазомера — продольность и повторяемость окон, мотивов, причин… чин листвы — сбрасываем краплак красный и кадмий красно-лимонный как вызывающие верховные нерасположения и экспансию белого: уточнения седьмого дня октября, в чьей глубине — невостребованность дара, кощунственные отсрочки. Плюс указанная модель пятидесятых — педальная машина времени. Несмотря на нарезку кругов, доставившая меня из раннего, кубического периода — в поступательную сумятицу слов: несомненную дешифровку последней реки. Бега пегих вод в подпалинах и в тотальных яблоках… Бесчестный тотализатор — одной реке дали фору. Несущей бесчестье: пучеглазые яблоки. По крайней мере, мне очевидно: даритель — отец-Время. Или Гелиос — с одолжением отпрыскам колесницы.
О, конечно! Я остаюсь у руля. Здесь пир обойденных — перебирание ядов. Упустить — самое сокрушительное его вмешательство в мою жизнь? Как поминутно упускаю — всю, что ни минута — что-то стряслось и… не меньше землетрясения, премножество лиц облегчив — маской ночи, сровняв постройки их — с тьмой, сравнив дороги их — с решетом. Полустертая сейсмография: разбитое на минуты поле, криводушный каркас странствий, деталь зёрна, фон — терновник, тракт, клюющие птицы… застрявший на весу вираж крыши, разлетевшиеся на буквы книги: превосходящие негласные. И скобянка просеянных сквозь редуты тварного светов. Но к чему груз — на побережье?
И очевидно: невидимый явился в праздник. Поскольку праздник был — всегда с ним. И поскольку праздники столь малоземельны — одно-другое утро и… не встать мерному поместью "Что Ни Утро" — никакого обихода, лишь разбросить службы комедии и перегрузить положения. Ибо, опережая меня, начерталось: каждому — свой город. Но — скощение срока: по разным краям одной ночи. Мы богаче праздника: он — иногда, а наш дом — никогда. Пара стены и дверь Возрождения в аппликациях и вьюнах — здесь, а достройки и чудеса… Целое разложено — на тысячу прихотей: переулок, козыряющий то ли пиками оград, то ли — обелисками последних лучей, темные музыки и пенье с крыш, шепелявость хормейстера… Ветер на эстакаде и мечущийся по склону запах примул, внезапный, все снимающий поворот. И к рассвету — перехватывающая горло медная проволока горизонта.
Недоставшая часть дома — четвертая стена на театре, куда внесли свои пантомимы все мои близкие.
С наследной же щедростью — умолчу, что всеобъемлющий мелодический эпизод, как и перекрестные рифмы — воздухи, просиявшие нержавеющий купол — на дне ложки. Бегство стрел на прокативших меня циферблатах. Что моя праздная захваченность Невидимым — его способность совратиться фигурой самораспада. Растворения — во всем. Магия великолепного сквозняка: если исчезновение неосязаемо — никто и не исчезал? Возможно, меня спасало до сей поры — что мне не открылось место исчезновения. В отличие от вздернутого на петли Возрождения. Или — до встречи с доброй рачительницей, несущей последнее знание.
Частный случай растворения: на бумаге, растворенной в пробелах форм, забытых на том краю ночи и найденных — на другом. Послания, непрозрачные мне — ранним временным отчуждением букв и дальнейшим особенным обхождением: мимо меня, но — к возлюбленному наставнику в искусствах химии: свойства, расщепления, предсказание реакций, превращения и подмены… к прекрасной ликом горбоносой иудеянке, за которую служил по чужим городам — семь лет, и еще семь — по недородам дорог, и не дослужил… спросив за службу — молодильные яблоки воспоминаний, они же — камни вдоль чернотропа. Или упущены мной — в общих воззваниях, знаках и приветах от явленного. И подарены мне адресатом — пред новой чредой исчезновений, а может, взяты мной в дар — после. На новом солнце, где чернила разводящей ночи — сухие стебли. Не растворить ли их заново — меж взлетающими платками уменьшающейся и меркнущей самарянки?
Здравствуйте, моя дорогая. Наконец встал назначенный Вами октябрь, все ждет Вас, шампанское охлаждается, но… но не было сказано, в октябре какого года?
Уже третью неделю я здесь. Пока стажируемся, будем начальниками смен. Живем в общежитии, комнаты ни мне, ни товарищу достать не удалось. Грязновато, далековато… Да и скучно…
Здравствуйте, моя дорогая. О моем приезде сейчас, конечно, не может быть и речи. Если и вырвусь, то для срочной Москвы. Вот бы возможность для Вашего появления — надеюсь, надеюсь… Пока знакомлюсь с производством, начнем после праздников. Цех красителей — и самый сложный на заводе, и самый интересный. Народ как будто неплохой, мастер тоже толковый. Грязновато, но это ерунда. После капитального ремонта лишнее выброшено, возможное облицовано плиткой. И, не поверите, преобладающий цвет — фиолетовый.
Одно неважно — быт. Мне таки поднадоело перебиваться по общежитиям и жить Бог знает как и где. Ведь я болтаюсь по белому свету уже с 1941 года. Правда, я бродяга — и страстный, но согласитесь: после вояжей и трудов приятно возвратиться в свой дом, да и пора уже иметь его. Мне к тридцати добирается.
Вы говорите о седых волосах? Не смейте больше. Запомните, для меня Вы молоды, мы с Вами ровесники.
О скончании студенчества я пока не жалею, еще свежо. Пишите побольше о себе. Какие курсы Вы сейчас читаете?
Я уже организовал группу, здесь — знаменитые пещеры. Для начала новых странствий пойдут…
Здравствуйте, моя дорогая. Очень провинился перед Вами длиннейшим молчанием. Не знаю, могу ли быть прощен. С ноября работаю самостоятельно, завод забирает — 14—16 часов в сутки. Утром имеешь существенные планы, а возвращаешься к этим огнеприпасам — уже разбитым. И действия недоступны, кроме — спать, спать… на железной койке. С тем и мелькнул этот месяц. Я очень люблю большие нагрузки — но пока неверно распределяю силы и время. Очередные большие перемены… А вообще, я доволен такой жизнью. С утра работа приманивает… Идешь за своим желанием.
Первое время были трения с рабочими, отказы от работы. С иными пришлось ругаться, прогонять. Сейчас слушаются. Зовут по отчеству — постепенно привыкаю. Народ у меня хороший. Из 4-х смен в цехе мои люди — лучшие…
А вот после работы — тяжелая скука. Чувствуешь себя в ссылке. Радио нет. Повезет достать газету — с жадностью читаешь от корки до корки. С жильем — безнадежно. Строят еле-еле — и временем, и качеством. Вчерашнее несчастье: рядом с нами сгорел дом — и, конечно, принадлежал заводу. Девять жизней. Я как раз был в окне…
Единственная радость — Ваши письма. Но хочется получать от Вас частые письма, все о Вас знать. Вы же больше отчитываетесь — кафедральным. Пожалуйста, пишите мне все и еще длиннее. Написанное же неплохо и отправлять. Моя дорогая! Как хорошо иметь такого чудесного друга, как Вы.
Кто приедет со студентами к нам на практику? Может быть, Вы? Передайте Х., что он — крупная свинья, до сих пор от него ни слуху, ни духу.
Привет Вашей маме и всем знакомым. Пишите.
Эти порошковые травы усыпали половину конвертов — истекшим городом в арьергарде ночи, ощутившим, как все его силуэты растлились на черном подбое, на штормящей жестикуляции безгласых дерев: нагар долготелого… и бросился сквозь горящие обручи окон — в сны. Или — принял новое очковое имя: из пламенных — то ли политический гангстер, то ли битый одер с молотом головы. Так и въелись в меня три ударных слога — молодцеватый город меж собою прошлым — и нарастающим, сомкнутый краями тьмы. Парады-алле паровоза — его громоздких, выстуженных мерзостей… Одетый в лиловые дымы хор — на картах пятидесятых, галечник мерзлых, гремучих следов. Будь сей город на расстоянии проницаемого дня — все бы… Но, возможно, вокзально-сизые оттенки, и одевший всех шерстью дым и провальные ожидания — случайный ингредиент. Оказывается, эту голову — ослиный пробойник — вырезали из черных бумажных тарелок, когда мне исполнилось четыре. Так что на одном почти реальном перекрестке он был ожидаем мной — еще до четырех… сторожевых колотушек, криков петуха. Для новых надежд — просьба к корифею и хоревтам не разбредаться по развалинам.
Здравствуйте, моя дорогая! Беру на себя смелость писать только Ваше имя — не сердитесь за отставшее отчество? Хватит ли этой храбрости — при встрече? Я у Вас в неоплатном долгу, надеюсь найти прощение лишь благодаря Вашему доброму сердцу.
А выспаться мне тогда так и не удалось — работал за товарища. Не везет нам с Вами. Оба раза можно было остаться — и вот… Меня смущают Ваши ночные эксперименты. Берегите себя, не переборщите… Помните о своем здоровье. Очень прошу держать меня в курсе дела. Почему Вы все берете на себя? Ведь хоть какое-нибудь, а все-таки я имею отношение к происшедшему. Будем расхлебывать вместе. Согласен с Вами, пусть мама пока ничего не знает. Уповаю на время. Оно — наш даритель.
Распределение квартир в новом доме принесло — ничего. Директор в Москве, вернется — пойдем ругаться. Что это даст? Думаю — то же. Снова работаю ночью. Следующая неделя будет разрушенной. Можно было бы вырваться на утро к Вам, но в кармане —15 рублей. Жду Ваши письма. Как здесь сейчас скучно! Как пусто…
Здравствуйте, моя дорогая. Совершенно потерял Вас из виду. Пишу домой. Вы, конечно, сейчас должны быть дома. Ведь уже конец… Поздравляю Вас (с кем — не знаю?!). Скоро отпуск — обязательно буду. Жду Ваши письма. Привет маме и всем. Посылаю Вам деньги. Всегда Ваш. 17 октября 1953 г.
Полувопрошание старой дамы, обладательницы сандалет-скороходов, принесшей мне весть — через сто времен, или полусмятенная радость — пред собратом юности, отставшим в толпе у воскресного стадиона, на прорыве сквозь болеющих, и сквозь стражей в белых гимнастерках, полных ветром до крыл, и окаменевших бегунов — мрамор, гипс, известь? — и догнавшим ее в странном облике: — Вы знаете, что вы на него очень похожи?
С тех пор как я одержима собственным существованием — проверкой на примерах, разбивших следами — число… на лете, поглощенном дымовыми шашками одуванчиков и просвечивающем — окнами и крылами печатающих полет, или астигматичными, гипнотическими зрачками их печатей и валторнами над горизонтом… да, во всех примерах я была — образованием гомогенных сил: фантазией легкой, как благодать, обожаемой мной горбоносой иудеянки, или обузой и восторгом маленькой старухи из тех же земель, не менее горбоносой и сгорбленной, исключение — племянницей восьми или трех (по мере развеяния) полуплешивых дядей с полными женщин сердцами и вышедших на меня — также по женским связям.
И вдруг кто-то объявляет, что видел меня — за чертой, куда брошены вторые половины тел: тени первых или дополненные новшествами. Мое лицо — знак: некто, истинный муж, был здесь, и внятен той и этой половине (система взаимного надзора). Смотрел мертвые петли солнца, и решил: мы пребываем среди одного и того же, не насытится око зрением… и захвачен сносящим течением неба. Что давно прочли — все, посвященные в сообщении старой дамы — в легион. Вокруг меня было множество знающих — о мне и моей миссии. Не в пример мне.
Как в том фарсе, где компания переодетых тащится за сумасшедшим старцем, полагающим, что он — король, но не ведающим, что эти поминутно бранящиеся с бесами оборванцы — его придворные, и убежден, что шуткует втихомолку, а колпачники хоть и видят, что он творит, так не ведают — кто, и не тычут паклю его акций меж тем, что было, и что он еще натворит, посему протекающее им непрозрачно. Я не сравниваю себя — ни с ненастной свитой, ни с лирическим старцем. Скорее — с дочерью, которую он отверг, не выдарив — ни полкорзины земли от своего королевства, лишь колос дождя в зернах слез.
Возможно, я охочусь за лунами и гуляла по той стороне — во сне. Проскользнувшее в снах и обмерило мне лицо. Но обращено ко мне изнанкой, и некто, видимый всем, для меня — опять…
И когда молчание, наконец, потерялось — в ларцах высоких крылец, и в кульках желчных трав и в недужных очках со стоялыми, заиндевелыми линзами и, смешав стрелы колес и сломанные спицы зонтов, смешалось — с зардевшейся декой дальней гряды и дробящим полет к ней снегом… вдруг — фотографии: на расстоянии полуоборота, перевернутой страницы, собственно — четверть века… всегда! Никто и не скрывал их. Но тот, кого я столь высматривала в брешах улицы Розы, кто ссудил мне жизнь или только лицо, был мною не узнан. Ибо сущность его — невидимый. Не исключено, что мой Создатель стоял во всех разломах мира…
Поздравляю праздником желаю счастья здоровья очень виноват…
Моя дорогая. Я, как всегда, подвел. Приехать не смог. Не отпустили. Оборудую себе лабораторию, чудовищно занят, и все же я бы вырвался. Но в пылу перемещений хотят переместить и меня. Главный инженер предложил мне быть начальником цеха. Я, конечно, отказался. Он настоял, что спор не закончен. Послал тебе телеграмму, чтоб не ожидали. Ругаешься? А что ты думаешь об этом? Как у тебя дела? Где сейчас странствуешь? Пишу на Ригу. Целую. Всегда твой.
Моя дорогая. Сегодня — приказ по заводу: я назначен начальником цеха. Отпуск мой пресекли, так что я в этом году — никуда. На Юлин день попробую вырваться к вам. Но, кажется, это не воскресенье. Тогда — в ближайшее. Постарайся к этому времени быть в С. Я прекрасно понимаю, каково — без денег. Я провел в Москве 5 таких месяцев. А сейчас у меня положение еще хуже. С удовольствием помог бы тебе, но… Бывают дни, я совсем не ем, т.к. невозможно одолжить — все сидят без денег. Особенно пошатнул мою финансовую сторону прошлый приезд. Пиши о себе. Как дела, как погода? Кончились ли дожди? Целую. Всегда твой. 6 сентября 1955 г.
Моя дорогая, поздноватый ответ на твое последнее письмо. Приехать на праздники не смог. Откровенно не было денег. Мне тоже хотелось, я даже чуть не попросил — у тебя, но в последний момент устыдился.
Ваши просьбы об М. удивительны — вы могли подумать о паршивой дыре, из которой бежит любой смертный. Что ему могут предложить? Руководителя группы в центральной лаборатории, разве его устроит? А впрочем, не знаю. Здесь и квартирный вопрос тяжел. Я сейчас снова в Москве. Снова учусь, буду здесь до июля.
Моя дорогая! Я тебя потерял из виду. По последним письмам никак не могу понять, где ты. Мне очень хочется — к вам. Я бы сразу приехал после первого твоего сообщения о болезни Юли, но к сожалению — не получается. В цехе второй месяц большой сбой. У меня уже голова раскалывается. Как будто налаживалось, и я планировал быть у вас — числа 10-го, потом — 20-го… Но пока — беспросветно. Придется перенести дорогу на начало апреля. Очень рад, что с Юлей лучше. Надеюсь скоро ее увидеть. У меня — по-старому. Существую. С удовольствием поеду с тобой на теплоходе вокруг Европы. Расшибусь, а деньги достану. Хоть — одни долги. Если сможешь что-нибудь сделать — действуй! Согласен ехать хоть 1-м классом, хоть в трюме. Ведь мы с тобой давно об этом мечтали!
Поезжай одна…
Моя дорогая! Несколько задержался с ответом, поэтому — на Москву. Все твои бандероли получил, большое спасибо все беспокойства. Очень хочу приехать к вам седьмого октября, сделаю все возможное — и пока ничто не грозит дороге. Так что встречайте. Обязательно обе. У меня мелькнула мысль — почему бы тебе не поехать из Москвы с Ярославского вокзала? Все поезда с Ярославского идут через нас и стоят здесь минут 30—40. Телеграфируй, мы могли бы немного поболтать.
Дорогая! Какая отвратительная нелепость. Мне сказали на вокзале, что поезд прибывает 29-го. В этот день я и встречал тебя, но… В последний момент догадался спросить, когда поезд вышел из Москвы, тут все и объяснилось. Страшно жалею. Целуй Юлю, привет маме. Целую…
Октябрь, 1957. Дорогая! На праздники приехать не смог, был занят, да меня и не отпустили бы. Первый мой зам в отпуске, а второй, черт бы его забрал, болен вот уже третью неделю… Кручусь один. Здорово досталось в конце прошлого месяца, еле сделали план. Вот и все мои новости. А ты не болей, запрещаю. Всегда твой.
Всеведение и предуведомление держали слагаемые улицы Розы. Распутица превращений, перепад в ничто, и накануне — бессонницы, и на подушке гнус измороси. Насланный в мои пять лет ужас — гурманство объятой рябью рептилии, изумрудной на черном поле континента. И объяли меня крокодиловы воды до ничтожной души моей: пасмурная интуиция — в один из дней ее порционным блюдом буду — я! И что за неимущие увещания: необязательность моего присутствия — в черном поле или вообще? Что, скорее всего, при сложившемся галсе сближение с указанной плоскостью проблематично… В плоскости человеков? Рептилия надругалась над моими свободами? А если меня пошлют пророчествовать? Из иных поступлений: от содомников, спаренных с многим знанием — варианты: некто студент, обреченный трижды бодрствовать в конюшнях ночи, там и тут преисполненных очей… Рукою не то свистящей, не то дребезжащей чертя молниеотвод или круг — если округлить себя до избранничества… перегруппировать себя в круг. Не поднять глаза, чтобы размножающаяся в ожиданиях смерть… не вызывай из кружковщины — ответный взгляд и не воплощай воззрившегося. Сколько упражнения — разговаривать с надстоящим, не возвышая век: не санкционируя его… обедать — вживание в рептилию — слившись с тарелкой… идти по улице безоглядно… реконструируя — по положительным пятнам вчерашнего. Обретаясь в выцветающем и что ни день — углубляя цвет. Какой соблазн новых оттенков!
Возможно, тот, кто стоял в разломах улицы Розы, тоже не поднял глаз. Кто-то из нас не жаждал — воплотить другого? Мы перепутали живые щиты времени?
Официально сей муж истекших пространств оставлен — в поросли двух из посеянных им зубов: новые прекрасные юноши, братья… для рифмы: поросль — порознь… Два взошли после меня и найдены им достойнейшими — и наделены королевством. Но, несмотря на общую луку наших вод, повторившую прочерк в моей метрике… в требуемых письменностью свидетельствах, что в сей произвольный день — я есть, хоть и произвольно — и не столь амбициозна, чтоб сдавать бумаге все мои вымыслы — Невидимого, преобразившегося — не так своим исчезновением, как — вымыслом: вымысел приведен в исполнение… да, ни на какой праздный вопрос я не отправляла прочерк с таким полетом: грузопоток ветра… кумир, проглотивший поклонницу (африканские мотивы)… сушняк оговорок, из которых мне пришлось собирать его — и в раннем, меркантильном периоде, и в таком же позднем… словом, двое достойнейших мне неизвестны, как и — где слежалась дорога в их королевство. Так что — во-первых… И только — в первых, а не в бессловесных. Ergo: поднатужась, как Зевс с малюткой-Афиной, я смогу явить его. И уже — только себе.
Дорогая! Пишу в Москву на авось, т.к. не знаю твоего адреса. Живу возле Батуми в Зеленом Мысу.Такой зной, что даже море не утоляет. Через неделю убегу. Отвечай мне на Ялту. Что у тебя хорошего, как практика?
Вчера замечательно ехал на “России” в Ялту. Устроился и сразу помчался на почту. Очень рад твоему письму. Я еще никогда не был в Крыму, а всегда так хотел посмотреть. На Кавказе летал в Тбилиси. В Москву также думаю лететь. Привет К-вым, целую. 16 сентября 1957 г.
Некто, осознав себя в восемнадцать лет — страстным путешественником, попал в ураганное странствие трагика: в дуновениях ветра появляется металл, рельеф обретает все более причудливые формы — включая деперсонализацию… где-то не верят, что путешественник пройдет много, и щедро ссыпают пред ним в дол города… а те, что не доберет никогда, пускают под нож… хотя он мечтал о полдне равновесия — и не достоин ли стереть из памяти искажение пейзажа? Те же, кто напрасно ждет его, не были в аду…
Дорогая! Ездил в Алупку, специально пошел к дому, где ты жила.
Целыми днями шляюсь по Крыму. Изъездил все побережье. Вчера был в Бахчисарае. Здесь такая масса людей, что отсюда не вырваться. Сегодня с трудом достал билет на автобус. В Москве буду третьего, в середине дня. Что у тебя хорошего? Привет К-вым. Целую. 25 сентября 1957…
Поздравляю всех женщин с Новым годом! Желаю счастья, целую. Всегда ваш.
Итак, привеченное мной за оригинальность мое лицо — лишь подражание… Неверному гостю? Он приходит с облаками… Разносчику уличных чудес? Или день за днем я обращала к обожаемым мной горбоносым иудеянкам — к той воскресной и легкой, как благодать, и к той серебряно-пятничной, гнутой спазматическим часовым колесом — гримасу предательства? Предавая обеих — все оставшиеся им сроки?
За еще одно умолчание: тайный культ — другого, коему — все молитвы. “Милому мальчику въ память о 21 февраля 1919 г., о светлыхъ дняхъ счастья…”
До меня у них была — другая семья. Другой студент — тот завышенный, резной красавец с тонкими усиками, в шинели длиною — до патинного томского снега: “Глухой боръ. Сн─гъ. Теплая компания. Стая вороновъ и проч… Пусть т─бя не удивитъ, если не увидишь стаи вороновъ — пока я ждалъ тебя, они успели улететь…” Светлейший спутник на четверть века, взявшийся провести их самой безопасной дорогой, впрочем — тоже внезапно упершейся в войну. Но какая облученная счастьем — не прогулка, греза! Чем светлее, тем короче. И как он, все более неспешный, участив воспаленные глаза, все хуже различая беду, уже слившуюся с его собственным телом… как компаньон был мудр и весел, как пел, как петляли пальцы, волшебно перепутывая уклад клавиш! И разлуки — со щепотку почтовых карточек от пера пятничной, еще не серебряной — на изнанке собранного из видов Кавказа имени “ЗИНА”: Милая, дорогая моя детка Зиночка, не огорчайся, что ты отстала от группы по арифметике. Осенью наверстаешь, а сейчас поправляйся и набирай силы, чтобы в новом учебном году быть здоровой. Главное — будь послушной. Напиши мне, милая девочка, как здоровье папы и бабушки, меня это очень беспокоит, а все открыточки я буду присылать тебе. На снимке — гостиница, а рядом влево наша санатория. Мостик через реку Боржомку. Ужасный шум от этой горной речушки, когда просыпаешься ночью, то впечатление, что на улице проливной дождь… Крепко поцелуй за меня папочку и бабушку. Дорогая Зиночка, твои письма получила, я очень довольна, что тебе обещали достать все учебники. Как вы проводите с папочкой время? Пожалуйста, ухаживай за ним, а то он, бедный, устает порядком. Купила тебе и бабушке чувяки. Крепко тебя целую. Твоя мама…
Чужая телеграмма из конечного пункта: военной Москвы… Сторонящийся времени поезд в черном парусе дыма — туда и назад… Три дня переходящий от одной к другой — кубок с пеплом.
Впрочем, это — безвкусная страница моего раннего опуса, давно назначенного к сожжению и все ускользающего серы.
Их молчание. Их смятение — передо мной, неимущей.
Да облегчит им участь — мое волонтерство: извечное предпочтение чьим-то сомнительным воплощениям — их несомненного описания. Говорил псалмопевец: сыны человеческие — одна суета.
И, надеюсь, подражание невидимому — утрачивает видимость подражания.
И когда наконец сняли простывшие печати — то же, то же… Посланные с разными вестовыми — обложные, как зубная боль, орнаменты посеянных им в долине ада зубов… Боже! Сокруши зубы их в устах их; разбей, Господи, челюсти львов. Контузия… полость каменного леса, дальний заступ весла, обкалывающего речное стекло… Возвращение. Гром небесный и хлебные крошки вдоль синевы: растаявшие авиаторы… Чудесная и ненастоящая улыбка… Студенчество — пиры и отрады, вино головокружения, медальоны-рюмочки с юными лицами склонившихся — в каждой… Вспорхнувшие круглые блики очков, опрокинув семисвечник синиц в окне. Но на фотографиях — нет… да и я не помню его очков! Как и — всего остального… Несколько обмороченных черт пониженной видимости. Добрейший, добрейший… Вы говорите? Что-то я не заметила… как и всего остального. Да исчезнут, как вода протекающая… прежде, нежели котлы ваши ощутят горящий терн, и свежее и обгоревшее да разнесет вихрь…
И нескончаемый, заискривший перекрестки — провинциальный бульвар: пирамиды листьев… вошедшие в пирамиды в царственном прахе или пухе — тополя… трапы трав, прорастая сквозь царства и слетаясь — в высокие арочные своды… И не то беспечальность осеняет прерываемую ветром зелень, эти воздушные воронки, и сквозь сладость эфира — домино, домино, нет счастливее нас в этом зале… Или окончательная прозрачность входит в тополя, обернувшиеся к лету — верховными реками, в чьих зазубренных и прозрачных складках запеклась еще старая зелень… обернувшиеся к прохожему — разрывами солнца: слившимися с конями пунцовыми всадниками в охлестах грив. Или — перевязанные лоскутьями истлевших мундиров заградительные отряды?
И новый дом его, наконец испрошенный у кого-нибудь… у случившихся поблизости богов, у замешкавшейся под ногами земли, был цел — да крив, как огонь, и вместо крыши — чернобыльник… В дом сей вошла с ним шедшая мимо жена, и летающие вокруг хвори облепили новых, достойных королевства невинных детей его… ибо положили любить — день сегодняшний, и времени больше не будет… любить — что положили рядом, а сторожевое — уже настораживает. Но хитрец дома сего водил свой день седьмой и лето отдохновения — кружа и не поднимая глаз на испрошенное. И однажды, так говорит повествователь — я, или чья-то старинная поверенная, он решил выбрать — лучшее в осточертевшем чертоге: дорогу… и опять бросить все — и пройти по ней в прошлое, где отчаянно ждали… точнее, ждал уже один человек — тоже я. Спасая ползущую драматургию.
Тот заверенный моей нынешней собеседницей договор, по которому он с утра разбросил пред собою дорогу — о, ее убранство… Тот причудившийся мне аромат — сосна, жимолость, резеда… густая панорама почти случившегося: и, обгоняя ступенчатые улицы другой истории — светящиеся, обостренные контуры молодости.
Здесь — лейтмотив, главная тема: но что-то произошло — и… что-то, на чем кучевой интервал, область вычитаемого, непрозрачные связи… Далее — тем же вечером, в том же доме. И все прочее — разумеется… включая шатровую полынь. Лузга речных брызг, книжные грубости: глумления собачеев и свинарей.
Подробности от новой старой самарянки. Человек равен тому, что успели заметить — повторяемость вероятного: нынче ночью смерть собрала богатый урожай.
И мне уже не разобрать — в какой день и в какой архаической местности он впервые был выхвачен из тьмы и кто наставил на него свет. Как он взялся — в долине ада и что увидел на тех плантациях… проросшее во мне — раздражением и реактивностью. Как наспех и шумно был молодым, и куда отправился дальше, и в день каких времен сии пределы его стеснили. Конечно, теперь уже не важно… и не существенно, удалось ли мне справиться с тем, что он есть — как ложка и концентрическое колесо с просроченной машины времени, остальное — ночь, затворничество луны, дымы, тушевка снега… Привычнее — сочинить. Правда и — столь же привычное. Как те крадущие друг у друга вестовые.
Место исчезновения? Город на том краю ночи, где он исчез — для меня. Хотя в соседнем, на расстоянии утра, он все еще есть — инспирировав доказательный дом, и вписав во все реестры новых детей, и специально для маловеров — сомнительное, или особенность пересказа: томление студенчеством, инженерством, предводительством цеха…
Но объявлен город С., старовоинский госпиталь — в трех шагах от меня! Во второй и в последний раз — или тоже не в последний? — мой герой исчезает на театре моей жизни. По крайней мере, он наконец приехал. Безусловно, всеведение дало мне вычеркнуть часть влекущих участков, но подробно проведать — сей госпиталь, улучив в нем — моего последнего дядю. И разнюхать отсек, впитавший госпитальное все — до извержения носа. Правда, меж прибывшим сюда Невидимым и мной — опять ощущение сквозящего интервала, посвященного консервации стен. Или — успевший меж нами некто, кому дано приблизиться, но не дано — вступить.
Возможны его жена, она же шедшая мимо, и записные дети, не вступившие в город С., сдавшись — моей аморальной, но победительной линии: в последний час утвердив героя — в невидимых. Для себя — и для всех по ту сторону госпитального вала, ни к кому в С. не послав вестовых, что блудный брат их и всею жизнью жданный гость — вернулся. Точнее — возвращен, и дни его не имеют другого истолкования. И в цепочку — подслеповатые яблоки, прокатив на себе запекшееся солнце — мимо рук его, бездарно искавших по одеялу, но — к лучшим едокам… и понесшие от печеных яблок пустобрехи-куры золотой ряби, обещая себя — не ему, но истинным отцам — реализма, особенной въедливости… или самому рыбному месту… Молоко и мед в шорах кадок, взяв не тот наклон и пролившись — не по осоту чужих усов, так по дурнишнику морщин, так по пастушьим сумкам щек и по кострам из автомобильных покрышек, оставив ему — государственное угощение брандахлыст… Ни чьих-нибудь праздных назойливых вопрошаний — о надежде, прочной, как шрапнель, или траченой, но все же… Ни расплетающихся быстрее, чем чапыжник его пальцев, чьей-то памяти велосипедных колес, что довезли бы — до ветра… и мимо — к огорошенной птицами дороге…
Вот когда устав драмы посрамлен на слом, на скандал! Где обязанная явиться — та всегда полная Ложка на все времена, поднесенная им — мне? Извлекавшаяся мной к каждому обеду — пред глаза прекрасной иудеянки…
Нержавеющая ложка, на коей нацарапано: накорми голодающего — из рук своих, начертано: утоли страждущего — у смертной черты… Варианты — подержи ему таз с умыванием, сверхопасную бритву, крест…
Возможно, и это его исчезновение — общее место… как у всех — целина одиночества. Дублированное набежавшими в узел дорогами: приблизительный Крым, и кремнистый, конопаченный сполохами лес, и затянувшаяся на запад, выбросив над собой шлюпяки — долина…
Старый сквозняк переслаивает слова старой самарянки. Но мы могли дежурить в его пейзажах. И на каждом шагу последовательно прощаться. Перекрикивать канонады — над его бушующим лбом. Или он простился со всем уже раньше — и в дельте судоходной госпитальной ночи ему играли совсем другое? Он и себе теперь не был виден, так что ложка прощена… далее — прощенная ложка. Но, Бог мой, Корделия шла мне в руки! Жаль, опять не по росту…
Недоумение старинной дамы — или сотрясение гор! Окаменевшие, гомерические гримасы, ложчатые вмятины слез, бедные ореады…
И когда надо мной трудилась школа, стесненная в злокозненных сроках — моими побегами, досылая вдогонку — басовитые артикуляции, и когда шел мой расшпиленный, расточительный университет… притеснения и гонения — за добросовестность жизни, одомашнивание великих сюжетов… впрочем, ни та, ни другая сторона ничего не называет своими именами… и когда мое студенчество завершилось — он еще… да, в четырех часах — длина утра! О, конечно, мы все равно бы не встретились — что-то подсказывает мне фатальное добровольчество обеих сторон — оглашенную над собою художником непреложность. Щедрость людей, изменивших себя до неузнаваемости. Но еще столько лет — культивация, рекультивация… вера, что проницаемость утра — сродни выстуженности ночи.
Ведь начала у меня, несомненно, есть. Его голос. С давней усмешкой прекрасной иудеянки: однажды в моем вечернем докладе о просивших ее к телефону голосах — неизвестный, обрывист, излишне — одна нота… несоприродность. Да, да… Как всегда — проездом. И хотя еще годы телефон оспаривали кланы голосов, мне удалось вспомнить обрывистый до неузнанности — тот… даже если пришлось — вообразить.
Я почти видела — одного из двух, наследующих королевство. Возможно, стопа формуляров, в кои вписаны оба, накренилась — и внезапно раскрылась мне сообщением: арьерсцену, где я скромничаю в своих служениях, порой переходит некий студент, чье имя — мое длиннейшее ожидание: корыстолюбие пятидесятых перекрестков, жажда пожирающего полувзгляда… не на брата моего — по призванности к предательствам, отпечатленной в чертах, но… но, возможно, младший невидимый уже репетировал — свое не-вхождение в замкнувший смертника город С…
Отправления — из города на расстоянии четырех лет и еще утра.
1961. Моя дорогая! Я очень виноват перед вами. И все же так хочется видеть вас обеих… Пришли мне обязательно фотографию Юли. Встретиться с ней мне, вероятнее всего, скоро не придется, а видеть очень хочу, хотя бы издали… Хоть на фотографии. Доволен ли я, наконец, своей жизнью? Что тебе сказать?! Судьба моя, вероятно, наказание за все мои грехи. А что у тебя? Что на кафедре? Постараюсь в ближайшее время вырваться в С., найти тебя. И все же напиши, хоть немного. Жду письмо и фотографию.
21.Х.61. Моя дорогая! Опять я… Долго пришлось ходить на почту — я не надеялся на ответ. А потом просто не хватило духу встретиться с тобой. В твоем письме столько благородства, столько… Походил около вас — и так и не отважился. Твой запрет понимаю и принимаю. Но все же очень хочется вас видеть. Заглядываешь ли ты на институтскую почту? Домой писать не решаюсь. Сегодня я снова в С. Хочу вас, хоть только тебя одну увидеть, но звонить не посмел. Буду, вероятно, на следующей неделе снова здесь. Ответь мне что-нибудь!
Дорогая, друг мой! С Новым годом всех! Целую вас всех! Всегда твой.
Дорогая! Несколько минут до 1962 г.
Только что прилетел в С. из Москвы. Хотел позвонить тебе, но не решился. Вряд ли ты сейчас дома, а маму не буду беспокоить. Первой электричкой уеду к себе. Напишу оттуда.
Дорогая моя, дорогая! Я ведь тебе говорил, что минимум два раза в месяц захожу на почту. И все, что ты напишешь, я получу. Немного задержал ответ, т.к. пытался вырваться в С., но пока, к сожалению… Весь май на заводе были бесчисленные комиссии из-за несчастного случая со смертельным исходом в соседнем цехе. Ни к кому не доступиться. А сейчас все в отпуске, я остался один, и по крайней мере два месяца — ни надежды. Все же буду пытаться. К тому же на заводе есть кое-какие перемены. Меня хотят перевести в начальство. Директор уже предложил, а я, как умирать, не хочу. Что-то будет? А в остальном все по-старому. Живем, скрипим, работаем, ругаемся. Что у тебя хорошего? Пиши. Целую. Всегда твой.
10.IV.62. Милая моя! Дорогая! Опять я. Что же мне делать? Обещали отпустить меня в С. к твоему дню рождения, а потом… Страшно хочу тебя видеть. Как видишь, я еще живой, а что у тебя? Как ты, как мама? Пиши мне, еще и еще надеюсь на твое доброе сердце. Целую. Всегда твой.
Май. Поздравляю с праздником! Желаю всего хорошего, хоть это поздравление попадет к тебе вовремя. Целую, обнимаю.
Мою дорогую, девочку мою — с Новым годом! Целую. Всегда твой.
Все еще существующие бывшие ученики поздравляют с Новым 1964 годом. Как говорил профессор (по телевидению), желают мирного счастья.
Впервые я предала его в 4 года.
В третий или… уже ощущая вкус глубины — в семь или восемь, в начале шестидесятых. Оступление болезни, настойчивость Музы, скука маленькой пятничной старухи — пред видением изливающихся на постель чернил… изливающейся из чернильницы — пачкающей реки забвения, всепокрывающего течения вымысла.
Далее, параллельно походу черной реки — шествие из античной трагедии, чтоб продолжиться на всхолмье провинциального города С. и спускаться сквозь май шестьдесят пятого главным проспектом — до темноты: величественная огненная кульминация. Гладиаторы, хор. Всего двадцать лет пути — от долины ада. Идущие почти молоды. Они поют и танцуют. Братства, объятия. И по малому кругу шествуют малые чаши с вином. И мне — глоток трагедии из чьих-то высоких рук на перекрестке… чьих?
О, толчение неизменного снадобья: героические усилия — пересмотры заданных единиц, переводы в другие расходные меры… в длинноглазую оптику — и вдруг: сколько пересечений, сближений! Даже — излишней тесноты. Да прольются — на шествие огня с холма вниз. На тысячи факелов Мельпомены — на много лет…
Аренда шествием — громоздкой формы реки.
Начертанное огнем направление.
Красные ливреи зверя.
Проседающая под тяжестью земля.
Шел ли Невидимый — в круговороте масок в толпе огня? Так нас крутило-вертело, и отовсюду сыпался огонь… И принес ли свое застарелое, покладистое прощание — возлюбленной им и мною горбоносой иудеянке в день тьмы, встав во многих, впрочем, уже неузнаваемых ее студентах, как всегда, не приближаясь ко мне… Он исчез несколько раньше? Но всегда невидимый — разве с тех пор переменился?
Он и в другой день мог безнаказанно наблюдать за мной. Nota bene: сумасшедшая лира старца, не подозревающего, что — обнаружен. Сумасшедшее воображение: если я существую — он все же поднял на меня глаза.
Спросить мимоходом старую самарянку, не слежалась ли где в каменном перелеске и последняя тайна, каменная, жестяная — или зыбь по траве: его имя и, наконец-то, с какого дня есть — и неполный день, чтобы мне его полнить и метить? И, подняв глаза, я обнаруживаю, что передо мной — кроме вечно живой воли…
Никто ни в чем не виноват. Ни начало ампирных пятидесятых — еще до моей любви к ним… Ни растворенный во всем: в холодном, в минорном, в слюде фиолетового и в самолетных линиях, и в афишах, пришелушенных памятью — к стене, наказанной четвертой глухотой — на месте улетевшего театра… Ни тот, кто решил, что мне ни к чему — дверь в дешевых аппликациях счастья, ежедневно заслоняющая собой — подчиненные ее взмаху пробелы, не подлежащие воспроизведению… я с радостью прощаю солгавшего. Даже если смиренно знал, что ожидание — подсыхающая смоковница и ничто не случится, мне же хотелось — окопать ее и лишний раз унавозить, вдруг распустится — и летом, и царством… Да простится и мне — сие предательское сочинение.
Несомненная магия сквозняка: что-то не замкнуто, где-то рядом — проем, проход… И все мое прошлое — высматривание, подслушивание, и подтасовка не знающих срама примет, и сокрушительные ослышки. И особенно сокрушен в них хор, скрытый уличным поворотом, косяком перекрестков, караванной зеленью: смарагдом на крытых коростой животных весны… и отчетливый, заслоненный шиповником и тимьяном или тенью их — патефон, где, лавируя между хрипов, поспешают по кругу поезда, поезда, почтовые и скорые, пассажирские… и носят по кругу затертые имена и нелепые вопросы: Мишка, Мишка, где твоя улыбка…
И каждый день, не даровавший — ничего, кроме тонкослойного струения жизни, был — упражнение: сличение заштатного, расщипанного несчастья — с вселенской оставленностью. Чтоб в густом гневе предать три города — огню.
Я вижу пресветлую ликом горбоносую иудеянку. Она опаздывает в институт, где давно ждут студенты, но никак не найдет туфли, в которых можно пойти. Время летит — и она нервничает, и примеряет пара за парой — все, что у нее есть: и превышенные, надземные — для длиннейших аллей, увитых цветами юности, где светло от даров и дано приблизиться к золотому крыльцу… и громоподобные и превратные наполовину ботинки — для разбитой рокады, до сих пор — сырые… чтоб идти и идти сквозь расставленные на часах неумолчные города, пропахшие керосином беды. И смиренные постные чеботы, чтоб брести по камням чужой земли, где движение неощутимо и глотает звуки шагов… Стеклянными зоосадами одиночества, и долиной — по руслу ушедшей реки, забывшему даже росу… Но все двудольное множество башмаков почему то — совершенно истоптано и разбито.