Слобожанинова Лидия Михайловна — литературовед, кандидат филологических наук, автор книг “Малахитовая шкатулка” в литературе 30 — 40-х годов” (1998), “Сказы — старины заветы
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2001
Лидия Слобожанинова
“Поклоняйтесь разуму и добру”
Опыт прочтения “Диофантовых уравнений” Андрея Ромашова
Слобожанинова Лидия Михайловна — литературовед, кандидат филологических наук, автор книг “Малахитовая шкатулка” в литературе 30 — 40-х годов” (1998), “Сказы — старины заветы. Очерк жизни и творчества Павла Петровича Бажова” (2000).
Искусство говорить символами
Двадцать лет назад это произведение стало одним из заметных явлений в литературе Урала. Повесть вызвала повышенный интерес еще до публикации на страницах регионального журнала1 : “…мной прочитано в рукописи исключительно своеобразное историческое повествование А. Ромашова “Диофантовы уравнения”, — сообщал Николай Никонов в докладе на отчетно-выборном собрании Свердловской писательской организации в конце 1980 года. Сегодня это “исключительно своеобразное повествование” прочитывается в контексте той “сложной” прозы, которая утверждалась взамен “производственного”, “колхозного”, “эпопейного” и подобного рода романов. Именовалась она по-разному: философская, интеллектуальная, мифологическая, метафорически-ассоциативная…
Кто только в 70-е и 80-е годы не искал смысла жизни, не поднимался от быта к бытию и не стремился постичь “законы вечности”? Ч. Айтматов, Ю. Бондарев, В. Быков, В. Маканин, В. Распутин, А. Ананьев, С. Залыгин, В. Астафьев, Ю. Трифонов, Ф. Искандер, Ю. Рытхэу, популярные у русского читателя грузинские прозаики Нодар Думбадзе и Отар Чиладзе — каждый в меру отпущенных сил и возможностей осваивал что-либо из широчайшего круга онтологических проблем: добро и зло, непрерывная смена рождения и смерти, конечность индивидуального человеческого существования и бесконечность Вселенной, природа как основа земной жизни и неиссякаемый источник красоты, уникальность каждой отдельной жизни и преступное пренебрежение ею, “генеалогия” подвига и предательства, любовь и ненависть, старость и одиночество… Непросто было определиться в литературе тех лет со своим направлением и со своей темой.
Вслед за писателями философскими проблемами занялась литературная критика. К ее чести, она не теряла из виду вопросов художественной структуры, обращая внимание не только на новизну и сложность, но временами на запутанность новой прозы, где одновременно могли существовать линии “социальная, историческая, психологическая, национальная, планетарная, “космическая”; реалистическая, фантастическая, символическая…” (А. Белорусец. Интерес к бесконечности. // Новый мир, 1986, № 3). Да всегда ли складно переплетаются эти линии? Андрей Ромашов с пониманием относился к новым литературным явлениям, однако иной раз иронизировал: вот здесь реалистическое описание — оно стоит отдельно, а вот философия — так она тоже отдельно. Он высоко отзывался о стилистической слаженности произведений Владимира Маканина и Юрия Трифонова и сам настойчиво добивался “звука” (по-видимому, общей стилевой доминанты), особенного для каждого произведения. Вне “звука” новое произведение не писалось, а поиски, по свидетельству вдовы писателя, могли длиться годами. “Диофантовы уравнения” при их очевидной философской направленности не производят впечатления образной перенасыщенности. Читатель закрывает эту небольшую книжку с ощущением легкости и гармонической целесообразности всех элементов текста.
В свое время эта повесть не включалась в общелитературный поток. Высоко оцененная уральцами, она переиздавалась лишь в Свердловске/Екатеринбурге — в 1983, 1991, 1997 годах. Читатели, знакомые с интеллектуальной (примем это общее определение) прозой России, убеждены в “долговекости” “Диофантовых уравнений”, но людям “со стороны” это необходимо доказывать. Для чего же? Хотя бы для того, чтобы современным авторам, устремленным, как правило, к усложненности и философичности, стало яснее, каким богатейшим наследием они располагают.
Спору нет, нынешнее восприятие “Диофантовых уравнений” неадекватно первоначальному. Сегодня никто не спрашивает: о чем это произведение? Что означает столь необычное название и откуда взялось оно? А два десятилетия назад спрашивали, удивлялись и радовались. Повесть притягивала нестандартностью творческого материала — кто еще писал о египетской Александрии, ставшей в V веке н.э. центром позднеантичной учености? Но всего более — внутренней воодушевленностью, предощущением новизны и переоценки существующих нравственных и мировоззренческих убеждений. Не случайно читатели разделились надвое: на тех, кто принял повесть с восторгом, и на тех, кто словно бы затаился в молчаливой настороженности. Иначе не могло быть, ибо “Диофрантовы уравнения” рождены эпохой “больших ожиданий”. Подготовленному читателю начала 80-х был понятен метафорически-ассоциативный язык автора, который прозрачно намекал на явления и события, по времени значительно более поздние. Взять раннее христианство, с которым связаны главные драматические конфликты произведения. Оказывается, у Ромашова это совсем не то историческое явление, которое знакомо по отечественной истории. Не то, с которым в Х веке на Русь приходят европейские контакты и связи, письменность и начало летописания. Не то, которое заменило языческие жертвоприношения цивилизованными формами поклонения божеству, а следовательно, открыло дорогу к строительству храмов, развитию архитектуры и церковной живописи. Христианство у Ромашова весьма условно; скорее, это модель любой демагогической идеологии, адресованной маргинальным слоям общества и развращающей эти слои несбыточными посулами всеобщего равенства и братства. По сути, христианство в истолковании Ромашова напрямую смыкается с большевизмом.
Во имя “счастья для всех” христиане (в повести — плотники, люмпены) разрушают высокую античную культуру, устраивают погромы в музеях и библиотеках, оскверняют храмы богов. При всем том хотят остаться “чистыми” и даже претендуют на ореол святости. Их воинственный гимн — утрированный аналог массовой песни революционной поры: “Кичливых, умных, грамотных/ Побьем во славу господа,/ На суд предстанем чистыми./ Тебе во всем послушные,/ Мы убивали веруя./ За кровь твоих хулителей/Ты отвечаешь, господи,/ На нас ответа нет”.
А проповедь епископа александрийского Кирилла близко напоминает “пламенные” речи большевиков, в свое время раздувших классовую рознь до размеров неслыханной по своей жестокости и размаху Гражданской войны в России: “С каждым часом становилась шире и шире бездонная пропасть, отделяющая несметные богатства от жалкой нищеты. …Взамен тысячелетней ночи преступлений, на которую вы оглядываетесь и жалеете тайно, грядет новое тысячелетие, возвещенное пророками. Вам не остановить время, и колесо истории неподвластно вам! Блага, созданные руками бедных, не ваши. Кто не трудится, — тот не ест, — завещал нам Христос…”
Происходит своего рода перестановка: в отрицательном свете предстают не те люди, которых изо всех сил порочит этот христианский проповедник, но сам Кирилл, ожесточенный и мрачный, оперирующий “теоретической” шелухой. Действия Кирилла комментирует женщина-философ Гипатия: архиепископ использует ненависть голодных, чтобы расправиться с неугодными. Нельзя было бы с большей беспощадностью писать о коммунистических “истинах”, если не чувствовать их скорого конца.
Философская повесть Ромашова строится на неуловимых переходах-перетеканиях образного смысла от скрупулезно (по оценкам специалистов-историков) выписанного позднеантичного быта — к широким обобщениям и далее — к чисто поведенческим принципам. Уральский писатель не переосмысляет древнейшие мифы, не вводит красочные легенды (как у Айтматова), не пронизывает повествование сквозными деталями-символами (как у Чиладзе), вообще не пользуется распространенными приемами мифологизированной прозы. Изобразительные средства Ромашова на первый взгляд предельно просты, а в действительности сложны: это стилизация, аллегория, афоризм, логическое суждение, лекция. Можно лишь догадываться, каких усилий стоила автору логически выверенная, четкая, лишенная наукообразия лекция (разумеется, фрагмент) Гипатии о диофантовых уравнениях. Без этого ключевого момента в проблематике всего произведения нельзя было обойтись:
“Вы думаете, что существует нечто неизменное в мире, всегда истинное, ко всему приложимое, все объясняющее. Диофантовы уравнения свидетельствуют о другом. Наше бытие — это вечный поиск, бесконечные пробы или, как говорит Диофант, бесчисленные подстановки к неизвестному. Политики, древние и новые философы, пифагорейцы, иудеи и христиане — все хотят найти нечто единственное, ко всему приложимое и все объясняющее. Христианство, друзья мои, только одна из множества проб. Называйте эти пробы или подстановки к неизвестному новым бытием или новым веком, но поклоняйтесь разуму и добру как животворящей истине”.
Здесь сказано о том, что давно известно читателю, но и о том, что потребует комментария. О попытках политиков, теоретиков, крупных писателей отыскать самые верные ключи к “счастью народному” читатель осведомлен достаточно. А вот о христианстве (то бишь марксизме-ленинизме) в качестве пробы или попытки найти решение “уравнения с неизвестными” — это звучало весьма неожиданно. Стоит мысленно оглянуться на четверть века назад, когда любое несогласие с коммунистической идеологией представлялось кощунственным. Советская система была еще в силе, но в канун своего падения охранялась с особенной тщательностью. После торжественно отмеченного 60-летия Великого Октября все казалось вполне благополучным. Внушали надежды “Основные направления развития народного хозяйства”, принятые на очередную пятилетку и до 1990 года, а также легко укоренившийся термин “эпоха развитого социализма”. Но вот предложение “разума и добра” в качестве приоритетных начал не входило ни в какие партийные программы, ибо потесняло приоритеты идеологические. Разве было случайным, что публицистическая статья А. Солженицына “Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни” смогла увидеть свет лишь в самиздате, а затем в зарубежных изданиях? А тут, нате вам: “всеобъясняющая” марксистско-ленинская теория — одна из “проб” или бесчисленных “подстановок”. Не более того. Затруднительно было нанести столь основательный удар в столь корректной форме. Да еще с ощутимой иронией.
Андрей Ромашов не принимает самую бесчеловечную форму тирании, какой является тирания в области духа. В условиях застоя он считает необходимым напомнить о действующей в течение нескольких десятилетий системе удушения мысли в стране. Делается это с помощью аллегорической характеристики Римской империи периода упадка: “А Рим, эфебы, еще во времена Тацита, историка, стал театром ужасов, где сила ума, стремящегося к гражданским отличиям, и скромность одинаково считались виною, где не было ничего святого, ничего безопасного, где сыновья доносили на отцов, где человек, проживший без врагов, умирал от предательства друга. Не было силы противиться гнету, спокойно спал только смирившийся, и благоденствовал только подлый. Убеждения, помыслы и стремления людей создавались в императорской канцелярии, а если кто осмеливался думать, то думал согласно предписаниям и формулам, узаконенными государством”.
Философская и мифологизированная проза той поры не знала столь прямых контактов с правозащитным движением. Андрей Ромашов поддерживает диссидентское требование свободы мысли и свободы слова, возникшее несколько раньше — в “оттепельную” эпоху. Ибо русское диссидентство — не что иное, как “интеллектуальное, духовное и нравственное сопротивление… сопротивление чему? Не просто ведь советскому строю вообще, но — сопротивление унификации мысли, ее омертвению в советских условиях” (Андрей Синявский. Диссиденство как личный опыт// Литературная газета, 1997, 5 марта). И все же достоинство “Диофантовых уравнений” не только в том, что эта повесть к чему-то “примыкает” и что-то обобщает. Периферийный автор излагает достаточно завершенную систему общегуманистических взглядов. В тексте они принадлежат все той же Гипатии. Античная женщина-философ предостерегает от нетерпимости, свойственной догматическому мышлению, учит воспринимать чужую точку зрения как равноправную, если последняя аргументирована, наконец, учит достойно полемизировать, чего, кстати, по примеру большевистских вождей, никогда не умели или не считали нужным делать приверженцы марксизма-ленинизма. Надо ли доказывать, что такие уроки необходимы не только древним “эфебам”?
Уральские критики, писавшие о “Диофантовых уравнениях”, в свое время акцентировали в повести вопросы ответственности и свободы выбора. Да, собранные воедино афоризмы и высказывания этого рода воспринимаются как выражение непреложного нравственного закона. “Люди свободны в выборе добра и зла”; “человек ответственен, ничто не может заставить его поступиться совестью: ни боги, ни люди”; “все люди ответственны за зло в мире, ибо ответственность человека рождается вместе с ним” — таков далеко не полный перечень изречений, принадлежащий Гипатии.
“Да, ответственен!” — в этом не было сомнений у философа Всеволода Колосницина, написавшего восторженное предуведомление к публикации этой повести Ромашова в “Урале”. И все же сам автор куда менее категоричен, когда речь идет о столь неоднозначных вопросах, как “человек и время”, “давление времени на человека”. Какие-то оттенки вносит другой персонаж: фокусник-философ Сиза. Виновато время, говорит он Олимпию, но расплачиваемся за содеянное мы с тобой. “Ты ответственен, Олимпий, хотя раб обстоятельств и ничего изменить не можешь. В этом несчастье наше или величие, кто знает… Мы люди, а не боги и не скоты…” Далеко не всегда поступки человека диктуются только его волей. Может, этим и объясняется элегический характер заключительного диалога Олимпия и Гипатии. Человек ответственен, повторяет наставница и получает грустный ответ: “Но разве мы люди, великая. Мы пыль на горячем ветру пустыни…”
Чем-то этот диалог не понравился цензору и был снят в журнальной публикации повести, о чем автор откровенно сожалел. Что же настораживало? Может, диалог на что-то намекал, о чем предлагалось забыть, либо тревожил отсутствием бодрого тона, обязательного в литературе соцреализма. Кто знает, кто ведает?.. Люди той поры, как и во все времена, склонны были думать по-разному.
“Диофантовы уравнения” как произведение философского типа рассчитано на активную работу читателя, чья мысль проходит длительный путь от древности к современности, обогащаясь при этом дополнительным опытом. Нам не дано узнать, в какой мере ответственность за разрушение античной культуры в действительности волновала ученый мир египетской Александрии в V веке. Да надо ли знать? Андрей Ромашов пишет не историческое сочинение, но что, подобно другим шестидесятникам, он испытывает чувство ответственности за злодеяния, творившиеся в стране в годы культа, — это уж точно. “Диофантовы уравнения” сегодня напоминают о временах, когда “боль памяти” оказывалась сильнейшим творческим импульсом. Правда, иные уходили от воспоминаний. Как говорила Гипатия, “думать — значит, вспоминать, а вспоминать — значит, тревожиться”. Стоит ли предаваться воспоминаниям? — спрашивали одни. Необходимо, отвечали другие, чтобы усвоить уроки прошлого.
Д.С. Лихачев полагал, что память — это совесть, потому что в наших воспоминаниях непременно присутствуют нравственные оценки минувшего. Без памяти нет совести, — заключал он. Неутихающей душевной болью за судьбу сотен тысяч неправедно раскулаченных крестьянских семей искренним, хотя и запоздалым, раскаянием до конца дней мучился Александр Твардовский. Ответственность, вина, совесть и долг постоянны в раздумьях Булата Окуджавы. “Я знаю этот мир не понаслышке./ Я из него пророс./ Но за его утраты и излишки/ С меня сегодня спрос”. Не с меня нынешнего, комментировал поэт эти свои стихи, но с меня, жившего жизнью своей страны, когда я верил в мифы, поддавался на коммунистические лозунги (из беседы с Ириной Ришиной// Литературная газета, 1995, 29 марта). Строгим судом судят свою прежнюю жизнь персонажи повестей Ю. Трифонова. В “бесполезном” старике Летунове (повесть “Старик”) “происходит тяжкая работа памяти и совести, самосуд, самоказнь, мучительное и отрадное возвращение в прошлое. Это та работа памяти, о которой говорят — очистительная” (И. Дедков. Вертикали Юрия Трифонова// Новый мир, 1985, № 8).
Андрей Ромашов не был бы художником, а оказался всего лишь моралистом, если бы не смог перевести тему ответственности в план психологии героя. Но для этого необходимо было объединить логизирующие элементы текста (афоризмы, сентенции, рассуждения) с глубоким психологическим анализом. Автор достигает необходимого: для Олимпия Плотника воспоминания о прошлом — личное переживание, душевная боль и раскаяние.
Автор “Диофантовых уравнений” не раз признавался, что вместе со своими персонажами он прожил несколько человеческих жизней. Вероятно, судьба александрийца Олимпия была ему особенно дорога — глубиной человеческой драмы и конечной мучительной просветленностью. Блестящий афинский аристократ, ученик прославленной Гипатии, “поклонник муз и красоты”, Олимпий не выдерживает столкновения с грубой силой, изменяет высоким идеалам и переживает глубочайшее духовное падение. Вместе с толпой христиан он разрушает творения великой культуры, повсюду таскает за собой медную голову Еврипида, которая становиться для него орудием погромов. Не храмы и мусейоны (школы), не библиотеки, а сутолока базаров и толчея улиц — таков теперешний фон его жизни. Дальше пойдет еще хуже: александрийская гавань, пропахшая запахами тухлой рыбы, ночлежка для бездомных, прокаженные, проститутки и лекари, пребывание в рабстве и блуждания в пустыне, долгий путь в Александрию, встреча с артелью плотников-христиан, обретение тихого уголка и записки о своей жизни в надежде облегчить душу.
Жизнь Олимпия представляется исторически достоверной и вместе с тем иносказательной. Что же стоит за такой историей? Скорее всего, характерный для русского человека тип духовной жизни: нравственное падение — страдание — искупление — возрождение. Русское в Олимпии не затеняют ни сандалии, не белая туника, ни кислое александрийское вино, которое должно укрепить его силы. Русское — в способности героя к раскаянию, которое, если согласиться с Солженицыным, есть “дар, посланный нам щедро” и заливавший когда-то “обширную долю русской натуры”. Национально-русское в самой исповедальности тона, в нравственном максимализме, в готовности строже всех судить самого себя. “Я свидетельствовал против богов и людей, не пощажу и себя”.
Кажется, Олимпий ничего не утаивает. Пожалуй, многое из того, чему когда-то учила Гипатия, он постигает лишь теперь, на склоне лет. Тем беспощаднее этот дряхлеющий старик казнится, что предал свою “божественную” наставницу, оказался слабее Иосифа, который погибает в неравной схватке с фанатичной толпой.
“О боги, я слышу крик обезумевшей от боли женщины! Слышу сейчас! В этом доме! В черной куче монахов мелькает белый пеплос Гипатии. Иосиф расталкивает монахов, несчастный безумец хочет укрыть Гипатию от дубин и камней. Его топчут, бьют и оттаскивают за ноги, как подохшую собаку. Глупые тени смеются, но я не безумец, я знаю, убийца — Кирилл. Меня забили бы камнями и палками, как Иосифа… Я убежал на рынок, ползал в верблюжьем навозе, кричал, что не может этого быть! Не может! Взойдет новое солнце, я умоюсь, пойду в школу, увижу Гипатию. — Радуйся, прекраснейшая из женщин! — В школу я пошел, но там уже хозяйничали христиане. Красноволосая рабыня узнала меня и позвала монахов. Я убежал, оставив им плащ и пояс с деньгами. Целый день я бродил по городу, а вечером пробрался на двор епископа и встал в очередь за даровой похлебкой”.
Память горька, однако суд совести беспощаден. После трагической гибели Гипатии уделом Олимпия становится двойственность поведения и сознания: “Не я один в те годы молился Христу, не веря в него”. Кому-то судьба героя напомнит о духовном перерождении той части русской интеллигенции начала ХХ столетия, которая под давлением обстоятельств оказалась в услужении у тоталитарной власти, утратив при этом такое качество, как независимость мышления. Самым неутешительным результатом такого перерождения явилась, с точки зрения Солженицына, “инертность мысли, слабость самоценной умственной жизни, даже ненависть к самоценным духовным запросам” (из статьи “Образованщина”). Андрей Ромашов мог не знать о публицистике Солженицына, но он близок к нему изображением драматической судьбы мыслящей личности и отрицанием идейного предательства, приспособленчества, ненависти, ставшей, по словам автора “Архипелага”, “страстным этическим принципом” и главным стимулом к действию в течение нескольких десятилетий.
В условиях застоя “Диофантовы уравнения” могли появиться в печати лишь по недосмотру властей предержащих. Да так оно и было. “Недреманное око” при Свердловском обкоме КПСС затуманила временная отдаленность событий. Успокаивала также дружеская внутренняя рецензия уже широко известного Виктора Астафьева, в которой не акцентировались вопросы идеологического характера. Назначенный в 1980 году новый главный редактор “Урала” имел все основания сказать по этому поводу: “случалось, что идеологическая цензура давала сбои, и тогда достоянием читателя становились произведения, исподволь расшатывавшие устои догматического мировоззрения, предвещавшие и готовившие необходимое и неизбежное раскрепощение духа” (Валентин Лукьянин). На языке аллегорий, намеков и символов Андрей Ромашов как бы подводит итоги шестидесятничеству, ставшему в общественном сознании “явлением мифологическим” (Игорь Виноградов). “Диофантовы уравнения” не давали ответов на все вопросы, однако для мыслящей аудитории значили многое. Они открывали дорогу идейным переоценкам и поискам истины, сомнениям и самоанализу, полемике и дискуссиям — тому, без чего непредставима интеллектуальная жизнь общества.
Корни таланта
Как могло получиться, что блестящая формула диссидентства и одновременно широкая система гуманистических взглядов и убеждений предлагается не столичным писателем, но мало кому известным автором из “глубинки”? Это ему, Андрею Ромашову, удается извлечь из античной истории неясную “тень” Гипатии и превратить ее в прекрасную женщину и мудрую наставницу “эфебов”. Он применяет нерешаемые диофантовы уравнения к области социальных теорий и создает образ-понятие, который, подобно бажовской живинке, несет в себе общефилософское содержание и требует не столь уж великих усилий, чтобы быть разгаданным. Кто же он, этот пермско-свердловский прозаик?
Известно, что даже в самых крупных культурных центрах Урала не было правозащитного движения в тех открытых формах, как в столицах. Напомним о выступлениях в защиту арестованных литераторов Андрея Синявского (Абрама Терца) и Юрия Даниэля; о демонстрации протеста в момент появления советских танков на улицах Праги (1968), о раскрытии комедии суда над “тунеядцем” И.Бродским, о выпуске бесцензурного сборника “Тарусские страницы”, о выступлении Лидии Чуковской в защиту Солженицына и других событиях. Свободомыслие обретало в провинции более приглушенные формы, хотя оздоровляющий “глоток свободы” почувствовала на себе почти вся творческая интеллигенция Урала. Попробуем вглядеться в биографию Ромашова, едва переступившего ко времени завершения “Диофантовых уравнений” свой пятидесятилетний порог. За его плечами было не так уж много произведений: “мансийские” повести “Лесные всадники” и “Земля для всех” и две повести о Гражданской войне: “Первый снег” и “Одолень-трава”.
Рождение таланта непредсказуемо, но определенная направленность литературного дарования в какой-то мере объяснима общекультурными условиями. Не логично ли предположить, что пристальный интерес к вопросам духовности Андрей Ромашов изначально получил от своей “малой родины”? Здесь необходимы некоторые пояснения. Читателю, если он не пермяк, ни о чем не говорит название Ильинского района и села Ильинского, вблизи которого (в д. Шляпино) проходят детство и ранняя юность будущего писателя. Между тем Ильинское является центром т.н. строгановского региона — уникального “культурного гнезда”, складывавшегося в Прикамье в течение XVI—XIX веков.
Историкам, культурологам, фольклористам и краеведам еще предстоит в полном объеме изучать взаимодействие двух крупнейших центров культуры на Западном и Восточном склоне Уральского хребта: это “Строгановский Урал” и “Демидовский Урал”. Лет десять тому назад пермский историк В.В. Мухин писал: “Под влиянием и во взаимодействии этих двух культурных ареалов и шел процесс формирования и развития культуры дореволюционного Урала” (Сб. научн. докл. “Строгановы и Пермский край”, 1992).
Сведем вместе некоторые исторические факты, чтобы присоединиться к выводу, принадлежащему исследователям: духовное развитие труженика из района Ильинского оказывается значительно выше среднего уровня жителя любого другого района Прикамья. Определенную роль сыграло развитие производства на землях бывшей Перми Великой, но здесь имели значение также местные факторы. С конца XVIII столетия село Ильинское становится центром по управлению всего строгановского имения. “Попечительством” баронов и графов Строгановых здесь сооружаются церковные и светские архитектурные ансамбли, а значит, формируется круг людей, причастных к профессиональному и народному зодчеству: каменщики, плотники, оформители; развивается строгановское иконописание, и работают мастерские-школы, где готовятся живописцы, резчики и позолотчики. В ильинской иконописной мастерской получает первоначальное образование сын строгановского крепостного, будущий выдающийся архитектор эпохи классицизма Андрей Воронихин. В строгановских монастырях собираются редкие книги и трудятся первые уральские летописцы. Здесь же создаются уникальные изделия в области “лицевого” шитья — с использованием золотых нитей и жемчуга. При щедрой материальной поддержке графа С.Г. Строганова в 50—60-х годах XIX века в Ильинском собирается первая коллекция “чудских” древностей. В окрестностях того же Ильинского в 20-х годах ХХ века обнаруживаются деревянные “пермские боги”, разумеется, создававшиеся значительно раньше: это Христос с монголовидным лицом, Богоматерь с ярко выраженными чертами вогулки и другие христианско-языческие святые.
В начале XIX века в Ильинском открывается школа, а затем создаются народный театр и публичная библиотека. Здесь в равной степени ценится книжная ученость и образное народное слово. Грамотный крестьянин не был в диковинку ни в самом Ильинском, ни в его окрестностях. “Скоморох” Осташа в последнем романе Андрея Ромашова, читающий книжку про Ивана Грозного и имеющий “свое суждение” об этом царе-деспоте, не взялся со стороны, а родился в Ильинском районе. Во второй половине XIX века строгановский служащий из Ильинского А.А. Пищалкин, прошедший путь от канцеляриста до члена Вотчинного правления, составляет рукописный фольклорный сборник, где предлагает собственную классификацию малых фольклорных жанров.
В ХХ век переходят такие нерядовые профессии, как строитель барок (речных судов) и “караванный”. Именно “караванным” работал отец писателя Павел Петрович, ушедший из деревни в начале 30-х годов (дед по отцу был прасолом, дед по матери служил лесообъездчиком в обширном лесном хозяйстве Строгановых). В чусовском фольклоре воспета фигура “караванного”, способного без специального навигационного образования проводить тяжело груженные барки по капризным уральским рекам… К чему все это перечисляется? — спросит скептически настроенный читатель. А к тому, что если существуют неисчезающие элементы в генетическом стволе поколений, то они имеют прямое отношение к врожденному таланту Андрея Ромашова.
Запас духовных сил, воспринятый от “малой родины”, закрепляется учебой на историко-филологическом факультете Пермского университета (Ромашов заканчивает университет в 1951 году); он основательно занимается теми предметами, которые в широком объеме не предусматривались программой: античной философией и литературой, религиозно-философскими системами Древнего Востока и религией Древнего Египта. Молодого журналиста и начинающего писателя не тревожат проблемы социалистического реализма. Его притягивает мансийская старина, кровно ему близкая (по бабушке Акулине со стороны матери). Увлекает работа в археологических экспедициях. Раскопками под Пермью руководит в послевоенные годы известный советский археолог Отто Бадер, призжавший из Ленинграда. В 60-е годы судьба сводит молодого писателя с людьми высокой гуманитарной культуры, которыми всегда богата Пермь: фольклористом-собирателем Иваном Васильевичем Зыряновым, лингвистом, историком и фольклористом Романом Робертовичем Гельгардом и, разумеется, с собратьями по перу — писателями Виктором Астафьевым и Алексеем Домниным.
В конце 50 — начале 60-х пишутся исторические повести “Лесные всадники” и “Земля для всех”. Тепло встреченные критикой, вошедшие (в значительных отрывках) в литературные хрестоматии по истории Урала, эти повести по условиям времени прочитывались неполно. Не замечалась свободная мировоззренческая позиция, далеко не случайная для автора будущих “Диофантовых уравнений”. Скажем, Ромашов не усматривает принципиальных различий между язычеством и христианством. Та и другая религии, с его точки зрения, это форма духовности, одинаково заслуживающая уважения, хотя в отношении культурно-историческом одна может быть ниже, а другая выше.
Откуда-то издалека приходит в “мансийские” повести мотив общечеловеческого братства. Откуда же? Возможно, от христианской идеи соборности, возможно, от философии буддизма или от советской идеи дружбы народов, понятой не формально, но в ее истинном человеческом содержании. Так или иначе, идея братства становится главной в повести “Земля для всех”: земля создана для всех людей. На ней достанет места для вогулов и остяков, для коми-пермяков и зырян, для русских переселенцев, явившихся из-под Новгорода. Автор не настаивает на всеобщей христианизации Прикамья, при всем том, что хронологически действие приурочено к XIV веку и фактически совпадает с активной миссионерской деятельностью Стефана Пермского. Драматические конфликты уходят в глубь патриархально-родовых отношений и в сферу борьбы с природой. Русским крестьянам нечего делить с местными “ултырянами”, считает герой повести — крестьянин по имени Кондратий Рус. Куда важнее защитить себя от гнуса, голода, холода, потеснить таежную глухомань, чтобы отвоевать у леса пригодные для пахоты участки земли. “Боги у нас разные, а жизнь одна, — наставляет он своих сыновей. — Станем друг другу пакостить — не выживем. Лес задавит, голод убьет”.
В 60 — 70 годы Ромашова-писателя отличает независимость образов и тематики. Может, поэтому его повести не попадают в “обоймы” и не годятся для парадных отчетов, хотя и мастерством, и новизной взгляда превосходят многое из того, что признавалось за безусловные достижения тогдашней прозы. Не ко двору пришлась насквозь трагедийная “Одолень-трава” (1974), в которой Гражданская война задолго до перестройки и объявления “нового мышления” изображалась кровавой, братоубийственной и бессмысленной бойней. Не случайно некоторые правоверные соцреалисты в Перми зачисляли эту повесть по разряду “антисоветчины”.
Андрей Ромашов был человеком широкого миропонимания. Его интересовал француз Жюль Ренан с его суждениями об искусстве, литературе и о писательском труде. “Дневник” Ренана, переизданий в русском переводе в 1965 году, был одной из настольных книг. До конца жизни притягивал загадочный индийский принц Гаутама, ставший Буддой. Ромашов не расставался с древнейшим памятником буддийской литературы — это “Дхаммапада” — собрание назидательных притч в переводе В.Н. Топорова.
Сегодня таких людей называют самодостаточными. Ни в Перми, ни в Свердловске Ромашов не занимал руководящих должностей; он не искал для себя чести и славы, не рекламировал собственное творчество, он прожил жизнь литературного затворника в окружении громадного количества книг по самым различным областям знания. Он принадлежал к числу художников, способных мыслить безграничными категориями человеческой культуры, которая не нуждается в революционных потрясениях, ибо пребывает в вечности. Его тревожила судьба России. О ее будущем он печалился, когда заносил в свою записную книжку старообрядческую легенду: “Бог отдал Сатане кроткую, богобоязненную Русь, чтобы испытать ее: не отречется ли она от Бога?”
Андрей Ромашов мог считать исполненным свой гражданский и человеческий долг, когда завершил “Диофантовы уравнения” и увидел их напечатанными. При его жизни появилось не так уж много откликов на эту философскую повесть, причем лишь в местной печати. Больше было восторженных устных отзывов и писем от читателей. К сожалению, Андрей Павлович не собирал и не хранил их. Однако радовался тому, что его “Диофантовы уравнения” помогали людям сбросить с души тягостный груз многолетней догматики и открывали дорогу добру и человеческому взаимопониманию. Не только “Диофантовы уравнения”, но и все остальное творчество Ромашова создается вне советской культурной эпохи с ее приоритетами, идеалами и акцентами.
Художник Андрей Ромашов устремлен в будущее.
Автор статьи приносит сердечную благодарность вдове писателя Любови Израилевне Басиной за материалы и сведения о жизни и творчестве Андрея Ромашова.