Литературно-психологический коллаж.
ГАЛИНА ЛУКЬЯНИНА
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2001
Галина Лукьянина
Проспе — особый случай
Литературно-психологический коллаж
Почти год назад, когда Мадрид мне был знаком еще отдельными, не связанными между собой кусочками, а местные жители казались экзотической фауной, я время от времени паслась по своим учебным делам в одном газетном хранилище. И как-то раз, когда я заказывала ксерокопию нужной мне заметки о театре десятилетней давности, тамошнего работника, сеньора лет сорока, вдруг потянуло на воспоминания об экспериментальных театрах той поры. Дальше — больше: он горячо стал говорить о годах своей прекрасной юности, когда все они, испанцы, были полны надежд и проектов.
— Мы упустили шанс: сейчас нет никакой общей жизни и никого ничто не волнует. Машина, телевизор — вот и все. Никто не думает о духе, — буквально так он выразился. — А тебе как кажется со стороны? — спросил он меня.
— Ну, не знаю, — замялась я. — Мне, наверное, повезло, потому что я по случайности сразу попала в одну большую компанию на Просперидад, и мне не кажется, что они не думают о духе… Не знаю, не знаю, пока еще не могу делать выводы.
— А-а-а! Проспе… — протянул он тогда многозначительно. — Проспе — это особый случай.
Так я поняла, что самооценка Проспе совпадает с мнением окружающих.
Просперидад (в народе “Проспе”) — название района в Мадриде, известного своими “неформальными” движениями. Больше известного раньше, во времена испанской “перестройки” (после смерти Франко), но и сейчас еще отчасти поддерживающего эту традицию — по инерции, говорят злые языки.
Меня завела туда цепочка любопытных знакомств. Последним звеном ее был некто Марио, совершенно белоголовый, но очень энергичный пенсионер, много лет проработавший шахтером, долго живший в Швейцарии, всегдашний активист коммунистической партии и разных прочих движений (и чтоб не возникло однобокого представления: женатый на француженке и имеющий двух взрослых сыновей, типичных представителей богемы, с которыми у него самые добрые отношения). Я уже докатилась до того, что мне в голову иногда первым делом приходит какое-нибудь испанское слово, кажущееся более точным, чем русское; так, мне очень нравится слово despierto, которое одновременно значит и “разбуженный, бодрствующий”, и — “живой, на все реагирующий”. В первый день знакомства Марио показался мне просто очень добродушным и очень “разбуженным” дедушкой. Но на следующей неделе, придя обедать по его приглашению в бар “Марилин”, я увидела нового Марио — патриарха и “предводителя дворянства”, восседающего во главе длинного многолюдного стола. Эти традиционные обеды, где председательствует Марио, происходят каждый четверг; количество сотрапезников непредсказуемо колеблется от 3 до 15—17 (зависит от состояния кошельков, настроения, красных дней календаря и погоды — по убывающей). Возраст присутствующих — между тридцатью и шестьюдесятью с хвостиком (кстати, разновозрастность этой и других “тусовок” на Просперидад, о которых я еще скажу, меня всегда немножко удивляла). Работают все тоже в самых разных местах и встречаются практически только на этих обедах. Функционеры, журналисты, профсоюзные деятели, преподаватели, переводчики и прочая интеллигенция. Собираются, мне кажется, как раз для того, чтобы забыть о том, что они функционеры, журналисты и т.д., и проверить, все еще ли они стоят чего-нибудь просто как люди, как личности со своими убеждениями и мнениями перед лицом десятка таких же зрелых и зубастых личностей (не знаю, понятно ли я выразилась). И еще чтобы получить “подпитку” в своей среде, и поддержать добрую традицию тоже. Марио — своего рода талисман, олимпийский мишка этих четверговых обедов. Это отнюдь нисколечко не значит, что все разделяют его мнения. Характерная реплика: “Марио немного сталинист, но чудесный человек”.
Посещение обеда в баре “Марилин” было лишь началом моего погружения в Просперидад. Увяз коготок — всей птичке пропасть. Одна из нитей вела из “Марилин” в книжный магазин “El Buscуn” (это слово значит “плут, пройдоха”, происходит от глагола buscar, “искать”; buscуn don Pablos — герой знаменитого плутовского романа Франсиско Кеведо). “Бускон” — это новый букет личностей во главе с хозяином магазина Луисом. Достаточно сказать, что в своем завещании он распорядился развеять его прах над Байкалом. Все жалеют его возможных наследников, которые будут ввергнуты этим в непосильные расходы. Впрочем, не совсем ясно, кого надо жалеть: детей у него нет, а подруги меняются. Самая сильная привязанность в его жизни — книги. Фигура курьезная, небритый, в пенсне и черном берете, повсюду сопровождаемый фокстерьером, нередко пошатывающийся от вина и от общего упоения жизнью, со второй рюмки затевающий в барах хоровые песнопения, начитаннейший; прицепил недавно к лацкану куртки значок с портретом Сергея Есенина (и вполне осознанно); душа нараспашку и в то же время очень, очень непростой человек. Наследство, доставшееся ему от родителей, он неуклонно и неизменно убыточно вкладывает в свой магазин (кстати, специализирующийся — это в наше-то время, сокрушаются его друзья — на философской литературе). Такой вот способ прожигания жизни.
Впрочем, если я буду продолжать так же подробно останавливаться на каждом человеке, встретившемся мне на Проспе (хотя и хочется), эта краткая вступительная заметка не закончится никогда. Поэтому — конспективно. На базе книжного магазина существует Свободное общество по распространению знаний (так!), организация на самом деле в высшей степени свободная: кто хочет — платит небольшие членские взносы, кто не хочет — приходит так. Главная форма деятельности — круглые столы на какую-нибудь животрепещущую, а порой, напротив, отвлеченно-историческую тему. Народ набивается поздно вечером в книжный магазин, наполняет его черными клубами табачного дыма, что создает совершенно ирреальную, расплывчатую атмосферу. Докладчики произносят свои доклады, и начинается живой разговор, в ходе которого у кого-нибудь может вырваться настоящий крик души, например: “Зачем мы вообще живем?” — и самое интересное, что вопрошающий тут же получит десяток более или менее убедительных ответов.
Другая группа, существующая на Проспе, — кружок учеников довольно известного и авторитетного (говорю так с чужих слов, но источник заслуживает доверия) философа-кантианца Хуана Бланко; с “организационной” точки зрения это напоминает отношения Сократа и его учеников.
Еще одна группа — это Народная школа для взрослых “La Prospe”, некий вопиющий пережиток времени инициатив и утопий: ученики не платят, учителя не получают зарплату. Положим, ты иммигрант-марроканец: сегодня ты посещаешь урок испанского языка, завтра — даешь урок арабского. Или ты — художник и сегодня даешь уроки рисунка, а завтра идешь на лекцию по философии. Если же ничего не знаешь и не умеешь, то, может быть, на открытых праздниках, которые время от времени организует Народная школа, у тебя по крайней мере получится торговать прохладительными напитками… Я заглядывала мельком на эти праздники, там всегда царит ажиотаж. В течение долгих месяцев помещение школы в здании церкви (так уж исторически получилось) было предметом жесточайшей дележки между школой и церковью. “Ла Проспе” сопротивляется!” — кричало со всех фонарных столбов. Кажется, сошлись на ничьей. Из церкви школу выкинули, но другое помещение все-таки дали.
Все эти группы, существующие на Проспе (скорее всего, есть и еще какие-то), во многом пересекаются и сотрудничают. Все они абсолютно самодеятельные. Не знаю точно, в чем причина такого цветения “неформалов”. Может, долгая традиция сопротивления франкистскому режиму, выработавшая свои структуры в пику официальным. А может, причина совсем другая — потому что есть тот бульон, в котором выкристаллизовываются большие и незамкнутые компании. Этот бульон — бары, фундаментальное явление испанской жизни. Книжный магазин “Бускон”, несколько комнат Народной школы — да, но главное — “Марилин” с его невозмутимым Альфонсо, “Капричо”, над мелодраматическим интерьером которого (зеркала на потолке, ажурные балясины, букеты искусственных цветов) все издеваются, но верность ему хранят; отчаянно непрезентабельный и ободранный “Чопо”, вообще без всякого интерьера, но с хозяйкой Кончей, которая прекрасно понимает, что важно, а что неважно в этом мире, и т.д. Здесь можно перезнакомиться со всем миром, здесь процветают часовые дискуссии, здесь вечера и ночи проживаются сообща и публично. Сравните знаменитую русско-советскую кухню и испанский бар и почувствуйте разницу.
(Впрочем, и мы ведь вышли было одно время из кухонь — в конце 80-х — начале 90-х. И тоже “упустили шанс”?)
Но не забудем, что Просперидад, как сказал человек из газетного хранилища, — это особый случай. Я вовсе не хочу сейчас углубляться в рассуждения о том, как живет “другая Испания”, замечу лишь, что пресловутый самодовольный лозунг нынешнего правительства “Espaсa va bien”, что примерно значит “С Испанией все в порядке”, произносится на Просперидад не иначе, как с издевкой, и справедливо — об этом я уже могу судить не только с чужих слов.
Я лично далека от того, чтобы идеализировать и Проспе. Хотя я обмолвилась тогда в газетном хранилище, что, мол, с Проспе мне повезло, скоро она стала моим адом, моим ночным кошмаром. Потому что эту большую компанию, как бы открыта и непредубежденна она ни была, время превратило уже в плохо расчленяемую массу, обросшую сплетнями и личными отношениями, так что, попав туда, человек со стороны чувствует себя совершенно вне контекста, причем, как водится, они говорят все разом, на грани крика и на мадридском жаргоне (а ты и в литературном-то языке не очень устойчив); в три часа ночи им и в голову не приходит идти домой спать; а когда у тебя уже пиво, вино, вермут, орухо, дайкири, джин льются из ушей, они спрашивают с невинным видом, что тебе заказать. Все святыни человечества: семинар на тему “Что делать?”, первомайскую демонстрацию, экскурсию в траншеи на реке Харама, где интербригадовцы противостояли националистам, открытие очередного сезона в деятельности Свободного общества по распространению знаний и т.д. — они используют как предлог для застолья… Я хотела было красиво назвать это вступление “Разбуженные”, но потом вспомнила пустые глаза некоторых из них, апатичные позы на высоких табуретах у стойки, вялый треп (все это — сквозь табачный дым, щиплющий глаза) и передумала. Иногда мне мерещится в них какая-то глобальная усталость. А может, это субъективно: может, не они, а я хочу спать в три часа ночи?
Я подсознательно все время пытаюсь понять, что их, таких разных… Объединяет? Не то слово. Влечет друг к другу с неудержимой силой. Иду от обратного: любой ли человек может влиться в эту компанию? Нет, не вольется (сам не захочет) тот, кто занят тем, что делает деньги. Ему некогда. Очень много тех, кто делает деньги (я даже раньше не думала, что так много), эти — не делают. Такое простое отличие в порядке рабочей гипотезы. Но ни к каким окончательным выводам я так до сих пор и не пришла.
Поэтому я делаю шаг назад, а вперед пропускаю журнал “БИС” — рупор Просперидад. Его авторы и создатели не получают гонораров, сочинительствуют из чистой любви к искусству, а типографии платят из членских взносов Свободного общества по распространению знаний. Собственно, “БИС” — аббревиатура от испанских слов “Информационный бюллетень общества”. Это название больше смахивает на шутку, потому что нет ничего менее похожего на информационный бюллетень, чем этот журнал, который, хотя и “кустарный”, издается, на мой взгляд, на вполне приличном уровне, а самое главное, имеет ярко выраженную собственную физиономию. Еще немножко денег дает скромная, но изысканная реклама на страницах журнала — в основном реклама баров. Причем обязательное условие для рекламодателей — что журнал будет продаваться в баре, то есть бары рекламируются не какие попало, а более или менее “сочувствующие”. “БИС” не зависит ни от кого и может позволить себе быть гордым и разборчивым. Заседания редакции (участвует любой, кому интересно) проходят там же, в барах, за каким-нибудь столиком в углу. Из 500 экземпляров журнала 100 рассылаются членам Свободного общества (которые живут не только в Мадриде, но и в некоторых других городах), а остальные раздаются и продаются в Народной школе и, конечно, в барах самых разных районов Мадрида. Влияние журнала на “культурную жизнь столицы”, так сказать, точечное: он служит скорее для самоорганизации “тусовки”. Авторы его — свои же люди с Просперидад (интеллектуальные силы здесь достаточные), а также знакомые и знакомые знакомых.
Было бы несправедливо не упомянуть имени человека, который называется “координатором” журнала, но делает львиную долю всей “технической” работы: собирает рукописи, а кого-то и уговаривает написать, ищет художников, делает дизайн и макет: Хосе Каньядас.
Что касается содержания журнала, то бедняга Хосе говорит, что ему порой кажется, что они издают не один журнал, а два, настолько конфликтуют в нем два блока материалов — серьезные, философские и гораздо более “легкомысленные” и “общечеловеческие”. “Какая пошлятина!” — говорят о журнале приверженцы первых, “талибан”. “Какой кирпич!” — говорят нормальные люди, не философы. И все хотят приложить руку, все хотят поучаствовать (по крайней мере покритиковать). Особый шик видят создатели журнала в том, чтобы в каждом номере привести к равновесию две эти тенденции. Так что, если воспользоваться цитатой из одного рассказа, предлагаемого вашему вниманию, “культура уличная” совмещается в нем с “культурой академической”.
Х.Г.
Ад Просперидад
Однажды в майский день Путешественник, земную жизнь пройдя до половины, очутился в сумрачном лесу и не знал, как вернуться к цивилизации. Он смутно помнил, как углубился в парк Каса де Кампо (“Загородный Дом”) и позволил ногам своим идти куда пожелают, но подальше от торных дорог, потому что хотел насладиться одиночеством, которое в иные моменты — наше самое большое сокровище. Он прошел мимо хаотично разбросанных павильонов, знаменитых некогда здешней ярмаркой, а ныне служащих время от времени для устроения Фьесты компартии, где, хотя и без прежнего шика, можно испробовать блюда разных провинций и поплясать в энергичном ритме среди веселящихся коммунистов, не поддающихся унынию.
Путешественник, человек, уже порастративший свой юношеский пыл, меланхолично созерцал пустынные пространства и прислушивался к едва различимому шуму улиц, который не мог поколебать густой тишины, рождавшей скорее тревогу, чем успокоение, поскольку надвигались сумерки, а окружающие пейзажи не слишком вселяли доверие.
По счастью, ему удалось выйти к какой-то улице, освещаемой агонизирующим фонарем, и тут ему встретился некий кабальеро странного вида. Похоже, тот возвращался с карнавала, поскольку его длинные одежды плохо гармонировали с современностью и скорее подошли бы эпохе более отдаленной, когда в моде были свободные туники, а не тесные джинсы. Приблизившись к тому, кто был наряжен на столь странный манер, Путешественник удивился: ему показалось, что он узнает его профиль, что, кажется, он уже видел его в каких-то книжках о литературе. Но вспомнить, чей именно этот знаменитый профиль, ему не удавалось.
— Не могли бы вы сказать мне, где я нахожусь? — спросил опасливо Путешественник.
Прохожий слегка улыбнулся и мягко ответил:
— Ваша милость находится на улице Данте, посвященной городом и двором Мадрида автору “Божественной комедии”, флорентийцу, имевшему несчастье умереть вдали от родины.
— Великий был поэт; несомненно, великим было и его путешествие, описание которого он нам оставил в своем бессмертном труде, — подхватил Путешественник.
— Ваша милость может составить себе ясное представление о его путешествии по аду, поскольку я уполномочен провести вас по современной версии тех мест, — объявил ряженый кабальеро.
— Но кто вы? — спросил Путешественник, боясь, что нарвался на помешанного.
— Я Данте, — ответила странная фигура, — и должен провести вас по аду кварталов Просперидад, поскольку на Олимп пришла весть, что вы рассказываете в журнале “БИС” о примечательных происшествиях, случающихся в этой достославной части города Мадрида.
Так говорил тот, кто выдавал себя за прославленного флорентийского поэта, а сам меж тем вытаскивал из складок своей туники 1-й номер “БИСа” — именно там было напечатано “Путешествие по Просперидад”, авторство коего принадлежало собеседнику.
— Следуйте за мной, — повелел поэт, схватил Путешественника за руку и потащил к ближайшей станции метро. Испуганный, тот не сумел произнести ни слова, а его уже увлекали в подземные коридоры. В обшарпанном вагоне они доехали до станции Просперидад, не встретив в пути ни единой живой души. И не у кого было попросить помощи, на что поначалу рассчитывал Путешественник, все еще убежденный, что находится в руках опасного сумасшедшего.
Выйдя на поверхность, Путешественник, ни на минуту не оставляемый тем, кто называл себя Данте, обратил внимание, что на том месте, где обычно помещалось название станции метро, сейчас появилась надпись: “Оставь надежду всяк сюда входящий”.
— Не бойтесь, — поспешил успокоить его Данте, — моя единственная цель состоит в том, чтоб вы по возвращении рассказали о будущем, которое ожидает несчастных обитателей этих кварталов, если они продолжат следовать той же дорожкой, по которой идут сейчас.
Вокруг них, на площади Просперидад, множество обезумевших сеньор средних лет надрывались в исступленном сновании туда-сюда без смысла и цели. В руках у них были тяжелые сумки, а лица искажены от напряжения. Данте холодно взглянул на них и объяснил Путешественнику:
— То, что вы видите, — это первый круг, круг домохозяек, осужденных на вечное стремление наполнить свои холодильники. Их усилия напрасны, потому что как только они приходят домой, так сразу обнаруживают, что за время их отсутствия те снова опустели, как по волшебству.
Путешественник, исполненный сострадания, спросил:
— И они никогда не смогут завершить свой труд?
— Никогда. Это жертвы современного общества потребления, и труд их более тяжел, чем Сизифов, — ответил поэт, машинально подбирая флакончик с моющим средством, выпавший из чьей-то переполненной сумки. — Это лишь начало, — добавил он, и они приблизились к огромному магазину, торгующему гвоздями, шурупами, гайками, болтами и прочими железками, где Путешественник увидел сотни людей, безостановочно бегающих из одного отдела в другой.
— Где мы сейчас? — поинтересовался Путешественник. — И кто эти несчастные?
— Это второй круг — круг зануд, которые должны на протяжении всей жизни искать то, не знаю что, и никогда не находить.
Среди них Путешественник, как ему показалось, узнал Хорхе, одного из самых активных “распространителей знаний”, и, тронутый, спросил Данте:
— Не можем ли мы спасти хотя бы этого одного?
— Невозможно, — ответил тот, как отрезал. — Он постоянно слал письма в редакции газет и журналов, терроризируя их своими пожеланиями и предложениями, и должен расплачиваться за свой грех.
Посочувствовал Путешественник горестной судьбе своего приятеля и послушно последовал дальше за провожатым, направляясь теперь в книжный магазин “Бускон”. Там Луис с Кончей без продыху разгружали и загружали коробки с книгами.
— Это третий круг, круг книготорговцев, осужденных распаковывать новинки и через мгновение складывать их в ту же самую коробку, чтобы вернуть в типографию за невостребованностью.
— И они не могут отдохнуть хоть когда-нибудь?
— Никогда. А порой им приходится и похуже, потому что в аду время от времени проводятся книжные ярмарки, и тогда они вертятся как белки в колесе, в еще более сумасшедшем ритме.
Прослезился Путешественник, думая о печальном будущем, которое ожидает его друзей, и пожалел, что не помогал им, когда выпадал случай. Удрученный, он вышел из книжного магазина вслед за поэтом, который теперь направлялся в дом, где Хуан Бланко давал свои уроки философии. Там он увидел толпу учащихся, которые бесплодно силились понять мудреные тексты, но никогда не достигали успеха и без конца вынуждены были возвращаться к какому-нибудь особо темному пассажу. Среди них было много знакомых Путешественника, например, Хоакин, Белен и Марина, которые снова и снова напрягались, пытаясь извлечь нечто для своего образования из “Энеад” Плотина. Хосе-Мари непрестанно изводил бумагу в поисках совершенной фразы, а Хосе-Луис, окруженный объемистыми томами, погруженный в чтение “Физики”, время от времени рвал на себе волосы от отчаяния. Анабела и две Кармен искали по всем углам философский камень. Но самыми несчастными из всех были те, кто изучал философию права, ибо они поставили перед собой непосильную задачу — найти хоть у какого-нибудь философа концепцию права, которая бы соответствовала уровню современных требований.
— Это четвертый круг ада Просперидад, — продолжал поэт, — круг учеников Хуана Бланко, которые бесполезно лезут из кожи вон, чтоб обрести знание — столь же ненужное, сколь желанное. В отсутствие Хуана они ни за что не достигнут своей цели.
— Но где сам Хуан? Почему не с ними? — спросил Путешественник.
Данте улыбнулся:
— Он в лоне Авраамовом беседует с Аристотелем; кажется, они на пару собираются написать трактат о материи.
Путешественник, спавший с лица от страха, двинулся за флорентийцем, который сейчас бодро шагал к дому Марио, где группа возбужденных партийцев разражалась песнопениями и топорщила флаги, а потом разгонялась силами общественного порядка, чтоб затем вновь собраться.
— Это пятый круг — круг prosovieticos, которые каждый раз провозглашают Свободную республику Просперидад, каждый раз затем подавляемую.
— И они никогда не победят? — спросил, повесив нос, Путешественник.
— Никогда, — ответил Данте, — потому что нет способов покончить с реакцией, которая всегда начеку и ни за что не даст построить более справедливый мир… Я-то хорошо знаю, как страдают те, кто хочет изменить курс истории! — с грустью добавил поэт, который, как известно, умер в изгнании в Равенне, а в трактате “О монархии” описал принципы, которыми должно руководствоваться правительство “общего дела”.
Покинув несчастных идеалистов, они пошли в пивную “Гаримба-2”, недавно открытую, где толпа народа опорожняла без передышки кружки пива.
— Это шестой круг, — объяснил Данте, — круг любителей пива, которые за свое почитание Бахуса и за свою любовь к бутылке осуждены пить непрерывно, но никогда не утолять своей жажды.
Между теми, кто там скопился, Путешественник увидел многих друзей: Хави, Кике и Фитаса, Эльвиру и Максимо (хотя, несомненно, этот последний пил вино), Кармелу (которая пила безалкогольное пиво), Фелипе, Бениту, Сильвию (эта последняя предпочитала тоник) и многих-многих других своих сотоварищей по спиритическим экскурсиям. Сокрушающийся Путешественник вынужден был бежать бегом, чтоб догнать Данте, так как отстал, тоже соблазнившись выпить пару кружек, и чуть не остался во власти коварной жидкости.
После очередного отрезка пути, теснимые визжащими бесами, они пришли в бар “Капричо”, где огромное количество людей гроздьями облепило стойку, привлеченное сюда неодолимым желанием полакомиться чисторрой — жирной свиной колбаской.
— Это седьмой круг осужденных, — объяснил поэт, не без того, чтоб отщипнуть при этом кусочек “обалденной” вкуснятины. — Круг едоков чисторры, которые, как бы много ни сожрали, никогда не смогут утихомирить свой аппетит. Это наказание особо ужасно еще и тем, что они обречены вечно созерцать здешние “капризные” интерьеры. И хотя дверь всегда раскрыта нараспашку, они запутались в сетях “Капричо” и никогда не смогут пересечь дверной проем в обратном направлении.
Путешественник, всхлипывая, обнаруживал присутствие Систо, Анхелинес, Хосе, Лолы. Погруженные в свой утомительный труд, те не замечали, что за ними наблюдают. А он, который столько раз после пятничного ужина разделял с ними часы отдыха и приятной беседы, был особенно взволнован судьбой своих друзей и пенял в полный голос небесному вседержителю, способному подвергать такой жестокой казни за грешки столь незначительные.
—Уходим немедля! — воскликнул флорентиец. — А то я сам могу впасть в искушение и остаться здесь навсегда.
И они снова пустились в путь, на этот раз в направлении к Берлинскому парку, где на одной из лавок некая парочка ощипывала утку.
— Мы находимся в восьмом круге — круге эротоманов, и здесь вы тоже встретите знакомых.
И точно, Путешественник уже заметил неподалеку президента Свободного общества по распространению знаний и его невесту, прекрасную Кармен, гладящих друг другу ручки.
— Эти тоже получили какое-нибудь наказание? — спросил Путешественник.
— И даже из худших, — ответил Данте, — потому что никогда не смогут насытить свою похоть. Еще можно сказать, что им повезло, потому что случай президента вызвал оживленную полемику на небесах и кое-кто предлагал отправить его в круг содомитов из-за его постоянных выпадов против гомосексуалистов на тех обедах, которые вы задаете в “Глории” и “Голливуде”. Только любовь его музы смогла спасти его от такой участи, потому что там ему явно не поздоровилось бы. Она ходатайствовала за него и, кроме того, сама вызвалась разделить его кару. Увы, никогда они не смогут удовлетворить свое желание, и даже когда хотят только поцеловаться, вынуждены прекратить свои попытки, не достигнув цели.
Путешественник печально посетовал на злую участь молодых любовников (впрочем, молодой была лишь она, он же вступил в “разумный возраст”, хотя по виду и не скажешь) и снова отправился за своим прославленным провожатым, который теперь переступал порог бара “Марилин”, в самом сердце Просперидад. Там, опершись на стойку и рассевшись вокруг столиков, несколько человек со слоновьими физиономиями1 уставились на них, погруженные в свои думы.
— Это девятый круг, — изрек бессмертный автор, — круг человеко-слонов, куда приходят умирать одинокие люди, выпив свою последнюю рюмку.
Путешественник пробрался между хоботов к Пепе и Терезе, беседующим в уголке.
— И эти две женщины тоже несут наказание? — спросил он, охваченный внезапной тоской, однако заметил, что они-то были единственными здесь людьми с нормальным обликом.
— Совсем наоборот, — ответил Данте, — они заслуживают места на небе, ибо утешают, как самаритянки, этих несчастных.
— А чей этот пустой столик? — спросил Путешественник, обратив внимание, что все остальные столы заняты, за исключением этого, на котором громоздится стопа бумаги.
— А это для вас. Путешествие окончено, — шепнул ему на ухо Данте, обнимая его и сострадая его судьбе. И прежде чем выйти за дверь, передал ему перо, которым тот, спустя мгновение, уже писал, восседая на своем пыточном стуле: “Однажды в майский день Путешественник…”
Х. дас Канья
Мадрид-fiction
Последние законы, принятые мэрией, встречены на ура автомобиэлекторатом. Началось претворение и жизнь так называемого плана “Догоняй” (известного еще как план “Доконай”). Этот план имеет своей целью обновить автопарк столицы и попутно покончить с заразой, охватившей город, которую, даже после соответствующих окуриваний, до сих пор не удавалось искоренить. Я имею в виду то, что раньше называлось пешеходами, а сегодня, согласно новой терминологии, букашками.
Борьба с колониями букашек была нелегкой, они оказались более стойкими, чем ожидалось. Пришлось прорыть сеть подземных галерей, примыкающих к метро, чтобы дать отток этой маргинальной популяции, которая затрудняла движение. Несмотря на принятые меры, мы еще встречаем иногда букашек на поверхности. План “Доконай” представляет собой попытку раз и навсегда покончить с этой нетерпимой ситуацией. За каждую раздавленную букашку установлена субсидия в 300 000 песет для приобретения взамен старого автомобиля нового джипа типа “киллер”. Обновление автопарка, несомненно, сделает движение транспорта более эффективным и в то же время поможет покончить с неподконтрольной популяцией букашек, до сих нор копошащихся на поверхности. Напомним, что джип “киллер” оснащен двумя циркулярными электропилами в своей передней части и двумя трубами для выхлопа ядовитых хомоцидных газов — в задней. Кроме субсидии для приобретения “киллера” мэрия установила специальную премию в 500 000 песет для автомобиэлектората за каждую ликвидированную кукарачу (велосипедиста) — насекомое исчезающее, а посему очень ценимое коллекционерами.
Вначале пытались контролировать букашек, устраивая для них учебные курсы по правилам дорожного движения, чтоб они не препятствовали свободе циркуляции автомобилей, но скоро стало ясно, что букашки неисправимы. Пренебрегая самыми элементарными правилами, они забрызгивали кровью фары автомобиэлектората, а в некоторых случаях даже разбивали стекла окон. Благодаря загрязнению воздуха был достигнут рост смертности букашек, но скоро стало очевидно, что это недостаточная мера. Иногда вдоль складок природного рельефа срывался свежий ветер с гор и моментально развеивал обычную для города отравленную атмосферу. В эти моменты множество букашек стремились вылезть из своих убежищ на поверхность, тормозя движение и чиня многочисленные помехи автомобиэлекторату. Чтобы разрешить эту острую проблему достойными средствами, мэрия решила вложить большую сумму денег в сооружение дымовых пушек, которые могли бы всего за полчаса наполнить весь город углекислым газом и серой. Это была бы эффективная мера, но очень уж дорогая, потому сейчас идет поиск иных, более дешевых решений.
Несколько лет назад начался пересмотр статуса гражданина, и абсолютным большинством голосов одобрен проект, который заключается в том, что для получения гражданства необходимо обладать одним или более транспортным средством. Введена в оборот категория “автомобиэлекторат”, определяющий признак которой заключен в принципе “одна машина = один голос”. Основанием для утверждения этого принципа было справедливое соображение, что только граждане, которые участвуют в реализации планов, подобных плану “Доконай”, и в других гражданских инициативах, имеют право решать судьбу города. В соответствии с данной логикой те отщепенцы, которые отказываются от сотрудничества, лишаются гражданских прав.
Автомобиэлекторат с энтузиазмом встретил меры, предложенные руководством города для решения проблемы дорожных пробок. Суть новаторского решения — организация виртуального движения. Власти сделали обязательным вождение автомобиля в специальном шлеме. Подобные шлемы создают в мозгах водителей иллюзию движения. Каждый может посредством нажатия кнопки выбрать “движение” на высокой скорости по:
1) амазонской
сельве;
2) Сахаре;
3) пляжу Варадеро.
Это стандартный список, но с помощью специальной приставки его можно дополнить другими вариантами. Создается удивительно реальное ощущение…
Наряду с этой системой, водители располагают возможностью, буде у них появится такое желание, создать на соседнем сиденье надувного попутчика. Предусмотрены разные модели надувного попутчика, и вы можете выбрать любую их них в соответствии со своими эстетическими запросами. Стандартные модели имитируют звезд кино и оказывают все виды услуг.
Помимо этих новейших систем виртуального движения мэрия бесплатно предоставляет автомобиэлекторату “Тормозол” — ежедневно по три пилюли на человека. Их следует употреблять во время пробок. Вещество, заключающееся в них, вызывает эйфорическое состояние, так что тот, кто проглотил пилюлю, способен в течение двух часов жать на тормоз без малейших симптомов раздражения и даже, наоборот, получая при этом громадное удовольствие. Правда, есть опасность возникновения рефлекторной зависимости, как физической, так и психической, поэтому мэрия рекомендует принимать пилюли с осторожностью, только в положенные часы и в соответствии с нормами. Известны случаи, когда водители продолжали бешено жать на педаль в течение суток, забывая про усталость и про обязанность немного продвигаться вперед в те короткие интервалы, когда впереди освобождается пространство.
Было решено также унифицировать уровни шума на всех городских артериях посредством громкоговорителей, усиливающих шумы. Доказано, что шум вызывает глухоту у букашек, и это очень полезно для уменьшения их численности путем травматизации. Одна из мер по созданию шума — обязать водить автомобили без глушителя под угрозой огромных штрафов, если это правило нарушается. Также запрещено стоять у светофоров без энергичного нажатия на клаксон. Лишь в том случае, если впереди замечена букашка, разрешается продвигаться бесшумно, чтобы успешнее с ней покончить.
Городской совет, движимый стремлением к модернизации, решил заменить устаревшие растительные украшения, которые, к сожалению, еще оставались по сторонам городских автострад, на бетонные пирамидки с надетыми на них шинами. Шины не только способствуют безопасности движения автомобилей, но и годятся для того, чтобы их можно было поджигать раз в две недели и таким образом создавать ядовитую атмосферу, препятствующую размножению букашечьей заразы.
Доступ в здания всех типов организуется в соответствии с возможностями машин, так что никто из автомобиэлектората уже не должен будет покидать автомобиль, справляя свои обычные ежедневные дела. Магазины обязаны заменить свои старые двери на пандусы для въезда машин.
Музей Автомобиля — лучший пример этой архитектурной тенденции. (Остальные музеи исчезли, так как не вписываются в городской контекст.) Его спиральная структура, сконструированная по типу многоярусной автостоянки, имеет 35 этажей. В музее можно увидеть различные экспонаты большой исторической ценности: заспиртованных кукарач и букашек той поры, когда они еще представляли собой настоящий бич; героев нашего времени — таких, к примеру, как водитель, который первым врезался в фонтан Кибелы, тем самым положив начало уничтожению этих каменных глыб, которые только мешали движению и провоцировали аварии; экскаватор, первым вгрызшийся в землю в том месте, которое раньше было известно как парк Ретиро, а сегодня представляет собой скоростную трехуровневую автостраду; первый джип, который въехал на бывшую гору Пардо, ныне сменившую название на “Пустырь Гоби” и использующуюся для увеселения мадридского автомобиэлектората в выходные дни.
Эти и другие нововведения превратили “The dirty apple” (как называют Мадрид в международных кругах в честь одного бывшего его мэра, предтечу этих нововведений) в образец для других городов, до сих пор не решающихся принять ряд мер, которые, возможно, кажутся несколько жесткими, но зато закладывают базу для будущего развития без осложняющих моментов.
Фелипе Арангурен
***
Богаты мы.
Полно у нас досуга.
Богаты очень. Нежимся в нирване.
Богаче всех. Нам лишку столько пищи.
У нас есть власть. А кто не верит —
пушки.
У нас есть подсознанье. Это —
роскошь.
Я потому отвел мое второе “я”,
в рот сунув кляп и посадив на цепь,
на рынок рабов,
и один бойкий цыган его купил.
Он перепродаст его бедненьким
даунам.
Подсознание, даже подержанное,
чего-то стоит.
Море разбитых сердец
Коллективный рассказ
Нейж вылила томатный сок из бутылки в высокий стакан. Добавила соль и молотый перец и взболтала. Затем влила рюмку хереса. Со стаканом в руке направилась в ванную посмотреть, сколько набралось воды. Журчание струи смешивалось с шумом ливня за окнами. Уже двадцать дней мерзкая погода. Нейж сбежала из Парижа, от его свинцовых туч, и у нее, в отличие or героев “My Fair Lady”, вызывал отвращение дождь в Испании, в Мадриде, в квартале Просперидад, на улице Святой Гортензии. Нейж переводила с французского, английского и немецкого. Нейж закрыла краны. Поставила банкетку рядом с ванной и на нее — стакан с приготовленным томатным соком. Сняла халат и очки. Погрузилась в ванну.
Нейж закрыла глаза и вытянулась в теплой воде. Подумала о Лало. Она ждала Лало, который должен был прийти к восьми. Было шесть тридцать. Она познакомилась с Лало недавно. Были у Лало качества, которые ей нравились, и качества, которые не нравились, но баланс выходил положительный. Рыжая Мати познакомила ее с Лало в “Монро”. Но Лало жил не на Проспе, а на улице Генерала Мартинеса Кампоса.
Нейж глотнула приготовленного томатного сока. Шумел дождь.
Нейж было сорок лет, но выглядела она лет на пять моложе. Была она блондинкой со вздернутым носом; груди круглые, талия узкая, бедра крутые, рост метр семьдесят, левый глаз минус три, правый — минус полторы диоптрии. Немногочисленные морщины явились результатом брака с Луисом. 1979—1985. Время, закончившееся очень печально. С тех пор в течение последних девяти лет для того, чтобы мужчина понравился Нейж, он должен быть полной противоположностью Луису. Лало соответствовал этому условию.
Нейж Пухули Валковяк была достаточно сдержанна. Достаточно себе на уме. Не такая экспансивная, как Рыжая Mати. Пылкой Нейж бывала только начиная с двенадцати ночи, в тех случаях, если пила с восьми. Это происходило не каждый день и не каждую ночь. Сейчас, без двадцати семь, приготовленный томатный сок в ванной — это исключение. Но холодильник и бар ее хорошо укомплектованы. Вино “Monopole” и пиво в холодильнике. Коньяк, виски, джин и французский ликер “Ricard” в баре. В квартиру 5-А по Святой Гортензии, 11 часто приходила Рыжая Мати и нередко приводила с собой друзей.
Нейж ценили издатели. Она была очень хороша как переводчица. Обладала культурой академической и культурой уличной, и ей по зубам была любая книга. У нее имелись вспомогательные словари, и она справлялась с самыми специализированными текстами. Нейж, испанская гражданка с 1992 года. Нейж, почитательница Брандо и Мио-Мио. Нейж, читательница Юрсенар и Модиано. Нейж, с запахом “Еau de Rochas”.
Нейж наслаждалась теплой водой и вкусом хереса в томатном соке. Она считала себя привлекательной и была таковой. У нее была работа, которая ей нравилась и хорошо оплачивалась. Май 1968 года она встретила в лицее, четырнадцати лет. Скороспелая революционерка. Анархоид. Потом она пошла на попятную. Отчасти из-за разочарования в Луисе. Луис, крайне левый. Луис, эгоист. Луис, фантазер. Луис, активист. Луис, удобный, апатичный, пассивный. Она не должна больше думать о Луисе. Она признавала один свой изъян: всегда принимала Луиса за точку отсчета. Она избегала говорить Лало о Луисе. Жалуясь на него, она становилась навязчивой.
Она вынула ногу из воды и развела пальчики веером. Снова опустила ногу в воду. Протянула руку и взяла стакан. Еще глоток. Ей захотелось “Ducados”. Она совершила ошибку. Табак далеко от ванной. Курить. Желание превратилось в жажду. Вылезла из ванной — за пачкой.
“Ducados” лежали в зале на столике, рядом с зажигалкой. Она взяла сигарету и зажгла ее. Начинала когда-то с “Gitanes”, более крепких. А здесь, в Испании, — “Ducados”. Верна одной марке, как верна “Eau de Rochas”.
Она вытерлась голубым полотенцем и снова надела белый банный xaлат. Еще глоток. Напиток без льда сохранял тот же вкус. Скоро она увидит Лало. Нужно высушить волосы. Нужно накраситься.
Самое лучшее в вещах — то, что они всегда верны самим себе. Люди — нет. У “Ducados” всегда вкус “Ducados”. У “Eau de Rochas” — запах “Eau de Rochas”. “Sea of” Heartbreak”, ее любимая мелодия, всегда звучит одинаково, всегда — как “Sea of Heartbreak”. Поэтому Нейж нравится Рыжая Mати и ее стабильное состояние духа. Потому что самой ей не хватает этой стабильности. Иногда она нормальная, а иногда — подавленная.
Нейж сушила желтоватые волосы, сидя лицом к зеркалу. Думала о Лало. Слушала монотонный дождь. Она была привлекательной и потому недоверчивой — совсем по другим причинам, чем бывают недоверчивыми женщины скромной наружности. На самом деле Нейж наделала не так уж много ошибок. Была осторожной. Луис — ее единственная большая ошибка.
На ночном столике в спальне — вчерашнее письмо от родителей. Ноэль, бывшая секретарша, вечная коммунистка, и Дебис, работавший техником, теперь на пенсии. Ничего выдающегося в письме, рутина. Дождь в Париже. Дождь в Мадриде. Ураган в Атлантике. Всегда погода приходит с запада. Никогда с востока. Погода распространяется против движения солнца.
Нейж красила веки. Несмотря на дождь, все шло но плану. Лало придет в восемь. Приятные вещи начинаются на закате. Иногда в эти часы она погружалась в воспоминания о других временах, о других закатах. Париж. Сумрачные мансарды, где однажды она открыла для себя любовь. Тот печальный сорт любви, которым страдают только зеленые юнцы. Но и прекрасный тоже. В сущности, все прекрасное печально. И в состоянии этой мягкой меланхолии она, скинув халат, снова скользнула в ванну, занятая своими воспоминаниями. Один раз она была счастлива. Или по крайней мере потом думала, что была. Несомненно, до Луиса. Потому что с Луисом пришло разочарование, постоянная досада. Роковая страсть. Всегда ложь. Трудно забыть тот момент, когда нас ранят, когда мы открываем глубокую бессмысленность вещей. После Луиса она должна была все начинать заново, ткать свою хрупкую оболочку, состоящую из актов обыденной жизни, смысл которых — исключительно в их повторяемости. Нейж засмеялась в тишине. Пожалуй, Луис был прав, и, по большому счету, она не могла любить мужчин. Она вынуждена была признать, что в последний период жизни достигала полного удовлетворения только с Рыжей Мати. Она и сейчас возбудилась, думая о ней. Ее твердые груди, ее волосы, ее бедра, ее кожа, такая нежная. Для нее самой было неожиданностью получить от женщины все эти ощущения, которые, как она думала, только мужчина мог пробудить в ней. Но не кто иной, как рыжая Мати, своими ласками открыла ей мир, полный возможностей. Сейчас, когда уже несколько месяцев как они не спали вместе, она все еще чувствовала прикосновение ее языка, толчок, рождавший взрыв желания. Никогда она не думала, что в объятиях женщины можно чувствовать такое блаженство. И в результате она смогла задвинуть в дальний угол памяти страдания, которые принес ей Луис. С Рыжей Мати она вернулась к жизни и покончила со смутной эпохой, когда каждую ночь ей нужен был новый мужчина. Сейчас эти моменты казались ей такими далекими… Столько безымянных лиц, такая энергия, разбазаренная на бессмысленный поиск сладкой усталости, несущей с собой атрофию воли! Только Рыжая Мати способна была успокоить ее, насытить непомерную жажду нежности. И с того дня, когда, абсолютно пьяная, она позволила своей подружке увлечь себя и вдруг открыла, что нет ничего сильнее этого удовольствия, новая энергия стала питать ее — та, что родилась из понимания, что она не нуждается в присутствии мужчины, каждый из которых в конце концов всегда предавал ее. Но, похоже, с Лало было по-другому, пожалуй, с ним, любовником, и Рыжей Мати тоже, она могла бы снова почувствовать тот жар, который исходит от возбужденного мужчины, проникающего в тебя варварски и нежно. Наносящего тебе удары, но не чинящего вреда твоим чувствам. Она сама первая удивилась, когда удостоверилась, что может наслаждаться, когда Луис бросается на нее, бьет ее по щекам и раз, и другой. Потому что в глубине души это ей нравилось. Не выносила она, когда он портил все тем, что после объятий, отваливаясь от нее изнуренный, грубо ее отталкивал. Тогда она плакала нескончаемо долго — оттого, что обретенное было счастье так быстро испарилось, оттого, что видела себя замкнутой в постоянное одиночество. Но с Лало, пожалуй, было по-другому, потому что Лало, как утверждала Рыжая Мати, мог расточать нежность безгранично, мог быть мягок, как женщина, и неистов, как мужчина.
Зазвонил телефон. Нейж попыталась вернуться к реальности, но почувствовала себя не в состоянии выйти из ванной, взять трубку, отвечать тому, кто вырвал ее из таких дорогих ей мечтаний. После мгновений тишины, принесших ей облегчение, телефон зазвонил опять, и она поняла, что нет иного выхода, как ответить: возможно, это был Лало, у которого возникло какое-нибудь непредвиденное обстоятельство, мешающее ему прийти на свидание. Или Рыжая Мати, которая хотела знать, встречаются ли они сегодня с Лало. Укутавшись в полотенце, она пошла взять трубку и, узнав, кто звонит, не могла скрыть досаду. Это не был Лало. Это не была Рыжая Мати. Это был Маноло Рыболов. Он сидел в “Монро”, выпивая с Терезой, гештальт-психологиней, Хосе, компьютерным дизайнером, работающим в этом подозрительном журнальчике “БИС”, и Путешественником, который, как все думали, умер некоторое время назад в переулке Лос Галетас. Маноло хотел, чтобы она пришла выпить с ними. Ему нужно было видеть ее. Ему нужно было слышать ее голос. Ему нужно было, чтоб она станцевала перед ним танец живота. Ему нужно было немедленно ее содомизировать. Нейж улыбнулась. Всегда, когда Маноло Рыболов выпивал, ему доставляло удовольствие пытаться оскандалить ее. Разве он не понимал, что мало кто зашел дальше ее в том глубинном страхе, который может развиться, если много упражняться в любви? Явно, он пил ром “Касик” с кока-колой. Или, скорее, прежде чем встретить своих друзей, приголубил в “Гутьерресе” бутылку “Delapierre”. Любопытный тип Маноло Рыболов. Толстый, очень толстый. Толстенный. Но душевный. Она не могла перестать любить Маноло Рыболова. И вежливо извинилась, несмотря на то, что заметила глубокое разочарование, прозвучавшее в его голосе. Вернулась в ванную и снова позволила воде, уже еле теплой, ласкать себя. И наслаждалась этой приятной дремой еще долго, пока снова не зазвонил телефон. И одновременно ей послышался какой-то далекий шум у входной двери. Но она не вылезла из ванны, думая о Маноло Рыболове, настолько влюбленном, что он готов быть с ней любой ценой. И еще стоял перед ее закрытыми глазами образ Маноло Рыболова, и еще продолжал звонить телефон, когда она почувствовала на своем горле чьи-то руки и погрузилась в пучину сна, из которой, возможно, никогда уже не сможет выплыть.
***
Мати встала и впилась глазами во врача. Три часа она провела в центре скорой помощи клиники Принцессы, пытаясь добиться хоть какой-нибудь новости о Нейж. Медик недоверчиво смерил ее взглядом и спросил о ее родственных отношениях с вновь поступившей пациенткой. Мати ответила, что она подруга и что семья Нейж живет не в Испании. Наконец, помявшись и поправив очки, чтобы принять более официальный вид, врач ответил, что Нейж находится в состоянии комы. Прогноз неясен. Мозг, лишенный кровообращения в течение некоторого времени, противится попыткам стимуляции. Мати опустила голову, повернулась и молча вышла из клиники.
Мати было около тридцати пяти. Она жила одна в мансарде на Деревянной улице в самом сердце квартала Маласанья. Мать ее была ирландкой, и она унаследовала от нее замечательную рыжую шевелюру и характер живой и импульсивный. Она познакомилась с Нейж три года назад, когда обе они делали случайные переводы для издательства “Акантилядо”. Однажды Нейж потребовалась помощь в переводе одного заковыристого текста ирландского писателя Джона Банвилля, и Мати, знаток островного жаргона, ее проконсультировала. С тех пор они стали подругами, и эта дружба в последнее время превратилась в нечто большее. Союз их опирался на редкостное несходство вкусов. Любимыми писателями Мати были Буковский и граф Лотреамон, она любила кино Питера Гринуэя (из-за чего у них неоднократно происходили стычки с этим другом Нейж, Маноло Рыболовом, выдававшим себя за кинокритика), и “Опиум”, ее резкие духи, заполнял любое закрытое пространство, в котором она оказывалась. Для нее Лало был очередным приключением, хотя когда он начал выходить с Нейж, она почувствовала горький укол ревности. Потом ее чувства утратили остроту, ревность сохранялась, но уже стало неясно, кто был ее объектом — Нейж или Лало. Она была сбита с толку, хотя ее экстравертный и жизнелюбивый характер до сих нор предохранял ее от того, чтобы она превратилась для кого-нибудь из участников в обычную ранящую геометрическую фигуру.
Лило как из ведра. Выйдя на улицу и почувствовав на своей шевелюре капли воды, она вспомнила, как ненавидела ее подружка тот самый дождь, который саму ее всегда наполнял жизнью. Так что Нейж даже сбежала в Испанию, спасаясь от свинцовых туч, заставлявших ее впадать в меланхолию.
Она шла быстро, почти бежала. Без определенного направления… или почти без. В конце концов инерция привела ее в “Монро” — бар, запрятанный в глубине квартала Просперидад. Это было место, где между рюмок ковались приятельские отношения, которые в конце концов вылились в ее сумасшедшую страсть к Нейж. Она помялась мгновение у косяка и протиснулась в это логово, наполненное тенями. Все взгляды пересеклись на ней. Снова на ее экзотические рыжие волосы, как по рефлексу Павлова, повернулось большинство мужчин. Немногие женщины, оказавшиеся в баре, не позволили себе заметить ее враждебного присутствия. Было два ночи. Серьезная, не меняя выражения лица, она направилась к стойке и попросила у Альфредо, бармена, виски “Джек Даниэльс” с элем. Вопреки ожиданиям, которые породил ее приход, она погрузилась в созерцание того, как желтоватая жидкость просачивается между кубиками льда. И, как в гипнозе, начала прокручивать в своей памяти все произошедшее. До этих минут оно казалось ей ирреальным, как ужасный кошмар.
Было около восьми, когда она решила заглянуть на улицу Святой Гортензии, чтобы повидать подругу. Она не позвонила заранее, потому что знала, что у Нейж был автоответчик, который иногда использовался как защита от звонков. Она отказывалась оставлять сообщения. Ненавидела автоответчики. Всегда ненавидела фильтры. Не могла совладать со своим характером. Когда хотела кого-нибудь видеть, просто шла к нему домой. Знала, что иногда она нескромна — не раз заставала Нейж с Лало. Она знала это, но не могла поступать по-другому. Нейж никогда не выражала недовольства и тем более в последнее время, когда в ней проснулась страсть, до того пребывавшая в латентном состоянии. Кроме того, у Мати были ключи. Нейж дала. Даже у Лало их не было. Или, по крайней мере, она об этом не знала.
Она вошла в подъезд и, как всегда, взбежала но лестницам, не обращая внимания на неодобрительные взгляды нескольких соседок, чье любимое занятие — если не единственное — состояло в том, чтоб пристально всматриваться в передвижение любого пришельца. Они ненавидели ее жизнелюбие, ее молодость и ее дерзость, доходившую до того, что она появлялась с мужчинами и не всегда с одними и теми же. Она с силой нажала на звонок и, не получив ответа, воспользовалась ключами. Войдя, она обнаружила тело Нейж, погруженное в ванну. Вода имела розоватый оттенок, и она поначалу подумала, что это кровь, но потом поняла, что томатный сок. Она вспоминала сейчас, сколько сил приложила, чтоб вытащить Нейж из ванны и как тело два раза с плеском ускользало обратно. Наконец у нее это получилось, и, держа Нейж в руках, она попыталась сделать ей искусственное дыхание по способу “изо рта в рот”. Почувствовала слабость, вспомнив то возбуждение, которое в ней рождало соприкосновение с губами Нейж. Она вспомнила, как играла с этими губами, пытаясь раскрыть их, и тот восхитительный миг, когда кончики двух языков дотрагивались друг до друга. Несколько мгновений, показавшихся ей вечностью, она пребывала в оцепенении, пока вдруг не ощутила, что нечто в этом бесчувственном теле отозвалось на ее действия. Все, что было потом, происходило очень быстро, и она не помнила деталей — лишь череду бессвязных образов. Удары в дверь, санитары, несущие вниз по лестнице Нейж, голую, на подложенном банном полотенце. Крики и оскорбления соседей. Сирена скорой помощи.
И потом холодное трехчасовое ожидание в приемном покое…
Было четыре утра. Она попросила вторую рюмку. Третью. Спустя полчаса к ней приблизился некий тип и невнятно попытался пригласить ее на четвертую. Мати не отрывала взгляда от виски, поглощенная своими мыслями. Тип приблизился еще немного. Мати сделала глоток, внезапно развернулась и с силой метнула бокал в лицо неизвестного. Звук разбитого стекла прервал бормотанье клиентов “Монро”, и можно было слышать, как тишина заполняется нотами “Sea of Heartbreak”, любимой мелодии Нейж.
Только тогда ее остекленевший взгляд с усилием смог собрать воедино, как головоломку, смутно знакомые черты лица. Типом, покачивающимся в углу стойки от перенесенного удара, был Лало.
Голос, который ни с каким другим не спутаешь, нарушил напряженную тишину: Маноло Рыболов из салона наверху звал бармена Альфредо. Мати без всякого выражения еще раз глянула на Лало и, как автомат, направилась по лестнице на голос. Ей нужно было, чтоб кто-нибудь ее выслушал.
Вокруг стола все говорили. Проекты в воздухе, проекты на бумаге. Компьютерный дизайнер сумел наконец заразить всех своим энтузиазмом и навязать им план расширения “БИСа”. Его идеи были амбициозны. Но где они возьмут столько денег?
Рыжие волосы рассыпались по плечам и груди Маноло Рыболова. Мати искала сочувствия у того, кто, как она знала, тоже любил ее подругу.
Объяснения Мати были невразумительны, но слова ее отразились на побледневших лицах четырех сотрапезников. Убита, сказала Мати. Потом заговорила о самоубийстве, о несчастном случае, о Лало.
— Где-то в восемь или около того, не знаю… — продолжала она бессвязно.
В восемь. Все переглянулись. Что было в восемь?
Путешественник нарушил глухое молчание. Он проводит Maти до дому. Он жил тоже на Деревянной улице, напротив дома Мати.
Трое мужчин вышли с ней вместе. Гештальт-психологиня задержалась на несколько мгновений на пороге, глядя, как они удаляются. Она очень хорошо знала всех троих. По кварталу. По другим обстоятельствам.
Нейж. О Нейж она знала больше, чем кто бы то ни было. Было у нее досье со всеми секретами. Нейж. Жертва с профилем жертвы. Виноватая жертва, неумышленно провоцирующая, неструктурированная. Хорошая профессионалка, она работой пыталась заполнить пустоту своей жизни. Жаждущая любви, но не способная полюбить себя саму, она с каждым разом нуждалась во все более сильных эмоциях, чтобы убежать от Ничто.
Она открыла папку. “Нейж П.В. Понедельник, 10 января 1994 года”.
Она прекрасно помнила этот первый день. Тяжелый понедельник: еще ощущался урон, нанесенный рождеством. Маноло Рыболов познакомил их в “Психо-баре” на новогоднем празднике. Нейж была печальна, но шум не давал говорить. Она назначила ей встречу в офисе. По правде говоря, не ждала, что придет. Читала “Капитана Гарифио”, когда позвонили в дверь. С тех пор минул уже год.
Дрожь пробегала по ее телу, а в голове проплывали незабываемые образы. Нейж. Мати. Рыжая голова, зарывшаяся в номера “БИСа”. Маноло Рыболов, компьютерный дизайнер, странный Путешественник (как его звали на самом деле? — иногда он тискал в журнале статейки, всегда подписываясь по-разному).
Ужасные слова, произнесенные Мати, сверлили мозг. Если бы знать причину, говорила она себе, ясно было бы, кто это сделал.
Выйдя из душа, она, будто впервые, увидела свою пепельницу, полную окурков. Было холодно в этом проклятом не отапливаемом доме, но она не чувствовала на спине влаги своих распушенных волос; ей удалось придать некий порядок важным данным, касающимся Нейж и всего этого странного происшествия.
Путешественник, которого все знали как человека одинокого, неприхотливого и предающегося различным штудиям, имел тем не менее одно тайное пристрастие. Каждый день с наступлением сумерек он устраивался у окна с биноклем. Он наблюдал кипенье улицы и мог воображать тысячи историй, которые затем превращал в рассказы. Именно таким образом он открыл Мати, сидевшую в своей комнате, а она, в свою очередь, не подав вида, открыла его и решила подхватить опасную игру. Она начала медленно раздеваться перед окном, постепенно отдавая себе отчет в том, какое неистовое возбуждение охватывает ее, когда она чувствует себя обозреваемой. Она изобретала все новые развлечения. Бинокль Путешественника взмок от эротических переживаний, когда на сцене наконец появилась Нейж. Он влюбился в нее, как безумец. Нейж начала встречать его в кино, в театре, на выставках, в барах, в лифте своего дома. Позже — пламенные любовные письма, в которых всегда говорилось о любви и смерти. Телефонные звонки, на которые Нейж отвечала иногда игриво и кокетливо, иногда — грубо. И ни разу они не договорились встретиться. Всегда был другой. Или Мати.
В этот вечер незадолго до восьми он вышел из “Монро” купить какую-то книгу. Нервничал. Вернулся через двадцать минут. До улицы Святой Гортензии было около семи минут хода. Или около того…
С дизайнером — тем, что делал журнал, — отношения были другого рода. Они встретились в парке Берлин в одно из полнолуний. Он прогуливался печальный и одинокий между соснами. Нейж и Мати бродили там же, охваченные взаимной страстью. Нейж, возбужденная, пьяная от любви, женственная, как никогда, в объятиях Мати. Обычно ей нравилось отдыхать душой наедине с самой собой, обретать себя в переживании характерных, еле уловимых эмоций. Но сейчас она была с Мати, энергичная, открытая, изливающая перед ней свои чувства.
Дизайнер рассказал им о трилогии, которую писал. О том, как с первым томом, “Малькампо была праздником”, ходил по издательствам. Они, счастливые, профессионалки, знатоки темы, решили помочь ему. Почему бы нет? Он был молод и привлекателен, и Малькампо, улица, на которой он жил, и правда обещала быть праздником. Так и случилось. Они сменяли одна другую, пока наконец потолок в комнате не рухнул им на головы.
Всегда втроем, как друзья. Он был безмолвно влюблен в Нейж, они не сразу догадались об этом. Мати была огорчена. Ситуация дружественного треугольника ей нравилась, забавляла ее, но только, чтоб это не было с Нейж. Maти возобновила встречи с Лало. Замечательный парень, говорила о нем подруге, как раз по тебе. Фривольная, как мало кто другой, она едва могла признаться самой себе и смириться с тем, что ей нужен компьютерный дизайнер — и нужен, чтоб вместе завести детей и домашний очаг.
В следующие свои визиты к Нейж дизайнер каждый раз обнаруживал Лало, блаженно разлегшегося на софе в домашних тапочках. А однажды вечером вдобавок к тому увидел свой роман в виде кулечков, воткнутых в землю, чтоб поддерживать отростки герани.
Месяц затворничества и ночных прогулок по парку Берлин. До того самого вечера. В 7.30 он встретился со своими старыми друзьями. В 7.45 пошел в типографию за журналами. Внешне все было нормально…
Маноло Рыболов был дружелюбен со всеми, добродушен на вид и по сути. Но его должны были погубить в конце концов три веши. Пиво, диеты для пoxyдения и его знаменитый сексуальный аппетит, который обострялся в сочетании с двумя вышеназванными факторами. В тех случаях, когда женщина отказывалась понимать его намеки (что происходило почти всегда), к его естественным эротическим фантазиям добавлялись картины насилия, которое, вообще говоря, далось бы ему без труда, принимая во внимание его комплекцию. Может, он хотел попугать Нейж и не рассчитал сил. Вечером он тоже отсутствовал какое-то время…
Еще оставался Лало. Странный персонаж. Бывший наркоман, сотрудник антинаркотического центра в Вальекасе. Гомосексуалист и садист: было несколько протестов в связи с его неортодоксальными методами борьбы с наркотической зависимостью. Что он вообще делал с женщинами, если от его слов и поведения разило ненавистью к слабому полу? Ко всему, он был единственным, у кого мог оказаться свой ключ…
Данных не хватало. Тогда гештальт-психологиня решила позвонить своему знакомому, который занимался криминалистикой. Может, он что подскажет.
Нет никаких вещественных доказательств, сказал инспектор. Только на дне ванной нашли пластиковую сумку из тех, что затягиваются шнурком.
Как странно, подумала психологиня и вспомнила, что читала что-то о связи гипервентиляции и оргазма.
***
Пи-и… пи-и… пи-и…
— Привет, это я, Курро, автоответчик гештальт-психологини, если хочешь оставить сообщение, сделай это после первобытного крика. А-а-а-а-а!
Слегка напуганный обращением и сопровождавшим его воплем, инспектор все же справился с оторопью и оставил сообщение:
— Привет, Курро, я инспектор Фланаган, у меня свежие новости для твоей хозяйки. Я сейчас в клинике Принцессы, и доктор Пенсиль мне только что сказал, что Нейж выходит из комы. Уверяет, что различил среди невнятицы, что она просит томатного сока. Жду тебя в баре напротив клиники, в “Тасмании”, — там, где мидии.
Гештальт-психологиня, в свободное от работы время занимавшаяся криминалистикой, очнулась от странной дремы, вызванной джином и оргазмом с гипервентиляцией, и, все еще плохо соображая, с любопытством посмотрела на мигающий красный сигнал своего верного механического раба. Сообщение привело ее в движение, она, спотыкаясь, спустилась по лестницам, втиснулась в свою красную “панду” и, приходя в бешенство на перекрестках, ринулась в “Тасманию” — и еще успела попробовать от порции мидий с томатами, которой наслаждался инспектор. Опрокинув по первой сегодняшней рюмке, Фланаган и гештальт-психологиня пересекли в море дождя улицу Диего де Леона и направились в отделение реабилитации.
Выйдя из лифта на этаже, где лежала Нейж, они заметили, как им показалось, некую тень, которая скользнула к служебной лестнице, — человека в зеленом плаще. Только войдя и палату и увидев то, что там произошло, они поняли всю важность этой вроде бы незначительной встречи. Фланаган открыл дверь палаты 501 и тут же чуть не поскользнулся на красной жидкости, расплывшейся по полу. Вначале он засомневался, кровь ли это или томатный сок, но безжизненное лицо Нейж было ему ответом. Контакты были отключены, и красная ниточка тянулась из уголка губ Нейж, превращаясь в кровяную лужу у ножек кровати. Нейж была погружена во влажный сон, из которого, определенно, она никогда уже не сможет выйти.
Гештальт-психологиня простилась с Фланаганом, который отправился в сторону района Аргуэльес, где его ждали важные дела в его любимом баре “Ядерный”, и решила, что обязана сообщить дурную новость друзьям Нейж. Сейчас, связывая концы нитей, она начала догадываться о том, кто был зловещей фигурой, встреченной на лестнице. Она одному за другим позвонила Рыжей Мати, Путешественнику, компьютерному дизайнеру и наконец Маноло Рыболову. Все, потрясенные новостью, обещали прийти вечером в “Монро”. Покончив с этими печальными звонками, она подошла к окну и стала наблюдать, как усиливается дождь и начинает с силой бить по хрупким стеклам ее студии. Канарейка, по небрежности хозяйки весь этот ненастный день проведшая на балконе, напомнила ей Нейж.
Мати неспособна была воспринять новость о смерти с выдержкой и, чувствуя, что силы ее на исходе, решила встретиться с Лало в крематории, чтобы вместе попрощаться с той, кто была любовницей обоих. Она поймала такси, которое сквозь ливень повезло ее по автостраде М-30 туда, где выставлены были останки ее подруги. Войдя в зал, она увидела спины взявшихся за руки и склонившихся над гробом Лало и еще одного человека в зеленом плаще, чья фигура напомнила ей кого-то. Невольно, но неизбежно она услышала обрывки их разговора.
— Никогда не думал, что ты способен. Что будем сейчас делать? Куда поедем?
— Я убил ее, потому что ты мой, Лало. Не понимаешь? Я не мог терпеть, что ты клеишься к этой потаскушке. Я ее знал лучше, чем ты, и знал, что она сделала все возможное, чтобы разлучить нас. Сейчас мы остались вдвоем. У доктора Пенсиля был передо мной должок, и ему пришлось позволить мне проникнуть и клинику. В Париже в 1969 году он сделал мне удлинение пениса, которое стоило целое состояние, и чуть не оставил меня импотентом. Потом он сбежал в Испанию. У меня был к нему счет, и я поклялся, что он заплатит. Ты не понимаешь, Лало, если бы она пришла в себя, это был бы наш крах. Никто не должен вклиниваться между нами. Думаю, что Мати что-то подозревает, и не она одна. Мы должны действовать, не теряя времени. Потом нам всегда остается Париж.
Услышав звук шагов в пустынном помещении, оба обернулись, и тогда Мати узнала Луиса, бывшего мужа Нейж. Она посмотрела прямо на них и со страхом заметила, что они обменялись заговорщицкими взглядами, превратившими их лица в ужасные зловещие маски. Мати попятилась, развернулась и, перепуганная, бросилась наутек. Ей не удалось далеко убежать, скоро она почувствовала, как две руки обхватили и сдавили ей горло. Она знала, что это конец, и только успела представить в последний раз фигуру Нейж, завернутую в саван…
В “Монро”, в уголке, три опечаленных персонажа — психологиня, дизайнер и Путешественник — опорожняли рюмки. Было три утра, но ни Мати, ни Маноло Рыболов все еще не пришли. Неизвестно, который раз звучала мелодия “Sea of Heartbreak”. Монотонная и заезженная кассета Альфредо в ту ночь мрачно чествовала Нейж. Помимо них лишь пара местных слонов погружали, опершись на стойку, свои хоботы в алкоголь.
Снаружи бесился неудержимый ураган, превращая район Просперидад в оторванные от мира подмостки для химерического спектакля, который должен был вот-вот разыграться. Нетерпеливая гештальт-психологиня решила начинать, не дожидаясь отсутствующих. Властным жестом она подозвала Альфредо и попросила принести всем по следующей. Подождала, пока бармен с характерной своей степенностью приблизился к их столику и завершил слияние составляющих коктейля. Когда она начала говорить, то по нервозности своей столкнула одну из рюмок на колени Путешественнику. Она извинилась и, после того как Альфредо ловко ликвидировал последствия происшествия (которое предвещало, возможно, беды более серьезные), обратилась к друзьям:
— У каждого из вас было достаточно причин, чтобы убить Нейж. Даже и я, если уж быть откровенной, имела личные мотивы для того. Не хочу говорить о гипервентиляции. Но теперь, после того как я кое-что расследовала, картина начинает вырисовываться. Думаю, что убийца…
— Бу-у-у-м-м-м!!!
Ужасный взрыв сотряс основания “Монро”. Слова психологини задохнулись в массе обломков, заполнивших воздух. Грохот был адский. Поднялась туча извести и измельченных деталей обстановки, ввергая бар в полное разорение.
Маноло Рыболов услышал звук взрыва, когда пересекал улицу Лoпeca де Ойос, направляясь в “Монро”. Он увернулся от нескольких машин, которые, напуганные детонацией, завизжали тормозами на скользком от воды асфальте. В первый момент он подумал, что где-то рядом молния ударила в землю. Потом запах пороха уже не оставил места фантазиям.
Определенная досада на то, что его мнение по поводу происшествия не очень ценится, заставила его колебаться, идти или нет на встречу с друзьями. В последний момент он все взвесил и решил идти: в конце концов, речь идет о Нейж, которая, судя но всему, была убита. Мертвенно-бледный и с потоками воды, стекающими по лицу, он подошел к тому, что несколько мгновений назад было баром “Монро”, пробрался через горы обломков к стойке и твердым голосом попросил ром “Касик” с кока-колой. Альфредо, выбравшись из завалов, вытер стойку и сделал ему коктейль, жалуясь между делом, как трудно стало зарабатывать на жизнь в последнее время. Маноло Рыболов меланхолически посмотрел в тот угол, который обычно занимали его друзья. Печальный финал, подумал он. Потом, покончив с коктейлем и заплатив, он вышел. У ближайшего фонаря он увидел две упоенно обнимающиеся тени, совершенно мокрые от дождя и чуждые всему на свете. Одна из них была облачена в зеленый плащ. Ему удалось услышать, как она прошептала на ухо своему товарищу: “Потрогай ее еще раз, Лало”1. Фраза что-то напомнила ему, и, раздумывая над ней, он сообразил, что она могла значить нечто большее, чем начало крепкой дружбы. Еще не придя в себя от всех этих впечатлений, он пересек в обратном направлении улицу Лопеса де Ойос и пошел к себе домой. Там он открыл окно и энергичным жестом вышвырнул в пустоту толстую рукопись, которую держал и руках. Дождь и ветер взялись рассеять листы ее по ближайшим кварталам. Потом он сел, вставил в пишущую машинку чистый лист и начал печатать:
Нейж вылила томатный сок из бутылки в высокий стакан. Добавила соль и молотый перец и взболтала. Затем влила рюмку хереса. Со стаканом в руке направилась в ванную посмотреть, сколько набралось воды. Журчание струи смешивалось с шумом ливня за окнами. Уже двадцать дней мерзкая погода. Нейж сбежала из Парижа, от его свинцовых туч, и у нее, в отличие or героев “My Fair Lady”, вызывал отвращение дождь в Испании, в Мадриде, в квартале Просперидад, на улице Святой Гортензии. Нейж переводила с французского, английского и немецкого. Нейж закрыла краны. Поставила банкетку рядом с ванной и на нее — стакан с приготовленным томатным соком. Сняла халат и очки. Погрузилась в ванну.
КОНЕЦ
Эпилог
╥ Луис и Лало открыли магазин тонкого белья и живут в мансарде с видами на Сену.
╥ Доктор Пенсиль, терзаемый угрызениями совести, бросил медицину и ушел в пустыню, для душевного излечения примкнув к группе суфистов. Там он обрел мир и решил открыть в Касабланке клинику для удлинения пенисов.
╥ Альфредо, получив страховку, открыл бар под названием “Марилин”, который родился из руин “Монро”.
╥ Фланаган продолжает расследование случая в “Ядерном” и стоит на пороге раскрытия тайны.
╥ Гештальт-психологиня и Путешественник покоятся в урнах в стенах кладбища в Карабанчели.
╥ Останки компьютерного дизайнера были сожжены и развеяны над автострадой М-30 в районе Пуэнте-де-Вальекас.
╥ Суфлер умер от СПИДа1 .
╥ Маноло Рыболов продал более 1 000 000 экземпляров “Моря разбитых сердец”, изданного престижным издательством “Акантилядо” вначале в мягкой, а потом в твердой обложке. Через несколько лет он продал права на экранизацию Квентину Тарантино, который с успехом снял на основе романа фильм под названием “Elephant Fiction”.
Антонио Буэно Тубиа
Бар “Eagle” в Шиполе
За мой столик
садится пара
они верят в свое супружество
в свой город
в свою машину
в большие компании что снабжают
их электричеством газом и водой
они верят в свою работу
одиннадцать месяцев в году
и в тридцать дней своего отпуска
в беспорядочной и дешевой другой
стране
верят в свой уик-энд
и в порошок оживляющий их брачный
союз
верят в колледж своих детей
и простирают свою веру
до самых высших инстанций
они верят в свою демократию
в свободу прессы
в свои монеты
и с удовольствием наблюдают
за колебанием цен
на международной валютной бирже
верят в свое телевидение
в свою футбольную команду
в вес своего голоса на выборах
верят в то что им продают в
магазинах
чтобы надеть на тело
верят в то что их медик
делает с их плотью
и в то что делают с их сердцем
моралисты
верят в свою образцовость
в свои милостыни
и в свои семь десятых
в свои
неправительственные организации
верят
хотя иногда предпочитают закрывать
на это глаза
в необходимость своего оружия
чтобы наводить порядок в мире
в дальних краях и не таких уж
дальних
Эта пара верит в столь многое
столько должна защищать
и таким воспитанием блещет
спрашивая меня свободны ли рядом
места
что
я покрываюсь холодным потом
дрожу
вдруг вспомнив
о том что когда-то было во мне
и теперь уже нет
Франсиско Серра
Барочный марксизм
Медитация
Падение режимов, разделявших ценности так называемого “реального социализма” и объявлявших своими интеллектуальными корнями работы Маркса, Энгельса, Ленина и других классиков коммунизма, кажется, ввергло марксизм как одно из направлений философской мысли в глубокий кризис. Однако в истории редко оказывается правдой то, что лежит на поверхности, и обычно нужно нырнуть поглубже, чтобы открыть настоящую суть вещей. Потому не таким уж парадоксальным представляется утверждение, что срок марксизма — одного из самых творческих методов изучения жизни, какие существовали в последнее время — еще не истек. Что у марксизма не отнимешь, — так это его способность порождать инакомыслие. Марксизм исходит из понимания, что в стремлении разобрать по косточкам историю так или иначе состязаются различные подходы, и приближение к истине возможно лишь при сочетании разных точек зрения.
Сегодня в университетских кругах англосаксонских стран наблюдается расцвет новой версии Марксова учения — аналитического марксизма. Это академическая конструкция, пытающаяся согласовать теоретическое наследие Маркса с последними тенденциями общественных наук и с экономической теорией, которая вращается вокруг проблем, имеющих мало общего с теми, что держал в голове Маркс, когда разрабатывал свою беспощадную “критику политической экономии”. Но я хотел бы здесь заявить, что этот обновленный, “адекватный” эпохе марксизм, “марксизм нашего времени” по духу вовсе не нов. В аналитическом марксизме до сих пор слишком много доверия к разуму, еле сдерживаемого оптимизма, что парадоксально приближает его к тем учениям, которые, вообще-то говоря, не могут быть ему близки, — к учениям, где существующее исследуется, не считаясь с императивом быть критичным, — разумеется, в смысле “моральной критики”.
То, что Маркс занимался “критикой экономической политики”, — это очевидно, но в то же время, пожалуй, недостаточно подчеркивается, что Марксова “критика капитализма” — в самом фундаментальном смысле “моральная” критика. Она раскрывает механизмы самообновления капитализма, благодаря которым эта система обладает огромным потенциалом жизнестойкости, однако их действием отодвигается на задний план поиск человеческого смысла истории, а большинство людей навсегда обрекается на “тяжелое, краткое и ненадежное существование”.
Похоже, нас убедили в том, что страны “реального социализма” потерпели великий крах в экономическом соревновании с Западом: они не сумели достигнуть того уровня потребления, который Запад превратил в знак своего успеха. Но мне хотелось бы здесь высказать противоположную мысль: большой ошибкой режимов, называющих себя “социалистическими”, было не понимать, что главная их миссия заключалась в борьбе за “другую культуру”, за “альтернативную концепцию” человека, а вовсе не за экономические достижения, оказавшиеся эфемерными. Эти их достижения были фальсификацией, нужной лишь для того, чтобы прикрыть идеологическую пустоту, культурную слабость общества, которое должно было по идее стать предвестием новой эры в человеческой истории, а превратилось в чистую апологию новых форм господства.
Восприятие марксизма как “критики культуры”, “моральной критики” вовсе не ново, но сегодня оно выходит на передний план, именно потому что пало общество, которое до сих пор было для нас единственным залогом продвижения “к чему-то”, залогом возможности лучшего мира, но на самом деле несло в себе ту деформацию, о которой я сказал.
В интеллектуальной истории редко когда успех показателен: урок чаще всего следует из краха, потому что крах — это шаг вперед в осознании связи воображаемого и реального. Марксизм истинен как знание именно потому, что его предсказания были проверены жизнью и оказались частично ошибочными: гипотетическое будущее не достигло своей полной реализации. Не думаю, что признавать это — значит слишком удаляться от Маркса, потому что труднопредположить, чтобы работы того, кто сам сказал о себе, что он “не марксист”, были абсолютно связны, закруглены и неподвижны. Наоборот, в работах Маркса чувствуется постоянное внутреннее напряжение. Почти с самого начала развивалось, по меньшей мере, два “марксизма”: один апологетический — другой критический, один оптимистический — другой пессимистический, один, который ищет воплощения и практике, — другой, который догадывается, что оно невозможно, и исполнен интимным ощущением провала. Именно этот “пораженческий” марксизм сегодня был бы адекватен эпохе. Он уходит в раздумья и в осознание потерянного, чтобы яснее видеть картину руин, в которые превратилось настоящее. Это совсем не новый взгляд, он всегда существовал в “западном” марксизме, начиная с молодого Лукача, Корша, Франкфуртской школы, которые стремились трактовать Марксово учение более как философию, нежели как экономическое учение. Их способ трактовать марксизм характеризовала убежденность в том, что путь, по которому тогда предполагалось прийти к социализму, был ложным и что следовало возвратиться к началу, научиться читать Маркса по-другому — как великого скептика, нагруженного сомнениями, спрашивавшего себя, достижимо ли то, что представляется нам таким реальным.
Этот критический, пессимистический, горький марксизм я предлагаю называть “барочным марксизмом” и рассматривать его как точный документ эпохи.
Кого-то может удивить, что я использую термин из истории искусства и культуры, но именно в этой сфере теоретическая мысль впервые столкнулась с проблемой смысла человеческой истории, и именно здесь постулаты, которые потом будут положены в основу современного миропонимания, нашли свое первое определение.
Может быть, кто-то считает, что термин “барокко” относится лишь к определенному периоду, но это не так: его всегда использовали как общую категорию истории искусства — для обозначения того, что противопоставляется “классике”. В данном случае — “классическому марксизму”, который сегодня представляется непродуктивным, ничего уже не дающим самосознанию человека. Мы можем заново интерпретировать всю эволюцию марксизма и сегодня видеть его новую версию — где бодрое спокойствие сменилось меланхолией, образ гармоничного мира — образом мира-лабиринта, реальность, полная надежд, — осознанием быстротечности жизни, усталости и несчастья. Мало что так ярко характеризует барокко, как неприкрашенное видение мира и человека, и марксизм в наше время не может быть иным, кроме как пессимистичным и трезвым, ищущим в ясности зрения последнее прибежище перед лицом иррациональности мира. Здесь, в агоническом созерцании настоящего, в горечи взрослеющего человека, который замечает, что пелена видимостей скрывает глубинный смысл вещей, находится ядро “барочного марксизма”. Этот марксизм не поднимается к небесам, а с присушим ему мастерством стремится сбросить вуали, которыми украшается тривиальность.
Марксизм “труден”, герметичен, лабиринтоподобен, в нем есть ужас и печаль, крушение и жалоба, есть последняя надежда человечества на то, что достаточно создать в голове какую-нибудь вещь, чтоб она стала возможной, — надежда, сознаваемая в то же время как химера. В большом театре мира, где благополучие одних влечет за собой бедствия другим, все приобретает двойной смысл, и фальшь царит над тем. что в иные времена мы считали образцом. В “зиму” нашей горечи, созерцая мир, который кончился, в момент рефлексии, теоретику не остается ничего иного, кроме как ласкать благородный череп, напоминающий ему о краткости жизни, о том, что мы родились вчера и скоро умрем и что руины на самом деле — неизбежный финал человеческой истории. Только из сознания неполноценности настоящего может излиться новый свет, который заставит нас выйти из маразма и забыть о тоске, которая есть не что иное, как ощущение мира, идущего к закату. Этот “барочный” марксизм яростно предвещает то, что, пожалуй, однажды всем станет ясно: надо сменить направление общественной эволюции и, если еще успеем, предать забвению наше сегодня — триумф войны и смерти.
Милагрос Лопес-Сальвадор
70—90
Мы хотели
изменить по-своему
отражения во всех зеркалах.
Нашим голосом говорила утопия,
нашим голосом произносились
самые чистые слова,
и совсем рядом с нашим сердцем
вычерчивало спирали нетерпение,
рвущееся
из какой-нибудь запрещенной книги.
Мы пели песни, взявшись за руки,
саму жизнь заключая в объятия,
и ждали всходов от снов,
которые нам совсем не казались
снами.
Через двадцать лет
вещи
значат совсем другое,
свет, что хотел стать идеей,
умер,
как умирают ракеты праздничного
фейерверка,
самодостаточные и скоротечные,
не потревожив ночи.
Со старой слезой,
увлажняющей память,
я спрашиваю себя:
где они сейчас, тогдашние мои
друзья?
Фернандо Морагон
Худшее от двух миров
Критика национал-coциaлизма
По Максу Веберу, существует тесная связь между новым временем и тем, что он называет западным рационализмом. <…> Новое время характеризуется прежде всего двумя чертами: вторжением разума во все сферы, прежде державшиеся на традиции, и возникновением самосознания, которое видит в “я” нечто особое, отдельное от природы и от общества. Эволюцию этих двух черт можно проследить по трем историческим событиям: Реформация, Просвещение и Французская революция.
Просвещение вызвало особенно значительные последствия в плане развития рационализма. Дело в том, что Просвещение, кульминационные фигуры которого — Кант и Фихте, превращает разум в инструмент для осуществления своего освободительного проекта, который имел две цели: во-первых, освобождение человека от религии и невежества, от любых догм, от всех старых пут и запретов, которые и в экономике, и в политике сужали право каждого индивида действовать в соответствии с велениями собственного разума; во-вторых, освобождение человека от природы путем переворачивания отношений между ними: природа должна подчиниться упорядочивающим действиям человека, а не человек — стихийным действиям природы.
Просветительский освободительный проект, основанный на примате разума, — база всей философской мысли XIX и XX веков. Ни один мыслитель не мог уклониться от успехов и тупиков Просвещения, от проблем, которые оно сформулировало. Потому все западное мышление — это сумма ответов на вызовы, брошенные новым временем и рационализмом. Исходя из различия ответов, можно выделить в нем три тенденции:
а) Инструментальная. Она сводит разум к целеполаганию и выработке стратегии, соответствующей целям. То есть рациональное начало, идущее от науки и техники, распространяется на общественную жизнь и отвергает как иррациональное все, что ему не поддается. Новое время идентифицирует себя с расширением и совершенствованием разумного начала.
К этой тенденции принадлежат Макиавелли, Бэкон, Гоббс, Юм, Гегель, Конт, Спенсер, логический позитивизм.
b) Нормативная. Мыслители этого направления тоже считают, что применение разума распространяется на социальные и моральные вопросы, но разум для них не инструмент, а норма, и на первый план выходит этическая мысль. Круг основных интересов инструментального рационализма охватывает по преимуществу сферу объектов, а нормативный рационализм интересуется, прежде всего, деятельностью субъектов. Если новое время хочет выполнить просветительскую программу, оно должно усилить нормативный рационализм и потеснить рационализм инструментальный.
К этой тенденции относятся Руссо, Кант, Фихте, Франкфуртская школа.
с) Иррационалистическая. Как и сторонники инструментальной тенденции, представители иррационалистического направления сводит разум к одной его разновидности — разуму целеполагающему, или cтpaтeгическому, но у них оценка разума негативна. Критика разума имеет здесь мишенью именно сам разум, разум как таковой, а не его “издержки”. В разуме видят сторонники этой тенденции причины бед современного мира. Эта антипросвещенческая линия началась с Гамана, известного под псевдонимом “Северный маг”, и с немецкой “Бури и натиска”, а потом поддерживалась Якоби, Шлейермахером, Шеллингом и немецким романтизмом, Ницше и Хайдеггером, чтобы вылиться наконец в современную постмодернистскую философию.
Естественно, предложенная классификация — очень упрошенная. Реальность сложнее: многие философы сочетают в себе несколько тенденций враз или эволюционируют от одной к другой. Таким был, например, случай Маркса. Как продемонстрировал Антони Доменеч, есть “республиканский” Маркс, который придерживается нормативной тенденции, и “либеральный” Маркс, следующий тенденции инструментальной1 .
Все, кто принадлежит к иррационалистической традиции, в большей или меньшей степени обладают рядом общих черт:
1. Критика “двойного” просвещенческого проекта освобождения.
2. Критика разума, понимаемого как инструментальный разум.
3. Критика либерализма и демократии из-за их печальных последствий, из-за порожденных ими эксцессов.
4. Уход от рационализма и модернизма к консервативным, если не реакционным, решениям (новое мышление выдохлось и потерпело поражение, не выполнив обещанного) или на иррационалистические анархистские позиции (все достижения нового времени — обман, лишь новые формы господства под вуалью фальшивых обещаний).
С наступлением новой эпохи, ответственность за которую несет Просвещение, начинается и ее критическое осмысление. Оно вращается вокруг, по крайней мере, трех основных идей, гармоничное соединение которых — необходимое условие приемлемости любых проектов, претендующих на разрешение противоречий, мнимых апорий и искажений нового времени и на создание неотчужденного общества. Эти идеи — освобождение, рационализация и универсализация (не может быть освобождения без участия разума, причем разума универсального <…> ). Они не только — принадлежность желаемого общества будущего, но и мерило прогресса или регресса, совершенного той или иной культурой, государством или режимом.
Поэтому мы не можем ограничиться лишь осуждением национал-социализма за его преступления, горы трупов, которые он нагромоздил, за страдания, которые он причинил человечеству. Мы должны еще проанализировать и оценить отношение нацистского государства к идеалу свободного, рационального и универсального общества, к просветительскому социально-политическому проекту.
И именно здесь видно огромное отличие национал-социализма от всех других современных политических идеологий. Все политические движения примерно двух последних веков — от французских революционеров 1789 года до русских революционеров 1917 года (либеральные, социалистические, анархические, коммунистические и т.д.) — стремились продвинуться вперед по пути, обозначенному “просветительской триадой”. То, что теоретические построения и практические шаги, выбранные самыми честными либералами, социалистами и коммунистами в их стремлении воплотить эту триаду, были ошибочными, влекли за собой непредвиденные порочные последствия, гибель людей и природы и в конце концов потерпели поражение, ни в коей мере не позволяет сравнивать эти ошибки и беды с катастрофой, произведенной нацизмом, — именно потому, что нацизм противопоставил себя наследию Просвещения. За убийствами и разрушениями, сотворенными нацизмом, которые сама логика национал-социализма делает неизбежными и которые, конечно, надо иметь в виду и осуждать как таковые, скрывается его антипросветительская природа, что превращает его в совершенно особое явление человеческой истории. Национал-социализм отрицает все то, что для остальных политических движений XIX и XX века служило в той или иной мере, частично или целиком, основанием и источником для выработки их программ, пусть даже в этих программах содержалась критика просветительских идей (но это была и есть просветительская критика Просвещения). Ни одна из великих идей, которые выработало или обосновало Просвещение, не была использована национал-социализмом, а, напротив, все они были резко им отвергнуты: революционно-республиканская триада Французской революции (“свобода, равенство и братство”), современная демократия (как в своей умеренно-либеральной, так и революционно-республиканской версии), права человека, автономия морально зрелых субъектов, экономика, при которой человек — хозяин своего труда и его продукта, а посему сам товаром не является и может давать по способностям и получать по потребностям. Доктрина национал-социализма, как бы грубо скроена она ни была, — это первый пример антигуманистической теории, альтернативной Просвещению, которая достигла политического успеха. Она умеет согласовывать, как незаконнорожденная дочь нового времени, элементы предшествующих ему эпох — например, миф (но с обновленной формой и содержанием) — с элементами, включенными уже в рамки нового мышления и во многом определившими его неуспех, — такими, как, например, тот же инструментальный рационализм. Из этой смеси и возникает отрицание “просветительской триады”.
Освобождению, рационализации и универсализации нацистская идеология противопоставляет господство, миф и антиуниверсализм.
Рассмотрим кратко эти три компонента.
а) В истории встречаются многочисленные формы протеста и борьбы против угнетения и несправедливости, начиная с восстаний рабов и крестьянских мятежей. Однако только в новое время начались революции. Структурные изменения при переходе от античности к средним векам, от рабовладения к феодализму не были революционными. И не только потому, что они были медленны и постепенны, но и потому еще, что отсутствовал какой-либо осознанный проект освобождения.
Революции исходят из осознания классом или группой людей своей специфичности в сравнении с другими общественными группами. Одновременно возникает индивидуальное самосознание, отделяющее субъект от коллектива, хотя и не обязательно их противопоставляющее. Договорные отношения автономных субъектов, конкурирующих на рынке, которые устанавливает буржуазная революция, были бы невозможны без осознания субъектами этой своей автономии. В конечном итоге подобное осознание было универсальным, и с ним поиск свободы перешагнул интересы отдельных индивидов или классов и распространился на все человечество. (Французские революционеры или русские большевики полагали, что их проекты освобождения универсальны, касаются всех людей, и не хотели, по крайней мере в теории, заменять один господствующий класс другим: аристократию — буржуазией, буржуазию — пролетариатом.) <…> Причем в критике предшествующей системы со стороны защитников системы новой всегда присутствовали два компонента: этический, направленный против несправедливости, и рациональный. Последний, в частности, состоял в разоблачении иррационального, непродуктивного устройства прежней экономической системы (рынок более рационален, чем цеховая организация производства; социалистическое планирование более рационально, чем игра частных интересов на рынке).
Теория и практика национал-социализма — антипод Просвещения, его освободительного проекта. Согласно нацистской идеологии, общество — трехуровневая иерархия: масса, элита, лидер. Мир делится на три большие расовые группы: арийская раса — создательница культуры, расы-носительницы культуры, еврейская раса — разрушительница культуры.
Освобождение масс невозможно, потому что они по природе своей посредственны, и посредственность их неисправима. Они боятся оригинальности, не смеют совершать подвигов, неспособны к интеллектуальной деятельности. Массы движимы исключительно чувствами, вульгарными и неразумными, — ненавистью, страхом, истерией. Они обречены на подчинение элите, аристократии (продукт естественного отбора внутри Volk) и в конечном счете — лидеру: “Лидер и массы — эта проблема так же проста, как проблема художника и цвета”1. Массы состоят из простого материала, из чего-то такого, что лидер может моделировать, сколько ему влезет, реализуя свои “творческие” способности.
Социал-дарвинизм в отношениях между элитами и массами превращается в расовый дарвинизм, когда мы вступаем в сферу нацистской расовой теории. Только одна из рас достойна освобождения (с точки зрения просветителей, освобождение или универсально, или иллюзорно). Повторяется та же история, что и с иерархией общества, только добавляется идея классовой борьбы, преобразованная в идею противостояния не на жизнь, а на смерть высших и низших рас. Пожалуй, Альфред Розенберг более других ответственен за разработку философии истории, основанной на борьбе рас, для нацистов — истинном двигателе истории.
b) Национал-социализм, со своей социальной и расовой теорией, — это идеология закабаления (а не освобождения), отчуждения, подавления и ликвидации человеческих способностей. В своих маневрах, направленных на подрыв фундамента тех идей, которые ведут к освобождению и самореализации человека, нацизм ополчается прежде всего против разума. Он знает, что не может быть освобождения, если разум пал или сведен к минимуму. <…> Поэтому нацизм в своей смертельной дуэли с разумом прибегнул к наиболее эффективному из возможных орудий — к мифу. Реставрируя мифологический образ мира, каковой новое время хотело преодолеть через критику с позиций разума (и во многом в том преуспело), нацизм делает большой шаг назад и обращается к старым космологиям, придавая им новое зловещее звучание, которого прежде не было. Использование нацизмом мифа сопровождалось, как уже упоминалось, безмерным злоупотреблением инструментальным рационализмом, проникающим во все сферы существования: миф явился своего рода компенсацией опустошительного эффекта, который порождает подобное суженное понимание разума.
Нацизм как экстремистская и специфическая версия капитализма доводит до конца некоторые его тенденции, и особенно — экспансию инструментального рационализма: “Капиталистическая модернизация следует одной модели, вследствие чего познавательно-инструментальный рационализм выходит за пределы экономики и государства, проникает в коммуникативно структурированные сферы жизни и захватывает там ведущее положение, потесняя практико-моральный и практико-эстетический рационализм, что в итоге создает помехи в символической преемственности мира”1. Иначе говоря, экспансия инструментального рационализма превращает субъекты и их отношения в объекты, навязывает им правила рынка, которые перешагивают границы экономики и просачиваются в политику и повседневную жизнь, ухудшает процессы социальной интеграции человека, расшатывает его психику (никто не может постоянно вести себя и мыслить стратегически, обманывая и используя других, — и не помешаться: все люди нуждаются в доверии, солидарности и искренности). Сама социальная природа человека, которая обусловливает, в частности, языковое общение, колонизированная инструментальным рационализмом, бунтует и требует противовеса против подобного oвеществления.
Национал-социализм не прибегает ни к религии, ни к нормативному рационализму, опирающемуся на формальную и автономную этику (а не на совокупность традиций), — он обращается к мифу, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся из-за отсутствия религии и светской морали, на которую покушается инструментальный рационализм. Таким образом он достигает синтеза между иррационализмом, опирающимся на миф (народ, нация, раса, земля, кровь и т.д.), и инструментальным рационализмом, который ему противостоит.
В воскресенном мифе этическая рефлексия заменена эстетической оценкой. Культ тела, расовой “чистоты” и “совершенства”, пропагандистское искусство, призванное воплощать ценности немецкого народа и служить для взаимной идентификации между народом и нацистским государством (пример — проекты реформирования Берлина и частично построенный комплекс стадионов, улиц и партийных центров в Нюрнберге), или сценография, которой сопровождались массовые акции, — все это должно было переориентировать сознание с этического на эстетическое. Особый интерес и значение в нацистской практике имели эти массовые акции, в которых эстетические компоненты и манипулирование массовой психологией подавляли любой намек на попытку рационального осмысления. <…> Иначе не могло и быть, поскольку нацистская философия, откровенно иррационалистичная, не подлежала рациональной критике — ее следовало принимать без рассуждений. И это приятие происходило благодаря интуиции, “германскому гению”, хитрому инстинкту, которые противопоставлялись рациональной критике. Поэтому инстинкт — адресат нацистского дискурса; инстинкт, свободный от рационального самоконтроля, практикуемого “просвещенным” человеком, от корсета морали — этого иудо-христианского изобретения, которое только подавляет природные данные арийца, к которым принадлежит также инстинкт — прерогатива высшего существа. Национал-социализм прибегнул к высвобождению самых примитивных и диких инстинктов — тех, которые разум и тысячи лет истории, культурного развития и общественной жизни смогли укротить, хотя бы отчасти, или по крайней мере так казалось.
с) Из двух предыдущих пунктов вытекает отказ от универсальности, к которой так или иначе стремилось новое время. Как мы видели, универсальные критерии были утеряны во всех сферах, куда вмешивалась нацистская идеология. Отказ нацизма от универсальных критериев (или по крайней мере, претендующих на то, чтобы таковыми быть) проявился в отрицании политического проекта, направленного на освобождение и самореализацию людей, — он был принесен в жертву расслоению общества на элиту и массы, а человечества — на низшие и высшие расы. Но если люди неравны и посему заслуживают неравного обращения, то и освобождение как универсальная цель отрицается; если отрицается рационализм, настаивающий на универсальности своей логики, — то лишается какой-либо опоры сама идея существования универсальных критериев. Национал-социализм провозглашает себя сторонником познавательного и морального релятивизма, который сводит истинное и справедливое к инструментальному, к полезному. Для него нет ни истин, ни принципов, которые могли бы стать универсальными, поскольку у каждой расы свое представление об истинном и справедливом, не совпадающее с представлением других. А значит, нет иного критерия, нежели только польза для данной расы. Разум, не способный найти универсальные истины, которые бы могли быть разделены всеми людьми, испаряется и уступает путь мифу.
Самое ужасное в нацизме, как говорит в одной из своих книг Хабермас, — что человек утратил простодушное неведение относительно того, до какой степени он может деградировать, — неведение, сохранявшееся еще до той поры, несмотря на бойни и варварства истории. Если стал возможен “материальный” Аушвиц, где миллионы человеческих существ были подвергнуты безжалостным пыткам и уничтожению, то лишь только потому, что ему предшествовал Аушвиц интеллектуальный. Самое ужасное в нацизме — не массовые убийства, которыми, к сожалению, полна история, а их философское обоснование. А до интеллектуального Аушвица была традиция иррационалистического антипросветительского мышления, особо укорененная в Германии, критика Просвещения извне…
Опыт заставляет нас настороженно воспринимать все антипросветительские атаки, какими бы невинными и безобидными они ни казались. В отличие or нацизма, либерализм, социализм и коммунизм, которые правили государствами и нациями, возможно, были практическими (случайными) или теоретическими (коренными) искажениями лучших просветительских намерений, но нацизм не был никаким искажением, он был порочен, абсолютно низок по существу, сочетание худшего из двух миров (старого мифа и нового инструментального разума), покушение на человеческое в человеке.
Хорхе Дейке
Деревья contra лес
В метро, у
двери прислонившись, грежу
с открытыми глазами, пленник сплина
(в котором частично вино повинно),
шепчу входящим: оставь надежду!
Потеря
азимута и исчезновенье с плеч
их “котелков” ждет храбрых
пассажиров:
уже приправили их сном, полили
жиром
фантазии, чтоб здесь теперь допечь.
Я вижу даму,
что, зашедши с тылу,
затылок незнакомцу треплет ручкой.
Я ощущаю, что дошел до ручки:
мой пафос толерантности остыл.
Но тут
доходит до меня, что дичь
изобрели мои глаза и плюс кишки,
доходит, что я видел лишь вершки —
не корешки — и суть не смог постичь.
Что тип своей
рукой чесал в затылке,
а дама ни при чем, и что фантазия
(усугубленная проблемой
косоглазия)
представила мне вывод слишком
пылкий.
Вот чего
стоят наших чувств поруки,
вот достоверность наших
“впечатлений”,
а значит, глупо (а не то что лень мне)
искать мораль. Я умываю руки.
Нюрнберг для
этих испанских пилотов
и для тех, кто их туда послал
Праздновать
не время
ни Исидора, ни велогонку:
за
праздниками вдогонку
скачет козлиное племя.
Черт во главе дикарей
без перьев, копий и грима.
Югославского гемоглобина
дайте Солане скорей!
Своей
червячьей замашкой
обязан он дяде Сальве,
а править
учился у Гальбы
с
Гонсалесом за рюмашкой.
Дайте суп из
культяшек, чтоб он
смог оставить гашетку в покое,
на которую жмут они двое
с тем, кто любит дудеть в саксофон.
Суп из крови
— для образцовых
бизнесменов, держателей ренты,
для усатого президента.
Кровь — в
фонтаны парков дворцовых!
Чтоб забыть
им, как неприступен
и надежен форт безнаказанных
янки! Чтоб взяла их проказа
вместе с их предводителем вкупе!
Пусть бы
каждый день, как проснутся,
это лакомство им подносили
и, грозя применением силы,
не давали бы им увернуться.
Чтоб то яство
к губам поднимала
правых партий “мягкая” ручка,
а владелец ее, как сучка,
вяз в слюнях. Не покажется мало!
А проглотят
— чтоб им не сварилось,
чтобы вылезли к черту кишки,
под глазами б отвисли мешки,
кожа б вздулась бугром и свалилась.
Ну и
летчикам, “гордым птицам”
эскадрилий — им выпал случай
заказать себе самый лучший
суп из вражеской сукровицы.
И всем прочим
скотам и ослам,
тем, кто мнит, что он — фон-барон,
потому что купил телефон,
мерседес и легавого пса,
и лже-левому
недоноску,
что, три
зла обличив, рукоплещет
тридцати, да еще похлеще,
добавляя во враки лоску;
журналистам
модных тусовок,
портачам, шулерам, пройдохам,
недоучкам, баранам, лохам
всех калибров и расфасовок —
вот вам
блюдо: для рвотного спазма
повод. Грязная кровища бедных.
В ней объедки веревок, и медных
труб, и трупов. Cadenza
маразма.
Как удержишь
в аду Врага,
если люди его влекут?
Хвост чумазый и морда в рогах,
что ни осень — он тут как тут…
29.05.99
Переводы с испанского Галины Лукьяниной