Короткий рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2001
Алексей Усалко
Прощание славянки
Алексей Усалко — родился в 1929 г. в кубанской станице, вырос в Сухуми. Окончил Харьковский университет и долгое время работал журналистом во многих газетах России. Рассказы публиковались в журнале “Новый мир”. Живет в Екатеринбурге.
Он сообщил ей время ухода: ровно двадцать ноль-ноль. Это было окончательно и бесповоротно, как смерть, — расставание. Никогда уже судно не вернется в залив, к своей стоянке на базе.
Анюта вышла из дома заранее, долго брела вдоль берега, пока не нашла каменистый утес, откуда хорошо просматривалось водное пространство — влево, вправо, — и стала ждать. Большой десантный корабль, проходя мимо серых строений поселка, дал протяжный гудок, и сильное тревожное эхо медленно и вязко откатилось в степь.
Прекрасен был залив, нестерпимо синий между серых берегов выжженной солнцем земли, а за ним тянулся пустынный берег, окрашенный в унылые тона земельных неудобий. Степь, вылизанная и обглоданная яростным солнцем.
И вот он рядом, большой десантный корабль. Он был белый, как белое облако, и тихо шел по синей воде, и ей казалось: она летит, как чайка, над водой и скоро будет встреча, из тех, что забыть нельзя… На судне уходил Саша, последняя привязанность Анюты. Красавец и острослов, нежная, трепетная душа, прощай навек!
На ремонт в Болгарию, а потом в Петербург… Саша, Саша, кто обласкает тебя в холодном городе!
Ее здоровое, притерпевшееся ко всему сердце трепетало в сладком изнеможении. Черная длинная юбка металась на ней, как приспущенный флаг печали.
Корабль скрылся из вида. Это высокое небо, эти широкие степи, прощайте, мы сюда не вернемся! И как же вынести все это бедной женщине, влюбленной в мечту и моряков.
Анюта оставалась в поселке, а он уходил. Больше не будет жарких встреч… Где это видано, чтобы так обижать женщину. Что они там думают, наши правители, гуляя по улицам столиц. Это же надо было — разделить флот на части, а потом бежать из обжитых мест, гудя тревожными гудками.
Неделю назад она провожала Игорька с эсминца “Ураган”. То-то слез пролилось. Игорек такой грустный был. Это же надо понимать.
А до того Колю с большого противолодочного корабля.
Один за другим корабли покидали базу. Навсегда.
Горюя, возвращалась она в поселок, а солнце уже било низко и расцвечивало края пушистых облаков в той стороне, куда ушел корабль.
Она знала свой маневр и свою задачу: офицеры — запретная зона. Ближе двадцати метров не подходить, как возле военных складов.
А сейчас зашла в кабак — лучшее из известных ей мест. Там уже сидела Нинель, специалистка широкого профиля, белолицая, потому что редко бывала на солнце, с пышными белыми волосами, закрученными в замысловатый узор.
Анюта не могла понять, как это можно со всеми, сердце, что ли, каменное, и потому слегка презирала Нинель… Но дружили.
— Да-а-а, — протянула Анюта и вздохнула так тяжко, что бармен, высокий красивый парень, сочувственно закивал головой, маленькой и прилизанной, как мячик.
Нинель показала мальчику два пальца, что означало две порции, Анюте же сказала без всякого фальшивого нажима:
— Не горюй, на наш век хватит…
Проглотила напиток, крепкий, как выстрел, помолчав, сказала:
— Уходят корабли, уходят… Скоро тут ничего не останется. Маленькому человеку от большой политики одна печаль.
Анюта удивленно взглянула на Нинель, нахмурила брови и возразила:
— Я человек, как все.
Предстань пред нею принц заморский, сверкающий, как дорогая люстра, она бы с негодованием отвернулась. Она любила только моряков. Это было у нее в крови, как гемоглобин.
Лет пять назад это началось. Первым был Ваня с подсобного судна. Ах, Ваня! Русский с ног до головы, белесый, с севера. На юге ведь, случается, сразу и не поймешь, кто русский, а кто турок. Все давным-давно перемешалось. Она его безумно любила, а когда он отслужил срок и уезжал в свои заснеженные белые края, то сказал, выталкивая перед собой застенчивого долговязого парня с синими телячьими глазами:
— Вот мой друг Толя, люби его…
И она страстно полюбила Толю.
— Мы ходили к берегам Кавказа. За это нам орден дали, — сказала Анюта, углубляясь в прошлое. Лицо ее стало мягким и нежным. Это она Толю вспомнила.
— Ты тоже ходила?
— Почему я? Он ходил…
Вспомнила и Андрея. Тот вечно анекдоты рассказывал. И сам громче всех смеялся.
— Мы вывозили семьи русских моряков из Одессы, когда там были события.
На этот раз Нинель не задавала ехидных вопросов. Она снова показала мальчику за стойкой два пальца. Он принес, безучастный к событиям жизни, как камень в природе. Они выпили. Анюта успокоилась, пока что не окончательно, правда, еще вставал по временам перед глазами белый корабль, уходящий в тоску и неизвестность. Боль расставания потихоньку уходила, оставляя голубое едкое воспоминание о пережитом.
В кабаке становилось людно, но моряков пока что не было. Эти взрослые дяди в пионерских штанишках и в пестрых майках на мощных спинах — пошла же такая расхристанная мода на юге — вовсе не интересовали Анюту. Чуждое племя, живущее неизвестно чем и непонятно для чего. Многие подъезжали на иномарках. И вываливались из машин грузно, валко, и все были в тех же заморских уморительных штанишках.
Плевать она хотела на иномарки.
— Ох, Нинель, что я буду делать, когда уйдет последний корабль?
— Говорят, тут будет украинская база.
— Что?! — вскричала Анюта. — Чтобы я изменила российскому флоту!
Специалистка широкого профиля удивленно посмотрела на подругу и, приподняв подушечки-плечи, тихо сказала:
— Да какая же между ними разница!
Она имела в виду, конечно, не корабли и не места стоянки.
— Как это нет разницы! — Анюта задыхалась от ярости, ничего не умея объяснить. Да и что тут объяснять — разница, безусловно, есть, да еще какая. Как жить, если нет разницы?
Но тут, слава тебе, Господи, в кабаке объявился Артем с малого противолодочного корабля. Угрюмый малый, не разговорчивый, но свой в доску. Увидев Анюту, он приветливо махнул рукой, и это означало, что в мире все не так уж плохо, что жить можно и надо. Пока молодость длится, и есть еще в бухте корабли, и солнце неутомимо светит… Худо человеку, если окончательно утеряна надежда.
Анна Кирьянова
Оргия
Анна Кирьянова — родилась в 1969 г. в Санкт-Петербурге. Окончила философский факультет УрГУ. Дебютировала в 1994 г. в альманахе “Крушение барьера”. Публиковалась в коллективных сборниках “Оживление мертвых” (стихи и проза), “Наша порода” (проза), журнале “Екатеринбург”. Живет в Екатеринбурге.
Обычное дело — решили устроить оргию, немножко отдохнуть от разных проблем и неприятностей. Поскольку люди собрались все солидные, зрелые, с прочным общественным положением, решили оргию устроить где-нибудь на лоне природы, подальше от любопытных глаз. Например, поехать на дачу к Эдмунду Феликсовичу, старому графоману; ему терять было нечего, в семьдесят шесть лет он был одинок как перст, с женами развелся, с детьми и правнуками виделся исключительно редко. Эдмунд врал, что ему сорок пять. Другому участнику оргии, Николаю Петровичу, тоже было уже немало — под шестьдесят. Мне было двадцать девять, а мусульманской фундаменталистке Накие Абдрахмановне — сорок. Я согласилась участвовать в оргии исключительно из корыстных соображений: Николай Петрович был директором издательства, а Эдмунд — председателем Союза писателей. Я собиралась издавать книжку и вступать в Союз писателей. Накия Абдрахмановна поехала с нами по доброте душевной и из любопытства — она никогда не участвовала в оргиях.
— Это не страшно? — шепотом спрашивала у меня Накия Абдрахмановна, пока мы ехала в машине директора издательства. — Это ничего страшного?
— Сначала страшно, а потом привыкнешь, — успокаивала ее я.
Про оргии я читала у де Сада, у Лимонова и в газете “Спид-Инфо”.
— Потом тебе даже понравится, — сама я нервно курила и глядела в окно на пролетавшие мимо замороженные уральские леса, где угрюмые ели чередовались с чахлыми березами, все было покрыто весенним ноздреватым снегом, мутное небо нависало сверху, как вымя. Ветер гудел за стеклами, Николай Петрович жал на газ, чтобы произвести на нас впечатление, старик Эдмунд нервничал и боялся разбиться, однако заикающимся старческим голосом плел какие-то однообразные истории про известных поэтов, с которыми водил знакомства в стародавние времена. Его морщинистая гусиная шея навевала на меня страшную тоску, хотелось уступить ему место…
— Тогда Светлов спрашивает меня: “Как ты думаешь, Эдмунд, это хорошее стихотворение?” — я интеллигентно молчу, потому что знаю — дрянь стихотворение, дрянь… Маршак тоже всегда сначала мне читал стихи, но я посоветовал ему заниматься переводами, переводы у него как-то лучше получались. Приду, бывало, к Маршаку, выпьем с ним немного и говорим, говорим… — дребезжал Эдмунд, покачивая головой в вытертой кроличьей шапке. Я закрыла окно, чтобы его не продуло. Накия Абдрахмановна пугливо озиралась, боялась, что оргия начнется неожиданно, Николай Петрович остановит машину прямо в лесу и набросится на нас… Я успокаивающе пожала ее холодную ладошку, заскорузлую от экземы. Николай Петрович неожиданно сообщил:
— У меня — четырехкомнатная квартира в центре и два гаража.
Эта информация почему-то подействовала успокоительно, и Накия Абдрахмановна расслабилась. Может быть, поняла, что солидный домовладелец с двумя гаражами — не дикий зверь, готовый удовлетворять свои порочные желания в холодном весеннем лесу. Николай Петрович словно завелся и монотонно перечислял свои богатства: итальянскую кухню, грузовую машину, офис, в котором располагалось издательство, и носильные вещи:
— У меня одних дубленок пять штук, а это старенькое пальто я надел, потому что мы едем на дачу. У меня есть печатка с бриллиантом, но я ее тоже не надел, боюсь потерять, хотя могу себе еще десять таких купить… — Лицо Николая Петровича выражало крайнее удивление, он сам был изумлен тем, что говорит, но остановиться не мог. — Одно время я работал на Севере, получал две тысячи в месяц, а теперь тоже очень хорошо зарабатываю. Поеду отдыхать за границу, куда-нибудь в Рим.
Даже Эдмунд пораженно умолк и зачарованно смотрел в рот Николаю Петровичу, которого знал много лет и никак не ожидал от него такой прыти в соблазнении женщин.
— Это у меня старая машина, но скоро я куплю новую, — говорил Николай Петрович. — Денег у меня куры не клюют, не знаю, куда девать. Обедаю исключительно в столовых, дома вообще не готовлю — мне время дороже.
— Вы, Николай. Петрович, сообщите об этом налоговой инспекции, — ядовито посоветовала я, утомленная его монотонным бормотанием, — там вас с интересом выслушают.
Николай Петрович замолк и съехал куда-то вниз: и без того крошечный, он просто исчез из поля зрения. Ему стало стыдно. Паузой воспользовался старый графоман:
— Была у меня одна женщина, еврейка, исключительно красивая особа… Страшно ревнивая, однажды даже пришла ко мне домой и устроила дикий скандал, набросилась на мою тогдашнюю жену, визг, крики — пришлось вызвать милицию… Милиция быстро с ней разобралась, дали ей пятнадцать суток за хулиганство, — развлекал нас Эдмунд, хитро предостерегая меня и Накию Аб-драхмановну от последующих сцен ревности и скандалов.
— У меня тоже был случай — вспомнила я. — Одна моя пациентка, психически неуравновешенная, облила своего любовника кислотой на почве ревности. Теперь он инвалид первой группы, а ей ничего не было, так как адвокат доказал, что она действовала в состоянии аффекта…
Эдмунд замолчал, машина понеслась быстрее, подпрыгивая на выбоинах и кочках неровной уральской дороги, елки и березы слились в одну пеструю полосу. Я прикуривала одну сигарету от другой, дым наполнял салон машины, но никто не делал мне замечаний, хотя курила я одна — все-таки впереди была оргия и глупо было ограничивать меня в порочных пристрастиях. Ехали по асфальтовой дороге, потом свернули на грунтовку, машину трясло и подергивало.
Николай Петрович снова завел свою шарманку:
— У меня дача в два раза больше, чем у Эдмунда Феликсовича. Просто дворец. В бане — бассейн, печка, веники… Есть подпол…
Упоминание о подполе расстроило нервы Накии Абдрахмановны, она задрожала и прижалась ко мне худым боком. Я протянула ей недокуренную сигарету, и она жадно, но неумело затянулась, сверкая очками с толстыми, как линзы телескопа, стеклами. Я посмотрела на хлипкого Николая Петровича, дряхлого Эдмунда Феликсовича и подмигнула Накие ободряюще: вдвоем им с нами не справиться.
— Один раз я выпила литр мартини и разбила голову одному козлу, — безразлично сказала я. — Когда я выпиваю, у меня просто страшно увеличивается физическая сила, могу убить и не заметить. А брат у меня — тот вообще дважды контуженный в Афганистане, очень нервный субъект, чуть что не по нем — сразу хватается за пистолет или за нож: он обычно ездит на своем “Вольво” с ножом или с пистолетом, привычка такая. Они с Вованом, как нанюхаются кокаина, — и вперед, ко мне в гости, узнают, нет ли у меня проблем каких, не обижает ли кто меня… Их с Вованом хлебом не корми, дай с кем-нибудь разобраться.
— Это может плохо кончиться, — рассудительно ответил Николай Петрович, — за это могут и в тюрьму упечь.
— Да, Вован недавно в восьмой раз освободился, — согласилась я. — А брата признали еще года три назад невменяемым, так что максимум для него — полгода принудлечения, так это ерунда, папа-то наш — психиатр, через месяц Серега уже обычно дома…
В машине снова воцарилась тишина, все обдумывали историю моего сумасшедшего брата и друга его Вована.
— У Сергея какой рост? — спросила вдруг Накия Абдрахмановна. — Метр девяносто девять?
— Два ноль пять, — напомнила я. — А вес — сто восемьдесят был, пока он не начал каратэ заниматься. Сейчас поменьше, все в мышцы ушло…
Николай Петрович, рост которого был около метра пятидесяти, вздрогнул и чуть не выпустил руль из рук. Эдмунд покрылся красными пятнами, по крайней мере, его шея, которую я могла видеть. Он сунул под язык валидол и снова стал рассказывать про Маршака. Его никто не слушал, хотя он рассказывал очень эмоционально, передразнивал разных людей, хихикал и размахивал руками.
Наконец мы подъехали к невзрачной хибарке и вылезли из машины, кряхтя и разминая конечности, затекшие от долгого сидения, деревня была занесена снегом по самые крыши, это был дачный поселок, в который зимой никто не ездил, только к дому сторожа вела узкая, протоптанная в снегу тропинка. Хмурое небо в серых разводах давило на нас всей своей тяжестью. Эдмунд и Николай Петрович разгребали снег предусмотрительно захваченной из дому лопатой, мы с Накией Абдрахмановной зябли у машины. Она была бледна как снег, в черных волосах изморозью посверкивала седина; сорок лет — не шутка, позади замужество, измена, разлука, детишки пошли в школу, а Накия Абдрахмановна так и сидела в одиночестве в своей двухкомнатной хрущевке, ожидая неизвестно чего, пока не попала ко мне на работу. Она была бухгалтер. В моих пепельных волосах тоже серебрились белые пряди, позади у меня было три брака, университет, брат-афганец, ребенок-школьник, две изданных книги, пристрастие к розовому мартини и нелегкий характер, хотя по возрасту я имела солидную фору. Я была психоаналитик. Все мы были усталые, немолодые люди с тяжелым прошлым и неясным настоящим, с разрушенными иллюзиями и тайными страхами. Мы решили стать циниками и предаться разврату в этой богом забытой деревеньке, чтобы в пороке утопить наши тревоги и несчастья…
В воздухе начали сгущаться сумерки, лес в отдалении потемнел и стал густым и страшным, мужчины расчистили кое-как дорогу к воротам, мы вошли в холодный, выстуженный за зиму дом, где было намного холоднее, чем на улице. Накия Абдрахмановна захотела в туалет, пришлось ждать еще час, пока Николай Петрович и Эдмунд расчистят туда тропинку. Едва за ней закрылась дощатая дверь, Эдмунд беспокойно побежал к туалету и начал совать сквозь щель туалетную бумагу: он был немец и любил чистоту. Может, он боялся, что Накия Абдрахмановна покакает и вытрет анальное отверстие пальцем, который потом оботрет о дощатую стену будочки?
— Возьмите бумагу, Накия Абдрахмановна, возьмите бумагу! — истерично кричал Эдмунд. — Вы забыли бумагу, бумагу-то вы забыли!
— Уже темнеет, — со значением произнес Николай Петрович, — надо топить баню.
— А вы что, в бане хотите трахаться? — неприязненно поинтересовалась я. — Я в бане не буду, там жарко и мало места, можно обжечься.
Николай Петрович покраснел до самых ушей, потом и уши налились малиновым цветом. Глаза его наполнились слезами стыда.
— Я баню вообще не люблю, — продолжала я, — меня от бани тошнит и голова кружится, у меня давление не в порядке. Мне там может плохо стать. Впрочем, ладно, топите, посмотрим, но если меня вырвет — вы будете убирать, идет?
— Идет… — ошеломленно согласился Николай Петрович и побрел за дровами к сарайчику. Я лениво последовала за ним, помогла собирать полешки, понесла их к крошечной баньке рядом с туалетом. Ноги проваливались в снег, в сапогах стало мокро и холодно. Тьма сгущалась, здоровенные вороны громко каркали у нас над головами, было удивительно, как такие тяжелые птицы могут держаться в воздухе. Вдали лежала снежная гладь пруда, за ней — лес. В воздухе совсем немножко пахло весной, талым снегом. Николай Петрович затопил печку в бане, а Эдмунд в это время топил печь в доме, Накия Абдрахмановна чистила картошку. Совсем незаметно для самих себя мы разделились на пары.
— Групповым сексом, значит, заниматься не будем, — задумчиво отметила я, кивнув Николаю Петровичу, — может, оно и к лучшему, в бане очень тесно, а в доме очень холодно…
Директор издательства при слове “секс” покраснел и, чтобы скрыть это, наклонился к печке и стал глядеть на огонь.
— Помню, одна пациентка рассказывала мне историю, как вся семья погибла от угара, — я перевела разговор на другое. — Человек пять их мылось в бане, такие были любители ходить в баню всей семьей, и наутро наши пять трупов. В этой бане бывает угар?
— Не знаю… — растерянно ответил Николай Петрович. — Я плохо умею баню топить, обычно этим жена занимается…
Упоминание о жене как-то нарушило мирный ход беседы, мы замолчали и стали смотреть в огонь, пока Накия Абдрахмановна не позвала нас есть картошку. Мы пришли в дом, где по-прежнему царил лютый холод, и расселись за столом, открыли консервы, я достала огурцы и пирожки с мясом, от которых графоман и издатель отказались. Они были вегетарианцы.
— Жалко зверушек… — негромко пояснил свою позицию Николай Петрович — Не могу я никого есть.
Эдмунд согласно покивал головой. Ели с аппетитом, картошка была желтая и маслянистая, от нее шел пар, огурцы пахли снегом и весной одновременно. Николай Петрович поставил на стол пять бутылок дешевого сухого вина. Перед оргией следовало напиться. Я выпила полстакана, и у меня немедленно началась страшная изжога, желудок заболел и раздулся, занимая все свободное пространство в животе.
— Анна Валентиновна, выпейте бесалолу, — предложил Эдмунд, которому я сообщила о своих мучениях, — у меня где-то есть.
Таблетка была благополучно найдена, я проглотила ее, запив стаканом холодной колодезной воды, за которой сходил Николай Петрович, и мне стало полегче. Эдмунд учил Накию Абдрахмановну чистить селедку, он был экономный и даже жадный немец; самое вкусное в селедке, как уверял он Накию Абдрахмановну, — это кишочки, однако сам их не ел, а все угощал нас. Масляную обертку он тоже не выбросил, чтобы завтра намазать ей сковородку, на которой поджарить остатки картошки. Всем было как-то неловко, как будто мы сожрали у бедного старикана его неприкосновенный запас, продукты на черный день… Эдмунд проникся к Накие Абдрахмановне доверием и рассказал, как однажды к нему в гости пришла внучатая племянница и съела килограмм яблок, которых ему хватило бы на месяц. Он распалился и начал глумливо изображать прожорливую племянницу, давящуюся яблоками, единственным утешением одинокого пенсионера. Рассказывая про яблоки, он забылся и чуть не выдал свой возраст.
— Вы пенсионер? — спросила бдительная Накия Абдрахмановна, и Эдмунд начал сочинять, что писатели выходят на пенсию очень рано, в сорок лет, как балерины… Спорить с ним ни у кого не было желания. К тому же баня давно истопилась, на улице царила непроглядная тьма, а в доме было тепло и уютно, лампочка под потолком придавала лицам желтенький теплый оттенок. Эдмунд вышел посмотреть баню и вскоре вернулся: готово.
Все сидели в напряжении, как римские гладиаторы перед выходом на арену, где рыкают львы… Первыми пошли мы с Николаем Петровичем. Снег поскрипывал под ногами, подморозило, издатель фонариком освещал кривую тропинку. В бане было темно и душно, мы торопливо разделись в предбаннике, не глядя друг на друга, юркнули в темный провал двери, ведущей в самое банное пекло… Я закрыла на минутку глаза, а когда открыла, в тусклом свете фонарика увидела крошечного Николая Петровича в трусах и майке. На мне был надет модный бюстгальтер и черные трусики. Жара стояла нестерпимая, пот тек по бюстгальтеру и майке… Неловко толкаясь, мы набрали воды в два тазика и намылили руки. Что делать дальше — было неясно.
Руки мы мыли долго, тщательно, как хирурги перед операцией. Пот заливал глаза, дышать было тяжело. Николай Петрович решился и попытался обнять меня за плечо вымытой рукой.
— Отойдите, — грубо, как извозчик в дореволюционной России, сказала я, — а то придавлю ненароком.
Действительно, в крошечном банном пространстве очень просто было придавить крошечного издателя крутым толстым боком, прижать его к раскаленной печке или уронить в бак с кипятком. Николай Петрович понял и посторонился, растерянно огляделся и взялся за веник:
— Может быть, вы меня, того… в смысле, веником похлещете?..
— С удовольствием, — мрачно согласилась я, — только я ни черта не вижу и могу ненароком выхлестнуть вам глаза, уж извините.
Николай Петрович закрыл глаза ладошками, и я несколько раз хлестнула его по майке веником. Горячие струи воздуха, рассеченного веником, ударили мне в лицо.
— Эх, хорошо… — робко прошептал издатель. — Люблю баньку…
Больше делать было нечего. Мы стояли напротив друг друга и задыхались от жары. В руке я крепко сжимала веник.
— От вас пахнет цветами и землей… — попытался воздействовать на меня хитрый Николай Петрович.
— Оградкой и памятником от меня не пахнет? — злобно спросила я. — Не могу больше, жарко, пойдемте отсюда…
В предбаннике мы путались в одежде, влажной и липкой, тело чесалось от обильного банного пота, мучительно хотелось под душ… Черной-черной ночью по черному-черному снегу мы пробирались к черному-черному дому, чьи окошки приветливо светились в ночи. В доме Эдмунд учил Накию Абдрахмановну заваривать чай почти без заварки, они были так увлечены этим процессом, что не заметили нашего прихода.
— С легким паром! — отреагировал наконец Эдмунд на наше появление.
— Как помылись?
— Ваша очередь, — сердито ответил Николай Петрович и лег на кровать, уставившись в потолок, — мы-то помылись, теперь вы идите.
Эдмунд и Накия Абдрахмановна растерянно переглянулись, потом Накия решительно сказала:
— Сначала я помоюсь, а потом вы, Эдмунд Феликсович, приходите.
— Фонарик-то один, как он пойдет до бани? — злорадно спросил Николай Петрович. — Он может в сугроб упасть.
Пришлось им идти вместе, дверь хлопнула, мы остались одни. Николай Петрович встал, подошел к столу и налил себе полный стакан вина. Подумал и не стал пить. Оправдался:
— У меня язва.
— У меня тоже, — отозвалась я, — кислотность страшная, все время изжога мучает, сейчас вроде полегче стало, после бесалолу.
— От язвы хорошо помогает сок алоэ с медом, — посоветовал издатель. — Надо перемешать и дать настоятся, потом пить по столовой ложке раза четыре в день, тогда поможет. Я несколько раз так язву залечивал, но работа нервная, то налоговая оштрафует, то бумаги нет, то типография заартачится, какое уж тут лечение, снова боли, тошнит по утрам… На курорт надо ехать, да когда? Да и денег нет… Сын-балбес, двадцать семь лет, не работает. Он, видите ли, гений, жена на политике помешалась, когда на пенсию вышла, а пенсия — одни слезы… Вот и бегаю, как собака, с утра до вечера, домой идти неохота, ругань, свара, а я покой люблю, тишину. Сидишь на работе до ночи, читаешь чужие рукописи, а жизнь идет, скоро помирать…
— Да что вы — помирать, — не согласилась я. — Мой папа почти ваш ровесник, а помирать не собирается, нашел себе женщину лет сорока, написал докторскую, пьет, живет в свое удовольствие, а вы — помирать… Папу вон лопатой не убьешь, а вы помирать собрались. Все наладится, встретите какую-нибудь женщину, встряхнетесь, на курорт съездите — будете, как новенький.
Издатель слушал меня внимательно, как собака. Мы беседовали о язве, о курортах, об отпуске, в котором не были лет семь, о деньгах и издательской работе, я сидела на стуле у стола, Николай Петрович полулежал на кроватке, закинув руки за голову, вокруг царили тишина и уют. В окне сиял месяц, большой, как на иллюстрации к гоголевским “Вечерам на хуторе близ Диканьки”. Снег заскрипел, кто-то быстро шел к дому. Мы замолчали и прислушались: хлопнула дверь, в дом забежала Накия Абдрахмановна.
— Там Эдмунду Феликсовичу плохо… — задыхаясь, сообщила она. — Он не может выйти из бани, ноги отказали. Идите скорее, Николай Петрович, помогите ему.
Торопливо накинув пальто и куртку, мы побежали по тропинке к бане. В предбаннике, в полной темноте, сидел и охал бедный старик; мы взяли его под руки и повели в дом. Тропинка была узкая, фонарик второпях оставили в доме, но месяц освещал дорогу, и мы благополучно добрались до избы. Бросились искать корвалол, валидол, нашли нитроглицерин и дали его бледному Эдмунду. Тот бессильно сидел на кровати, хватая воздух ртом.
— Вам получше, дедушка? — участливо спрашивала я, подавая ему стакан воды. — Вам получше?
— Глупо в вашем возрасте в бане столько сидеть! — сердился Николай Петрович, растирая старику руки. — В семьдесят шесть лет надо соображать хоть немножко, так ведь недолго и инфаркт заработать.
— Я не в бане… — шелестел Эдмунд Феликсович, розовея. — Я в предбаннике стоял, хотел спросить Накию Абдрахмановну, как она себя чувствует, и дать ей полотенце, а она резко открыла дверь, я испугался…
— Он в щелочку подсматривал, — пояснила Накия, уставив на старика укоризненные стекла очков. — Я резко дверь открыла и попала ему по голове, он испугался, и ему стало плохо. Я сама испугалась, когда он сказал, что у него ноги отнялись, думаю — вдруг умрет!
Старик отошел, задышал ровно и спокойно, начал даже посмеиваться над своим неожиданным приключением, потом привел примеры из жизни Казановы и Сен-Жермена, развеселился и дальше до самой полночи рассказывал нам про Маршака, пока все не зазевали. Пришла пора спать, мы с Накией Абдрахмановной улеглись на одной кровати, а Эдмунд и Николай Петрович — на другой. От печки шло ровное сильное тепло, тела расслабились, мысли разбрелись, в тишине слышно было, как шуршит мышка где-то под полом.
— Надо бы вывести мышей… — озабоченно пробормотал старик, а издатель ответил:
— Не стоит… мыши, они тоже, того… жить хотят…
Когда кто-то из нас вспоминал про оргию, делалось немножко совестно, что вот так мы хотели использовать друг друга, но тишина и тепло успокоили и совесть тоже. Через некоторое время только ровное сонное дыхание раздавалось в комнате да всхрапывал иногда Николай Петрович. Все крепко спали. Только недоверчивая Накия Абдрахмановна так и уснула в очках.
Павел Брычков
Победитель
Павел Алексеевич Брычков — родился в 1950 г. в Башкирии. Окончил Казанский авиационный институт и Литературный институт им. Горького. Работал инженером в КБ, главным редактором газеты “Время”. Автор нескольких книг прозы. Член СПР.
Живет в Омске.
Стану просить иль приказывать строго, чтоб сняли с меня вы
Узы, — двойными скрутите мне узами руки и ноги.Гомер, “Одиссея”
Пьяный мужик в тельняшке с длинными рукавами и семейных трусах, широко растягивая меха, лихо наяривал на гармошке и пел частушки, притопывая босыми пятками по горячему асфальту: “Мой миленок демократ нынче сам себе не рад. Он не рад и я не рада, не отдамся дерьмокраду!..”
Виктор с тоской узнал в мужике себя. Самое ужасное, что трусы были в легкомысленную ромашку. А вокруг — него толпа митингующих с красными флагами, посмеивались, отвлекаясь от оратора. На возвышении у памятника вождю главный идеолог коммунистов клеймил антинародный режим. Вдруг он прервал свою речь и громко приказал в микрофон: “Уберите провокатора!” Гармонист обиделся на “провокатора” и запел: “Мой миленок коммунист — не плечист, зато речист. Он речист, я голосиста — и влюбилась в гармониста”…
К нему подбежали мужики с красными повязками.
— Пошел отсюда, пьянь!
— Уходи, уходи!..
— Катись, катись! Из-за таких, как ты, Россия и валится!
Появились два милиционера. Они заломили упирающемуся мужику за спину руки, надели наручники и повели под любопытствующими взглядами к стоявшему неподалеку уазику.
Виктору вдруг стало страшно стыдно за свои голые ноги и за дурацкие трусы. Так же стыдно, как однажды в детстве, когда отец порол его во дворе дома при одноклассниках за украденные сигареты.
“Это же во сне”, — облегченно догадался Виктор. Однако тут же понял, что давно не спит. И все, что он увидел, было наяву, и он также явственно вспомнил, что было дальше.
В отделении милиции дежурный капитан устало спросил:
— Ну, а это что за артист из погорелого театра?
— Артист и есть, — хохотнул сержант, ставя на стол гармонь Виктора. — На митинге выступал, в песенном жанре. Куда его?
— Туда же, куда и всех таких, в вытрезвитель. Пусть там попоет…
— Товарищ капитан, разрешите обратиться! — вытянул руки по швам Виктор.
— Ну?
— Довожу до вашего сведения, что я, матрос речного флота, Виктор Иванов, нахожусь в отпуске и в настоящий момент в трезвом здравии и уме!
— В трезвом уме без штанов по городу не бегают! Сейчас оформим протокол и отправим отдыхать.
— Я докажу, что трезвый, снимите наручники…
— На руках, что ли, пройдешься? — усмехнулся капитан и велел снять наручники.
— Пройтись не смогу, а вот отжаться — пожалуйста! Сколько угодно!
— Во спиртсмен дает! — хохотнул сержант.
— Ладно, — предвкушая зрелище, сказал капитан, — видишь гирю? Один раз выжмешь, отпустим. Да еще приз получишь в придачу, — поднял он двумя пальцами наручники.
— Двухпудовка? Ладно. Если выжму, отвезете домой. В трусах-то оно не с руки.
Виктор, пошатываясь, подошел к гире, уперся ладонью в рукоять, обвил ее пальцами и рывком закинул гирю к плечу и выжал ее. Капитан удивленно вскинул брови, не ожидая такого от невзрачного на вид алкаша. А тот выжал гирю второй, третий раз. Затем, багровея от натуги, с трудом еще два раза и опустил двухпудовку на пол.
— Ну, ты даешь! — изумился капитан.
Тяжело дыша, Виктор сказал:
— Пятнадцать лет назад кидал, как игрушку. Победителем на спартакиадах бывал не раз.
— Да-а, — протянул задумчиво капитан, — а что ж на митинги без штанов ходишь?
— На митинги совсем не хожу… Перебрал.
— Ладно, держи свой приз, да больше сюда не попадайся. Сержант, отвезите его домой.
Виктор встал с кровати, прошел на кухню, напился из крана холодной воды. Заглянул в холодильник: нет ли чего опохмелиться. Да откуда взяться! Вот они, вчерашние две бутылки, пустые стоят. Как же он отключился? Раньше после литра водки такого с ним не бывало. Опять вспомнилось, как он плясал в трусах на митинге, и волна стыда ударила в лицо.
— Че ж ты меня неодетого-то вчера отпустила? — с укором сказал он возившейся у плиты жене.
— Я еще и виновата! Бесстыжие твои глаза. Ведь дети взрослые. Залиться ты ей не можешь! Хоть бы соседей постыдился!
— А че, они видели, что ли?
— Да кто тебя не видел, весь дом видел! Как начальника, на казенной машине подвезли!..
— Ладно, мать, все, завязываю я с этим навсегда.
— Да знаю я твои завязки! Сейчас будешь на чекушку клянчить, горбатого могила исправит!..
Жена была права. Опохмелиться страшно хотелось. Вообще-то Виктор себя алкашом не считал. Знал: надо лишь перетерпеть дня три, а потом он мог не пить неделями. Правда, в последний год стало труднее останавливаться. На работе за прогулы коситься стали. Только лучше его дизеля судовые кто знает! А ведь до двадцати лет вообще в рот не брал. А потом — гармошка. Свадьбы, застолья… Попробуй, откажись. Еще любил он прихвастнуть здоровьем: выпить по три стакана кряду, как Андрей Соколов в “Судьбе человека”. Мы, мол, русские после первого-второго стакана не закусываем!.. Интересно, сколько русских этот фильм пьяницами сделал!..
— Все, мать, сказал же — все!
— Да сейчас побежишь собутыльников искать! Только денег нету, сразу говорю!..
Виктор взял лежавшие рядом с гармонью наручники, сомкнул одно кольцо на левом запястье, второе на трубе-стояке, подходившей к отопительной батарее.
— Вот тебе, Катя, ключ от наручников. Пока пять дней не пройдет — не отстегивай меня. Поняла? Что б я тебе ни говорил, чего бы ни делал — не давай мне ключа, поняла! Ну, чего столбом встала? Поняла?
— А как же ты… — растерянно пробормотала Катерина.
— Ведро с водой поставишь… Еду на табуретку рядом с кроватью… Только ключ не отдавай!
Спинка кровати как раз была рядом со стояком. При желании можно было и лежать, и стоять. Виктор присел на кровать, кинул подушку к стене и откинулся на нее спиной. Но сидеть с вытянутой левой рукой было неудобно. Он встал и крикнул жене, которая ушла на кухню:
— Кать, сделай морса!
Жена развела в стакане холодной воды ложку смородинового варенья и принесла Виктору.
— Пересластила! — попробовав, сказал Виктор. — Сделай другой!
Жена принесла чуть закрашенной воды и поставила на табуретку.
— Морс и то сделать не можешь, — разозлился Виктор, попробовав, и выплеснул морс в ведро.
— Да не морса ты хочешь! Терпи давай!..
Виктор дернулся, чтобы пойти на кухню, но, вскрикнув от боли в левом запястье, упал на кровать. Попросил жену принести простой воды. Выпил полстакана. Не полегчало. Какая-то невидимая сила, казалось, стягивала все клетки его тела в одну горячую, сосущую нутро точку. Металлическое кольцо на запястье вдруг страшно стало раздражать. Так, что захотелось немедленно его снять.
— Катя, слышь, дай ключ. В туалет схожу.
— Вон ведро… Стесняешься, так я выйду.
— Ладно, Кать, смешно ведь: как пес на цепи! Я ведь тебе слово дал, что не буду, значит, не буду. Давай ключ!
— Сам говорил, чтоб не отдавала.
— Да пошутил я! Отстегни.
— Сиди уж, а то опять побежишь искать опохмелку.
— Ладно, черт с тобой. Принеси что-нибудь поесть.
Катерина разогрела жареной картошки и принесла в тарелке. Когда она ставила ее на табуретку, Виктор обхватил неожиданно жену за талию правой рукой и залез в карман халата, куда она положила ключ от наручников.
— Да нету, нету ключа, в другой комнате оставила!
Виктор смахнул тарелку на пол и заорал:
— Неси ключ, сука, убью!
— Че, слаба кишка! — разозлилась жена. — Вот и посиди! А я на дачу до вечера поеду, чтоб не слышать твой поганый язык!
Катерина поставила ему литровую банку с водой и ушла.
Он прилег на кровать. Лежать можно было только на левом боку или на спине. Хотел подремать, но неожиданно вскочил от навалившегося вдруг невесть откуда жуткого животного страха. Лоб покрылся испариной, ладони стали мокрыми. Его вдруг заколотило, как в ознобе, и он закричал:
— Катя, вызови скорую!
Сообразив, что сморозил глупость, он пробормотал всплывшую фразу из детской книжки, которую читал когда-то маленькой дочке:
— Зайчик думает: постой, я ведь тоже непростой!
Он вспомнил, что испытал подобный страх в юности, когда чуть не утонул в Иртыше. Он переплывал реку туда и обратно без останова. И однажды, когда до берега оставалось метров тридцать, он почувствовал, что с ним что-то неладное: перед глазами все закачалось, сердце часто-часто заколотилось… Он перевернулся на спину, собрал всю волю в кулак, прогоняя страх, и, подгребая одними кистями, кое-как добрался до берега.
Вот и сейчас он старался прогнать страх и понять, откуда он. И его осенило: причиной всему проклятые наручники. Он умрет здесь один, прикованный. Тело его начнет разлагаться, и останется только скелет. Он вдруг с ужасом заметил, как пальцы на правой руке стали таять с кончиков, как в американском боевике. Он сильно тряхнул рукой и облегченно вздохнул: пальцы были на месте.
“Зайчик думает: постой, я ведь тоже непростой!”
Он, подвигая кольцо наручников вверх по стояку, встал на кровать, снял репродукцию “Девятого вала” и вцепился пальцами в шляпку гвоздя, на котором она висела. Долго возился, обломал все ногти, но гвоздь не давался. “Плоскогубцы бы”, — подумал он и, догадавшись, потянулся к гвоздю зубами, но не достал. Поставил на кровать табуретку, взгромоздился на нее и с трудом зацепил шляпку гвоздя зубами. Осторожно расшатал гвоздь и потянул, упираясь в стену правой рукой. Гвоздь с трудом подался, потом неожиданно выскочил из стены. Виктор упал с табуретки и больно ударился о спинку кровати. Не обращая внимания на боль, схватил гвоздь и стал открывать им наручники. Но гвоздь не входил в скважину для ключа. Виктор в сердцах отбросил его в сторону и тут же пожалел: можно было попробовать о батарею сточить.
Вновь навалился жуткий страх. Трясущимися руками он обхватил банку с водой и, клацая о край зубами, выпил полбанки и лег на спину, уставившись в потолок. Он пролежал так в полузабытьи с периодически накатывавшими волнами страха до прихода жены.
— Все, кажется, Катя… Вызови скорую, плохо мне…
— Что с тобой?
— Ломает всего, в пот кидает…
— Ничего с тобой не будет! Наркоманов тоже ломает, а водка, между прочим, тоже наркотик считается во всех странах, кроме нашей!
Виктор, стиснув зубы, замычал, потом закрыл лицо ладонью и крикнул:
— Как я только с тобой двадцать лет прожил! Сдохну — обрадуешься! Дай ключ, как человека прошу!
— Есть хочешь?
— Пошла ты со своей едой!
Всю ночь Виктор не мог заснуть. Хотя и мыслей, которые обычно мешают заснуть, не было, и веки тяжело слипались, а вот все не спалось. Забылся под утро, а тут жена проснулась. Ему казалось, что она нарочно громко гремит посудой на кухне, чтоб разбудить его.
— Дашь поспать, нет? — крикнул он.
Жена не ответила. Поставила глазунью и салат из помидоров на табуретку и сказала, что идет на работу. Работала она уборщицей в частной стоматологической клинике, что расположилась прямо у них во дворе в бывшем детском саду, а еще три года назад работала в бюро научной информации и патентов в КБ. Когда деньги совсем перестали платить, пошла уборщицей. Жить-то надо. Он знал, что она часа через два вернется, но и эти два часа ждать не было сил. Как можно спокойнее он сказал:
— Катюша, я в норме. Принеси ключ.
Жена хмыкнула, ничего не сказала и ушла.
Он вскочил, вцепился в кольцо наручника правой рукой и изо всех сил стал яростно дергать его в надежде сломать так, что труба заметно прогибалась, а с потолка посыпалась шпаклевка. Минуты через две, тяжело дыша, опустился на колени и зарыдал, уткнувшись лбом в стену.
К приходу жены у него созрел план. Он разбил банку и взял треугольный осколок с частью горловины. Едва жена переступила за порог, закричал:
— Неси ключ или руку отрежу!
— Че, совсем рехнулся? Белая горячка началась? Режь, давай режь! Кому ты на заводе без руки-то будешь нужен!..
Виктор зло сверкнул глазами и всадил осколок с наружной стороны запястья. Взвыл от боли и отбросил стекло. Катерина запричитала, нашла бинт и перевязала руку.
Боль оттеснила сосущую изнутри тягу, загнала ее куда-то внутрь, и хотя скованность во всем теле еще осталась, он успокоился и ночь проспал нормально.
Утром, проснувшись, он стал разминать затекшую левую руку, глянул на подоконник и обмер. Отбрасывая тень от восходящего солнца, по подоконнику ходил мужик в тельняшке ростом со стакан, играл на гармошке и пел частушки. Виктор подумал, что на этот раз он все-таки спит. Но нет: он сидит на кровати, болит порезанная левая рука, жена гремит посудой на кухне… Ему стало опять страшно.
Он узнал в мужичке себя. А тот подмигнул ему и противным голосом запел: “Кавалер, кавалер, как тебе не стыдно! У тебя штаны порваты, помидоры видно!” Внезапно проснулась ненависть к человечку. Он изо всех сил ударил его сверху вниз. Но человечек ловко отскочил в сторону, и кулак опустился на подоконник. Мужичок показал ему язык и заплясал, топая босыми пятками по подоконнику. Виктор попробовал смахнуть его ладонью, но тот оказался у него на руке, сел на большой палец и растянул меха гармошки. Виктор тряхнул рукой, но мужичок в тельняшке будто приклеился. Тогда Виктор ударил кулаком по стеклу, мужичок взвизгнул и полетел вслед за обломками стекла с пятого этажа. И в ту же секунду Виктор почувствовал, как тяжесть во всем теле исчезла, и он в недоумении уставился на разбитое окно.
— Витя, Витя, ты что! — запричитала вбежавшая в комнату жена. — Ведь вторую руку изуродовал!
— Чепуха, поцарапал только, — улыбнулся Виктор.
— Ладно, забери ты к черту свой ключ, а то еще горло себе перережешь!
— Не надо! Всего два дня осталось. Я слово свое держу!
Сейчас он был уверен, что выдержит и победит.