Usiskin
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2001
Лев Усыскин
Полет шмеля
Рассказы
Лев Борисович Усыскин — родился в 1965 г. в Ленинграде. Литературой занимается более десяти лет, однако публиковать свои работы начал в 1997 г. Печатался в журналах “Медведь”, “Нева”, “Постскриптум”, “Урал” и др. Роман “Хроники Фрунзе” номинирован на премию Букера.
Живет в Санкт-Петербурге.
Полет шмеля
Неповоротливый, гудящий земляной шмель (Bombus terrestris)…
А. Брем, “Жизнь животных”, С.-Петербург, 1903 г.
Павлинья бесстыжесть анютиных глазок, прихотливая, нестойкая, колеблемая, случись ветер, трепетной цветастой путаницей, теперь уже не манила, как прежде, — уже не влекла к себе непреодолимой тягой тяжелого мохнатого шмеля, только что с сухим, почти — стрекозьим жужжанием оторвавшегося от крытого новенькой, блестящей жестью карниза третьего этажа в пыльно-желтом оштукатуренном московском доме, всей своей столетней неподвижностью осевшем в тихую, затерянную нетрожь где-то между Цветным бульваром и Трубной улицей.
Десять минут назад шмель оставил жало, а с ним и половину своих внутренностей в ладони кого-то из обитателей дома, случайно, за разговором, накрывшей насекомое ровно в тот момент, когда оно пробовало усиками разлитую на подоконнике небольшую лужицу сладкого чая. Ужаленная ладонь тут же исчезла, шмель боком взмыл в воздух и, практически сразу же найдя распахнутую настежь форточку, вылетел наружу прежде, чем его жертва успела вооружиться полотенцем. Однако, оказавшись на воле, шмель тотчас же тяжело опустился на теплый от летнего солнца карниз: сильнейший спазм, вдохнувший в него способность к мгновенному самоспасению, в тот же миг исчерпал, должно быть, все жизненные ресурсы насекомого, наполнив взамен его тело неведомым прежде, невыносимым жаром. Прошло несколько минут — шмель по-прежнему стоял на гладкой жестяной плоскости, его полосатое брюшко, ноги и крылья мелко дрожали порознь, словно бы плохо скрепленные и пригнанные части какого-то механизма… Затем приступ гипертермии вдруг прошел, так же, впрочем, неожиданно, как и начался — в десять секунд, оставив насекомое как бы родившимся заново: шмель вытянул в сторону одну из передних ног, убрал ее назад, расправил крылья, вновь сложил их поочередно — сперва левые, после правые, затем почесал задние ножки одну о другую, словно муха, и лишь после этого уверенно сделал шаг вперед и, сделав, остановился.
Идти было можно, ноги слушались, хотя каждый шаг отдавался резкой болью где-то там, внутри, около вырванного жала. Шмель вновь расправил крылья и, привстав со всех шести ног, полетел, вначале тяжело и неуклюже, как если бы делал это в первый раз. Он спустился к земле, сделал два круга над клумбой с цветами и сел рядом, на сколотое ребро гранитного бордюра, слегка просевшего и покосившегося к краю штопаного, неровного асфальта.
Какое-то странное, не известное ему прежде атмосферное явление овладело миром в эти несколько минут — словно бы кто-то подменил вокруг воздух — заполнив пространство взамен чем-то, столь же прозрачным, однако как бы во много раз более проницаемым; не искажая расстояний, оно в то же время немыслимо приблизило к фасеточным букетам шмелиных глаз и разнобой клумбы, и закатившийся от ветра под угол бордюрного камня переломанный у основания фильтра окурок, и отбившегося от своих маленького черного муравья, бестолково рыскавшего почти у самых ног…
Не переставая издавать громкое жужжание, шмель сделал несколько шагов вбок, затем сложил крылья и замер, однако уже через несколько секунд черные усики его вновь задвигались вверх-вниз; с небольшим заносом вправо насекомое повернулось по часовой стрелке кругом и, сделав затем небольшую паузу, еще раз кругом: все было по-прежнему, те же цвета, та же по-городскому недальнобойная пронзительность череды запахов — шмель с удивлением обнаружил, что, как и раньше, вполне в состоянии сейчас подняться в воздух и, перелетев каких-то пять или семь метров, с выверенной точностью опуститься на любое из этих призывно-анилиновых сумасшедших соцветий; вполне в состоянии, однако не сделает этого по какой-то, не вполне еще ясной ему самому причине… Что-то исчезло, прошло — и что-то явилось новое, взамен, выявив необязательность, бессмысленность теперь прежних его влечений, — шмель опустил голову, почти касаясь усиками поверхности гранита; чтобы повысить устойчивость, развел как можно шире ноги: нагретый солнцем камень отдавал им свое тепло, шмель чувствовал, как оно подымается медленно от членика к членику, приходит в тело, заволакивая его полностью. Двигаться больше не хотелось — собственно, в этом теперь и не было никакой нужды: шмель понял, что не увидит никогда больше этой клумбы, этих домов вокруг, с их осыпавшейся то тут, то там штукатуркой стен… Во всем этом не было больше смысла — он знал, что уже через несколько часов, когда зайдет солнце, камень начнет остывать, отдавая, градус за градусом, накопленное тепло вечернему воздуху, высасывая его из тела, отнимая безвозвратно, чтобы уже следующим утром несильный порыв ветра сгреб высохшую легкую мумию в угол клумбы, туда, где ею, в свою очередь, займутся маленькие черные смешные муравьи…
Дмитрий Степанович Головизнин вот уже двадцать минут как жарился под не по-московски безжалостным солнцем посреди небольшого, скрытого от улицы прямоугольной аркой дворика, ограниченного с трех сторон серо-желтыми приземистыми постройками, вмещавшими в себя головной офис “Элекс-банка”. Двадцать минут назад, припарковав свой автомобиль снаружи, у тротуара, Дмитрий Степанович вошел в один из подъездов, предъявил пожилому, очень широкому в лице милиционеру паспорт, поднялся по узкой лестнице, довольно безвкусно отделанной грязноватого оттенка мрамором, и, найдя нужный ему кабинет, что-то спросил у секретарши. Та сперва в ответ кивнула, после чего сказала, что “Петр Васильевич Столяров сегодня не будет, но он распорядился отдать вам телекс, как только мы его получим”. Затем секретарша набрала какой-то номер и, после короткого разговора, вновь подняла глаза на Дмитрия Степановича: “В валютном отделе сказали, что телекс как раз сейчас вот в данный момент у них идет… Вы можете подождать минут пятнадцать, пока я за ним схожу… если хотите кофе…” — “Спасибо, не стоит… — перебил ее Головизнин. — Я подожду у вас во дворе… погода хорошая…” Он не спеша спустился вниз (широколицый милиционер едва взглянул на него краем глаза, весь увлеченный дожевыванием желто-розового, поразительно многослойного и бесформенного бутерброда) и, не обращая внимания на солнце, все так же немилосердно палившее, способное в момент превратить его темный костюм в эдакую персональную сауну, вышел прямо на середину дворика, туда, где посреди не вполне чисто выметенного, вылинявшего асфальта красовалась клумба, густо усаженная анютиными глазками.
В самом деле, меньше чем через четверть часа та же самая секретарша вынырнула во двор и, щурясь от неожиданного обилия света, передала Головизнину распечатку — тот, однако, лишь мельком взглянул на реквизиты и, поблагодарив, тут же сунул ее в карман пиджака. Секретарша побежала восвояси частыми мелкими шажками, чуть раскидывая в стороны красивые, вознесенные на немыслимо-массивные подошвы туфель, ноги. Несколько секунд Головизнин глядел ей вслед, затем повернулся кругом и, достав из кармана только что засунутую туда бумажку, принялся изучать ее, причем на этот раз уже медленно и тщательно.
Телекс подтверждал перевод денег с корсчета “Элекс-банка” в Bank of New York на счет некой компании Global Prime Securities Inc., зарегистрированной в штате Делавер. Отправив его в карман, Дмитрий Степанович тем не менее продолжал стоять возле клумбы, словно бы размышляя о чем-то. Все же минут через пять он сумел-таки, хотя и не без некоторого усилия, оторвать взгляд от пышной, словно павлиний хвост, цветочной шапки и, скользнув глазами по серому с розовыми прожилками граниту бордюра, на две трети ушедшему в линялый серый асфальт, усыпанный, в свою очередь, всяческим мусором: окурками, щепками, даже трупиками каких-то крупных насекомых, поднял их на прямоугольные ряды одинаково блестящих на солнце окон.
“Что ж это я… стою как истукан… — Дмитрий Степанович усмехнулся. — Оттуда, наверное, видно все…” Он направился прочь, быстрым шагом миновал подворотню и, подойдя к автомобилю, открыл дверцу. Внутри было жарко и душно, раскалившаяся обшивка кресел обжигала даже через ткань костюма. Дмитрий Степанович снял пиджак, бросил его на заднее сиденье, потом поправил часы на запястье и лишь затем включил зажигание — собранный в Германии двухлитровый мотор заработал тихо и ровно, как всегда. “Ну, вот и все… можно расслабиться… — Дмитрий Степанович сделал глубокий вдох, затем столь же глубокий выдох. — Все кончено… можно ехать…” Он опустил стекла и медленно тронулся с места. Цветной бульвар был закрыт; развернувшись, Головизнин поехал в сторону Трубной улицы, пропустив навстречу громыхающий ржавый хлебовоз, ушел налево и уже через минуту плавно притормозил у выезда на Садово-Самотечную.
Будничный поток автомобилей с мерным, не расщепляемым на отдельные голоса шиповатым рокотом скользил по Садовому кольцу так же точно, как и вчера, как позавчера, как будет он скользить и завтра — для большинства этих людей сегодняшний день был лишь ничем не приметным кирпичиком, с надлежащей озабоченностью и озлоблением закладываемым зачем-то в китайскую стену жизни… Дождавшись интервала, Дмитрий Степанович выскочил на кольцо вслед за натужно ревущим троллейбусом, сразу же нырнул в левый ряд и поплыл к Сухаревке.
Нервное напряжение, державшее Дмитрия Степановича в своих цепких лапах все эти дни, действительно как будто бы отступило прочь — но взамен ожидаемой эйфории освободившееся в связи с этим место почему-то тут же заполнило собою странное какое-то чувство опустошенного бессилия: будь Дмитрий Степанович лет на десять помоложе, он сказал бы, что чувствует себя так, словно бы только что переебал гарем, однако в свои сорок пять он уже не имел привычки рассуждать в подобных терминах и по этой причине лишь банальным образом расстроился, словно не получивший обещанной сладости ребенок.
“Ну, что ж я, в самом деле… все ведь уже позади… деньги переведены, паспорта готовые, лежат дома… осталось купить билеты — и все… ни сучка — ни задоринки, как говорится…”
Он чуть выпятил вперед губы, как делал всегда, будучи чем-то неприятно озадачен.
“Вот именно… ни сучка — ни задоринки…”
Дмитрий Степанович вспомнил при этом, как еще сегодня утром, в офисе, Леночка ни с того, ни с сего вдруг поинтересовалась этим самым злополучным мемориальным ордером от шестого числа… Слава богу, присутствовавший при этом Рогачев был весь в бумагах и пропустил ее слова мимо ушей, — подумав об этом, Дмитрий Степанович несколько раз непроизвольно шевельнул мышцами подбородка — туда-сюда — словно бы жевал что-то на передних зубах: в сущности, все могло сорваться в любой момент, даже вот сегодня утром, с этой дурой Леночкой… Тем более — вчера, когда еще не было полной ясности по поводу последней порции переводов, да и Василий легко мог, к примеру, что-то заподозрить, затребовать сводные авизо, и тогда… О том, что бы было тогда, Дмитрий Степанович думать решительно не хотел — он слегка надавил рукой на руль, вильнул вправо, обгоняя белый, видавший виды микроавтобус, затем вернулся в свой ряд и прибавил скорость. “Ерунда… теперь уже все… обошлось, слава богу…”
Пытаясь вернуть себе душевное спокойствие, он на какой-то миг полностью восстановил в памяти детали этой операции — от самого первого разговора с Токаревым и тем, назвавшимся Асланом, невысоким и немногословным человеком, вплоть до сегодняшнего победного телекса — всю эту причудливую путаницу банковских переводов со счетов на счета, конвертаций и обналичиваний, цепко сидевшую в мозгу Дмитрия Степановича, подобно какому-то фантастическому пауку, и никак не желавшую уходить теперь прочь — теперь, когда надобность в ней уже, по всей видимости, отпала.
“Ладно, дорогой… хорош трепыхаться… веди себя размеренно, как подобает состоятельному человеку…”
Он вдруг подумал, что и впрямь стал теперь состоятельным человеком — в его понимании это значило иметь более миллиона долларов наличными, — прошло уже более получаса, как он в этом с достоверностью убедился, однако никаких новых, незнакомых ему ранее, связанных с этим ощущений так и не обнаружилось, если, конечно, не считать той же самой заветной опустошенности — непременного спутника окончания всякой большой работы.
“Вот же… сбылась мечта идиота… — Дмитрий Степанович прошептал одними губами. — Получил свой миллион… аж прийти в себя не можешь… нувориш хренов…”
Он любил иногда поговорить с самим собою в ироничном ключе — считал это признаком ума и залогом объективной оценки собственных достижений. О том, что подобный стиль в то же время густо замешан на меднозвенящей мелочи бесстыжей лести, Дмитрий Степанович, конечно же, и не подозревал.
“Надо вот отметить как-то, что ли… или ладно — уже в Австрии…”
Оставалось — ехать домой, однако домой не хотелось — Дмитрий Степанович включил радио и, слегка покачивая головой в такт варварской, африканской музыке, задумался. Как будто бы настроение все же улучшилось несколько — он даже ощутил на миг какое-то подобие сочувствия, интереса к тем людям, что наполняли собой эти улицы, эти корявые, устаревшие еще лет двадцать назад машины, — словно бы все они не просиживали без толку в своих конторах за пятьдесят долларов в месяц истертые стулья, а напротив — так же, как и он сам, имели каждый по миллиону на офшорном счете и со дня на день собирались отбыть навсегда в Австрию.
“Что ж, каждый довольствуется тем, чем готов довольствоваться… — Дмитрий Степанович сам некогда придумал этот афоризм, полюбив затем находить ежечасные ему подтверждения. — В конце концов, мне тоже, допустим, до Артема Тарасова — как до Луны!” Что ни говори, ему нравилось ощущать себя где-то в уверенной серединке — столь же далеко от трепыхавшихся абы как в неравной борьбе с дурным климатом и инфляцией граждан, сколь и от таинственных всесильных магнатов, ставших, как считал Головизнин, по сути дела круглосуточными пленниками собственных кресел с нескончаемой очередью холуев в приемной и неизбежной перспективой скорого геморроя…
“В конце концов, это и есть философия времени — Горбач дал всем свободу, одни это поняли, другие — нет… — Дмитрий Степанович вроде как призадумался. — Сам-то Горбач, конечно же, прежде других смекнул, как жить надо… сидит теперь тихо в этом своем фонде, и ни гугу… стрижет капусту раз от разу… не слишком напрягаясь… чем не жизнь…”
Дмитрий Степанович вообразил себе на минуту отставного генсека, слегка порывшись в памяти, без какого-либо усилия извлек оттуда пару характерных, растиражированных нещадно всеми, кому не лень, жестов Горбачева, его варварскую полуукраинскую дикцию и, как принято в подобных случаях среди интеллигентных людей, усмехнулся: “Доувай-те-оубсудим-у-рамках-регхламента-тоуварыщы… азебарджан…” Горбачев всегда казался ему до некоторой степени сказочным персонажем, своего рода Колобком, которого так и не съела лисица, Иванушкой-дурачком, полоумным Ильей Муромцем, не ведающим о последствиях своих забав, — и при этом умудрялся оставаться до ужаса повседневным, будничным, едва ли не одним из тех, ничем не выдающихся и ничем не примечательных людей, что работали вместе с Дмитрием Степановичем, скажем, еще лет двадцать назад в районной сберкассе города Гусь-Хрустальный Владимирской области. “Эх, Михаил Сергеевич, Михаил Сергеевич… у самого-то, небось, рыльце еще как в пушку, а?.. чего там… небось, столько себе перекачал, что и сам теперь не разберешься… или нет?.. с твоими-то возможностями тогдашними… — Он чуть усилил нажим на педаль акселератора. — Определенно перекачал, даже тени сомнения нету у меня лично, хоть что говори!.. да и правда, отчего бы не перекачать, когда все тебе в руку, да, Михаил Сергеевич?.. тут мало кто устоит… проще говоря, никто не устоит… да, никто… и не стоит, Михаил Сергеевич, иллюзий питать даже… так что эти вот наши липовые авизо по сравнению с таким замесом — что детские игрушки все равно… можно даже не брать в расчет по сути дела, правда ведь?.. — Головизнин хмыкнул. Трудный процесс осознания морального превосходства над Горбачевым своим победным завершением еще до некоторой степени согрел его душу. — Ладно… чего уж теперь… в конце концов — Россия богатая страна, как ни крути… долларов этих сраных по идее на всех хватить должно… кому действительно нужно, конечно…” То, что Дмитрий Степанович сам относится к категории “тех, кому действительно нужно”, разумеется, сомнению не подлежало — как не подлежало сомнению его право управлять этим служебным Audi-100 или, скажем, выпивать по утрам стакан импортного апельсинового сока с двумя толстыми бутербродами. “Все же это не жизнь, конечно… жизнь это когда… когда все вокруг чисто… когда нету вокруг этих вот убогих… да…. и вообще… эти рожи… они хоть кого выведут из себя… импотентом сделаешься прежде, чем от них чего-нибудь добьешься, ей-богу…” — Дмитрий Степанович вспомнил, как два дня назад битый час, наверное, с пеной у рта доказывал вполне очевидные вещи новоиспеченному начальнику управления активных операций, двадцатишестилетнему разгильдяю, имевшему счастье проучиться год во Франции. Почему-то первым делом вспомнились блики от ультрамодных, должно быть, очков, наполнявшие собой его стильный, еще пахнущий новенькой отделкой кабинет. Дмитрий Степанович подумал, что ничего не может быть глупее и бестолковее этих бликов: “Ему бы за первокурсницами ухлестывать… в самый раз…” Головизнин дал волю своей неприязни: “Держит себя, словно бы секретарь обкома какой-нибудь… комсомольский вожак в буднях великих строек… плюнуть не на что… — Дмитрий Степанович забыл, что и сам некогда был комсомольским вожаком. — Все та же шушера… как ни крути… все та же, и ни черта не изменилось… ни-чер-та…” Он ощутил себя прямо-таки оракулом, мудрецом, возвысившимся над суетой реальности: “И не изменится здесь ничего во веки вечные… ни-че-го, ровным счетом… ничегошеньки… потому что, по большому счету если, всех это здесь устраивает… абсолютно… так вот… а кого не устраивает, те… — тут он подумал о себе, — те могут… всегда… встать на другую лыжню без проблем…”
Дмитрий Степанович в очередной раз почувствовал удовлетворение от того, что все так легко удалось разложить по полочкам. Он перестроился в правый ряд, вскользь, коротким гудком пугнул чуть не подрезавший его старенький, с промятым левым задним крылом, “Москвич” (почему-то внимание на миг лизнуло номерной знак: 37—11 МОЛ) и затем, еще метров через триста, свернул с кольца по направлению к центру.
Собственно, никакой определенной цели у Дмитрия Степановича сейчас не было; можно было бы, конечно, вернуться в офис и проторчать там до конца рабочего дня, подчищая хвосты, можно было бы вместо этого заскочить в какой-нибудь крупный магазин, купить там приличные чемоданы для себя и для Ирины, хотя, с другой стороны, лучше все-таки сделать это с Ириной вместе… Так что всего правильнее сейчас — все же ехать домой, однако домой Головизнину по-прежнему не хотелось: почему-то казалось, что день кончится, едва за Дмитрием Степановичем захлопнется дверь его квартиры. “Чего там — раз уж выдалось окно, в самом деле — грех не воспользоваться… живой я, в конце концов, человек, или нет… — Головизнин исполнился праведной жалостью к себе, любимому. — Отдохнуть хоть немного… очистить голову от этого говна…” Подумав об этом, он вспомнил вдруг с какой-то поразившей его самого нежностью все те, можно сказать, дополнительные, не омраченные никакими заботами и потому невероятно счастливые дни, редким жемчужным бисером рассыпанные по всей жизни Дмитрия Степановича, начиная со школьных лет: тогда это были последние числа мая, занятия кончались, в любом случае, не позднее двадцать четвертого — двадцать пятого, до наступления лета, до того момента, когда начинал отщелкивать дни за днями неумолимый девяностосуточный счетчик, оставалась неполная неделя — вполне обычная неделя, лишенная, однако, и тени какой-либо обязательности: можно было вставать, когда заблагорассудится, шляться где-нибудь допоздна, никаких уроков, боже упаси… Так же точно по большому счету воспринималось им и время чуть позже, в восемнадцать-девятнадцать лет — в те первые безалаберные студенческие годы, когда он уже ощущал себя молодым здоровым мужчиной, как будто бы контролирующим вполне свое собственное будущее, безграничное и бестягостное, тогда как в настоящем обнаруживал себя способным легко и в исключительно полной мере воспринимать наслаждения молодости, при том что сама молодость начнется еще, по сути дела, только год спустя, чтобы продлиться затем десять долгих лет, до тридцати. Больше всего он любил тогда дни начала сентября, последний, сверхкалендарный подарок минувшего лета, когда до ближайшей сессии было еще немыслимо далеко и можно было без какой-либо оглядки строить планы, все равно какие — ибо все они в равной степени были осуществимы и неосуществимы одновременно…
“Когда это было… первый курс, второй… пятый… и потом — бац!.. будьте нате… с девяти до семнадцати сорока пяти… вынь да положь, что называется… и вшивый отпуск двадцать четыре рабочих дня… все… а еще были какие-то черные субботы сраные, и все как один перлись на работу… попробовал бы кто не прийти!..” Головизнин вспомнил своего самого первого начальника, старшего экономиста по фамилии Сивухин, глядевшего на мир сквозь броневую толщу очков со сломанной дужкой и любившего к месту и не к месту поминать денежную реформу шестьдесят первого года, — этот Сивухин обычно исходил мелким, бисерным негодованием всякий раз, когда Дмитрий Степанович опаздывал хотя бы на десять минут либо когда обнаруживал невыполненными какие-либо свои поручения, невнятные и бестолковые, которые и существовали-то по большей части лишь в его собственной стареющей и дающей сбои памяти. Дмитрий Степанович вспомнил, как, приходя на работу, старался каждый раз проскочить незаметно к своему столу и как, несмотря на это, Сивухин непременно подымал голову, провожая его долгим, укоряющим взглядом. “Вот же, отравлял жизнь… старый пердун… — Головизнин мрачновато усмехнулся. — Где-то он сейчас, а… небось помер уже… а может, и нет… такие зануды живучи обычно… как ящерицы какие-нибудь… ничто их не берет…” Галерея начальников, когда-либо руководивших Дмитрием Степановичем, состояла из дюжины персон, не меньше; всех их он, однако, помнил весьма отчетливо, с некоторым даже душевным трепетом — в котором, впрочем, едва ли был способен сознаться даже себе самому. И лишь по отношению к одному из них, отставному травматологу, решившему попробовать себя на финансовом поприще — под чьим началом Головизнин трудился в неразберихе конца восьмидесятых и которого после полугода совместной работы подсидел бессовестно и изящно, — Дмитрий Степанович испытывал если и не симпатию даже, то, во всяком случае, некоторое подобие снисходительного участия: “Что ж делать, Юра… в конце концов, ты сам виноват… жизнь так устроена, не нам с тобой здесь что-то менять… лучше бы ты сидел в своей поликлинике, честное слово…” Головизнин довольно усмехнулся: “Всякое дело… должны делать профессионалы… так-то, Юра… и деньги крутить тоже должны профессионалы, а не травматологи и не зубные врачи…” Он вдруг вспомнил, что с восьми утра ничего не ел, однако, к вящему своему удивлению, не обнаружил и тени следа нарождающегося аппетита — списав это на нервное напряжение, Дмитрий Степанович решил, что перекусить все же в любом случае необходимо, и уже метров через четыреста, подъехав к ближайшему перекрестку, плавно притормозил возле нелепо-жизнерадостного рядка составленных бок-о-бок трех или четырех обшитых золотистой дюралевой планкой киосков, беззастенчиво сочившихся на всю округу похмельно-надрывным басом Михаила Шафутинского.
Второй по счету киоск радовал глаз помещенным в просвет окошечка куском бежевого гофрированного картона с детски-размашистой надписью: “Горячи Хот-Дог. очень вкусна, да!” Пронзительные запахи кетчупа и дешевого майонеза разносились шагов на пятнадцать во все стороны, проникая даже в салон автомобиля, где, как казалось, безраздельно царствовала подвешенная к креплению широкого панорамного зеркала индийская ароматическая елочка, — Головизнин вышел из машины, взял пиджак, перебросил его на правое переднее сиденье и захлопнул дверцу. По-прежнему несколько озадаченный упорным равнодушием собственного желудка, он заставил себя взять бумажную тарелочку с двумя неестественно розовыми сосисками, лужицей соуса и дюжиной крупных консервированных горошин, ребром пластмассовой вилки отломил кусочек и, макнув в кетчуп, отправил в рот — хоть и без сколько-нибудь внятного энтузиазма, но в то же время и без ощутимого насилия над собой. Здесь следует отметить, что Дмитрий Степанович Головизнин, считавший себя с некоторых пор человеком, заслуженно предъявляющим к условиям собственного быта весьма высокие требования, в том, что касается еды, был в общем-то неприхотлив. Более того, сознавая эту свою гастрономическую неприхотливость, он склонен был считать ее своего рода естественным признаком избранности, причастности к неким современным веяньям не вполне ясной природы, однако, по всей видимости, имеющим самое непосредственное отношение к этике, культуре потребления и искусству строить взаимоотношения с людьми, стоящими на более низких ступенях социальной лестницы. Машинально порывшись в памяти, Головизнин вспомнил, что пристрастился к услугам уличных забегаловок незадолго до развода, лет шесть назад, — почему-то в ту пору ему нравилось возвращаться с работы в домашний ад сытым или почти сытым…
Едва вспомнив о разводе, Дмитрий Степанович тут же внутренне содрогнулся — в мельчайших деталях вдруг всплыли в памяти изнурительные подробности того, единственного у Головизнина, сколько-нибудь продолжительного опыта семейной жизни. Несмотря на прошедшее с тех пор время, воспоминания сохранили значительную долю тогдашней остроты и в целом несли в себе ощущение какой-то крайней нелепости, неестественности всего этого длившегося без малого девять лет брака. Причем данное чувство было настолько однозначным и унизительным, что Дмитрий Степанович не преминул опять ухватиться за спасительную соломинку жалости к самому себе — в который раз он решил, что все это, включая даже сам факт женитьбы на сестре своего однокашника — говорливого без меры, словно сорока, Витьки Маслова — есть проявление навязанной ему, Дмитрию Головизнину, чуждой и недружественной воли. При этом Дмитрий Степанович ни на миг не задумался о возможности какой-либо иной интерпретации происшедшего, равно как и не вспомнил о том, что именно благодаря жене и ее родственникам смог наконец вернуться в Москву и получить неплохое по тем временам место в Октябрьском филиале Жилсоцбанка.
После развода Дмитрий Степанович еще, наверное, года полтора эпизодически встречался с бывшей женой, улаживая имущественные вопросы, — последний раз они виделись в начале восемьдесят девятого, примерно тогда же он окончательно перестал платить алименты дочери. С того времени Головизнин был близок с пятью или шестью женщинами, каждая из которых (за исключением разве что последней, Ирины, именно с ней он планировал отбыть в Австрию) оставалась в фокусе его предпочтений тем дольше, чем меньше была степень ее претензий на собственную сколько-нибудь активную вовлеченность в то, что Головизнин считал своим внутренним миром. В общем, Дмитрия Степановича подобная схема отношений вполне удовлетворяла, что, однако, никак не мешало ему весьма искренне верить в чудесное их преображение в эдакое не-пойми-во-что, едва они, с Ириной вместе, пройдут зону паспортного контроля в Шереметьево. Если б Головизнин был последователен и настойчив в общении с собственной памятью, то в конце концов нашел бы эти ожидания большей частью аналогичными пережитым уже не раз и не два на своем веку, скажем, в шестьдесят шестом, в те беззаботные две недели, нечаянным подарком вклинившиеся между зачислением Дмитрия Степановича, после изнурительных экзаменов, на первый курс института и началом занятий как таковых, либо потом уже, в восемьдесят первом, перед самым переездом в Москву… Однако для подобных ментальных экспериментов Дмитрий Степанович был все же слишком ленив и робок — посему он лишь усмешкой отогнал наметившийся было пунктиром неблагоприятный поворот мысли и, дожевав последний кусок сосиски, довольно решительно сложил бумажную тарелочку пополам, отправив ее затем в изрядно помятый каким-то неведомым и страшным образом синий мусорный бак, вокруг которого постоянно вились откормленные, дюжие осы.
“Что ж… ехать надо, что ли… — Дмитрию Степановичу по-прежнему не хотелось домой. — Вот тоже сказать — большущий город, а время убить нечем… скукота голимая…” Головизнину опять почему-то стало грустно; он вернулся в машину, вставил ключ в замок зажигания, однако вместо того, чтобы тронуться с места, остался сидеть, обхватив обеими ладонями свои колени. И правда, было как-то не по себе. Головизнин, подумав, поспешил, однако, списать все на составляющие кетчупа — такое вроде как бывало с ним и прежде, когда случалось съесть что-нибудь недоброкачественное, и обычно проходило уже через четверть часа…
Он открыл бардачок, долго шарил там, пока наконец не нащупал правой рукой полупустую пачку Bond, суетливыми, неуверенными движениями достал из нее сигаретку и как-то виновато закурил. “Ладно… один разочек — и все… по случаю окончания, так сказать… и больше не буду уже… все…” Дмитрий Степанович бросил курить без малого год назад, чем в душе изрядно гордился — даже в чехарде последних месяцев ему удавалось сохранить верность данному самому себе обещанию, до некоторой степени, впрочем, компенсируя при случае недостаток никотина дешевыми сортами виски и коньяком…
Справившись на две трети с сигаретой, Дмитрий Степанович вышвырнул ее щелчком мизинца в окно, довольно решительно включил двигатель и, пропустив невероятно медленный и донельзя неуклюжий в этой узкой улице желтый двучленный “Икарус”, столь же медленно поехал следом. Через два квартала автобус, размашисто вильнув задней секцией, ушел влево; Головизнин двинулся прямо, однако метров через двести вновь остановился, заехав правыми колесами на тротуар: рядом так же точно было припарковано еще пять или шесть машин, в основном иномарок. Подняв стекла, Дмитрий Степанович вынул ключи и, поставив автомобиль на сигнализацию, выбрался наружу. Стало заметно прохладнее, Головизнин глубоко вдохнул в себя воздух, потянул затекшую от неподвижного сидения поясницу, проверил пальцами наличие портмоне во внутреннем кармане пиджака и, удовлетворившись вполне результатом таковой ревизии, бодрым, чуть ли не прыгающим шагом заспешил ко входу в наспех покрашенную пристройку некогда школьного, по всему, здания, над которым теперь властно нависали задорно переливающиеся всеми мыслимыми цветами, толстые, словно гильзы от “макарова”, буквы:
CASINO
ИГРОВЫЕ АВТОМАТЫДмитрий Степанович вошел вовнутрь, обвел взглядом светящиеся в полумраке агрегаты и, найдя окошечко кассы, направился к нему покупать жетоны…
К дому он подъехал в начале десятого часа. Уже начинало смеркаться; еще раньше, миновав открытый недавно ресторан “Пицца-Хат” на Кутузовском, Дмитрий Степанович включил ближний свет. Почему-то при этом вспомнилось, как когда-то давным-давно, мальчиком, переболев корью, он потом долго, наверное месяц целый, боялся засыпать в темноте, капризничал, изводя родителей…
…Въехав во двор, машина выхватила лучами фар сперва отцветшие уже кусты жасмина, месяц назад наполнявшие все вокруг пронзительным, заставлявшим против воли загадывать что-то несбыточное ароматом; затем по касательной фары скользнули по стриженной в линейку изгороди корявого боярышника, высветили на миг бетонный, кое-где рассыпавшийся до арматуры, однако все еще функционировавший помаленьку фонарный столб, увенчанный синеватой сливой ртутной лампы; после этого правые колеса по очереди — сперва переднее, затем заднее — отозвались, как положено, на всегдашней ерзающей чугунной крышке канализационного колодца, и, уже мгновение спустя, Головизнин остановил машину, как обычно, еле ощутимо уткнувшись колесами в невидимый бордюр. Еще несколько секунд Дмитрий Степанович сидел без движения, затем повернул ключ в замке зажигания, разом погасив разноголосицу зеленых и красных светящихся точек и цифр. В салоне стало темно и как-то чудовищно одиноко. Он вылез наружу, захлопнул дверцу и, пискнув брелоком сигнализации, пошел к подъезду.
Многоэтажный кирпичный дом, заселенный по большей части состарившимися семьями функционеров предыдущей, канувшей в небытие эпохи, смотрел в сумерки зашторенной желтизной равнодушных окон. Головизнин вошел в подъезд, поднялся на несколько ступенек и вызвал лифт, зависший перед тем, по всему, где-то на нижних этажах — пускатель электромотора лязгнул как-то поразительно жестко и громко, словно бы был совсем рядом… В кабине лифта нещадно моргала одна из двух лампочек освещения, ежесекундно погружая все в полумрак. Было как-то томительно-скучно в этой темной неподвижности — словно бы уставший за день лифт двигался вверх с большой неохотцей, гораздо медленнее, чем сотни раз прежде. Скучая, Головизнин переминался с ноги на ногу, безуспешно стараясь сосредоточиться на чем-нибудь — мысли путались, равнодушно скользя по поверхности чувств, едва ли не синхронно с движением кабины по полированным стальным направляющим. Обескураженный этой немочью, Головизнин вдохнул глубоко в себя стоячий, насыщенный сонмом случайных, разнородных запахов воздух, стараясь задержать его в легких: по-видимому, чуть раньше здесь побывала какая-то молодая женщина — Дмитрий Степанович уловил запах дорогого парфюма, попытался представить себе его хозяйку, однако, к удивлению своему, не смог даже и этого…
На площадке седьмого этажа было тихо и пусто, как обычно. Дмитрий Степанович успел с грохотом захлопнуть за собой дверь лифта, успел сделать два или три шага по направлению к двери, прежде чем услышал, как кто-то быстро спускается по лестнице с верхнего этажа. Он обернулся на шум, увидел довольно высокого, чуть сутулого молодого мужчину с длинными черными волосами и, словно бы со стороны, услыхал выстрел за мгновение до того, как уже навсегда перестал что-либо слышать и замечать…
Когда Головизнин упал, черноволосый выстрелил в него еще два раза, почти в упор; затем повернулся и быстро пошел, даже почти побежал вверх по лестнице. Ход на чердачный этаж был открыт благодаря спиленному загодя замку; черноволосый вылез на крышу, аистом, на полусогнутых ногах перескочил на соседний, стоявший вплотную дом и через миг исчез, нырнув в прямоугольный со скосом люк.
Близилась ночь; теплая звездная июльская московская ночь, способная, кажется, что-то понять и что-то простить, но нет — лишь приглушающая память и затягивающая развязки наших чаяний, откладывая их на завтрашний день.
Урок английского
Давний апрельский школьный день — полунемое любительское кино, бесплотный след тарахтящего проектора на распятой наволочке…
В духоте шестого урока — одиноким бесформенным темно-синим айсбергом над четвертой партой у окна — чувствовать, как в текстильной броне пиджака потеют подмышки — глубоко и печально вдохнуть, силясь поймать запах, и, поймав, заерзать на фанерной плоскости стула, немилосердной к ягодицам…
Немало уже изведано, право: если разом закрыть глаза — затем снова открыть широко — затем, пока никто вокруг не видит, зажмурить опять, с силой сомкнув веки, — тогда все поплывет наперекосяк, словно бы становится живое: белая дверь с приколотым двумя кнопками графиком дежурств (две другие давно выпали и выметены вместе с мусором прочь); окна, с осени заклеенные нарезанными вручную полосками пожелтевшей бумаги, из-под которых выбивается уже то тут, то там слежавшаяся, почерневшая вата; четыре соседние парты — две спереди и две справа через проход; висящий на стенке, рядом с портретом Диккенса, красный пластмассовый горшок с чахоточным аспарагусом в железном кашпо, обильно посыпаемый мелом всякий раз, когда кто-то выходит к доске… Кроме того, еще можно легонько надавить на правое веко указательным пальцем — чуть-чуть, не больно, — тогда быстро пойдут цветные круги во все стороны: сиреневые, красные, зеленые, оранжевые — как вывески на улице ночью…
…Противный скрип отодвигаемых стульев разом:
Good afternoon children…
Пауза, затем — хор нестройных голосов, заученно бурчащих в ответ:
Good afternoon, Надежда Алексеевна…
Sit down please…
Вновь стульями елозят по линолеуму пола: садятся.
Attention children!.. Who is absent today? Авдеев?..
Здесь…
Аладушкина…
Цветник ангельских голосов, пробивающихся уже день ото дня во взрослый мир — пробующих себя, срывающихся, уверенных… зачем-то поворачиваешь голову каждый раз, краем глаза успевая заметить похожего на бурундука шального воробушка, залетевшего с той стороны оконной рамы…
Кушевский Слава…
Здесь…
Кушевская Полина…
…интересно, видит ли он нас через двойное стекло?..
Опарина Марина…
…тогда зачем он сюда прилетел?.. наверное, тепло потому что…
Павлов… здесь, вижу… Пархоменко…
…или, может, насекомые выползают какие-нибудь… из щелей там, трещинок разных… муравьи, должно быть, или там пауки всякие… хотя рано еще, холодно все же…
…Мысль пульсирует в мозгу, с легкостью охватывая разноголосицу сущностей…
Родионов… Семенюк… Шаришевский…
Инстинктивно вздрогнув, и с нотками убийственнейшего скепсиса, который и возможен-то лишь в шестнадцать лет отроду:
Я… тут…
(…с неизбежным подъемом интонации на заключительном гласном…)
Яковлев Евгений… здесь?.. хорошо…
Звучным, весомым хлопком закрыла журнал, пальцами взяв за край, кинула его на стол, словно котенка:
Well… Let us check your homework now…
Зашелестели тетрадями то тут, то там, где-то образовался было родничок разговорчика, но тут же иссяк на третьем слове…
Медленно обвела класс взыскующим взглядом. Замерло.
Ага, Макаров… давно вас не вызывала… come here, please…
Отпустило. Опять зародились где-то разговорчики, удрученный Макаров, опрокидывая портфель, подымается со своего места, надувая краснеющие щеки, деловито идет к доске, цепко зажав в руке тетрадь.
Well… проверяем exercise 24…
Вполоборота к классу — юбка выше колен, плотная, на бедрах внатяжку. Красивые ноги.
…ну, что же вы, Макаров… Как будет past participle от глагола lose?.. не помните?.. кто помнит?.. помогайте… ну?.. Микаэлян?.. хорошо… пишите, Макаров: “He has lost his key”…
Совсем уже сникший Макаров нехотя скребет мелом доску: “he… has… lost…”
…Кивнула головой, обернулась к классу. Бежевый, в крупную вязку, свитер обтягивает грудь — вязаные ячейки расширяются, становятся прозрачнее: но отсюда не видно… кажется, это называется машинная вязка… натуральная шерсть или синтетика… если синтетика, то заряжается электростатическим электричеством… хрустящие невидимые искры, когда снимает… проскакивают от свитера к рубашке, трещат… потом снимает рубашку, расстегивает мелкие пуговки — там много мелких пуговок таких, да — потом остается лифчик один… тоже бежевый или белый с кружевами, как в кино показывали — чтобы расстегнуть, она должна вывернуть руки в локтях назад… локти становятся острыми, с ложбинками… было бы даже видно под мышками волосы, если б не выбривала… женщины всегда выбривают волосы под мышками, я знаю — прошлым летом, когда в Лазаревском были, на пляже специально ходил смотреть: одна только была неподбритая, толстая такая, черная баба с золотыми зубами, кукурузу ела постоянно, все вокруг себя загадила…
…садитесь, Макаров… теперь посмотрим, как вы сделали exercise 21… who is the volunteer?.. nobody?.. тогда, Ситников Николай…
…конечно же, когда лифчик снимает, груди опускаются… если не опускаются, то это эрекция… хотя нет, эрекция — это когда они встают сами от возбуждения, а так — просто телосложение, но в старости, конечно же, у всех отвислыми становятся все равно…
…ага… ага… хорошо, Николай… только не drawed, а как будет?.. drawn, правильно…
…а интересно, если б она пришла на урок прямо так… без лифчика и без всего… если б это по программе было положено… один раз хотя бы… сексуальное воспитание учащихся старших классов…
Так… совершенно верно: “I’ve already posted the letter…” что почему?.. почему “the”, непонятно?.. как почему?.. потому, что определенный артикль… так, внимание, в каких случаях мы употребляем определенный артикль?.. а?.. кто помнит правило?.. совершенно верно, когда говорится о каком-то конкретном письме, о котором нам уже что-то известно… а здесь нам известно или нет?.. как нет? конечно, известно… правильно, из вопроса уже известно… теперь поняли наконец?.. всем понятно или нет?.. Николай, тебе понятно?.. отлично, тогда двинемся дальше…
…а еще в седьмом классе на рисовании… когда задавали рисовать человечков… Витька рассказывал, у его братана в Академии художеств на занятиях специально голая натурщица сидит, и все ее рисуют… ей за это деньги платят… Витька говорит, братан обещал даже его с собой взять как-нибудь тоже… хотя врет, наверное, как всегда… а может, и не врет…
Well… now open your dictionaries… откройте ваши словарные тетради, запишем новые слова…
Снова повернулась к доске; взгляд скользит, лаская, вверх — от узкой, филигранной щиколотки, вверх — словно бы охватывая голень, вверх — вверх, замедляясь на бедрах и наконец растекаясь бархатным несмелым объятьем на затянутой в черную юбку, вопрошающей, спелой попке — ватными, дрожащими губами целовал бы и целовал…
…тогда, в седьмом классе, если бы и нам позировал кто-нибудь… с ума бы сошли… тоже по программе, скажем, было бы положено… да… но англичанка не стала бы — не ее предмет… но и не Палитра, конечно же, боже упаси — ее бы все нарисовали как мешок с цементом, это точно (представилось на миг рыхлое, бледное, в синих венозных прожилках тело старой учительницы рисования, носившей на носу большую черную пупырчатую бородавку, представилось и, в отвращении, тут же стерлось напрочь из услужливого воображения)… скорее — из наших девчонок кого-нибудь бы попросили… они в седьмом классе уже были вполне себе… у Светки Голубевой, к примеру, грудь уже тогда что надо — хотя бы и ее, скажем… помню, раньше еще или тогда как раз на физкультуре как-то смотрел, смотрел она стояла у шведской стенки просто так стояла а я смотрел не думая на грудь даже лицо не замечал как будто взглядом ниже просто уперся такое оцепенение просто и все а она сперва не замечала наверное тоже куда-то смотрела я не знаю потом конечно заметила и покраснела но продолжала стоять не уходила потом я уже заметил стало неловко надо что-то сказать но не знал стал придумывать а она ушла раньше. Даже еще думал разговаривать со мной теперь не будет специально подошел на следующей перемене думал проверить думал спрошу что-нибудь как ответит будет ясно обиделась нет стал спрашивать рассмеялась как будто не было ничего…
Шаришевский, what are you thinking about?.. о чем вы задумались?..
…тревога, тревога, утопить в сознании только что лелеянное, два быстрых, молнией, взгляда по сторонам — вправо и вправо-вперед, затем уже поднять на учителя полные достоинства раскрытые широко глаза — вроде бы спокойные и внимательные в полной мере:
Я?.. нет, ни о чем… я ни о чем не задумался, Надежда Алексеевна… я слушаю вас внимательно…
Какое действие мы обозначаем с использованием present continuous?..
Действие… действие, которое… которое продолжается…
Кивнула нехотя:
Совершенно верно… действие, которое не закончено к моменту высказывания и будет продолжаться в дальнейшем… теперь посмотрим, как образова…
Отлегло. Теперь вернуться к прежним мечтам — сладостным, низким, туманным — дидактику сиюминутного бытия мимо сознания пропуская безоглядно-самонадеянно…
…с десяти лет нет с одиннадцати Серега говорил менструации начинаются в четырнадцать но еще раньше можно и потом как им приятно всегда или когда сами хотят только если силой то неприятно или приятно в кино Джек Николсон но там взрослая сам читал в тринадцать родила значит в двенадцать шестой класс у нас еще нет хотя медосмотр отдельно еще раньше до этого оставались одни трусики у маленьких никакой разницы когда начинают уже расти в отдельный освобождают класс еще когда карантин был гепатит всем уколы отдельно тоже…
…I haven’t seen it yet… I haven’t seen…
…а сейчас уже большие совсем взрослые в принципе может кто уже даже но навряд ли хотя не узнать конечно же только про Опарину известно точно она с Ярыгиным из прошлогоднего выпуска ну все знают что у них было и она знает что все говорят и ничего и может сейчас еще но не известно хотя ее подругам известно я думаю и говорили они там трахались вовсю а Ярыгин со всеми бандитами в округе знаком таких девчонки любят почему-то не только Опарина все такие им нравится даже кто хорошо учится все равно а другие нет почему?..
…now open your textbook at page…
…а еще Дениска когда курить ходили в туалете говорил про Людку Пархоменко что он ей будто бы целку порвал месяц назад врет конечно тоже хотя похоже на него в общем-то говорит пришел алгебру делать вместе к ней домой упражнения а там родителей не было в командировке уехали они музыканты ключ от бара забыли спрятать она угостила его что не помню немного отлили из бутылки потом долили водой обратно чтоб не узнали когда вернутся почти тот же цвет красный чуть светлее интересно что может коньяк нет коричневый значит вино хванчкара или нет…
…читаем теперь exercise 13(3), первый диалог…
…потом на диване сидели целовались потом…
…кто хочет?..
…а алгебру так и не сделали само собой…
…Васильев, читайте, пожалуйста… silence, please!..
…а как целка будет по-медицински длинное слово такое как бы церковное не помню…
…stop talking, children!.. Васильев, продолжайте, пожалуйста, мы все вас слушаем…
…Дениска вообще сексуально озабоченный больше всех в классе говорит только об этом всегда даже если другая тема все равно переведет через некоторое время он бриться начал первым еще год назад никто не брился а он уже а теперь конечно уже человек пять не меньше а тогда никого это как-то связано я слышал не помню где слышал потому что половое созревание хотя есть у кого борода не растет вообще никогда не растет до самой старости не растет ну и что же у них дети и все как надо…
…спасибо, Васильев, достаточно…
…еще осенью он журнал приносил в класс там мужик такой смуглый с гладкими волосами зачесанными назад и девчонка белобрысая лет восемнадцать на вид в одних туфлях на высокой платформе он ей в задницу вставил а она оборачивается будто бы хочет сказать что-то а сама глазки закатывает интересно ей больно или приятно или одновременно так бывает не знаю интересно это на самом деле или для съемок только вот бы узнать!..
Well, children, write down your homework… exercise…
Разом скрипнули перья, старательно засопел Антонов во втором ряду; склонив голову набок, едва не касаясь тетради щекой, принялась записывать номера упражнений Лена Аладушкина, в то время как за соседней партой Ромка Авдеев лишь отчеркнул размашисто что-то в учебнике и, с силой его захлопнув, швырнул в сумку…
Все записали?.. Кушевский и Павлов, не забудьте, что на следующем уроке ваша очередь делать доклады…
…Лязгнуло замочками сумок ей в ответ — через мгновение забормотало все, словно бы где-то открыли воду, и вот наконец долгожданный звонок: свобода, Господи, вот же ты, у порога — сумку в охапку и на улицу: домой, домой, прочь…
***
Что еще надо сказать? Теперь, сквозь годы, измельченные в серую пыль, оседающую на зубах подобно заводской копоти в ветреный день, сопоставляя те вельветовые мечты с наждачно-отрезвляющей реальностью, едва ли станет духу разразиться иронией — в шестнадцать лет человек прав уже самим фактом собственного бытия, своим легким, не замутненным даже никотином первых сигарет дыханием, своей особой поступью, когда чувствуешь, как на каждый твой шаг пружинит под ногой земля, побуждая к шагу следующему…
Авдеев, Павлов, Ливенкова — добрая половина вас так и осталась смеющейся фотокарточкой с выпускного вечера — на фоне белокирпичной стены спортзала (краешек завешенного сеткой окна в кадре, даже как будто угадывается баскетбольное кольцо, нет?) — впрочем, о ком-то нам удалось узнать, пробуя, изначально едва ли не наугад, всегдашнюю паутину незримых нитей человеческого общения — кто-то с кем-то дружит по сю пору, кто-то кого-то видел случайно… Впрочем, главное, наверно, то, что все мы сегодня живы, все, за исключением Петьки Маракуца, подорвавшегося на мине в Панчжаширском ущелье еще в восемьдесят восьмом — он и в школе имел репутацию отчаянного…
Ашот Микаэлян торгует недвижимостью, располнел, говорит с одышкой и при этом улыбается улыбкой мальчика, взявшего без спросу из шкафа сладости; Женька Яковлев окончил университет и уже второй год изучает птиц где-то в Бразилии — говорят, делает большие успехи; тихоня Макаров недавно женился в четвертый раз, нянчит очередного младенца — по всей видимости, любит это дело и знает в нем толк…
Светку Голубеву я неожиданно встретил прошлым летом в авиакассах на Каменноостровском — покупала билеты в Адлер для себя и дочери (Аня, восемь лет, непоседа ужасная). Выкурили по сигаретке, потом прошлись пешком до Горьковской. Работает главным бухгалтером в трех небольших конторах разом, второй муж — столь же нелюбимый, как и предыдущий, — ни черта не зарабатывает, но хоть не пьет, и то славно… Всю прошлую осень провела в больнице — что-то с печенью…
Впрочем, и мне похвастать особенно было нечем…
Медицинская сестра Анжела
1.
День начинается и кончается — как-нибудь.
С половины девятого утра два раза перекурить рядом со швабрами — среди щербатых эмалированных ведер, хвастливо скаливших в мир неровные пурпурные буквы: “2-я урология”, “пищеблок”, “приемный покой”… Потом с девчонками пили чай; после — ближе к одиннадцати — суматоха: в приемный покой вызвали сперва заведующего отделением, затем обоих ассистентов, Тамарку Зудину — словом, кто под руку попался…
Все двадцать минут, пока они разбирались в приемном, Анжела сидит без дела на третьем посту, на высоком табурете, поджав под ягодицы правую ногу и болтая левой, — в позе, преисполненной предельной, на ее взгляд, в данной жизненной ситуации дозы служебного безразличия…
Рваным стежком обходит выпачканный краской циферблат беззвучная стрелка под потолком…
Капает вода из крана: кап-кап…
Штукатурка осыпается. Старое здание обнажает серую шершавость стен, впитавшую за десятилетия запах формалина и хлорки, спертый воздух палат, где лежат тяжелобольные, их стоны и расхлябанный лязг облупленной тележки, везущей по коридору безвкусную серую больничную бурду.
— Евдокия Петровна! Вас вызывают на третий пост…
— Аня, глюкозу в одиннадцатую…
…Она как бы дремлет. Как бы слышит все и одновременно не слышит: в сознании застревает какой-нибудь случайный звук, слово, выкрик, какая-нибудь незначащая деталь, попавшая в поле зрения: праздные термометры в банке либо изгиб кислородной трубки под потолком, отключенной еще при царе Горохе… Она как бы дремлет, однако тут же пробуждается к поверхности бытия, едва ее окликнут либо настанет время сделать то-то и то-то. И она встанет, и будет делать свою работу, стараясь не вникать в нее, насколько это возможно, не хорошо и не плохо, как все.
………………………………………………………..
В половине второго требовательным фальцетом взорвался телефонный аппарат в ординаторской:
— Девочки, где Егор Семеныч? Егор Семеныча спрашивают… из Большого Дома… скорее…
Побежали за Егор Семенычем, сорванный с обхода, через минуту явился, нехотя взял трубку и некоторое время слушал, закусив седой с прожелтенью ус, затем зажурчал всегдашним своим непроницаемо-вежливым тоном: “…оценки преждевременны… состояние крайне неустойчиво… ближайшие два или три дня покажут, в каком направлении станет развиваться процесс… Нет, это исключено… нет… надежда есть, конечно… безусловно… да, конечно, были… были и тяжелее… не беспокойтесь… обязательно…”
На том конце чего-то хотели, требовали невнятно:
“… хорошо, можете позвонить завтра с утра… у дежурного ординатора… да, всего хорошего…”
Оборвалось короткими гудками. Еще минуту спустя отделение вернулось в тяжелую неприступность больничного ритуала: врачи, пациенты, болтливые сестры, глуховатая баба Аля на пищеблоке — властную предопределенность его, первозданность не превозмочь никому.
2.
“Родилась в Орске, Оренбургская область. Мать и отец работали на комбинате, потом мать уволилась и стала работать приемщицей в прачечной. После восьмого с Нинкой Кошевой поехали поступать в Ленинград, в медучилище. Нинку не взяли — сказали, и на будущий год никаких шансов. Нет, в Орск не приезжала с тех пор — мать навещает раз в три-четыре месяца, письма пишет. Да, я тоже иногда — но реже. Нинка? Нет, не встречаемся. Вроде здесь где-то, говорят, замуж вышла…”
В прямоугольной (5×7) выемке больничного коридора, рядом со слабогрудым, припадающим на зеленое телевизором — эдакая разлапистая жестяная береза: в кольцах ее ветвей горшки с растениями — вечно холостые лилии, аспарагусы, герань. Фикус в розовом пластиковом ведерке примостился позади сестринского стола — два нижних листа его желтеют отщепенцами… Еще горшок с полуживой бегонией на подоконнике… неизвестно зачем…
“В детстве любила ходить на станцию — смотреть поезда. Считала вагоны у проходящих товарняков — загадывала желания. Глупая. Думала, если попадется последним семьдесят седьмой — принесет мне счастье. Еще нравилось, как колеса стучат. Нет, ничего не было. Ну так, как у всех — после школы целовались в парадняке. Нет, ничего серьезного”.
3.
Пришел милиционер. Арбузной округлостью — незлобивый краснодарский говорок:
— Здорово, девчата… как тут наш больной?.. поправляется?.. а позовите-ка из начальства кого…
Пока искали Егор Семеныча, достал сигаретку, крутил ее меж пальцев:
— Здесь у вас не курят?.. жаль…
С Егор Семенычем беседовал минут пять от силы. Тот все больше качал головой, иногда в конце коридора раздавалось довольно громкое: “маловероятно”, “я более чем уверен”, “несколько дней как минимум”… После, с помощью Зойки Брагиной, краснея и надувая щеки, переписал в свой блокнот что-то из истории болезни.
— Ну вот что, девчата… Мы тут внизу хлопца нашего посадили… будет поглядывать, как бы чего… вы уж его не обижайте… ха-ха-ха… а то знаю я вас — ха-ха-ха… хо-хо-хо…
Очень старательно уложил блокнот обратно в портфель, обвел всех взглядом, явно претендовавшим на некоторую доверительную значительность:
— И еще… если заметите там чего… вот телефончик я написал на бумажке… спросите капитана Родю… или, опять же, если вечерок провести там не с кем, а?… хо-хо-хо…
………………………………………………………
Потом были двое: оба высокие, оба в длиннополых чернильного цвета кашемировых пальто — так, не раздеваясь и не здороваясь, прошагали в кабинет Егор Семеныча: один молодой, в очках — Зойка тут же прозвала его “студентом”, другой, напротив, уже в летах, несколько звериного вида — чуть пучеглазый, с продавленным как бы вовнутрь носом — согласно Зойкиной терминологии — “мясник” или “боксер”. Егор Семеныч беседовал с ними заметно дольше, чем с капитаном Родей, наконец они вышли в коридор, старший достал пачку “St. Moritz”, оба взяли по сигарете и быстрым шагом направились к выходу.
Егор Семеныч появился вслед за ними минуты через две, устало присел на табурет, одной рукой перелистнул несколько страниц в журнале назначений:
— Беда…
Девчонки столпились вокруг, изнуренные любопытством:
— Угораздило нас с этим, из двенадцатой, да, Егор Семеныч?
Он поднял голову, взглянул на всех как бы даже недоуменно:
— Что ж делать… пациент как пациент… будем лечить… одно плохо — друзей у него шибко много… и милиция, и эти… ладно… нам — что: не привыкать — стать…
4.
“…на дискотеке. Да, все парни приносят с собой спиртное, иначе им неинтересно… Потом пошли к нему домой <…> больно сдавил мне клитор, думал, будет приятно… Сказал, что его предыдущей девушке было приятно… Потом еще приходила сама — несколько раз. Нет, ничего не случилось — просто надоело, и все. Нет, ну были, конечно, — как положено — но, в общем, ничего интересного: пришел, ушел… Никто на белом мерседесе в голубые дали не увозил, одним словом… Да, если б заграницу предложили или замуж. А так — нет”.
5.
…С утра уселся на драный, продавленный больными диван, осыпающийся песочными ошметками губчатого поролона: коротко стриженный, квадратноплечий — хранитель тела. Собственное его тело словно бы просилось вон, закованное в пиджак и удушенное вызывающе-пестрым галстуком. “Как на корове — седло”, — брызнула сквозь зубы Зойка Брагина, прошмыгнув мимо.
Уже через полчаса он заскучал. Достал из сумки сотовый телефон, старательно и долго нажимал на нем кнопки:
— Леха?.. это я… да… сижу здесь… да какое… нет, не с кем… ну ладно, пока…
Набрал другой номер:
— Колян?.. Это Юра… чего делаешь?.. встал уже? ну, беги за пивом в одних трусах… га-га-га… А я тут… Седой посадил больницу стеречь… да, и Пашку, и всех ребят… Ну да, где Тихомиров лежит — слыхал, как его прихватило?.. такие вот дела… не, либо окочурится — либо откачают… потом за границу — долечиваться… бабок у них несметно… а тебе кто сказал?.. а-а… что?.. да иди ты… га-га-га… слушай, зна… чего?.. нет, и завтра тоже… нет, Седой составлял… да… ну, ладно… бывай здоров…
Он осторожно положил телефон на диван, кнопками вниз, и, подняв голову, поймал на себе взгляд Анжелы, внимательный, каким дети смотрят на движущихся самих собой кукол либо на зверей в зоопарке:
— Видала такую штуку?.. Хочешь позвонить?..
Анжела пожала плечами.
— Смотри…
Он поднялся с дивана и подошел к столу.
— Нажимаешь сюда… теперь номер…
Анжеле некуда было звонить, она узнала по телефону точное время, прослушала вслед за этим рекламу пиццы (быстро и вкусно: пицца-риф) и вернула трубку хозяину, стараясь придать своему лицу максимум равнодушия.
— Скучно тут у вас…
Она промолчала.
— Давай познакомимся, что ли, а? Тебя как звать, девуля?
Она ответила. Нехотя, худосочно затянулся разговор:
— А этот усатый — это ваш шеф, да?…
— Ага…
— Крутой?…
— Семеныч-то?.. да не, не очень…
— А такая, толстая, — это кто?
— Начмед, Нина Павловна…
— Чудно тут все, я гляжу…
………………………………………………………..
6.
“…да, почти сразу, как узнал, где я работаю. Просил достать ампулы — эфедрин, промедол, сказал — даст пустые взамен… нет, я отказала… не знаю почему, испугалась просто… нет, работа нравится — чисто, тихо; в детстве водили раз на комбинат — экскурсия — до сих пор шум в ушах… да, нормальные отношения — девчонки такие же, как я, — приезжие все, без кола без двора…”
“О деньгах думала, когда девчонки приносили что-нибудь — косметику, тряпки.. так, не особенно… мужик должен деньги зарабатывать, по-моему… вон, у Ирки Синициной — в декабре ей шубу нутриевую подарил, колечко с бирюзой на Восьмое марта — балует ее, одним словом… нет, не замужем… потому и не хочет, наверное… да… нет, в прошлом месяце, например, у Жужки плеер купила, SONY… по дороге на работу слушать, да… в метро… довольна, почему же… хороший…”
“…дети?.. нет, упаси бог… потом когда-нибудь заведу, конечно, как положено… лет в тридцать… я молодая — пожить хочется еще… нет, что вы — у кого дети маленькие, на тех смотреть жалко просто… как папы Карло… в конце концов, не в общежитии же… нет, абортов не было… предохраняюсь, да…”
7.
…Что тому виной — весна или колючий, с легкой долей гари, апрельский воздух петроградских переулков, толкающий к безрассудности, — как бы то ни было, назавтра неожиданно пригласил ее прошвырнуться вечером — благо, очередная смена караула возле двенадцатой палаты в точности совпала с концом рабочего дня Анжелы: в шестнадцать тридцать. Вместо Юрия на протирание дивана заступил теперь долговязый, с туго обтянутым, как у бройлера, черепом, молчаливый Валера.
Анжела переоделась и почти бегом выскочила из клиники. Апрель ударил в глаза забытым за зиму солнцем, искрящимся отблесками недотаявших грязных льдинок, минутных неряшливых ручейков — стояло то неуклюжее время года, когда чувствуешь себя словно бы змеей на пороге линьки, когда невозможно одеться подобающим образом — заведомо будет либо жарко либо, напротив, промозгло: природу чуть лихорадит, она умывается мокрой грязью после зимней белой бездвижности…
…Среди пяти или шести машин, уныло припаркованных во дворе клиники, одна вдруг ожила и, плавно вырулив на свободное от жестяных собратьев место, резко, со скрипом, затормозила перед крыльцом. Анжела легко сбежала по ступенькам, сев в машину, швырнула привычным, как ей казалось, движением на заднее сиденье сумочку:
— Твоя тачка?
— Угу…
Поехали. Распугивая прохожих, вырулили по пешеходным дорожкам на Льва Толстого.
— Классная… Это опель, да?
— Ауди… ауди-восемьдесят… в прошлом году с ребятами две штуки из Германии пригнали. Одну Китаев взял, другую — я…
Машина вывернула на Каменноостровский и, вписавшись в ритм светофоров, легко пошла в левом ряду.
— Курить хочется…
— В бардачке возьми… и мне тоже…
Она достала сигареты, ему и себе, опустила стекло, выдохнула в сторону первую струйку дыма:
— Тепло стало… в отпуск пора… на море…
— В Крым?
— Все равно… ни разу не была… в прошлом году с девчонками собирались вместе ехать, да только разругались раньше времени…
— Когда у тебя отпуск?
— В июле… у нас у всех… коллективный… клинику закрывают…
Они объехали Марсово поле, свернули на Садовую. Когда переезжали Невский, игривой музычкой проснулся телефон: “…да… да, слушаю… да, порядок… едем… в “Европу”, как договорились… все ребята там, да… хорошо…”
— А куда мы едем, Юра?
— Пожрать… в кабак один… на Союза печатников… там все наши…
По Садовой до Римского-Корсакова тянулись черепашьими рывками — час пик.
— Что это у тебя на руке?
— Где… а, это… это — собака…
— Собака?.. У тебя есть собака?
— Да не, не моя… Это Седого собака… Кавказец, маленький еще, щенок, а уже глупый… Седой квартиру купил, обустраивает теперь… на прошлой неделе сантехнику монтировали — меня послал присмотреть за мужиками… прихожу, а там — этот… радостный, сука, хвостом вертит… одиноко ему было, видать…
— Больно?
— А то приятно…
Они свернули на Лермонтовский, и тут же налево — на Союза печатников. Проехав метров сто, Юрий припарковал машину в кильватер новенькой лиловой “мазды”.
— Все… приехали… выползаем…
………………………………………………………..
В полуподвальной невнятности расположился средней руки ресторанчик.
— Здорово уважаемым людям! Как жизнь?
— Привет… Наши где?…
Сквозь параллакс последовательных дверных проемов виднелись чьи-то спины, угол стола стыдливо белел скатертью.
— Вячеслав Николаевич тебя спрашивал…
— А?.. Хорошо… где он — там?..
— Нет, направо… да…
Они вошли в небольшой, на три столика, зальчик, пустой, если не считать молодого человека, увлеченно ковырявшего что-то в тарелочке. Едва он поднял голову, как Анжела признала давешнего “студента”.
— А… добрый вечер, добрый вечер… присоединяйтесь…
Они подсели за столик.
— Рад познакомиться… Слава… — “Студент” чуть привстал им навстречу. — Мы с Юрием — коллеги…
Он слегка грассировал неспешным солидным тенором телевизионного диктора:
— Юра говорит, ты — самая красивая девушка урологической клиники… да, Юра?
Анжела хихикнула:
— А я тебя… я вас узнала… вы приходили вчера к Егор Семенычу разговаривать…
Вячеслав Николаевич едва заметно нахмурился.
— Это наш товарищ… Тихомиров… с нами работает… мы справлялись о его самочувствии, только и всего… не повезло ему, что тут скажешь…
Он подозвал официанта.
— Голодная с работы? Ну, что ж… будем есть?.. пожалуйста, еще два крабовых салата, овощи, жульены с грибами для моих друзей, мне не надо… да… суп не хочешь?.. хорошо… рыбу или мясо?.. ага… да, говядину… пить?.. нам с Юрой — пепси, мы за рулем… даме — пиво… пиво?.. пиво, да… отлично… фруктов каких-нибудь… да, годится… потом кофе… мороженое?.. мороженое будешь?.. хорошо, тогда мороженого не надо…
Откинулся на спинку стула:
— Здесь довольно мило… мы часто здесь ужинаем с друзьями, правда, Юрий?
Юрий выпустил дым и, едва не поперхнувшись от неожиданности, подтвердил:
— Ага… ужинаем, факт…
— После работы тянет расслабиться… весь день в машине мотаешься, — Вячеслав Николаевич описал сигаретой незамкнутое кольцо над столом, — требуется успокоить нервы и все такое…
— А чем вы занимаетесь, Слава?— спросила вдруг Анжела и в тот же миг почувствовала неясную, но все же вполне ощутимую запретность такого вопроса.
— Мы-то?.. Как бы тебе сказать… Ну, в общем, некоторыми аспектами безопасности… инвестиций… крупных коммерческих контрактов… в общем, все это совсем неинтересно тебе, правда, Анжела?..
Принесли пиво и салаты.
— Любишь крабов?.. ешь…
Анжела пригубила пиво. Некоторое время все трое занимались своими тарелками.
— Ну как?.. вкусно, правда?..
Анжела, не переставая жевать, кивнула:
— Да, вкусно… я крабов только сушеных видела… в школе у нас…
Мужчины рассмеялись сдержанно:
— Я тоже люблю… полезно… крабы, креветки, кальмары, кукумарии — очень вкусно, да… у меня друг был, он читал в одной книжке… про китайских мудрецов… они, значит, питались одним только морским мясом… и жили до ста сорока… да… ей-богу, так написано… не веришь?..
…………….. ………………………………………………………….
…От портера она ощутимо захмелела, сознание несколько туманилось, обретая легкость, теряло способность концентрироваться на деталях — она так и не заметила, когда — до жульенов или после — исчез куда-то Юрий, и они с Вячеславом остались вдвоем. Откуда-то играла теперь музыка, есть больше не хотелось — Анжела лениво курила, косясь на едва начатую вырезку:
— А который час уже, Слава?
— Без четверти восемь. Хочешь домой?
Анжеле не хотелось домой. Она оторвалась от созерцания куска мяса, подняла глаза и, придав своему взгляду максимум доступной ей томности, покачала головой. Вячеслав, кажется, понял этот взгляд — он поискал официанта, сделал ему знак и, загасив в пепельнице сигарету, с шумом отодвинулся от стола:
— Кажется, здесь мы уже все съели, правда?.. Поехали куда-нибудь?
Подошел официант. Вячеслав расплатился, лишь мельком взглянув на счет. Встали. Вышли.
………………………………………………………………………….
Начинало темнеть. Давешняя лиловая “мазда” теперь одиноко стояла, прижавшись к поребрику.
Вячеслав включил зажигание, чуть погодя теплый воздух наполнил салон.
— Хорошо… а то я уже начала замерзать понемногу… а куда мы сейчас поедем, Слава?
Машина тронулась с места. Развернувшись, они выехали на Лермонтовский и под правый поворот двинулись в сторону Обводного.
— Слава, вы слышите меня?
— Что?
— Куда мы едем сейчас, Слава?
— А?
— Куда мы едем?
Он вдруг резко затормозил. Анжела по инерции подалась вперед, едва не ударившись головой о стекло:
— Что случилось? Слава, что случилось?
Ей стало страшно. Вячеслав смотрел на нее так, как смотрит на неразделанную тушку продавец в мясном отделе какого-нибудь гастронома.
— Теперь слушай сюда, девочка… и запоминай… Это в твоих же интересах… слушай внимательно…
Он полез во внутренний карман пиджака, достал оттуда что-то и протянул Анжелe:
— Держи..
Она машинально взяла.
— Сделаешь это Тихомирову… внутривенно… вместо чего-нибудь… это безопасно… для тебя… вскрытие покажет ту же самую почечную недостаточность… понятно? Держи еще…
Она снова взяла что-то из темноты.
— …Здесь тысяча… потом получишь еще пять… купишь себе комнату, если будешь хорошей девочкой…
Она хотела возразить, сказать что-то, но речь не повиновалась ей почему-то: зубы, рот, губы дрожали мелкой, бисерной дрожью. Тогда она замотала головой что было сил.
— А-а… пусти… руку… Вы что… делаете… а-а…
Острая стальная боль по-хозяйски пронзила ее всю.
— Успокойся… вот так, хорошо… Еще слушай сюда: сделать это надо завтра… завтра, в крайнем случае — послезавтра… потом он начнет поправляться… поняла? поняла или нет?
Дрожь прошла. Язык, еще минуту назад сухой и неподвижный, мало-помалу обрел свободу:
— Поняла…
— И еще… не вздумай кому взболтнуть… тому говнюку сержанту в приемном покое… нашим ребятам тоже… Юрию, Валере, другим… ясно?..
— Да..
— В действительности, от тебя мало что зависит, девочка… — он, казалось, усмехнулся,— мы, конечно, можем все сделать сами — он словно бы сглотнул слюну, — но тогда ты отправишься, увы, вслед за Тихомировым… я ведь не слишком туманно выразился, а?.. Ты ведь умная девочка, не так ли, Анжела? Все понимаешь?
Он протянул руку к дверному замку, толкнул дверцу:
— А теперь — вали домой… тебе стоит хорошо выспаться сегодня… надо будет — я тебя найду, сама не дергайся… все, пока…
…Оказавшись одна на тротуаре, Анжела некоторое время глядела вслед автомобилю — покуда хватало глаза, затем поправила на плече сумочку, повернулась кругом и быстрым, уверенным шагом двинулась в обратную сторону. Если бы она умела анализировать свои ощущения, то нашла бы их вполне аналогичными испытанным четыре года назад, в мае, наутро после того, как лишилась девственности…
8.
…Свернув на Измайловский, он включил приемник; электронный, бесцветный квази-ритм, ворвавшись без спроса, тут же завладел автомобилем — подчиняя себе все, до последней полости… В эфире царила попса — Вячеслав долго колдовал с кнопками, пытаясь найти что-нибудь поприличнее, затем сдался — переезжая канал Грибоедова, он едва не протаранил старенький утконосый “фольксваген-гольф”, непостижимым образом выросший поперек пути, — кто-то бородатый, разъяренный что-то кричал ему вслед…
“Правил не знают… козлы… — Он смачно и витиевато выругался. — Покупают права, фраера нестриженые…” Он свернул направо и сбавил скорость. Осторожно, с включенными фарами, почти ощупью петлял из переулка в переулок, пока не выскочил неожиданно на залитый огнями проспект. Метров через двести он остановился, вышел из машины. Неумело насвистывая “Show must go on…”, поднялся по ступенькам украшенного мигающей гирляндой разноцветных лампочек подъезда… решительно надавил дверную ручку…
………………………………………………………
Беломраморная лестница в два пролета возносилась на второй этаж и там уже растекалась широкой площадкой и далее — анфиладой залов — направо и налево. Откуда-то оттуда — издалека — доносилось фортепьяно, изредка — голоса…
Вячеслав миновал двух набычившихся охранников, поднялся на один пролет, туда, где возле столика, увенчанного вазой с фруктами, сидел грузный, немолодой уже человек, восточные некогда черты его лица теперь заплыли излишними жировыми отложениями и вдобавок проступали каким-то хроническим нездоровьем — то ли печень, то ли что…
— Вечер добрый, Нариман Ашурбекович…
— Здравствуй, здравствуй, Слава… Ну как?
— Порядок!.. Я в нее верю, как в собственную маму, — она сделает… как надо…
— А если дурить начнет?.. — Нариман Ашурбекович улыбнулся едва обозначенной гримаской сочувствия.
— Подстрахуем через Каманина… как обычно…
— Ладушки… ну, иди отдыхай… есть хочешь?..
— Не-а… сыт… проветриться надо… Борис здесь?..
— Да… налево, там… иди, поговори с ним…
Он шутливо ударил его кулаком в грудь.
— Иди, иди… Балда…
………………………………………………………..
В ту же ночь Тихомиров скончался сам. От острой почечной недостаточности.