Из воспоминаний.
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2001
Александр Александрович Кривоногов — родился в 1914 г. в г. Сарапуле (Удмуртия). Окончил Сарапульский сельхозтехникум, затем сельхозинститут. 30 декабря 1937 г. был арестован по обвинению в контрреволюционной агитации и пропаганде по ст. 58.10, ч. I УК РСФСР. В феврале 1938 г. осужден на 4 года лишения свободы и 1 год поражения политических прав. В апреле 1938 г. приговор был отменен по причине его “мягкости” и военным трибуналом Забайкальского военного округа был вынесен новый — 7 лет лишения свободы и 3 года поражения политических прав. Освобожден 30 декабря 1943 г. До июня 1947 г. находился на Колыме. В 1954 г. получил справку об амнистии за первый срок. Полностью реабилитирован в июле 1989 г.
Работал агрономом в МТС Алтайского края, ст. агрономом Облсортсемпрома, директором совхоза “Накоряковский” Нижнесергинского района. В 1991—2001 гг. работал председателем областной ассоциации жертв политических репрессий. Живет в Екатеринбурге.
Из воспоминаний
Из колымского дальнего края
Шлю, голубка, тебе я привет,
Как живешь ты, моя дорогая?
Напиши поскорее ответ!
Я живу близ Охотского моря,
Где кончается Дальний Восток,
Я живу без нужды и без горя,
Строю новый стране городок.
Когда кончится срок приговора,
Распрощаюсь с колымской тайгой.
И на поезде, в мягком вагоне,
Я примчусь, дорогая, домой!
Песня. Музыка и слова заключенных с Колымы
“Пятьсот веселый” — так прозвали поезд из множества товарных вагонов, где в каждом были сооружены двойные нары на 36 человек. От станции Каменка (порт Находка) нас оказалось более двух тысяч человек на эшелон; сопровождающим до Москвы специально выделили желдорслужащего. Все мы едем с деньгами — аккредитовали, но, кроме свежего лука и прошлогодней картошки, купить на остановках нечего. Расходуем запасы с Колымы: сухари, консервы, чай. Эшелон движется вперед. В Омске стояли долго: решался вопрос, по какой ветке пускать состав. Наконец определились: Курган—Шадринск—Синарская—Свердловск—Казань—Москва.
Наш путь, начавшийся от Тихого океана 26 июня 1947 года, завершен. 12 июля мы в Свердловске. Солнечный день. С небольшим багажом добрались на улицу Первомайскую, дом 57, квартира на втором этаже. Звонка нет, привязана вожжевая веревка, дергаем. Дверь открыла старшая сестра Мария.
— Где мама?
— Ушла… Получили от вас денежные переводы, может, что-нибудь покушать купит. У нас — нечего. Карточки.
Побежал в город, на углу улицы Обсерваторской (ныне Бажова)… мама! Идет с сумочкой, смотрит под ноги, будто ищет что-то. Мама, милая мама! Я целую тебя, ты плачешь, не стесняясь людей. Ноябрь 1936 — июль 1947-го, вот мы и вместе. Теперь мы всегда будем вместе .
Осенью 1936 года призывали весь 1914 год рождения и половину 1915-го. 6 ноября надо было явиться к 9 часам утра в военкомат г. Сарапула. Из родного села мы уходили вместе с Толей Шамшуриным, моим товарищем. Толя с мамой, тетей Сашей, пришли к нам в пять часов утра. У нас уже все тоже были на ногах. Напились чаю. Поговорили, тетя Саша заплакала — она оставалась совсем одна: мужа похоронила года два тому назад.
Василий Федорович, или, как его по-уличному прозвали, Вася-Котыш, часто собирал возле своей невысокой избенки на два окна народ и читал вслух разные книги. На всю Заречную улицу он был единственным грамотным человеком. По-своему он был смел и решителен. Было нам с Толей лет по 12—13, поспорил как-то его отец с мужиками и в престольный праздник Петровдень залез через проем колокольни на купол церкви. Затем по железной лестнице, идущей к кресту, забрался туда и, обхватив ногами стойку креста, опустился вниз головой. Высота колокольни нашей церкви была тридцать шесть сажен (более 72 метров). Народу на площади собралось много, были и мы с Толей. Смотрели, задрав головы вверх, кто охал и ахал, а несколько женщин, перекрестившись, ушли с площади, меж собой говоря: “Все равно бог накажет!” Прожил он после этого лет десять, вступил в колхоз, был избран членомправления, организовал специальный машинный двор, где были сосредоточены все машины от простой до сложной. Заболел он тяжелой болезнью водянкой, врачей не признавал, ребятам и жене сказал: “Человеку чтоб умереть, приходит одна болезнь, и от нее никуда не денешься. Вот и ко мне она пришла. Толька, учись, на что склонен, корми мать”. Хотел еще курить попросить (курил он свою махорку с огорода), но не смог, скончался.
Вслед за тетей Сашей заплакали мать и меньшая сестра Нюся, мы скорей попрощались, взяли котомки и вышли из дома в темноту на двор. Пошли рядом, и что за притча, как будто что-то предчувствуя, мы заплакали, слезы лились так сильно, что застилали глаза.
“Дорогая мама! Не верь никому, кто скажет тебе, что я преступник. Нет. Это случайно, временно, скоро разберутся, я дослужу свой срок в любимой Армии и вернусь домой. Получу профессию, как и обещал тебе после смерти отца. Буду работать агрономом и вкусно-вкусно кормить тебя”.
В один из дней я подошел к женщине, машинисту на лебедке.
— Вы вольная?
— Да .
— Можно я передам письмо матери?
Спрятав письмо в кофточку, она исполнила мою просьбу. Через две недели пришел ответ:
“Дорогой сынок, это тебя посадили белочехи, они убили твоего отца, издевались над нами. Но придет час расплаты, я напишу Михаилу Ивановичу Калинину.
Помнишь Федора Степановича Молокова, который провожал тебя в военкомат? Его тоже арестовали, Екатерина поехала с жалобой в Москву.
Не горюй, сынок, правда на нашей стороне”.
Подписывалась она всегда оригинально: Анна Ивановна, товарищ Кривоногова.
На транспортере мы работали на пару с капитаном инженерных войск Мединским: сбрасывали лес, идущий со знаком “К” — крепеж шахт. Я прочитал ему письмо вслух. Он заплакал: “А у меня и матери нет, никто обо мне не узнает. Я из детдома, в Харькове учился по комсомольской путевке…”
В лесоколонии работали до осени, нас готовили на длительный этап. Однажды к одному из заключенных — Леониду Александровичу Жужневу — приехали на свидание жена, сын Толя и дочь Галя. Дело было во второй половине дня. Нас всех свели в одну колонну, посадили на траву. Тех, к кому пришли с передачами родственники, отвели в сторону для встречи. Они бросились друг другу на шею, целовались, плакали. Жена Жужнева и мать Коли Псарева напекли ватрушек и блинов для раздачи “военным”: знали, что у нас здесь никого нет, никто нам ничего не принесет. О! Какое же это было наслаждение — поесть домашней пищи из рук русских матерей.
В Сарапуле нашей команде присвоили номер 1748. Меня назначили начальником команды. Все были комсомольцами, и почти все имели среднее образование. В ночь на 7 ноября выехали в Свердловск и в первый день Октябрьского праздника были в центре Урала. Я забежал к старшей сестре Марии. Вместе покушали праздничный пирог, и я вернулся на вокзал. Утром 8 ноября мы получили маршрут на Киров. Там нас встретили лейтенанты с малиновыми петлицами. Значит, мы в пехоте. А как мне хотелось в кавалерию, куда я был приписан в первую медкомиссию. Дальше проследовали в городок Слободский, где и началась наша с Толей армейская служба. Все мнедавалось легко. Особенно строевая подготовка, уставы и политзанятия. За боевые успехи и политподготовку я был награжден книгой И.В. Сталина “Вопросы ленинизма”. К концу ноября нас переобмундировали в темно-зеленую форму с бархатными петлицами и красной окантовкой, это был новый род войск. Впоследствии нам стало известно, что наш батальон входит в состав седьмой мотомехбригады, центр и штаб ее — г. Киров. В том же году в Москве состоялся восьмой чрезвычайный съезд Советов, который принял новую конституцию, названную Сталинской. Отныне открытое голосование за избранников народа было похоронено навсегда.
Наша третья рота размещалась на третьем этаже старинного казарменного здания. Внизу пищеблок. Небольшой военный клуб.
Редкий день проходил, чтобы в газетах не сообщалось о каких-то чудовищных заговорах в стране или вредительстве. Все это нам говорили и читали на политзанятиях. Я стал принимать участие в художественной самодеятельности, постоянно ходил в библиотеку, любил читать все и обо всем. Я обратил внимание на особое расположение ко мне работника военного
клуба, красноармейца Свешникова. Он постоянно общался со мной, нахваливал мое общее развитие, находил необходимые мне книги, выводил в город для знакомства с девушками из педтехникума и очень хорошо играл на гитаре. Как оказалось, это был осведомитель НКВД.
Вскоре меня назначили руководителем политбесед пулеметного взвода. Темы каждый раз были разные, в основном, сообщения из газет о право- и левотроцкистских блоках. Заканчивались статьи опубликованием приговоров Военной коллегии Верховного суда под председательством армвоенюриста Ульриха. Фамилии приговоренных были мне знакомы: из жизни, из истории партии, из печати. Это были руководители краев и областей, видные военачальники, герои гражданской войны, деятели партии и Советского государства.
Шел 1937 год. Двадцатилетие Советской власти. Я вспомнил 1927 год. Тогда я был еще учеником школы крестьянской молодежи в селе Гольяны (Раскольниково), что на берегу реки Камы. Однажды мы с ребятами играли в снежки и вдруг увидели, как со стороны Сарапула медленно, то попарно, то в одиночку, движутся несколько мужчин, все они были бледные, обросшие. Остановились отдохнуть, их окружили любопытные. Один из них рассказывал: “Тюрьма закрылась. Михаил Иванович манифест издал. Одна охрана осталась там. Теперь, говорят, будет только исправтруддом. Вот что значит новая власть. Хотят, чтобы в государстве жилось весело и радостно, без тюрем и камер… вот здорово…”, — и замолчал.
Так с тех пор я и жил мыслью, что наша народная власть покончит с преступниками, а тех, кто не подчинится нам, будет немного. И из исправительно-трудовых домов, работая под надзором и учась правилам нашей жизни, они будут выходить честными и добрыми людьми…
Никто не смыкает глаз. У всех в памяти ночь 27 января. Вечером, не дав никому поужинать, нам всем приказали одеться. По коридору Особого отдела слышны беспрерывные шаги, стук прикладов. Открывается дверь, входит комендант, в руках две стеариновых свечи. Мы все встали. Он зло посмотрел на Масловского и Верходонова: “Вот вам по свечке, зажгите перед смертью”. Все замерли. Комендант открыл двери, вдоль стен коридора до самого выхода стояли бойцы в полушубках, в руках винтовки без штыков, дула направлены в нашу сторону. Команда. Руки назад, выходим. Пошли по одному, в конце коридора открывается дверь в сени, там снова бойцы и задний открытый борт грузовой машины. Запустили туда, два охранника, собака.
Ночь холодная. Команда. Двинулись машины. Куда? Неизвестно. Ехали долго. Остановка. Команда. Выходим по одному. Снег, огромной высоты сопки, вдали в низине мелькает огонек какого-то здания. Нас выстроили в шеренгу, позади — стрелки с собаками. Подошел комендант, молча прошел, при свете фар посмотрев почти на каждого. Остановился недалеко от меня. Я почувствовал запах водки. “Сейчас перед вами будут расстреляны два изменника. Они долго не признавались, но от нас, чекистов, не вырвешься. Рекомендуем каждому, кто еще не подписал протокол следствия, сделать это. Запирательство, увертки скорее приведут к этим сопкам , чем в тюрьму. А о воле и не думайте, не для того вы арестованы!”
Молчание. За что такие страдания? В это время машины развернулись, и сноп света уперся в подножье горы, куда повели двух человек в нижнем белье, без головных уборов, руки связаны сзади. Они что-то говорили, нам было непонятно. Лишь окрики стрелков и коменданта были слышны четко. Оказалось, это были ребята-корейцы, красноармейцы из-под Хабаровска. Обвинялись в измене родине. Вдруг они громко заговорили на своем языке, а затем запричитали и даже как будто завыли. Некоторые из тех, кто был постарше нас, безусых бойцов, отворачивались, всхлипывали. Собачий лай, крики, треск выстрелов. Все. Одну машину оставили. Нас без машины гонят вниз, туда, где виднелся огонек. Здесь ввели в большой барак, раздели и запустили в баню. Кое-как помылись, надели прожаренное белье, повезли нас в Улан-Батор. Эту ночь никто не спал.
А с утра появилось в два раза больше следователей. Допросы, угрозы, оскорбления, снова допросы, без пищи, без воды. Многие, чтобы кончить эти муки и надеясь на справедливость, подписывали все, что им подсовывали следователи.
В апреле 1937 года стало заметно, что часть готовится к эвакуации: шла деятельная работа на всех складах. Первогодников готовили к принятию Военной присяги. Первого мая все молодое поколение войсковых подразделений, входящих в состав седьмой мотомехбригады, было сведено в роты и экипажи и доставлено в г. Киров на принятие присяги. Командовал парадом начальник штаба бригады, рапорт принимали председатель Кировского крайисполкома Легконравов и командир бригады полковник Никитин. Легконравов читал текст присяги, мы слово в слово повторяли ее. По площади торжественно неслись звучные, ясные, четкие слова:
— Я, сын трудового народа…
И хором заканчивали:
— Если я, сам или по чьему злому умыслу, отступлю от этого торжественного обещания, то да будет моим уделом всеобщее презрение, и да покарает меня суровая рука революционного закона…
Времени — часов одиннадцать. Один час до Нового года. За столом — следователь Белан, за другим — Картмазов, вид жуткий: как будто лица нет — только белый череп с глазами. Меня посадили на стул у стены. Белан, глядя в упор, спросил:
— Так ты не знаешь, за что попал сюда?
— Нет.
Он открыл папку какого-то дела и прочел: “Ты обвиняешься в измене родине, в шпионаже в пользу одного из иностранных государств, контрреволюционной агитации, а также в распространении пораженческих настроений”. В голове зашумело, я потерял сознание. Затем компресс и голос надо мной: “Уведите его”. В камере я очнулся быстро. Остальные спали. Наступил Новый, 1938 год.
Много времени занимались на плацу. Нам было видно здание штаба, и мы стали замечать, что туда все чаще и чаще стали приходить люди в форме НКВД. Затем один — некий Бобров — был закреплен за нашей частью. К двадцатым числам июня 1937 года занятия были сокращены, и вскоре после этого организовали комиссию, в составе которой оказались командир нашей роты Манин, политрук Николаев и кроме других военных два человека в форме НКВД. Каждый военнослужащий строевым шагом входил в комнату, где располагалась комиссия, и докладывал о себе. После просмотра личного дела вошедшего председатель командования военного округа спрашивал: “С желанием ли переходите в мотомехчасть?” Затем объявлял о переводе в маршевый батальон и поздравлял с успехом по службе. По-другому все случилось со мной.
Явившись по всем правилам и доложив о себе, я обратил внимание, как один сотрудник НКВД быстро написал какую-то записку и подал председателю. Тот прочел, посмотрел на меня и произнес: “Вы свободны”. Я вышел. В скором времени началось формирование команд в эшелон. Меня и Толи в списках не было. Через день мой товарищ был откомандирован в Чебаркуль, и больше я его никогда не видел.
Узнав о том, что оставлен в запасном пехотном батальоне, я сразу же пошел в штаб к майору Ермолаеву. На вопрос о моих родителях рассказал всю правду: отец погиб после жестокого избиения белочехами (били за то, что сын Иван служил в дивизии В. Азина), а мать — активная женщина, первая красная делегатка на селе. Майор посоветовал написать ходатайство на имя командующего войсками Уральского военного округа комкора Гарькавого, что я и сделал. На следующий день дежурный по штабу сообщил о моем зачислении в команду мотомехчасти с отъездом из Слободского.
В полной боевой батальон повзводно вывели на железнодорожную станцию. Здесь — формирование эшелона, прощание. Начальник эшелона — старший лейтенант Литвинов. Но что это? В форме политрука роты вдруг вижу уже знакомого сотрудника НКВД Боброва. Значит, едет с нами…
В поезде — политинформация. Тема: “Командующий войсками Уральского военного округа, комкор Гарькавый, вызванный в Москву, боясь ответственности перед народом и партией, покончил жизнь самоубийством”. Командир нашей бригады полковник Никитин и полковой комиссар Гаврилов — тоже враги народа.
В восточной части коридора, на месте тюремной церкви, появилась камера без номера, которую так и назвали — новая. Двери с волчком, по стенам — сплошные нары, в бывшем алтаре — расположение нар полукругом. Каждый день она пополнялась людьми. Занимали места под нарами и на полу алтаря. Старые, молодые, в бывших краснозвездных шлемах, в шапках-ушанках, однажды даже впустили прилично одетого москвича в кепи из серого каракуля. Кого только тут не было. Местные жители, забайкальские казаки, инженеры, техники, мастера со строительства Улан-удинского вагоноремонтного завода… Людей осуждали спецколлегии, военные трибуналы. Многие же попадали сюда вовсе без суда и следствия — по доносам и спецдокументам, по постановлениям “тройки” (НКВД, общественной организации и прокуратуры). Человека вызывали в одну из комнат при тюрьме или Особом отделе НКВД, зачитывали постановление и давали расписаться. Здесь не нужны были протоколы следствия, заседания суда; здесь не действовал кодекс и его статьи, а были введены литеры с самыми различными значениями:
АСА — антисоветская агитация,
КрА — контрреволюционная агитация,
КрГ — контрреволюционная группа,
КрД — контрреволюционная деятельность,
КрТД — контрреволюционная троцкистская деятельность,
КрЦГ — контрреволюционная церковная группа,
КрСГ — контрреволюционная сектантская группа,
СВЭ — социально-вредный элемент,
СОЭ — социально-опасный элемент,
АУДГ — активный участник диверсионной группы,
ПШ — подозрение в шпионаже, служба у белых,
УкрН — украинский националист.
Эшелон шел на восток. Вот уже позади сибирские города и реки. От станции Карымская повернули на Маньчжурскую ветку. Оловянная, Бырка, станция Борзя, остановка. Место расквартирования — сопка Безымянная. Прибыл новый командир бригады полковник Фекленко, и нам объявили, что мы вступаем на территорию Монгольской Народной Республики.
На одном из политзанятий политрук рассказал нам, что бывший командующий Забайкальским военным округом Грязнов арестован как японский шпион, а вместо него назначен командарм второго ранга Великанов. На следующий день в воздухе показался самолет из Читы, через час после его приземления была объявлена тревога. Командиры отделений получили приказ о сдаче в финчасть советских денег и комсомольских билетов всего личного состава. Журналы посещаемости и дневники — сжечь. Затем в боевом порядке мы двинулись по азимуту к границе Внутренней Монголии. В Дзамин-Удэ мы обосновались всерьез и надолго. Заглублялись в землю, выкладывали стены из дикого камня. Жили мы в собственном военном городке, а вблизи в юртах расквартировались монгольские цирики (солдаты).
Наступила монгольская зима, декабрьские ветры с песком, иногда поднималась буря такой силы, что необходимо было прятаться в укрытие. Служба шла.
В один из дней, когда мы были на политзанятии (что-что, а они у нас не срывались никогда), раздался выстрел, а следом за ним крик. Все бросились туда. На площадке, где шла чистка оружия, лежал боец с окровавленной ногой. А вот что произошло: отделение вернулось из ночного наряда и, как и положено, чистило оружие; когда один из бойцов поставил на сошки пулемет, одна нога его оказалась у конца дульной части ствола. Проверяя затвор, он нажал на спусковой крючок и ранил себя. Бойца положил в госпиталь, куда постоянно с допросами стал ездить энкавэдэшник: допытывался, кто настроил парня на самострел или членовредительство. Вскоре после выздоровления бойца куда-то увезли, больше мы его не видели.
Однажды ночью к нам втолкнули двух заключенных, очень похожих друг на друга: остриженные седые волосы, бледные лица. Долго молчали, потом попросили воды. Они были приговорены к расстрелу. Перед арестом работали эти люди в Заготзерне, обнаружили амбарного клеща, сообщили. Нашелся человек, сумевший доказать, что сделано это умышленно, в целях вредительства. Руководители республиканского уровня, кладовщики и лаборанты были арестованы.
По тому же поводу оказались здесь строители Улан-удинского вагоноремонтного завода. Они обвинялись в том, что построенный ими завод непременно рухнет во время его пуска, разрушив все, что в это время будет находиться в цехах…
По радио и на собраниях в части началась подготовка к выборам кандидатов в депутаты Верховного Совета СССР. Наша часть должна была голосовать за командующего войсками Забайкальского военного округа Великанова. За несколько дней до голосования к нам в часть прилетел помощник командующего ЗабВО и объявил, что… Великанов — враг народа. Вместо него тут же была выдвинута кандидатура бригадира тракторной бригады МТС Читинской области Ольги Мутиной. 12 декабря 1937 года выборы состоялись.
Жестокие холодные декабрьские ветры. В караулах стоим, надев башлыки, на глазах очки, защищающие от пыли. В один из таких дней группу военнослужащих нашей части, в том числе и меня, вызвали в штаб бригады. Состоялась беседа о необходимости дополнительной подготовки комсостава в школах ускоренного типа. Отобрали успевающих бойцов (конечно же, все — члены комсомола). Попал и я.
Начались ежедневные занятия с полной нагрузкой. Успеваемость была высокой — учились с удовольствием! Но наступило 30 декабря…
В 10 часов утра в класс, в котором мы занимались, вдруг вошли четверо: начальник школы — старший лейтенант Литвинов, уполномоченный Особого отдела Бобров, дежурный по части и боец артдивизиона. После команды и рапорта меня и бойца другого взвода Галкина отвели в отдельную часть казармы, туда, где стояли наши кровати. Бобров спросил меня: “Где твоя переписка?” Я обомлел. Какая переписка? С кем? “Не притворяйся!” — и он начал обыскивать мою постель, рыться в чемодане, в карманах обмундирования. Однако ничего, кроме письма матери и книги И.В. Сталина “Вопросы ленинизма”, не нашел. “Одевайся теплей, — скомандовал Бобров, — ехать далеко”. Надев полушубок, валенки, ватные брюки, я, в сопровождении всех прибывших, пошел на кухню. Там дали хлеба, мяса и несколько кусочков сахара. Военный интендант Кислухин убеждал меня взять как можно больше пищи, но ничего не хотелось, аппетит пропал. Повели нас с Галкиным в Особый отдел, где уже ждала грузовая машина и два конвоира. В кабину сел Бобров. Прощайте все…
Ночью мы были в Улан-Баторе. В одном из кабинетов Особого отдела на глазах у Боброва и следователя Седельникова с наших гимнастерок были срезаны петлицы, а со шлемов — звезды. Затем отвели нас в одну из комнат. Осматриваюсь. На полу — человек пятнадцать, никого из них я не знаю. Говорить разрешают вполголоса. Сидеть, вставать и ходить — только с разрешения охранника, только по одному и только с заведенными назад руками.
Утром следующего дня в нашу “камеру” пришел начальник Особого отдела мехкорпуса Иванов. Он поздравил всех с наступающим Новым годом и пожелал доброго здоровья. Затем подходил к каждому и спрашивал, в чем нуждаемся. Жалобы сводились к одному: скоро ли скажут, за что мы здесь оказались. Из всех подследственных один Апрелков Алексей знал, что он “шпион из Китая”, все остальные считали произошедшее с ними каким-то серьезным недоразумением.
Ночью после допроса меня подозвал охранник: “Послушай, если ты с кем-нибудь говорил о политике или слушал сам, лучше сознайся, а то будут бить и пытать, и все равно распишешься. А если сознаешься сам, судить будут мягче”.
“Боже мой!” — подумал я. — Так это все на самом деле. Меня за что-то будут судить. За что же? Неужели за то, что меня научили грамоте, что я много читал, многим интересовался. А проводя политучебу, разъяснял товарищам, что им было непонятно”.
В последующие дни меня постоянно вызывали на допрос, все время были разные следователи и ни один не был одет в форму НКВД. В один из таких вечеров допрашивал следователь в форме инженерных войск. Он поспрашивал меня, ничего при этом не записывал, у него было, видимо, другое задание — продержать подследственного на стуле до одиннадцати часов. Поздно ночью пришли следователи Картмазов и Белан. “Мой” воентехник сразу же вышел. Белан прошел к столу, а получереп Картмазов вынул папиросу и подошел ко мне:
— Встать!
Я встал.
— Ближе к голландке!
Я был второгодник срочной службы, курсант, нам разрешали носить короткую стрижку. Картмазов вынул спичку, зажег и поднес к моим волосам. Ему понадобилось несколько спичек, чтобы провести ими от моих висков до затылка. Мне было стыдно за них, следователей НКВД, что же они делают! В то время как Картмазов развлекался с моими трещавшими от огня волосами, Белан молча не сводил с меня взгляд. Наконец ему надоело. Он прыгнул ко мне, как кошка:
— Что ты хочешь скрыть от нас? Ведь мы знаем, что это ты в курилке рассказывал, как Ленин относился к Троцкому. Ты отвечал вместо политрука на вопросы о том, много ли у нас в стране врагов. Лучше сознайся сам, напиши все, и мы тебя отпустим.
Я никак не мог собраться с мыслями. Начал вспоминать. На одном из занятий Алексей Галкин, осужденный вместе со мной, задал вопрос: “Кем был Троцкий в гражданскую войну?” Я ответил: “Председателем Реввоенсовета республики до М.В. Фрунзе, а затем стал предателем партиии за это был выслан за границу”. Неужели этот мой ответ и есть причина ареста? Неужели в ЭТОМ и состоит мое политическое преступление? Тут я вспомнил совет охранника. Как только я сознался в том, что “вспомнил”, следователь Белан посадил меня за стол, далнесколько листов чистой бумаги и ручку. Я начал описывать. Белан принес чай с сахаром и кусочек хлеба. Картмазов тут же исчез. Дальше все шло по давно отработанному плану. Написанный текст отбирали. Заводили дело. Заполняли протокол допроса, где четко записывались вопросы и отшлифованные ответы на них. На каждой странице личная подпись подследственного. Далее — заключение об окончании следствия. Решение прокурора о предании суду Военного трибунала. Перевозка в “черном вороне” в приготовленные камеры. Знакомство с делом, подпись, полутемная бревенчатая хибара — камера. Несколько человек на нарах бесшумно освобождают место. Ложись и жди суда. Горечь, боль, обида. Рыдаю. Все вокруг молчат…
В феврале 1938 нас с Галкиным привезли в небольшое здание, где заседал Военный трибунал Особого отдела мехкорпуса. Председатель трибунала — военюрист 1-го ранга Ефимов. Седой, пожилой человек, на груди орден Боевого Красного Знамени. Члены трибунала, секретарь. Привели политрука нашей роты Николаева и бойца Быданцева. Увидев нас худыми, обросшими, они побледнели. На вопрос, могут ли они добавить что-нибудь по нашему делу, оба ответили отрицательно. После этого спросили и нас:
— Признаете себя виновными в контрреволюционной агитации?
Я сказал:
— Разве мой ответ на вопрос Галкина о том, кем был Троцкий в гражданскую войну, это агитация?
Ефимов немного помолчал, а затем ответил: “Вы знаете это по книжкам, а мы — лично и достоверно”. И, тяжело вздохнув, добавил: “Время сейчас такое, понимаете, поэтому вы получите срок”.
Приговорили нас по статье 58, п.10, часть 1 УК РСФСР. Меня — к четырем годам лагерей и одному году поражения политических прав, Галкина — к пяти годам лагерей и двум годам поражения.
Вечером одного из февральских дней 1938 года бортовая машина ЗИС-5 повезла 20 сужденных из Улан-Батора на родную землю. Комендант Особого отдела сопровождал нас до пограничного города Кяхты. Под утро нас передали начальнику пересыльной тюрьмы. На двух человек булка хлеба. Идем в тюрьму. Остановка. Не принимают — нет мест. Вся тюрьма и коридоры забиты заключенными. За что арестовано столько людей? Красноармейцы, окружившие нас, объяснили, что это осужденные по общей, как они шутя называли, крестьянской статье. По этой статье попадали в тюрьмы люди из сел и деревень.
Утром колонна в 10—15 машин (примерно человек 300) отправилась в Улан-Удэ. В нашу машину попали мать с дочерью. Они молчали, закутавшись в шали.
Знаменитая Верхнеудинская тюрьма тоже оказалась переполнена. Мужчин ввели в камеру. Судя по нарам, она была рассчитана человек на 25, поместили же нас там 69 человек: на нарах, под нарами, на полу между нарами. Неприкосновенное место в углу — параша. Мать с девочкой поместить было некуда, их втолкнули в темную комнату без света, где хранили половой инвентарь.
Началась тюремная жизнь. К нам, красноармейцам, относились с уважением, кроме того, мы были очень молоды, и нас по-отечески жалели. Нам никто не приносил передачи, от родных и знакомых мы были далеко. Ели каждый день одно и то же: 600 граммов хлеба, один раз в день баланда — жидкий суп с капустой, кипяток. Рядом со мной на нарах расположились братья Игумновы, Алексей и Николай. Из дома им прислали жирной муки. Они называли ее по-своему — “затеркой”. Когда ее смешивали с горячим чаем, получалось очень сытное блюдо: поджаренная с маслом мука растворялась и давала необыкновенный вкус.
Из чего состояла наша жизнь в тюрьме? Рассказы, воспоминания, молчание. Курить давали легкий табак в больших пачках. После того как содержимое было поделено и обертка из-под табака попадала в руки кому-нибудь из грамотных заключенных, на ней писалось прошение прокурору СССР А.Я. Вышинскому. Писали о несправедливости и незаконности ареста, думая, что Вышинский об этом не знает.
Интеллигентная часть камеры, экономя крошки хлеба, лепила шахматные фигурки: играли в шахматы, даже турниры объявляли.
И, конечно, постоянно хотелось есть. Скучали по книгам, газетам, но все это было недоступно, запрещено.
30 апреля 1938 года в камеру вошел дежурный и объявил, чтобы мы с Галкиным готовились с вещами на выход. Мелькнула шальная мысль: завтра 1 мая, может быть, в честь праздника решили выпустить? Ребята порадовались с нами вместе, тепло проводили.
На тюремном дворе принял нас охранник караульного помещения и повел к воротам тюрьмы, а там сдал лейтенанту административной службы. За ним вошли мы в красный уголок тюрьмы, где в полном составе восседал Военный трибунал Забайкальского округа 11 механического корпуса.
— Помощник военного прокурора Забайкальского военного округа Винокуров опротестовал приговор Особого военного трибунала за мягкостью наказания. Сегодня ваше дело пересматривается. Что можете добавить суду?
Мы онемели. Приговор вынесли быстро.
— Галкину Алексею 8 лет лагерей и 3 года поражения политических прав, Кривоногову Александру — 7 лет и 3 года поражения.
Когда мы вернулись в камеру, все смолкли. В скором времени подобная трагедия повторилась для многих. У кого был срок 3-4 года, получил до 5-7, кто имел 5 — до 8, кто больше 5 — до 10 лет.
Теперь мы законные этапники с длительными сроками. В середине мая началась сортировка на работу. Я попал в Заудинскую колонию лесокомбината. Большие бараки, каждому койка. Работать в гавани на боне, ловить на транспортере лес и после бракеража сортировать по его значению; пиловочник, телефон, телеграф, шахтная крепь, дрова.
Сентябрь. Медосмотр, баня, смена белья. Тюремные камеры набиты битком. Завтра утром на станцию Улан-Удэ. Отправка по этапу. Куда? Последняя прогулка по двору тюрьмы, видим новый пристрой: мест не хватает. Прошел слух, что всех руководителей Бурятии арестовали,мужей отправили в Иркутскую область, жен — в одиночки улан-удинской тюрьмы, детей — в детприемники.
Утро. Загремели дверные засовы. Камеру за камерой выводят на тюремный двор, разбивка по вагонам, посадили нас на землю. У тюремных ворот стрелки-конвоиры с синими петличками, овчарки — наше сопровождение до вокзала. Весь двор заполнен заключенными. Впереди венгерский, цыганский ансамбли. От пожилого Шаркози до мальчика по имени Маир. Команда: “Встать!” В колонне по шесть человек выходим из ворот тюрьмы. За нами следом — колонна охраны. Улица. Боже мой! Сколько народа: женщины, дети. Плач, причитания, одна женщина подошла и попыталась передать корзиночку и узелок, охранник оттолкнул женщину, корзина упала в пыль. Колонна разрезает поток провожающих и, подгоняемая охранниками, стремительно движется вперед. С каждой минутой людей становится все больше, все это похоже на морской прилив. Но вот и все. Перрон оцеплен охранниками. Синий верх фуражек, красный околыш — это войска “родного” НКВД. Нас подвели к эшелону товарных вагонов. Два маленьких окошечка с решетками, у двери железный желоб для испражнений, двойные нары с той и другой стороны вагона, ровно по 36 человек в вагон. Когда эшелон был заполнен (а было нас около полутора тысяч), охрана тюрьмы построилась и ушла. К каждому вагону встали по два охранника НКВД. На перрон ринулся народ, у всех в руках узелки, баночки, крыночки для передачи. Вдруг приказ: “Передача продуктов заключенным запрещена!” Женщины с детьми вставали на колени, умоляли принять посылочку сыну, мужу, брату, хоть что-нибудь. Начальник конвоя стоял как каменный. Один из наших, Коля Псарев, увидев мать, закричал: “Мама, не надо, они все равно не поймут, прощай!” Команда закрыть вагоны, последние приготовления, паровозные гудки. В путь. Чита, Иркутск, Уссурийск, Хабаровск, Владивосток. Нас везут на Колыму.
Этап привели в транзитный лагерь. Длинные бесконечные деревянные бараки. Через каждые 10—12 — свободное место, сюда выводят партии, подготовленные к дальнейшему следованию — на этот раз в трюме парохода. Беспрестанно идут переклички, каких только названий этапов я не услышал: Ленинградский, Орловский, Харьковский, Новосибирский, Улан-удинский, Красноярский, Московский, снова Ленинградский — и так до вечера. Много оказалось врагов у нашего народа, идут люди, нет им числа. Но не всем суждено добраться до Колымы. У подножия сопки огромный ров, в котором навсегда остались заболевшие в пути.
5,5 тысячи человек принял пароход “Джурма”. За месяц делает он три рейса с заключенными. В год — примерно 150 тысяч человек. Начало навигации — апрель-май, конец — декабрь. В трюме познакомился с симпатичным человеком, инженером Крузбергом. Он плыл на Колыму уже во второй раз: однажды вывезли его в Москву, думал — освободят, оказалось, дополнительный допрос и очная ставка с доносчиком.
На седьмые сутки “Джурма” прибыл в бухту Нагаева. Здесь уже колымская погода: пронизывающий ветер, на сопках снег. Мест в транзитном городке не было, поэтому до утра мы расположились в клубе. Утром дезобработка, и получаем колымское обмундирование: шапки-ушанки, длинные телогрейки — бушлаты, теплые брюки на вате, валенки. Расформировка по группам, присвоение номеров — и в барак: ожидать вызов на новый этап. Здесь тоже осталось немало больных. Меня подозвал азербайджанец Чай-оглы: “Сынок, я умираю, возьми мое одеяло, оно на верблюжьей шерсти, теплое”. Рядом с ним лежал умирающий грек Велонас, он тоже хотел мне что-то сказать, но не успел — нас уже позвали в машину. Едем по колымской трассе, серпантин дорог, сопки, сопки, кругом снег. Ночью остановка. Утром рано погнали через болото. По кочкам идти очень тяжело, у каждого из нас чемоданчики, вещмешки. Многие не выдерживали — бросали свое оставшееся от дома добро. Шли мы с утра до вечера, 9 километров. Вот наконец и “дома”. Лагпункт Лаглахтах (по названию реки). Барак разделен на две половины: в одной — бытовики (бандиты, убийцы, воры), в другой — контрики. У них — большие окна, лампы и у каждого топчан; у нас — узенькие окошечки, коптилки и двойные нары. Состав лагпункта: дом охраны, столовая, барак деревянный и два брезентовых, баня, ремонтная
мастерская, пекарня, карцер. Так, переходя с этапа на этап, добрались мы до главного и окончательного, целью которого была прокладка дороги от колымской трассы на Эльгенуголь.
Начальником УСВИТЛ (Управление северо-восточных исправительно-трудовых лагерей), к которому мы принадлежали, был полковник Гаранин, “великий” реформатор. Первым его преобразованием стало введение 16-часового рабочего дня. Тех, кто не выполнял норму, арестовывали, допрашивали, судили, добавляли срок или расстреливали. Расстрелами Гаранин любил заниматься самолично, особенно часто получали такой приговор попавшие на Колыму без суда и следствия, получившие вместо статьи какой- нибудь литер (КрТД, КрД и т.д.). Тем, у когозаканчивался срок, Гаранин тут же его продлевал, быстро находя для этого повод. К тому времени, когда приказом И.В. Сталина и Л.П. Берии на Колыму был послан комиссар госбезопасности И.Ф. Никишов, в лагерях уже накопилось огромное количество людей с “гаранинским” сроком. И несмотря на слухи о его разоблачении и аресте, эти люди отбывали наказание, увеличенное минимум на 5 лет. А многие из них даже не вернулись домой, оставшись навечно в холодной земле Колымы.
Ноябрь—декабрь на Колыме — время тихое, когда не понимаешь, есть ли на свете солнце: все кажется, что продолжается холодная, суровая ночь. Слышишь в темноте голос старосты и охранников: “Подъем! А ну, контрики-фашисты, выползай!” Старостой лагеря был бывший работник милиции из Ворошиловграда по фамилииКарунный, отбывал срок по 109-й (злоупотребление власти). Он любил открывать дверь в барак, чтобы заходил холодный воздух, мы в полутьме одевались, Карунный же стоял с дрыном в руках и бил по спине зазевавшихся. Выскочив на улицу, мы протирали глаза и щеки снегом, затем шли в столовую. После завтрака нас выстраивали на улице, читали раскомандировку лагерю. С ноября по февраль она состояла в основном из одних и тех же работ:
— звено Ткача бурить землю под могилы;
— звено Габриеля — расчистка котлована под могилы;
— звено Образцова поделка гробов;
— звено Щербакова — в похоронной команде…
Ежедневно в небольшой командировке умирали по 3—5 человек. Падали на грунт прямо в забоях, везя тачку. Умирали в бараках, не поднявшись с нар. Причина — непосильный каторжный труд при холоде 48—54 градуса. Диагноз — дистрофия.
Перед тем как захоронить, мертвецов поленницей складывали в карцер. Затем работник УРЧ (учетно-распределительная часть) надевал на шею каждому бирку, где были написаны фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок. Поскольку трупы были окоченевшими, снять отпечатки пальцев было невозможно. Для осуществления этой процедуры необходимо было их “разморозить”. Тогда пальцы свободно примут черную мастику, и отпечатки останутся на специальной карточке, именуемой “Архив 3”. Вот на эту-то работу (перенос трупов из карцера на полати в мастерскую, где снизу стояла раскаленная печка) старший десятник Кузнецов подобрал меня и шахтера из Донбасса Щербакова. Меня из жалости: я был молод и таял с каждым днем, а Щербакова за то, что он молчун. Щербаков всегда брал мертвеца за ноги, я — за голову (Щербаков головы боялся), перетаскивали на полати, когда он оттаивал, сообщали об этом работнику УРЧ и старосте. Они снимали отпечатки, после чего мы уносили труп снова в карцер. После похоронная команда, в сопровождении охранников и лагерного старосты, увозила трупы к траншеям на специальных санях, куда впрягались по 4—6 человек. Бывали случаи, когда при списании заключенного в “Архив 3” находили неточность отпечатков пальцев, тогда приезжали на место захоронения, раскапывали траншеи и по биркам проверяли вновь.
Жизнь на командировке шла своим чередом. Однажды рано утром нас погнали корчевать мелкий березняк для территории под склад взрывматериалов. Мороз был градусов 58, пока мы шли к месту работы, не заметили, как обморозились. Оттирать было поздно. Особенно сильно пострадали я и бывший начальник политотдела Цибриковский. Возвратились в лагерь, в медпункт. Поражение оказалось настолько серьезным, что нас освободили от работы. На лице образовались раны, их промыли раствором марганца и забинтовали. Как раз в это время приехала специальная комиссия. Хорошенько осмотрели нас и признали, что еще один месяц жизни здесь может стать для многих последним: настолько все были истощены. Вскоре после этого мы “переехали” на рудник “Кинжал”, километров в тридцати от колымского шоссе. Лагерь большой. Добротные бараки. Просторная столовая, при входе в нее каждый выпивал мерку разведенного настоя кедрового стланика — от цинги. Работали заключенные здесь бурильщиками, взрывниками, крепильщиками, забойщиками, откатчиками. Нас встретили и развели по баракам, где, не веря своим глазам, мы увидели хлеб, оставшийся после обеда. В другом бараке — то же самое. С голодухи наелись так, что к утру многим стало плохо.
Сначала меня определили грузчиком в бригаде Шпренгеля. Кормили хорошо, и очень скоро я, видимо, приобрел формы, достойные для работы в шахте — лесогоном. В зиму 39—40 гг. на ключе “Стремительный” началось строительство обогатительной фабрики. С “Кинжала” выделили 180 человек, в их числе оказался и я. На этом лагпункте было порядка больше, а в революционные праздники даже давали отдых; и только тех, у кого были наиболее “опасные” преступления, сажали на время праздников в карцер. Одним из таких “особо опасных” считался бывший проректор Института красной профессуры Е.Н. Семенов. Работавший кузнецом Корней Шпаковский часто в шутку спорил с ним: “Семенов! Если ты коммунист, то почему зовут-то тебя Евлогий? Ведь все Евлогии — попы!” Завхозом на стройке был Александр Иванович Малашенков. Он жалел нас, особенно тех, кто был помоложе: подберет группу, придумает небольшую работу, а потом кормит всех белым хлебом и чаем со сгущенным молоком. “Пейте, ребята, — говорит, — жульнический чай”. Почему “жульнический”, объяснил нам позднее. Оказывается, воры-жулики, как дикие волки, долгое время могут быть голодными, пока что-нибудь не украдут. Но уж когда попалась добыча, едят сытно, с аппетитом.
В 1940 году фабрику построили. Работников раскидали по Колыме. Я попал на прииск Утиный, на берегу реки Колымы. Здесь не чувствовалось лагерной жизни. Небольшая группа заключенных занималась ремонтными работами. Часть группы обслуживала пионерский лагерь, двое стариков даже работали поварами, поэтому с питанием в это времяпроблем у нас не было: ели отменные блюда, а самое главное — пили настоящий компот. Но скоро сезон закончился, а вместе с ним и наше благополучие; и мы попали на Хетинский горнорудный комбинат.
В один из дней, когда я был в забое с тачкой, ко мне подошел довольно пожилой человек и спросил:
— Говорят, ты хорошо грамотный?
— Да, — ответил я.
— Пойдем со мной.
И повел меня в раскомандировку, где сидел начальник участка А.А. Стариков.
— Вот, нашел себе заместителя, — сказал приведший меня.
Оказывается, он выполнял обязанности старшего технарядчика, скоро у него заканчивался срок, и поэтому было необходимо найти себе смену. Стариков тут же решил меня испытать. Задание было таким: оповестить всех начальников промприборов о предстоящей оперативке, при этом каждомубыло назначено свое время. Я очень постарался выполнить поручение и даже ужесточил всем условия, назначив явку на пять минут раньше. Стариков похвалил меня, и с этих пор я стал старшим технарядчиком горно-эксплуатационного участка комбината Хета.
Наступил июнь 1941 года. Как-то с очередным поручением шел я к конторе производственного участка, вдруг навстречу мне попался заключенный Эдильштейн. Он быстро проговорил: “Война! Германия напала на нас!” Заместитель начальника комбината Спиридонов запретил слушать радио, и мы несколько дней не могли узнать, что происходит в СССР. Но дня через три к нам приехал начальник Дальстроя И.Ф. Никишов и в окружении вольнонаемных и заключенных заявил: “Война покажет, кто нам враг, а кто друг”. Радио включили по всем баракам. Спиридонова убрали из лагеря. Для поощрения победителей соцсоревнования был учрежден деревянный переходящий щит, а вместе с ним на бригаду или звено выдавали живого поросенка, которого тут же забивали и варили суп. Лагерники работали с подъемом: понимали, что родине, как никогда, нужен металл. Прошло немного времени, и вся Колыма стала питаться хлебом Канады, мясными консервами и колбасой. Колыма давала золото, олово, пушнину.
В 1943 году по всем лагпунктам развесили постановление о снижении сроков наказания. В списке лагерников была и моя фамилия.
Время шло. Наступил день, когда мне выдали пачку махорки и удостоверение о выбытии из лагеря Хета. Утром 31 декабря 1943 года я был уже в Оротукане, в Управлении кадров. Направили меня экономистом по труду в оротуканский завод горного и обогатительного оборудования, жить устроили в двухэтажное здание, в комнату, где кроме меня жили еще трое бывших зэков.
Трудились днем в учреждении, а вечером в клубе им. Татьяны Маландиной проходили репетиции, спевки. Вскоре я даже стал бессменным конферансье всех концертов.
А на Колыму шли этапы… Прибыли и к нам на Оротукан. Это были девушки, осужденные за отказ явиться на особые работы, перейти с предприятия на предприятие. Годами не знавшие связи с женщиной, забывшие ласку жен и любимых, заключенные искали случая познакомиться с девушками. Но в первый же месяц произошла трагедия. Охранник по фамилии Мельник присмотрел красивую девушку — Валю Беляеву. Не давал ей прохода, но она отвергла его, потому что была у них любовь с заключенным Копытенко, учетчиком лагеря. Мельник следил за ними и, когда увидел их вместе, застрелил обоих.
Конец войны. Амнистия. На одном из вечеров в клубе я познакомился с милой девушкой из Пензы. Вот ты, судьба моя, где нашла меня! Очень скоро я дал телеграмму маме, и она благословила нас. В 1947 году мы с Раей получили разрешение выехать на материк. В июне пароходом “Феликс Дзержинский” отплыли из бухты Нагаева и через шестеро суток уже были в бухте Находка, где увидели полузатонувший пароход “Дальстрой” и берега в зеленом убранстве.
На Михайловском кладбище Свердловска сохранилась и действовала церковь. Мама попросила меня сходить и прослушать обедню, поставить свечи Спасителю. Прихожан было так много, что все входы и выходы в храм были открыты; служба была слышна всем находившимся у церкви. На душе было светло и спокойно. Я стоял вместе с сотнями молящихся, слушал священные песнопения и плакал, глядя на ухоженные могилы под белоствольными березками, вспоминая о тех, кто закопан в мерзлую землю, в траншеи без креста и последнего “прости”, кого никто и никогда не навестит, не поклонится праху отца, сына, брата, мужа. Вечная память тебе, многострадальный русский человек. Мы, оставшиеся в живых, поклонимся за всех вас распятию Христа.