Фрагменты романа
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2001
Фрагменты романа
С Петром Сульженко мы
знакомы ровно 25 лет. В сентябре 1976
года мы оказались на первом курсе
филфака УрГУ в числе 5—6
сочинителей-парней на 70 девчонок, и
это обстоятельство заметно
повлияло на формирование наших
судеб — и бытовых, и, так сказать,
творческих. Петя (пол-Екатеринбурга
величает писателя просто Петей),
уроженец Киева и Кавказа,
полуэстонец-полуукраинец, писал
прозу — роман “Конналлинн” (“Лягушачий
город”), чем поразил не только наше
уральское заснеженное воображение,
но и вызвал однажды ревность (вместе
с отрицательным отзывом) в классике
“туземно-экзотической” прозы Ф.
Искандере.
А время шло, и “Конналлинн” то
замирал, забывался, а то вдруг снова
всплывал в памяти, отрывки из
старого романа звучали по
эстонскому радио или появлялись на
страницах российских газет и
журналов.
Сегодня Петр Сульженко живет в
Кирове—Вятке (в Абхазии — война и
разруха), но его литературная
родина — Екатеринбург (как-то с
Петром, начиная наш изустный роман
о Свердловске, стали соавторами
известной фразы: “Свердловск —
город портовый: в нем море водки и
море баб”). Написанное на Урале (а
прошло уже добрых двадцать лет
после появления на свет рассказов
“Маэстро”, “Похороны” и “Усы”)
вернулось в “Урал”. Надеюсь, что “Лягушачий
город” будет скоро (ну, скажем, лет
через двадцать—тридцать) завершен,
а пока давайте приглядимся к его
фрагментам.
Ю.К.
Историческая справка
В 1883 году по приказу колгского графа Штембока землемером Цусимским была разделена земля волости на мелкие участки с целью увеличения их количества. Последствием этого были: повышение ренты, ограничение пастбищ, повышение налога на рыбную ловлю, запрет охоты, запрет на рубку леса. Все эти максимально ограниченные жизненные условия побудили народ на поиски лучшей жизни. В 1883 году в газете “Eesti postimees” (“Эстонский почтальон”) была опубликована статья Редзольда, где хвалебно описывались пустующие земли на Черноморском побережье, в окрестностях городов Сухуми и Сочи. Статья была зачитана народу на Рождество, и это послужило первым толчком для переселения эстонцев на Кавказ. Общее собрание обсудило неизбежность переселения и выбрало ходока, которым стал Линдвест Юганес из села Ара. Он был снабжен доверенностями от 62 семейств и деньгами на путевые расходы по 1 рублю с каждой мужской души. Он выехал в феврале 1884 года и вернулся в марте того же года со всеми необходимыми документами и разрешениями от властей Черноморского побережья на обоснование поселения площадью 2400 десятин необработанной земли на 62 семейства, с некоторыми льготами: например, стоимость проезда до места назначения была снижена до 1/4 от тарифной.
Для постройки жилья была обещана ссуда в размере 40 рублей. В течение лета 1884 года будущие переселенцы продали свои хозяйства, собрали все необходимое (в том числе хозинвентарь), получили от губернатора необходимые документы на выезд. Выехали 1 ноября на специально отведенном поезде для переселенцев до Новороссийска, где пересели на пароход и 19 ноября ночью причалили в Адлере, откуда до места назначения нужно было добираться более 10 верст по непроходимым чащам, болотам и рекам. В Адлере, при содействии начальника округа г-на Краевского, переселенцы со всем своим скарбом, на казенных лодках, были отправлены под село Веселое (где проживали молдаване) и на завербованных у них подводах с бычьими упряжками были доставлены в село Веселое и распределены по домам до весны 1885 года. Весной 1885 года на территории бывшего поместья помещика Сирвеса (земля была казенной) были выделены земельные участки в пределах 14 десятин на каждую семью, которые административно стали подчиняться сочинскому округу. В селах были выбраны старосты из переселенцев. Пять лет переселенцы налогами не облагались.
Вероисповедание эстонских переселенцев большей частью было лютеранское (частично православное). Лютеранский пастор, раз в год, приезжал из Новороссийска навестить свою паству. А в селах, на месте, обязанности священника по совместительству исполнял школьный учитель. Учитель работал на казенном окладе и пользовался школьным участком. Из-за отсутствия церкви церковную службу проводили в школе. За это каждая семья платила по 20 фунтов кукурузы в год и деньгами, с села — 150 рублей. Для общих расходов села деньги с жителей собирал староста. Первыми постройками у эстонцев были традиционные срубы и обязательно паровая баня при каждом дворе. Для изготовления полотна сеяли лен, из него пряли и ткали ткань. Земли сначала корчевались и обрабатывались вручную, позднее тягловой силой служили быки и лошади. Пахали плугами, привезенными с собой, а остальной хозинвентарь изготавливался из дерева на месте. Например, швейная машинка, сделанная руками местного умельца Каська Антсона, была изготовлена вся из дерева, а иглой служила колючка. В начале 1906 года поселенцы приступили к строительству народного дома (клуба). Как истинные любители пения, в 1891 году организовали хор. В 1892 году был организован духовой оркестр. Организовали и футбольную команду. С 1909 года представители сел Сальме и Сулев (на реке Псоу), Эсто Садок (Красная Поляна, над Адлером) и Эстонка (под Сухуми) участвуют в Певческих праздниках в Таллинне. В 1984 году села Сальме и Сулев отпраздновали свое столетие.
Там, где остались храмы, усыпанные замшелым хламом, можно найти убежища ползучих гадов. Там витает незримый дух лиц, забавных и настороженных, нередко попадаются и рожи, ну, а если хорошенько приглядеться, третьим оком, то можно заметить злые морды. Их сдержанный оскал наводит тоску, присыпанную вековой пылью, впрочем, как только начинают хрустеть под вашими башмаками камешки и осколки черепицы, — они прячутся, поскольку шум им вреден. Нужно лечь на спину, закрыть глаза, и тогда появляется надежда, что они к вам привыкнут, тихонько опустятся неподалеку и будут водить хоровод, а как надоест, будут кричать и ругаться, только не каждому дано их услышать…
Здесь все время происходят странные вещи. Мне трудно их иногда понять, но они по-своему привлекательны, и со временем некоторые стали легендой. Можно было начать еще с римлян или с греков, но, мне кажется, мы все в какой-то мере достойны, даже без притязаний, стать легендой. Дело не в этом. Они появились удивительно тихо, всего около сотни мужчин и несколько женщин. Конналлинн проснулся и изумился, и долго еще в воздухе витал отпечаток раскрытого рта и выпученных глаз. Сначала они ничего особенного и не делали, копошились у своих палаток, кажется, среди них были дети. Из кизиловых прутьев плели корзины, огромные прочные корзины, похожие на перевернутые китайские шляпы. Когда привезли шпалы и навалили горы щебня — дело стало проясняться. Пронесся слух — китайцы будут строить железную дорогу.
Конналлинн все еще не опомнился, но, когда в первый раз прозвучал колокол, кое-где прыснули в кулак (смеяться громко было не принято, да это было и небезопасно). Завсегдатаи таверны “Хитрый Ханс” заработали челюстями, хищно пережевывая и пересуживая все новые и новые факты. Да дело, наверное, не в том, что не было тяжелой техники, не в том, что китайцы малы и худы, просто сам факт их присутствия в Конналлинне и перспектива появления железной дороги были не безопасны для слабонервных, не привыкших к драматическим эффектам и крутым поворотам жизни конналлиннцев, все погрузилось в какую-то нервозную, полумистическую, на уровне старушечьих шептаний, атмосферу, и к концу первой недели ажиотаж обволок всех: от откровенных паникеров до признанных умниц. Детей прятали от китайцев, словно от прокаженных, и даже обвал в ущелье Семерки воспринялся как событие исключительное, не поддающееся осмыслению, с намеком на темные силы, неведомым образом пагубно влияющие на размеренный, привычный уклад жизни. О китайцах перестали говорить вслух и только, когда необходимо было очень, говорили “они” тоном, уместным только в том случае, когда говорили о “них”. Самые незначительные, ну, может быть, слегка необычные случаи, получившие огласку (а при теперешнем положении всему придавали особое значение), были пронизаны особым мрачным фатализмом. Судите сами: школьный учитель Ким… И опять новое подтверждение общей тревоге — фамилия-то оказывается китайская! Так вот, Ким, хромой и свирепый “англичанин”, ходил между рядами парт, приволакивая ногу и, время от времени, резко поворачиваясь, рявкал: “Стоп токинг”. В конце занятий, на прощание, поигрывая тяжелой тростью, как всегда (все было в порядке вещей), напоминал о запрещении посещать школьникам в вечернее время различные заведения вплоть до синематографа. Не говоря уж (упаси господи) о таверне “Хитрый Ханс”. А вечером, после “Тарзана”, толпа шокированно подвывала: на огромной старой смоковнице, перепрыгивая с ветки на ветку, резвился пьяный, ополоумевший (что, впрочем, одно и то же) Ким. В гул толпы иногда врывалось его пронзительное “стоп токинг!”. А закончилось это печальное зрелище вообще страшно: учитель замер, держась обеими руками за ветку, и, подняв бледное лицо к луне, издал такой протяжный и тоскливый вой, с нотками непередаваемой животной грусти, что Конналлинн содрогнулся от рыданий, собаки забились под дома, а с пожарной башни упал шест. Кима сняли и под глухие всхлипывания и причитания унесли домой. Китайцы работали, угощались ласточкиными гнездами и дождевыми червями и, кажется, ни о чем не подозревали. А по Конналлинну между тем ползли слухи. Появился какой-то нищий, ходил по дворам, постукивая бамбуковой палкой. Он был похож и на черта, и на монаха. Молча протягивал руку и ждал. Здесь его до этого никогда никто не видел. Все это было в порядке вещей, но опять же до определенного момента. Нищий попал к Луизе, а Луизе, надо сказать вам… впрочем, слушайте дальше. Будучи с похмелья и не в духе, она закричала на нищего, затопала ногами, а он впервые произнес то, что потом повторил весь Конналлинн: “Все, что ни сделаешь плохого, — все против тебя!” Луизе не намерена была долго разговаривать и спустила собаку, но пес, словно загипнотизированный, жалобно заскулил и, пятясь задом, скрылся под крыльцом. Луизе в порыве негодования бросилась в дом и проворно сделала (куда и дрожь в пальцах делась) бутерброд с маслом и крысиным ядом, покрыла сверху горчицей (для вкуса) и с гримасой умиления выкатилась на крыльцо, но нищий исчез. “Ничего, придет”, — сообразила Луизе. Бутерброд был водворен на полку в кухне. И нищий пришел опять, повторяя: “Все, что ни сделаешь плохого, — все против тебя!” Луизе собаку спускать не стала, а соорудила улыбку и бросилась за бутербродом. (О, Каин, имя твое в веках!) На полу в комнате сидела полоумная бабушка, странно притихшая. О,человеческое неверие! О, несчастные глупцы! “Все, что ни сделаешь плохого, — все против тебя!” Бутерброда не было. Я не смеюсь, честное слово, впрочем, sapienti sat!
Китайцы творили чудеса, когда нужно было забить сваи для моста через реку, они мотыгами прорыли новое русло. Затем, став плечом к плечу в несколько рядов, перегородили реку. В это же время в корзинах приносили и приносили щебень и вываливали за спинами у державших воду; пробегавшие порожняком утрамбовывали то, что насыпали. И выросла плотина. Конналлинн сник и насторожился до невозможности, все ждали чего-то неотвратимого, впрочем, об этом — в другой раз…
Сентябрьским
полднем на мосту через Устричный
ручей встретились две похоронные
процессии. Событие само по себе
примечательное уже потому, что
рождались в Конналинне редко, еще
реже умирали. И наличие двух
покойников в городе несколько
нарушало размеренный ток жизни
горожан. Итак, две процессии
медленно выползли на мост и
остановились друг против друга.
Надо пояснить, что одного покойника
везли на хуторское кладбище, в горы,
а другого — на городское. Впреди
хуторской процессии шествовал с
крестом на плече Потс Нарк.
Навстречу ему с крестом выступил
городской кузнец Нугис. Обе группы
замешкались, повозки с покойниками
остановились, въехав на мост. “Стакан
есть?”— приветливо осведомился
Потс Нарк, приветствуя кузнеца
старинной шуткой могильщиков. “Проваливай
своей дорогой”,— мирно огрызнулся
кузнец, пытаясь обойти Потса Нарка
сбоку. Но многие уже взошли на мост,
и повернуться там было негде. В это
время ветерок потянул со стороны
городской процессии. Хуторские
лошади всхрапнули и попятились
назад. Раздались крики. Возница на
городской повозке хлестнул своих
лошадей, те двинулись вперед. В это
время ветерок стих. Хуторской
возница тоже хлестнул лошадей, и
повозки, не разойдясь, намертво
сцепились постромками и колесами
на самой середине моста. Поднялась
кутерьма, все разом советовали,
кричали, приподымали повозки
плечами, но безрезультатно…
Наконец кто-то здравомыслящий
предложил: гробы снять, лошадей
распрячь, повозки расцепить,
откатить каждую в нужную сторону, а
затем повторить процедуру в
обратном порядке. Так и сделали.
Лошадей распрягли, повозки
расцепили, протолкнули вперед и
благополучно разъехались,
покойников вновь уложили, и
горожане с хуторянами разошлись,
несколько возбужденные и
повеселевшие. Первыми обнаружили,
что произошел конфуз, хуторяне.
Благо городское кладбище было
рядом с Устричным ручьем. Гроб
поставили на палки над могильной
ямой, крышку с вензелем плотника
Оскара сняли, близкие подошли
вплотную попрощаться. Кто-то
вскрикнул, все разом зашептали.
Потс Нарк, протолкавшись к гробу, громко
резюмировал: “Не наш. Наш моложе
был!” Какого-то мальчишку верхом
послали остановить горожан. Гроб
вновь взгромоздили на повозку и
лошадей галопом пустили обратно.
Горожане сначала не поверили, думая,
что это опять шутки хуторян. Однако,
сняв крышку с вензелем плотника
Оскара, вздохнули: ну надо же…
Старушки, пошептавшись, объявили:
все это не к добру. Однако от них
отмахнулись. На следующий день к
полудню небо затянуло серой мглою.
Затем на город опустился молочный
туман. “Торо”,— пророкотало с
небес, и на Конналлинн посыпалась
снежная крупа. Крупа превратилась в
градинки размером с фасоль, затем с
голубиное яйцо, потом с куриное, а
когда с небес стали падать просто
куски льда, поднялся невообразимый
шум, словно происходит обвал в
горах и бьются тысячи хрустальных
ваз одновременно. Куски льда
пробивали крыши домов, ломали
деревья. Люди, укрывшись кто где, с
ужасом наблюдали за разгулявшейся
стихией. Какое- то время был слышен
колокол с пожарной башни, но и он
умолк. Ледопад сменился сильнейшим
ливнем. В пробитые крыши хлынули
потоки воды. Едва опомнившиеся
конналлиннцы спасали имущество.
Вечер застал городок в мертвящей
тишине. Не слышно было пения птиц,
сады полегли. На фоне заходящего
солнца видны были многочисленные
фигурки горожан, копошащиеся на
остроконечных крышах домов…
Большие грешники умирают в большую непогоду… Пастор еще не пришел, как вдруг порыв ветра распахнул створки окна, вихри ворвались и закружили по комнате, и умирающий грешник был окроплен дождем. Сад за окном осветился зеленоватым мертвенным светом и приник к земле от внезапно налетевшего шквала со стороны моря, подгоняемого спиральками смерчей. Взметнувшиеся занавески, под грохот и треск грома, как сорванные паруса погибающего в бурю судна, накрыли грешника белым саваном. Буря скоро пронеслась. С жестких листьев пальмы капала вода. Послышались грузные шаги на крыльце. Пастор в длинном мокром макинтоше, с прилипшими травинками, с пестрым китайским зонтиком в руках, остановился на пороге, лицо его выражало плохо скрываемую радость. Старуха положила на грудь сыну Вечный цветок, провела дрожащей рукой по его седым волосам, по его мокрому лицу. Тяжело ступая по осклизлым ступеням, пастор спустился в сад. Над бамбуковыми зарослями повисла радуга. Размахивая зонтиком и поминутно пригибаясь, придерживая черную широкополую шляпу, пастор торопливо удалялся через сад и лишь на пригорке, уже далеко от дома, оглянувшись на черепичную крышу, облегченно вздохнул и с облегчением произнес: “Благодарю тебя, Господи, благодарю!” — и, отпустив в небеса воздушный поцелуй, сделал несколько танцевальных па, но, наткнувшись на мокрую ветку, оставил свое необычное занятие, отправился дальше, неизвестно чему улыбаясь. Эрик Магнус умер, мир притворно вздохнул, а небеса выпустили легкий дождичек. Ночь опустилась тяжелым в звездах занавесом…
ПОХОРОНЫ
Когда дядю хоронили — это была потеха. Народу собралось столько, как будто все хотели убедиться, что он действительно умер. Пришли все хуторяне и весь Конналлинн (даже с младенцами). Все толпились у дверей и старались протиснуться внутрь, но те, которые вошли раньше, не хотели выходить и не впускали других. В общем, наверное, произошла бы потасовка, если бы не появился полицмейстер. Он сразу стал наводить порядок: “Эй, вы,— крикнул он тем, что были внутри,— совесть надо иметь, насмотрелись — дайте другим посмотреть (он, может, сказал “полюбоваться”, но я сейчас точно не помню). В комнате произошло шевеление, но никто так и не вышел. Тогда полицмейстер предложил: “Давайте вынесем стол вместе с гробом на улицу, и всем будет видно”. Тем, кто был внутри, эта мысль, видимо, тоже понравилась: шутка ли — полдня нюхать запах умершего тела. Они дружно подхватили стол и весело выволокли дядю наружу. Оркестр был уже в сборе, чего не случалось, по-моему, уже лет сто. Музыканты настраивали инструменты тут же на месте, притоптывая, наверное, от нетерпения ногами так, что, пока они не заиграли, слышалось сплошное топанье, звон тарелок и буханье барабана. От такой музыки черти, наверное, проснулись и изнывали от любопытства: что же это там происходит наверху? Говорят, что когда дядя Калле пришел на хутор старшины музыкантов к старому Яану и позвал играть на похоронах, мол, собери всех музыкантов, тот вынес самую большую трубу и так загудел, что молодые деревца вокруг завяли, и дудел, пока лицо у него не стало одного цвета с медной трубой. “Ну, — сказал он, — теперь все соберутся, не переживай, Маэстро”, — и похлопал дядю Калле по плечу. К моему несчастью, на кладбище меня не пустили, а все виной тому проклятый Руди Пань. В тот день я болел ангиной, и вот, когда гроб выносили, Руди Пань снял шапку и спросил: “А ты чего не снимаешь? Когда покойников выносят, нужно снимать шапку”. — “Какой же, — говорю, — это покойник, — это мой дядя”, — но шапку снял. И тут раздался вопль тетушки Лизы: “Сейчас же надень шапку, что же это такое, — у него ангина, а ему, видите ли, жарко!” В общем, она меня взяла за руку и не отпускала, пока все не ушли на кладбище.
О том, что происходило на кладбище, мне рассказал все тот же гнусный Руди Пань. Когда тетушка завопила, он решил благоразумно улизнуть, а тут все стали собираться, спорить, кому нести гроб. Желающих оказалось очень много, ну, в конце концов, решили нести по очереди, а валгемяэвский Эверт схватил крышку от гроба и понес, впереди всех на версту, да так споро, что сам не заметил, как оказался в конналлиннской таверне “Хитрый Ханс”. Хозяйка таверны была одна, посетителей — никого, поэтому она сначала очень испугалась, увидев, как вваливается Эверт с крышкой гроба, но он сказал, что на минутку забежал, мол, похороны идут полным ходом и ему, Эверту, поручили крышку нести. А пока они там плетутся, он решил промочить горло, потому что оно у него пересохло. Успокоив хозяйку таким образом, он попросил литр водки в долг. Когда Руди Пань пришел на кладбище, там неподалеку от свежевырытой могилы стояли два длиннющих стола, уставленные покупной водкой, домашним вином, козьим сыром и кровяной колбасой (для колбасы, холодца и мяса было зарезано сорок годовалых боровов, если вытянуть кишки этих свиней в длину, то они пересекут Конналлинн в самом широком месте восемь раз). Скамеек не было, чтобы каждый мог подойти к столу и, отпихнув соседа, выпить за упокой. Руди Пань пошел взглянуть на могильную яму. Она была замаскирована пальмовыми листьями так, что не было видно дна. Пронзительно пахло свежей землей и зеленью. Там он нос к носу столкнулся с сулевпууским Ильмаром. Они обменялись хитрыми взглядами, потоптались вокруг ямы, потом побросали туда комья земли, прислушиваясь, как те падают.
— А вот сейчас оттуда черт выскочит и заберет вас, — вдруг услышали они за спиной. От неожиданности отпрянув от могилы, они тут же узнали Потса Парка. Тот уже был навеселе и вразвалку подходил к ним.
— Что же вы мимо стола проходите? — укоризненно говорил он и неожиданно пропел: — Стаканчик-другой опрокинуть за упокой!
— А можно? — спросил неуверенно Руди Пань.
— Конечно можно, глупыш! — беря его за локоть, засмеялся сулевпууский Ильмар.— Идите, не стесняйтесь, пока я здесь заправляю, — кричал им вслед Поте Парк, — а то сейчас налетят, все выпьют и слопают.
Руди и Ильмар подошли к столу. Две женщины, накрывавшие столы, посмотрели, но ничего не сказали.
— Давай, не бойся,— ободрил Ильмар. — Тебе водки или вина?
— Вина,— робко сказал Руди. Они выпили и закусили.
— Вот какие молодцы! — крикнула одна из женщин, помоложе,— раньше всех пришли.— А у нас все такие, — весело отозвался Ильмар. Он был постарше и уже умел обращаться с девушками.
Пока Ильмар кривлялся, подзывая выпить молодуху, Руди прислушался и ловил доносившиеся из-под горы звуки похоронного оркестра.
— Идут, — толкнул он в бок Ильмара.
— Вот и хорошо, — отвечал тот, — ешь и пей, а то потом будет негде.
Вскоре звуки музыки послышались совсем рядом, и первые горожане с хуторянами уже входили в кладбищенские ворота, направляясь сразу к столам. Руди невольно взгрустнулось, он призадумался, но тут Ильмар потянул его за рукав: “Пойдем, а то нас здесь раздавят”. Они пошли в глубь кладбища, удаляясь от звуков грустной музыки, продираясь сквозь кусты. Выглянуло солнышко, кругом круто закипала жизнь всяких мошек и бабочек. Мальчики уселись на гранитную плиту, надгробие какому-то горожанину со смешной фамилией Кук. (Они ведь эстонцы, мои герои, уважаемый читатель, и для них Кук — значит, петух или петушок. Помнишь, читатель, как в детстве у тебя спрашивали, смеясь, коварные девы: “Ну как, поет петушок?” — и норовили ущипнуть тебя пониже пупка.) Но вернемся на кладбище. Оно, это кладбище, не похоже ни на какое другое. Нет ни березок с беззащитными голыми стволами, ни серых кленовых крестов, и ветру тут не просторно. Здесь пышная, тяжелая зелень и приторный запах цветов. Кипарисы и пальмы голубые, а дальше за оградой бамбуковые джунгли, нависает чуть отступивший лес, опутанный колючими лианами. Железные фигурные кресты с медными и бронзовыми табличками покоятся на каменных основаниях. Аминь, читатель!
Мальчики
сидели, прислушиваясь к гомону,
доносившемуся с той стороны, где
стояли столы. Ильмар курил трубку с
коротким чубуком из красной
кукурузы, а Руди колупал ногтем
кусочки грязи, присохшие к штанам.
“Ну, что, пойдем”, — поднялся
Ильмар, засовывая трубку во
внутренний карман куртки. Они пошли
прямо к ограде, перескочили через
нее и вскоре очутились у ворот, куда
уже все вошли и теперь беспорядочно
толкались возле столов. На длинной
доске между двумя деревьями висел
ряд рукомойников, а из
кладбищенского домика для
инвентаря вынесен был стол
поменьше для музыкантов. Не бросая
инструментов, они гурьбой окружили
стол и принялись угощаться. Гроб
поставили рядом с могилой, и он
сиротливо стоял, немного
накренившись так, что голова
покойника, казалось, вот-вот
отвернется — набок. Раньше всех
заморили червячка музыканты,
поскольку им никто не мешал, не
толкал и не выхватывал посуду из-под
носа. Вытирая губы рукавами,
поспешно допивая, они стали
строиться, гремя медью. Наконец
старый Яан взмахнул рукой, — он
стоял впереди всех с кларнетом, —
мерно забухал барабан, жалобно
пискнула скрипка, вырвавшись на
полтакта вперед. И музыканты
заиграли игриво и фривольно,
нестройно трубя и пританцовывая.
Они меньше всего напоминали нам о
загробной жизни, о тлене — скорее
всего, нам представлялась таверна,
доброе вино, окорока и кровяные
колбасы и прочие всякие штуки, еще
встречающиеся в нашей бренной
жизни. Звуки оркестра явились как
бы общим сигналом для других. Они
поспешно стали отделяться от
столов и, дожевывая на ходу,
потянулись к могиле. Наступил
важный момент произнесения речей и
торжественного погребения
усопшего. Появился полицмейстер на
длинном черном автомобиле в
сопровождении прочих отцов
Конналлинна. Пора было начинать.
Местные ораторы застыли безмолвной
группой, сардонически вращая
глазами и, время от времени, делая
нелепые жесты. Наконец один из
самых бывалых протолкался вперед,
стал в позу оперного баса и, подняв
руку, как римский сенатор, начал
пискливым голосом речь: “Друзья…”
Дальше мы опустим. Уверяю вас, она
не особенно отличается от тех речей,
которые мы с вами уже слышали или
еще услышим. Присутствующие стояли,
опустив глаза долу, дабы не
встретиться случайным взглядом с
соседом. Одни вытирали платками
лысины, а у кого не было лысин, те
сморкались, благо носы были у всех.
Только раз все удивленно вскинули
на оратора глаза, когда тот
оговорился и получился неприличный
каламбур. Но и это не надолго
задержало внимание слушателей, оно
было тут же отвлечено следствием
этой ошибки. Потса Нарка, невольно
хохотнувшего, увели под руки два
здоровенных детины из добровольной
милиции. Затем выступали другие
ораторы, они складывали ладошки на
груди, склоняли набок головы и
закатывали глаза. Они изо всех сил
пытались разжалобить публику, и
некоторым это даже на недолгое
время удавалось: несколько
слабонервных девушек, не слышавших
никогда в таком количестве
словоблудия, начали всхлипывать.
Когда оставался только самый
старый оратор — ветеран похоронных
процессий (его оставили специально
напоследок, поскольку после него
вообще уже никого нельзя было
слушать), в толпе началось какое-то
движение. Люди оглядывались,
разводили руками, словом,
происходило непонятно что.
Появился Потс Парк. Он недоуменно
озирался по сторонам, словно
выискивая что-то, и с лица у него не
сходило озадаченно-глупое
выражение. Наконец, когда он,
споткнувшись о гроб, чуть не
свалился в яму, почтмейстер,
поймавший его за штаны, громко
спросил: “Да что случилось?” — “Крышка
от гроба пропала — вот что”, —
ответил Потс Нарк. Все на мгновение
застыли (оратор недоуменным
взглядом воззрился на публику), а
затем бросились искать. Но тщетно.
Наконец кому-то пришло в голову
выяснить, где валгемяэвский Эверт?
Эверта не было. Его вообще здесь
никто не видел. А какой-то мальчишка
сказал, что видел мужчину,
тащившего на спине дверь, но видел
издали и поэтому не может
утверждать, что это была именно
дверь, а не злополучная крышка
гроба. “А может, это Хитрый Ханс
тащил дверь, которую ему приказал
стеречь хозяин?”, — ехидно спросил
мальчишку почтмейстер. В общем,
машина полицмейстера, квакнув
клаксоном, уехала в Конналлинн в
поисках Эверта или, по крайней мере,
новой крышки. Публика этим временем,
не желая слушать больше ораторов и
высказывая разные догадки о
происшедшем, опять окружила
столы. Музыканты, наигрывая
затасканный реквием, бросали
алчные взгляды на дверь домика,
куда унесли их стол. Примерно через
час (когда солнце уже стало
клониться к закату, а истомившаяся
публика, мечтавшая о том, чтобы
сесть за столы, справить тризну во
дворе у покойного, чуть было не
исполнила свое желание) появилась
машина полицмейстера. На заднем
сиденье, высовываясь за откидной
верх, лежала крышка гроба. Рядом,
свернувшись калачиком, с длинной
соплей под носом, сном праведника
спал
валгемяэвский Эверт. Горожане и
хуторяне в едином порыве бросились
к машине. В мгновение ока крышка
была водворена на гроб и
приколочена. Оркестр играл, не
давая раскрыть рта ораторам. Гроб
быстренько опустили и даже почти
без помощи лопат забросали землей,
и с чувством исполненного долга все
отправились на продолжительное
застолье. Но это еще не все! Говорят,
одна из женщин, в сумерках
убиравших посуду и оставшуюся
снедь, случайно увидала покойного,
растерянно стоявшего возле своей
свежезасыпанной могилы и
испускавшего свет. Она швырнула в
призрак стаканом, но стакан
пролетел сквозь него, и призрак,
поколебавшись, медленно рассеялся.
Одни умники утверждали, что это
фосфор выходил из могилы, другие
более прозаично, — что это просто
Потс Нарк, заснувший рядом с могилой,
проснулся от вечерней прохлады, а с
похмелья он всегда светится. Не
верите — посмотрите.
МАЭСТРО
У дяди Калле было любимое словечко “маэстро”, так что его давно уже никто почти не называл по имени, а некоторые даже не помнили, как его зовут по-настоящему. У дяди Феликса тоже было прозвище, но о нем я расскажу позже.
Дядя Калле никогда не ходил или, упаси Боже, не бегал, т. е. не в буквальном смысле, конечно. Он выступал. Вы меня поняли? Не ходил, не бегал, а выступал. Впереди него всегда двигался живот, а сверху нависал нос. Ну живот, Бог с ним, не такая уж редкость, а вот нос — это да! Тут я молчу! Он был огромный. Мало того, что огромный, он был изборожден кратерами размером с Попокатепетль, но издали блестел, словно отполированный, сразу производил потрясающее впечатление. Формой и цветом нос напоминал недозрелый баклажан и безупречно отражал состояние духа хозяина. Со многих мест съезжались посмотреть на нос, как на чудо. И даже как-то приезжал ученый человек из Дерпта. Он долго щупал пульс у польщенного Маэстро, распрашивая о самочувствии, и наконец, со вздохом бросив жалобный взгляд на нос, гремя пробирками, уехал.
По носу определяли погоду и другие стихии. Если от Рождества на Крещение цвет носа у Маэстро улавливается туманно и смутно, то надо в тот год болезней опасаться. Если при вечерней зорьке цвет носа багровый и просвечивает, значит, будет жара. Если красный утром — будет похолодание. Если нос гордо торчит, так что можно ведро повесить, дождя наверняка не будет. Если нос у Маэстро серовато-сизый, поник и хлюпает, значит, на улице дождь с ветром. Вот какой это был замечательный нос. И даже если бы в Конналлинне не было других достопримечательностей, наличия носа вполне хватило бы этой местности для того, чтобы прославиться в веках.
Несмотря на такие яркие, неоспоримые достоинства, дядя Калле никак не женился. Он отговаривался, что был женат и, мол, не может забыть первую жену. Он действительно пропадал где-то целых три года, но, как выяснилось потом, эти три года он провел на острове Сааремаа в женской коммуне слепых в качестве звонаря. Злые языки, правда, утверждали, что он служил там не только звонарем, но чего люди не болтают. Одним словом, когда за дело взялась многочисленная женская родня, отвертеться оказалось невозможным (а было это как раз в то лето, когда собака Потса Нарка отгрызла хвост у нашей коровы). Калле начали таскать по всем вечеринкам и праздникам, взвешивая, сравнивая, какая невеста ему подойдет, если, конечно, согласится выйти за него замуж. Он мрачно сидел где-нибудь в углу и тоскливо напивался. Наконец выбор был определен и последующие мизансцены расписаны. Ею оказалась карумяэвская Элга. Всякими намеками, ну вы-то уж знаете, как это делают женщины, ей дали понять, что один симпатичный, серьезный человек не прочь бы на ней жениться. Элга девица в летах, она сразу смекнула, что к чему. В общем, устроили танцы “на качелях” (это между хуторами Карумяэ и Уссесориссе). Валгемяэвский Эверт притащил аккордеон. Потс Нарк, тут как тут, разносил вино. Было довольно весело: молодежь, совсем зеленая, качалась целой гурьбой на качелях так, что столетний дуб вздрагивал; ребята орали, а девки визжали. Те, что постарше, попивали вино, потом лихо отплясывали. Разожгли костер, и смельчаки прыгали через него. Калле тоже развеселился так, что забыл всякую осторожность. И, когда стало темнеть, карумяэвская Элга вдруг пригласила всех к себе поиграть в фантики. И Калле со всеми вместе ввалился к карумяэвскому хозяину. Тут же поставили стулья в кружок. Калле попытался было улизнуть, он уже смутно что-то почувствовал, но его усадили прямо напротив Элги.
— Фантики,— рассказывал потом Калле, — это чудовищная игра, хуже в тысячу раз, чем самые гнусные игры. Я сам не заметил, как все было подстроено. Элга вышла в другую комнату, а мне вдруг заявляют, что я должен войти туда и поцеловать ее. Я хотел отказаться, но не тут-то было: меня подхватили под руки и втолкнули в светелку. У меня было ощущение, как будто мне поставили коровий клистир. В комнате пахло так, как обычно пахнет в комнатах перезрелых девиц. Она сидела на кровати и нюхала розу. Потом говорит: “Ах, Маэстро, какой вы смешной! Расскажите что-нибудь интересное”.
Я молчал, потому что в голове у меня была совершенная белиберда.
— Хотите понюхать розу? — спросила она.
— У меня, это, насморк, — смущенно пробормотал я.
— Ах, какая жалость! — засмеялась она и поднялась с кровати ко мне. Все, что было потом, я помню смутно. Кажется, в комнате было распахнуто окно, и… вдруг я очутился у своего дома. Карумяэвский хозяин, Эдри Пань, посчитал оскорблением поведение дяди Калле. Он всем и повсюду раззвонил, что Маэстро опозорил его дочь. Но Калле было все равно. Он отказался куда-либо ходить, наслаждался свободой, как после долгого плена, и говорил, что ему наплевать на всех Паней с конналлиннской пожарной башни. Пусть болтают что хотят, но скорее курица пописает, прежде чем его заставят жениться. Болтовня Паня не понравилась Эрику, старшему брату Калле. Он пообещал, что заткнет рот карумяэвскому хозяину, если тот его сам не закроет. Как-то братья втроем возвращались с базара и завернули в конналлиннскую таверну “Хитрый Ханс”. У крыльца стояла пролетка Эдри Паня.
— Зайдем, — сказал Эрик, как будто они до этого колебались. И они вошли. Карумяэвский хозяин как раз бил себя в грудь и жаловался на Маэстро хозяину таверны. Тот мыл стаканы и машинально поддакивал. Они не обратили внимания на то, кто вошел, но, когда перед ними вырос Эрик Магнус, кабатчик застыл, а у карумяэвского хозяина отвисла нижняя челюсть. “Я же предупреждал, что заткну тебе рот”, — вкрадчиво произнес Эрик. Он взял со стойки кольцо кровяной колбасы и аккуратно стал запихивать в рот Эдри Паню. Окончив эту операцию, при всеобщем молчании посетителей, братья выпили по стаканчику водки и вышли вон. Никто им слова не сказал — все знали: братья Магнус шутить не любят. Однако, когда они отъехали от “Хитрого Ханса”, пролетка карумяэвского хозяина оказалась водруженной на амбарную крышу. В пролетке брыкалась опутанная сбруей лошадь.
УСЫ
И тут я увидел Ромма и, честно говоря, обрадовался, только вы, пожалуйста, не подумайте, что увидеть Ромма — Бог весть какое счастье, но в моем положении и Ромм годился. Он сидел под толстенной липой и чинил башмак. Мы поздоровались, и Ромм поинтересовался, — не встречал ли я по дороге его хромую свинью, я отвечал, что нет. На этом самая оживленная часть нашей беседы окончилась. Ромм откусил кусочек от своего навозного башмака, выплюнул и кивнул на лес:
— Шакалы сожрали всех зайцев, скоро за людей примутся. Что, не веришь? — Ромм приладил башмак к ноге и поднялся.
Я ответил в тон:
— Верю, что твоя старуха запрет тебя в свинарнике, вместо той хромой, которую тебя погнали искать.
Ромм почесал в затылке, поглядывая по сторонам, и уныло произнес:
— Это точно, как выпить дать.
Последняя фраза, очевидно, пробудила в нем какие-то приятные воспоминания, он оживился и спросил, как бы про себя:
— А не зайти ли нам к старине Нарку ?
Я, и сам не знаю почему, вдруг согласился, что неплохо было бы зайти к старине Нарку. По дороге Ромм рассуждал, желая, видимо, успокоить себя: “Ну что ей (свинье) будет: побродит, побродит и вечером сама вернется”. Мы поднялись к усадьбе Нарка огородами, и по мере приближения к дому нос у Ромма начал хищно подергиваться. Я, не знаю сам почему, вдруг решил разыграть этого старого осла:
— Это правда, что у Потса Нарка есть хвост? — спросил я как можно невинней.
— Что? — удивился Ромм.
— Ну, — говорю я, желая яснее выразить мысль, — у нас в учебнике нарисован волосатый и хвостатый человек, вот я и подумал: раз Нарк волосатый, то у него…
— Что у него? — спросил Ромм.
— У него есть хвостик, маленький такой.
Ромм приостановился, пытаясь отдышаться, и серьезно сказал:
— Вот не слыхал. Волосатый — да. А вот хвост… — он потряс головой, как бы отгоняя подобную мысль, — надо бы спросить.
— Не надо, — запротестовал я, — он обидится.
— Не обидится, — успокоил меня Ромм.
Занятые этой щекотливой темой, мы обогнули дом и вышли к крылечку, вернее, к небольшой открытой верандочке, увитой плющом.
На веранде сидел Потс Нарк и курил трубку. Он увидел нас, и его лоснящееся лицо расплылось:
— Эге, кого я вижу — Карл, а это кто с тобой? Никак Оя Яан? Проходите друзья, проходите.
Потс Нарк довольно урчал, почесывая ужасно волосатую, седую грудь. Я же, не давая ему опомниться от приятной встречи, как можно застенчивей спросил:
— А это правда, что у вас есть хвостик?
Несколько секунд Потс Нарк таращился на меня, как на ожившего покойника. А затем, искоса поглядывая на Ромма, ответил:
— Да, только он у меня спереди.
А затем они
заржали, захрюкали и даже завизжали,
их прокуренные легкие корчились и
пузырились. Ромм, открыв рот и
выпятив нижнюю челюсть, гыгыкал с
храпцой. Потс издавал такие звуки,
как будто у него
за грудной клеткой находился целый
выводок цыплят. Отдышавшись и
откашлявшись, Потс Нарк спросил:
— И кто тебе это сказал?
Я, не зная, как выпутаться, перебрал своих врагов и поспешил остановиться на одном:
— Руди Пань.
— Ну-у, — протянул Потс, — нашел кого слушать.
Я не спорил, — действительно, не такой Руди Пань человек, чтобы к нему прислушиваться, особенно в тех случаях, когда он ничего подобного не говорит.
— Это он со зла, — продолжал Нарк, — отомстить мне решил, за то, что я ему не дал рецепт выращивания усов, — свиные глазки Нарка многозначительно прищурились. — Вот тебе я могу дать, просто так, потому что ты не чета этим Руди Паням, — и он подмигнул Ромму.
Ромм со значением кашлянул. Я внутренне себя поздравил: шутка ли — не только отоврался, свалив на гнусного Руди Паня свою дурацкую выдумку, но еще и узнаю, наверное, рецепт выращивания усов. Представляю, какая рожа будет у этого Руди Паня, когда я выйду в школьный двор с пышными усами, как будто так и надо. И Феликс, школьный сторож, приподымет шапку, как перед учителем. Пока все это вихрем проносилось в моей голове, Потс Нарк и Ромм выжидающе смотрели на меня. Я еще помедлил немного, чтобы они не возомнили, что я набиваюсь, и с достоинством вымолвил:
— Да, я и сам хотел вас об этом попросить.
Нарк встал и, внимательно посмотрев мне в глаза, ответил:
— Для хорошего мальчика мне ничего не жалко, — и скрылся в доме.
А я, вообразив, что он пошел за рецептом, а может быть, уже за готовым снадобьем, от души еще раз поздравил себя со столь ценным приобретением, немного досадуя лишь на то, что Нарк назвал меня мальчиком. Сомнения будоражили меня, пока Нарк где-то ходил. Наконец дверь отворилась, и появился Нарк. К моему удивлению, он держал в руках не листок с рецептом и не само снадобье (а может, и само), а графин с вином и три стакана. Нарк поставил все это возле себя на лавку и разлил вино. Я не выказал никакого удивления и про себя только бранил Нарка за оттяжку. Но он, видимо, почувствовал вкус к предстоящему делу и решил подготовиться к нему обстоятельно, и потом, я не был уверен, что выпивка не имеет прямого отношения к выращиванию усов.
— Ну, — сказал Нарк, — давай выпьем. И запомни: настоящий мужчина никогда не приступит к важному делу, не посоветовавшись с другом, — и он посмотрел вино на свет. — А лучший друг — это вино! Некоторые думают, что водка, но я твердо знаю, что это чепуха. Ни один порядочный человек не будет дружить с водкой. Вино — вот кто лучший друг мужчины (если он, конечно, настоящий мужчина). А если кто-нибудь тебе будет говорить, что разные там виски и ромы лучше, — тут он строго посмотрел на Ромма. — Не верь ему! Этот человек либо ничего не понимает в вине, либо пьяница!
На Нарка
снизошло вдохновение, и он пропел:
“Выпьем мы за друга, друга дорогого,
если мы не выпьем, не нальют другого”,
— и выпил. Я тоже выпил. Вино было
изрядно насыщено сахарком. Это я
понял сразу из опыта: не раз я
прикладывался к краникам в
дедовских бочках (и даже собирался
в ближайшее время подделать ключ к
подвалу) и не хуже деда знал, где
выжимки, настоянные на воде с
сахаром, а где настоящее сухое вино.
Но вслух я, конечно, ничего не
сказал, чтобы не испортить
предстоящей процедуры. Потс Нарк с
Роммом достали трубки и задымили.
Потом Нарк разлил опять, и мы снова
выпили. Все происходящее уже не
казалось
необычным. Ну что странного в том,
что сидят трое мужчин и пьют вино.
Нарк, видимо памятуя о цели нашего
собрания, развивал свою мысль по
интересующей меня теме:
— У нас этот рецепт из поколения в поколение передается, ик, от отца к сыну. Мой прадед передал его моему деду, дед — отцу моему, отец — мне, а вот мне, — тут Нарк кажется, даже всхлипнул, — некому. Я последний из нашего волосатого рода. И вот приходится нашу семейную реликвию передавать чужому мальчику. А ведь это было всегда гордостью Потсов: моему отцу на царской службе пять золотых в год приплачивали за красивую бороду. И вот тут приходит чужой мальчик и даром забирает секрет.
Я, решив, что Нарк набивает цену, поспешил его заверить:
— У меня сейчас нет денег, но, когда я вырасту, я обязательно заплачу вам, вот честное слово. — Никогда я еще не жалел так о своем возрасте.
Нарк посмотрел на меня с нехорошей усмешкой:
— Заплатишь?
Я кивнул.
— Когда вырастешь? Ну что ж, все равно делать нечего.Не пропадать же секрету из-за отсутствия наследников.
Я очень сомневался, что у Нарка нет наследников. Все знали, что он был женат не меньше трех раз. Но возражать не стал — мне это даже на руку. Главное, рецепт заполучить, а потом пусть и наследники находятся, когда мы сами с усами. Нарк разлил вино в стаканы, и мы опять выпили. Потом Нарк набрал в легкие воздуха и как загорланит песню, а Ромм ему подпевал басом. Песня была очень смешная, о том, как один старый хрен вознамерился свалить толстое дерево и как из этого ничего не выходило: то топор отскочит и даст ему по ноге, то сучок свалится на голову. Я смеялся от души, особенно потому, что представил себе, что этот самый старый хрен — Потс Нарк.
— Вот скажи,— развеселившись, спросил меня Потс Нарк,— почему у меня на голове волос почти не осталось, а те, что остались, белые, как крылья самого белого лебедя, а на бороде совсем седые, а на груди,— он растегнул рубашку, — не совсем, а?
— Ты бы еще штаны снял,— пробурчал Ромм.
Я ответил, что не знаю.
— То-то, — сказал Нарк, — а все потому, что на голове выросли раньше, чем на лице, а на груди позже. Понял?
Я начал кое-что понимать:
— Это,— говорю,— все от старости. Мне бабушка рассказывала, если человек рано облысел, значит, недолго жить будет. Женщины живут дольше мужчин, потому что не лысеют.
— Ни черта твоя бабушка не понимает,— завопил вдруг Нарк, так что задремавший было Ромм вздрогнул.
— Да я покрепче твоей бабушки, тьфу, то бишь вас всех.
Нарк лихорадочно оглянулся по сторонам и, увидев на перилах веранды медный ковш, схватил и протянул вдруг мне:
— На, бей! — он наклонил ко мне голову: гладкую опушку, обрамленную цирком белых и коротких волос. Ковш был ярко вычищен, но тем не менее напротив нарковской лысины он выглядел, как футбольный мяч против солнца.— Бей,— угрожающе повторил он.
Ромм окончательно проснулся и, потянувшись к графину, поддакнул:
—Врежь ему!
Я несмело взял ковш и неуверенно, легонько стукнул Нарка по лысине.
— Что, каши мало ел?— вызывающе спросил Нарк. — Сильнее бей!
— Врежь ему, врежь,— подзадоривал Ромм.
Я стукнул посильнее. Произведенный звук совсем развеселил Ромма, но почему-то окончательно разозлил Нарка.
— Мальчишка, сопляк, да у тебя, что руки отсохли — стукнуть не можешь?!
Я зажмурился и, размахнувшись, изо всех сил треснул Нарка по лысине. Эффекта я не видел, потому что еще некоторое время сидел с закрытыми глазами, но по наступившей тишине догадывался, что на этот раз угодил Нарку полностью. Когда же открыл глаза, то увидел такую картину: Ромм сидел со стаканом в руке и ухмылялся, а Нарк застыл с выпученными глазами, как упырь, на лысине, словно нимб, багровело громадное цятно, увенчанное шишкой. Нарк опомнился и, хмуро глядя на меня, налил себе вина, видимо, чтобы подбодриться
— Потс Нарк, вы ведь сами просили,— напомнил я ему.
— Сами просили,— буркнул Нарк, — я, может, тебе топор в руки дал бы, так что же мне сейчас, без головы сидеть?!
Я не стал оправдываться больше, чего доброго, Нарк разозлится и передумает давать мне рецепт усов. Если уже не передумал. А может, он специально подстроил все это с ковшом и его злополучной лысиной. Хотя собственное чувство самосохранения подсказывало мне, что навряд ли он стал бы так рисковать из-за рецепта, голова все же дороже, неважно, с усами или без усов. Нарк сходил за старой газетой и, оторвав от неё полоску, насыпал табаку, пахнущего раздавленным лесным клопом, в простонародье именуемым вонючкой. Скрутил папироску. Ромм сделал то же самое, и они задымили, выпуская над головой клубы дыма. Шишка Нарка, за это время еще больше налившаяся кровью, стояла гордо, как вулкан.
— Хочешь, фокус покажу?— вкрадчиво спросил он меня.
Я, обрадовавшись возможности сменить тему и тем самым подольстить ему, как можно радостнее вякнул:
— Очень хочу. Я, знаете ли, очень люблю фокусы. — (Это уж точно, за них мне не раз влетало от домашних и в школе.)
Но Нарк прошел эту науку несколько раньше меня, и она стала для него вроде как банальной. Поэтому он продолжал так же вкрадчиво:
— Такой, значит, старый индийский фокус: “выпускание дыма из ушей”. Не слыхал о таком? — спросил он вдруг подозрительно.
— Н-нет,— сказал я, что-то в его тоне показалось мне тоже подозрительным: уж очень он допытывался, слыхал или не слыхал. Но раздумывать было некогда: пусть человек показывает фокусы, если ему хочется, а я не буду ему мешать по вполне понятным причинам. В конце концов, может, и фокус интересный, впрочем, в последнем я сомневался, исходя из вышеописанных событий.
Нарк продолжал:
— Значит, я сейчас затянусь, а ты следи внимательно за моим левым ухом: оттуда должен повалить дым, — и, подвинувшись ко мне вплотную, он сунул мне под нос свое волосатое ухо.
Я изо всех сил вглядывался, прямо все глаза проглядел, но ухо, видимо, испортилось и никак не хотело выпускать дым. И вдруг меня всего передернуло. Я вскочил и схватился за свое бедное ухо: его жгло огнем. Нарк так зашелся в смехе, что свалился с лавки на пол и хрипел, попискивая. И Ромм, подлый человек, тут же трубил, как мастодонт. Я так разозлился, что чуть не плакал от злости, но взял себя в руки и постарался доказать этим старым хрычам, что я умею сносить и ценю шутки, даже если их проделывают надо мной. Нарк поднялся, продолжая гнусно похихикивать. Ромм разлил вино и, подняв стакан, сказал:
— Ну, ребятки не ссорьтесь, вы теперь квиты, — и, хитро подмигнув Нарку, добавил: — ну, так где же твой рецепт для усов?
Нарк успокоился. Мы выпили, и он говорит:
—Тебе налить, то есть что я говорю, тебе записать или так запомнишь?
Я говорю:
— Лучше налить, а то еще, чего доброго, перепутаю что-нибудь и вырастут не усы, а какой-нибудь бурьян.
— Ладно, — говорит Нарк и пошел в дом записывать рецепт. Он долго там над ним корпел: наверное, искал чернильницу и вылавливал оттуда прошлогодних мух, удивляюсь, как в этом доме вообще можно найти чернильницу.
Нарк вернулся, крепко сжимая в кулаке свернутую трубочкой и перевязанную шнурком от ботинка ценную рукопись. Я потянулся за ней, но рука Нарка тут же спряталась за спину.
— Значит, так,— сказал он, — давай договоримся. Я тебе сейчас отдаю наш фамильный рецепт, который так дорог моему одинокому сердцу, — и он взглянул на Ромма, как бы приглашая присоединиться к рыданиям одинокого сердца, но, уверившись, что Ромм не расположен рыдать, продолжал: — Думаю, что ты порадуешь нас, нося усы и, может быть, бороду, но с одним условием: рецепт ты должен прочесть дома. Ясно?
Я тут же согласился и, схватив бумажную трубочку, понесся домой. Дома я первым делом взглянул в зеркало, как будто обладание рецептом уже должно было сказаться на моей верхней губе. Но она была девственно гладкой, так же как и вчера. Дрожащими руками я распутал шнурок и развернул свиток. Там было всего несколько строчек: “Для того, чтобы выросли усы, нужно сделать следующее: намазать верхнюю губу снаружи медом”, — в принципе я не возражал, но затем указывалось что-то невообразимое. Значит, так: “…намазать верхнюю губу снаружи медом, а изнутри куриным пометом и ждать десять лет!”