О, дивный
книжный мир!
Юлия Кокошко.
Приближение к ненаписанному.
Челябинск — Екатеринбург: Издание
фонда “Галерея”, 2000. — 306 с.
В новую книгу
екатеринбургской писательницы
Юлии Кокошко (первый ее сборник “В
садах” в 1997 году получил
престижную премию Андрея Белого)
вошло десять произведений,
написанных в разные годы, от 1987-го
(“Воскресный четверг”) до 1999-го (“В
царстве Флоры”).
Прозу, точнее
“проэзию” (термин принадлежит
Саше Соколову), Ю. Кокошко трудно с
чем-либо сравнить. Даже на фоне
смелой на эксперименты современной
литературы свободные фантазии на
избранные темы, составившие книги
“В садах” и “Приближение к
ненаписанному”, ошеломляют
виртуозным владением языком,
метафорической насыщенностью.
Метафора у Кокошко перестает быть
лишь украшением текста, но
становится основой самой ткани
повествования. Ее прозу можно
уподобить миндальному пирожному,
в котором миндаль
не украшение, не вкусовая добавка,
но сама основа теста. Фраза, а
нередко и отдельное слово у этого
автора порождает целую цепь
ассоциаций, как внутри текста
(благодаря им и “склеивается”
повествование), так и за его
пределами, вызывая в памяти мотивы и образы
литературы (русской и особенно
европейской), истории,
мемуаристики. Все это превращает
прозу Кокошко в увлекательную
литературную игру, предлагающую
для разгадки целую цепь непростых
ребусов. Сам автор — изрядный
игрок, который надеется найти в
читателе терпеливого,
внимательного, эрудированного
партнера. Не знаю, положит ли проза
Кокошко начало новому направлению
в литературе XXI века, возможно ли
идти по ее пути или это предел, пик,
высшая точка в развитии
ассоциативной прозы, а потому
своего рода “тупик”. Можно ли
достичь пушкинской глубины и
легкости? Можно ли сыграть и спеть
юродивого совершеннее Козловского?
Скажу определенно лишь то, что Юлия
Кокошко очень талантлива, а читать
ее книги — удовольствие. Читать и,
конечно же, перечитывать, не
переставая удивляться ее
волшебному искусству, вновь и вновь
отыскивая ускользающие нити
повествования и пытаясь разгадать
загадки этих удивительных текстов.
Сергей
Беляков
Андрей Громов. Я
выбрал свет. На правах рукописи. —
Екатеринбург, 2000 — 180 с.
К тем, кто будет
читать его книгу, Андрей Громов
безжалостен. Впрочем, ограниченный
тираж и загадочное “на правах
рукописи” (при том, что книга
издана на хорошей бумаге, в твердом
переплете, словом — вполне
профессионально) позволяет автору
выбрать адресата своих текстов и в
конце концов обратиться к своему
читателю, минуя случайности,
неизбежные при распространении
книги традиционным путем. Кроме
того, рукопись, как
неканонизированный текст, вполне
допускает и дальнейшее
редактирование (в экземпляре,
попавшем мне в руки, автором уже
были сделаны несколько дополнений).
Ощущение
внутренней свободы, независимости
от читателя можно было бы
безоговорочно отнести к
достоинствам книги — в лучших
текстах, таких, как “Образ” или
“Три рассказа”, Андрей Громов
позволяет себе предельную,
дневниковую искренность; поначалу
кажущийся произвольным, поток его
ассоциаций увлекает и затягивает.
Но, прежде чем увидеть этот свет,
читатель, “выбранный” Громовым,
вынужден будет продраться через
частоколы скобок, восклицательных
и вопросительных знаков, прочих
знаков препинания, которыми щедро
уснащено 30-страничное предисловие
(послесловие еще более загадочно и
еще менее удобоваримо для
спокойного и не готового к этому
читателя и уж точно ничего не
объясняет). Внимательное чтение
книги для многих станет работой,
подчас утомительной; извлечь из
размышлений о ней какой-то новый
смысл или опыт будет нелегко — и
самого автора это беспокоит,
похоже, в последнюю очередь. Он
знает своего читателя и адресуется
напрямую к нему.
Вместе с тем книга
не случайна. Она обладает какой-то
своей магией, и всем — от
незатейливых авторских рисунков до
загадочных сносок, набранных на
сером фоне — цепко держится в
памяти и не отпускает еще долго.
А.
Вдовин
Владимир Блинов.
Отцовское вино: Стихотворения и
поэма. — Екатеринбург, Банк
культурной информации, 1999. — 160 с.
Около семидесяти
избранных стихотворений и поэма
“Час княгини Марии”, вошедшие в
новую книгу Владимира Блинова
“Отцовское вино”, писались на
протяжении почти сорока лет, с 1960 по
1999 год — это скорее изборник, чем
сборник. И хотя ни то, ни другое,
будучи по определению собраниями
разнородных стихотворений, в
принципе не предполагает
концептуального единства, в книге
Владимира Блинова, несмотря на ее
жанровую пестроту, такое единство
чувствуется.
Название книги
более чем удачно: оно информативно,
как метафора. На протяжении почти
сорока лет, как сказано выше, но
стихи, определяющие основной
эмоциональный строй книги,
относятся не к девяностым. В
каком-то смысле перед нами книга
советского поэта, где “советский”
— характеристика не оценочная, но
хронологическая, точнее —
историко-литературная, где, по
словам автора, “доподлинно фиксаж
схватил эпоху”. Гораздо важнее,
однако, строки, по которым и названа
книга:
…хлеб мы жевали
отцовский,
Отцовское пили вино.
Эти строки, в
первоисточнике — о реальном хлебе
и вине (“Последняя облигация”),
сознательно превращаются автором в
метафору, которая на самом деле
развертывается очень широко.
Отцовское вино — это не только
фотографии из семейного альбома,
где усатых чиновников и барышень
сменяют буденновцы из мифологии о
“той единственной, гражданской”.
Это, в первую очередь, сама тема
отцовства и материнства или в
данном случае, скорее, тема как
личного, так и исторического,
национального сиротства.
У Владимира
Блинова это проявляется не только в
стихах о детстве или написанных как
бы из детства (прямое воплощение
идеи), но и во множестве так
называемых исторических.
Популярные в годы перестройки
мотивы покаяния, в частности —
религиозного, мало характерны для
этих стихов. История у Блинова — в
первую очередь семейный альбом, это
история страны, края, в сущности —
семьи, а в конце концов непонятно,
стоит ли там, на фотографии, сам
автор или его отец.
Если категория
реализма вообще применима к поэзии,
то реализм Блинова — это прежде
всего лирическая конкретность
образа, которая гарантирует жизнь
самому конвенциональному сюжету
или мотиву, но одновременно ставит
многие его стихи советского
периода на грань невольного
диссидентства. То это встреча
Нового года (шестидесятый год
Великого Октября), заканчивающаяся
словами:
Две веселые
семерки
Как топорики стоят, —
то, написанный
десятью годами раньше застольный
разговор о выборах в местные
Советы. Важно, однако, что здесь не
самодовлеющая гражданская
публицистика, всегда отвлеченная
(она, кстати, присутствует в
некоторых стихах, но кажется
несколько стереотипной), а
непосредственное мироощущение
лирика, не закомплексованного
“социальным заказом” или,
наоборот, эстетическим табу. То же
относится ко многим “историческим”
стихам: обращение к историческому
сюжету ради аллюзий не столько
остросовременных, сколько лично
значимых (“Желание полета”,
“Опричнина” “Актриса” и другие).
При отсутствии
бросающейся в глаза “формальной
озабоченности” здесь соседствуют
формы самые различные: сонет, белый
стих, верлибр, чередование стихов и
прозы в поэме “Час княгини Марии”.
Так что можно сказать, что в
версификационном отношении книга
вполне традиционна — в той хорошей
традиции взвешенного владения
формой, которая существует в
русском стихотворстве.
Андрей
Ильенков
Николай
Болдырев. Имена послов. —
Челябинск, Студия Единорог, 2000.
Откровенно
говоря, мне до недавнего времени
казалось, что в Челябинске если и
пишут, то либо бравые ямбы о лютиках
и дурной экологии, либо
полурифмованные жалобы на то, как
солнце целует в ж… и что обидно
заниматься любовью на полу трамвая,
стоящего в парке…
Однако новенькая
зеленая книжица, презентованная
автором, раскрылась на
пронзительно-чистой, почти
андерсеновской фразе:
Немного кислых
щей, вареная подметка —
Вот все, что мы оставим на потом.
Вообще “Имена
послов” кажутся неотправленным
письмом, эпистолой в никуда;
негромким разговором человека,
волею судеб оказавшегося среди “не
знающих языка посольской
местности”, с самим собою. Он
скорее наблюдает “цветенье
снегов”, чем рассуждает о “мороке
дней”; он вот-вот замолчит, только
вспомнит все, “что можем мы назвать
// Утайкой, перекрестным опыленьем,
// тщетой и стрекозиным умиленьем, //
букетом роз, который не сорвать”.
Порой, правда,
этот тихий разговор прорывает
некая выспренность: “Путь в
Катманду начинается с маленькой
лжи…” (а при чем здесь столица
Непала, если речь идет о выкипающем
чае и девочке, которая пока еще
поет?). Или: “Необъяснима дружба
гордого ума и вечной тьмы”
(необъяснима только холодная вода
из горячего крана в эпоху
свежевыпавшего снега, а до всего
другого гордым умом дойти можно —
даже до того, почему “бродячий кот
охоч до мусорки” — ясно, потому что
бродячий, а не какой-нибудь
домашне-семейный Борис). Или:
“Дочери брошенной стон не
достигнет ментальных вершин” (Паэт
— арел, да? Высако сэдит, а внизу
женшины плакают?!), — можно
предложить альтернативный вариант:
брошенная пачка сигарет с ментолом,
к которой дочь тянется, но
дотянуться не может, — чтобы больше
походило на жизнь, а не на
“философскую лирику”.
По счастью,
подобных цветистостей не так уж
много: немногословие берет верх над
желанием сказать красиво; и
сборник, причудливо сочетающий
неявные парафразы Лорки, Кузмина,
японской и китайской классики с
приметами облезло-бетонного
промышленного центра, в целом
производит впечатление книжки,
сделанной изящно и со вкусом.
Лариса
Сонина
Турунтаев В.Ф.
…По особо важным делам. Очерки о
сыщиках. — Екатеринбург:
Издательский дом “ПАКРУС”, 2000. — 144
с.: ил. — (Урал. ХХ век).
Владимир
Турунтаев еще в советские времена
зарекомендовал себя как автор
детективного жанра. Правда, это был
не тот детектив, что нынче в почете.
Никаких глянцевых переплетов,
никаких мафиозных разборок и, боже
упаси, постельных сцен. Тогдашний
детектив был скорее “милицейским
романом” и строился, как правило,
на основе реальных дел, к которым
допускали только
зарекомендовавших себя авторов. На
этой основе автор строил уже вполне
сочиненный сюжет, поскольку
реальные дела далеко не столь
занимательны, как полагает, может
быть, наивный читатель. Так же как
работа настоящих сыщиков мало
общего имеет с похождениями
сыщиков литературных и киношных.
Новая книга
Турунтаева — это в каком-то смысле
возврат к истокам. Или к источникам.
К тем самым реальным делам и
реальным людям, которые,
оказывается, порой интереснее, чем
вымышленные сюжеты и придуманные
герои. Просто, без излишнего пафоса
пересказывает автор несколько
нашумевших дел. С откровенной
симпатией и любовью знакомит
читателя с полюбившимися людьми.
Это и начальник
Управления уголовного розыска ГУВД
Свердловской области Леонид
Шуклин, и “сыщик с характером”,
майор милиции Николай Рыжков, и
следователь Алевтина Шебанова…
В небольшой по
объему книге просто невозможно
рассказать все важное и интересное,
что знает автор о своих героях, но и
того, что сказано, достаточно, чтобы
читатель поверил: эти люди достойно
делают свое трудное дело и в
трудную минуту всегда придут на
помощь.
Валерий
Исхаков
Людмила
Дорохова. Наши учителя. —
Екатеринбург: Издательский дом
“ПАКРУС”, 2000. — 160 с.
Очередная книга
из серии “Урал. XX век” посвящена
школе. Автор предмет знает
досконально — много лет Людмила
Дорохова проработала собкором
“Учительской газеты” по
уральскому региону; возможно,
поэтому книга получилась
по-журналистски яркой и
эмоциональной. С одной стороны —
это портреты настоящих педагогов,
влюбленных в свою профессию,
избравших своим творческим кредо
слова Ушинского о том, что “дитя —
не кувшин, чтобы его заполнить, а
скорее факел, который надо зажечь”;
с другой стороны — размышления о
нелегкой судьбе отечественного
учительства.
Свое
повествование Людмила Дорохова
начинает еще с 1887 года, с первой в
мире школьной парты, изобретенной,
оказывается, учителем одной из
сельских школ Белоярского района, а
завершает портретом
екатеринбургского педагога
Александра Лобка, которого
называет “учителем XXI века”. Но все
же самым светлым периодом жизни
российской школы автор считает
ренессанс педагогической мысли в
конце 80-х, когда внимание общества
было приковано к
педагогам-новаторам, а государство
обещало всемерную поддержку
развитию образования в России.
Государство, как
известно, обещаний не сдержало.
Людмила Дорохова не была бы
журналистом, если бы критически не
оценила этот факт. По-хорошему
влюбленная в своих героев, она не
может простить жестоким “новым
временам” невнимания к школе. В
этом смысле ей, конечно, изменяет
холодность летописца. Но в то же
время это неприятие добавляет
книге полемической заостренности,
придает некоторую
публицистическую остроту, отчего
читатель, несомненно, только
выиграет.
Алексей
Вдовин
Альфред Кубин.
Другая сторона. Фантастический
роман. Перевод с немецкого. —
Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 2000.
— 292 с.
При чтении
впервые опубликованного на русском
языке романа немецкого художника
Альфреда Кубина вспоминаются
мрачная атмосфера Майринка и Кафки,
апокалипсическая экспрессия Мунка
и Гойи, белесоватый туман на
полотнах Редона, сквозь который
прорываются к зрителю жутковатые
видения авторского подсознания.
Альфред Кубин достоин своих
современников — опубликованный в
1909 году, роман в полной мере
отражает состояние болезненного
декадентства начала века,
пессимистичные настроения Европы в
канун великих потрясений.
Собственно сюжет
не удивит искушенного читателя:
история еще одной утопии, царства
грез, осуществленного загадочным
получеловеком-полубогом в
предгорьях Тибета, ее будни и
страшная гибель “глазами
очевидца”. Поражает другое —
во-первых, это 52 авторских
графических листа к роману; на
первый взгляд подчиненные тексту,
иллюстративные, они в какой-то
момент начинают жить
самостоятельной жизнью, приковывая
к себе наше внимание едва ли не
более самого текста. Пролистывая
книгу еще раз, с удивлением
обнаруживаешь, что, начиная от,
казалось бы, невинных путевых
зарисовок на первых страницах, к
адскому хаосу линий на последних их
ведет неумолимая логика сюжета —
история, рассказанная в графике,
местами даже оказывается
выразительнее модернистского
многословия отдельных глав.
Альфред Кубин, снискавший свою
славу прежде всего как художник, и
здесь остается верен себе.
Во-вторых, — и, думается, это не в
последнюю очередь привлекло
издателей, — роман удивительно
созвучен современности.
Волей-неволей задумаешься о
пугающем сходстве тревожных
ожиданий начала ХХ столетия с нашей
нынешней неуверенностью.
Предыдущие поколения читателей
романа уже восхищались гениальным
предвидением кошмаров мировых
войн, перекроивших Европу, настал
наш черед сопоставить
хитросплетения сюжета с
собственной судьбой, благо
материала для сравнений за
минувшие сто лет накопилось
предостаточно.
В то же время не
хотелось бы, чтобы у читателя
сложилось впечатление, что мы имеем
дело с социальной фантастикой —
скорее, это философская проза,
попытка, спрятавшись за
беллетристический сюжет, ответить
на вопросы, заявленные веку
Шопенгауэром и Ницше. “Демиург
двойственен” — для современного
читателя эта мысль не станет
открытием, но яркость и
убедительность образного языка
Альфреда Кубина, его мастерство
рисовальщика по-новому осветят
ставшие привычными истины.
Небольшая
биографическая статья О.Б.
Мичковского, помещенная на
последних страницах,
сопровожденная десятком работ
художника разных лет и несколькими
фотографиями, удачно дополняет
книгу, переводя ее в разряд книг,
стремящихся наследовать принципам
академических изданий.
А.
Вдовин