Стас Бирюков
Дорога на
Таватуй
Этюды в
страхолюдных тонах
Стас Бирюков родился
в 1979 году. Закончил языковой лицей,
работал охранником и в
компьютерном бизнесе. По его
словам, занят разработкой
компьютерной игры, способной
перевернуть игровую индустрию.
Живет в Екатеринбурге,
публиковался в сборнике “Слово”.
Двадцатые числа
августа, 12.20. Я пишу, но пока ничего
не написал.
Это здание —
Невьянский вокзал — мне что-то
очень напоминает. Крашенные в
красный цвет стены совсем неплохо
смотрятся — некрашеные кирпичи
снаружи выглядят слишком
замызганно.
Бутерброды я уже
съел, но кроме этого сделал мало
полезного из того, что должен был.
Еще один
здоровенный румяный кожан исчез
подо мной на первом этаже (кстати,
подо мной еще красивый
пластмассовый зеленый стул: их
здесь много, но не все подо мной).
Вон, девушка-блондинка в
просвечивающей черной юбке —
больше всех ее юбка интересна ей
самой — она на нее постоянно
поглядывает.
У киоска в черной
псевдокожаной куртке, жеваных
штанах, малость чересчур облезлых,
старых кедах, с красным журналом
комиксов — жует жвачку. Наверное,
он не сильно меня обогнал по
временной шкале. Прыщавый и
сальный, но комиксы про Микки Мауса
еще ни о чем не говорят. Надо надеть
очки, но солнца нет. До поезда час,
исписал 20 минут чернил.
Мальчик и девочка
охотятся друг за другом. Они визжат.
Но не всегда, а только изредка.
Когда натыкаются друг на друга,
бродя по безлюдным вокзальным
павильонам. Конечно, бродя
относительно, скорее, бегая.
В синих динамиках
на красной стене что-то щелкает —
они силятся сказать мне, когда
поезд, но не умеют. Да мне это и не
нужно: у меня бабушкины часы.
Красивая девушка
нашла поддержку в плече молодого
человека приятной наружности и
ржет ему в ухо. Она очень рада. Он
тоже очень весел. И его можно
понять.
Появляется первый
монстр в стоптанных ботинках. Ждет,
потом уходит на перрон.
Интересно, о чем
думает та бледная худышка, чьи
каблуки ущелкали вдаль по коридору.
Если бы не они, эхо давно бы уснуло
мертвым сном.
12.50. Она пришла.
Села. Бритая, избитая, прокуренная и
грязная. Мое сердце учащенно
забилось, но на лице не дрогнул ни
один мускул. Я сидел, как сидел и,
как она сидела. Я писал, читал и
думал до победного конца. Их уже
нет: они пришли и ушли с дождем.
Теперь асфальт мокрый, но не
думайте, что стул подо мной тоже, —
я, все-таки, не такой трус. Стану я,
стану змием морским после смерти.
Снова солнце. На редкость пакостная
ситуация — меня нет в Таватуе.
Народ скапливается. Пластмассовые
скелеты стульев наполняются живой
плотью и сумками.
Потолок
ненадежный. Эхо работает на славу.
Жду обвала. Все ждут поезда. А
поезда никого не ждут.
Еще один индивид,
видимо, моего типа, но лет в
четырнадцать, угрюмо зыркает. У
него черные брови, волосы, куртка,
глаза и ботинки, зато джинсы
голубые.
Много интересных
и неинтересных людей. Много
завзятых: туристов, пролетариев,
интеллектуалов.
Динамик хрюкнул и
прокаркал что-то про Нижний Тагил.
Наверное, поезд. Еще хрюкнул, я
вздрогнул, но сказать ему больше
нечего.
В киоске целая
полка Penthaus’ов — красивых
фотографий нет, зато много пошлых.
Внутрь заглядывать денег нет.
Венера мне нравится больше. Вопрос
в том, нравлюсь ли я Венере.
И еще мне нравятся
мозги (не говяжьи), и когда они в
голове или в сердце, а не в заднице.
Много думаю об
одном человеке, но дум мало.
Время уходит, а
поезд на подходе.
13.25. Электричка. На
ангаре “Слава Труду!”
полустертыми буквами.
Очки исчерпали
свои возможности и покоятся в
кармане. Набираем скорость, трясет,
прижимает к стене на поворотах.
Исчерпывающее описание.
Электричка,
идущая до станции “Свердловск”,
опоздала на 20 минут.
14.20. Второй монстр
курит в тамбуре. Чья-то скамейка
исполняет испанский танец. Сейчас
их комплектуют кастаньетами и
музыкальными молотками.
Какой-то шпендрик
нечистого вида лущит семечки.
Рыжеватый. Половина шкурок против
его воли падает на пол. Из них —
половина в его новые ботинки,
которые стоят под скамейкой
отдельно от его ног. Похож на ерша.
Напротив — далекая или близкая
родственница. Читает (он тоже хочет)
газету и, особенно, статью:
“Инопланетяне превратили советских моряков в…
обезьян”.
Сзади бородавка
невозмутимо вяжет, поджав губы.
Зажатый мальчик с
мамою, ссутулясь рассматривает
окно.
Видел шалаш, но не
видел Ленина, разлива тоже (какого,
спрашивается, разлива?). Наблюдал
очень красивого жеребенка цвета
спелой травы. Эту картину надо
писать. Он тонконог, изящен, легок.
Ветер колыхает травы. Он так на них
похож, но не взлетает.
Народу много,
народ спит, кто с закрытыми глазами,
кто с открытыми. Некоторые во сне
притворяются, что думают. Некоторые
слепые смотрят в окно.
Взлетел камень, и
все шарахнулись. Может, это чья-то
глупая шутка? Не хотел бы я, чтобы
рядом со мной он пробил в стекле
дырку.
Молодцеватый
мужчинка-сосед меня покинул.
Верх-Нейвинск.
Вижу ложные истоки Таватуя. Много
яхт. Даже слишком много. Все стоят
без парусов, кроме одной. Белая, но
это не “Экватор”: я родился и вырос
на “Экваторе”.
Сзади три кожана
режутся в карты. Второй монстр
выскочил на ходу в оконный проем.
“Двери
закрываются”. Никто не хочет
покидать электричку до конца.
Своего конца. В Верх-Нейвинске два
дома из моего сна, ветхие, я их
никогда не забуду. И вообще, я
заврался. Мы давно уехали из
Верх-Нейвинска.
Вокруг только
лес…
…камни и вода.
Теперь я думаю об одном человеке. Но
его со мной нет, я даже не сказал,
что мне можно звонить в любой
момент, мне нужно звонить в любой
момент, когда хорошо и когда плохо.
Я сидел и смотрел на волны, я понял
принцип их движения, как водяная
стена нависает, как она падает, как
она катится на берег. Я могу ее
зарисовать, я могу зарисовать ветер, который
брызгами хлещет в лицо. Я жду этого
человека, я жду, как он подойдет
сбоку, незаметно, и его шаги
растворятся в ветре. Я его не увижу,
потому что капюшон не пропускает
мой взгляд на берег. Но этот человек
уехал, он давно в тепле, он не знает,
что я вернулся. А если бы узнал?
Клянусь, я видел
стада водяного царя. Они набегают
волнами из волн. Маленькие
хрустальные лошадки, чьи гривы
развевает ветер, кудрявые овцы…
Маленькие лошадки…
Я не веду
дневниковых записей, я жду, когда
настанут лучшие времена. Осталось
лишь дождаться.
23.10.95. Я снова в
электричке. Снова, потому что лето
закончилось и уже осень. Я бы даже
сказал, снежок выпал.
Мы ждем
отправления. Мы — это те, кто сидит
на печках. Каждый выбрал себе одну
по вкусу.
Тишину среди
людей, стандартную после
неполноценного сна, изредка
нарушают загадочные для
непосвященного звуки, доносящиеся
с вокзала, точнее, из
громкоговорителя.
Через вагон
дробным шагом прошла тетя, которой
не терпится продать свои два
“Зеркала”. В микрофон вежливым
голосом прочитано известное
стихотворное произведение, чей
конец примерно повторяет начало:
Электропоезд
следует
до Нижнего Тагила…
Эта фраза будит не
только самого водителя, но и
пассажиров. Тишина окончательно
разрушена друзьями (они справа):
тремя мужиками и печкой, которая
говорить еще не научилась, но изо
всех сил что-то там выстукивает. Мы
вроде уже тронулись, а продавцы
газет все поступают… У них разная
манера нападать. Этот, судя по
всему, больше всего хочет напугать.
Он так рявкнул, что я чуть не
описался. Но ничего нового у него
нет. Вот такой популярностью
пользуется сейчас “Зеркало”.
На станции, как не
странно, стоит припорошенный
снегом танк без башни. Почему
именно здесь, на вокзале? Наверное,
в память о том, как в свое время он
встретился с пассажирским поездом.
Эта встреча была глубоко
символична. Лоб в лоб (вернее, дуло в
лоб).
Они что-то не
поделили, вероятно, рельсы
конверсии. Видел я подобную сцену в
энциклопедии — под ней была
надпись: “Битва гигантов:
трицератопс и тиранозавр”… но
чтоб вот так… в наш XX век?.. Все это
интересно, особенно я хотел бы
посмотреть на танк, идущий по
рельсам.
Едем мы уже минут
15, не меньше, а мой мысленный взор
все еще обращен к одинокому танку,
жертве своего дула, из которого
провода торчат, как порванные
вены… Правильно: с мечом пойдешь —
на меч и напорешься, и ружье, как
известно, выстрелит.
Напротив меня
примостился мужчина Керенского
вида, заостренный в районе бороды.
Умственный труд пряно написан у
него на лице. Очень он смахивает на
постаревшего Шерлока Холмса,
который притворяется пасечником.
А в это время
кричит ребенок.
Какой-то мужчина
(выглядит он округло, но это его не
портит) посматривает в мою сторону,
скорее всего, оценивает то, что я
пишу, а может просто думает, что
напишу я, чего не надо и, при том, о
нем.
Керенский вытер
ботинки носовым платком и лег на
скамейку, головой к проходу.
Ребенок замолчал.
Закругленный
решил смотаться, пока я его не
описал. Пассажиры по очереди спят.
Невдалеке
“старый солдат” рассказывает
“писателю” о качестве фронтовых
дорог, по-северному умеренно
жестикулируя. Трудные это были
дороги. Но фронт кончился, остался
рот.
За окном голубой
рассвет, снег и под снегом стога.
Вот мы встали на “Гати”.
Только успело
побыть тихо, и опять стучит.
Водитель посчитал, что свет —
лишняя роскошь в нашем темном
царстве за заледенелыми стеклами. Я
только сейчас обратил внимание, в
какой великолепный вагон я попал.
Он обновлен: белый с желтыми
полосами. Сиденья еще не обсижены.
Вагон красив по-зимнему.
Керенский
начинает храпеть, предварительно
выбрав для этого тихую станцию.
Вагон начинает
гудеть.
Старый солдат
что-то энергично жует.
Женщина с газетой
по-мужски чихнула.
Напротив меня
Тарас Бульба. Его седины и серая
телогрейка как нельзя лучше
гармонирует с цветом вагона. Он
подбоченясь смотрит в окно на лес,
как на степь, и глубокомысленно
водит пальцем по стеклу. Поза его
величественна.
Все меньше голов
над спинками сидений: люди ложатся
один за другим. Молодой человек в
дорогой кожаной куртке, белом шарфе
и брюках, надушенный и
подстриженный, как это модно, почти
до основания, сопровождает девушку.
Он, например, уже улегся спать
ботинками в проход.
В прозрачном, как
морозный воздух, стекле раздвижных
дверей отразилась бритая голова
зэка, но в вагоне я такового не
заметил, поэтому придется признать,
что это бабуся в коричневом пуховом
платке, а зэк — всего лишь игра
светотени… Или тени со светом.
За березами
простирается всеобщий огород, где
среди голого черно-белого поля
торчат тут и там маленькие серые и
желтые сарайчики.
Едем долго —
ненадолго.
Я смотрю на
солнце, и оно похоже на фонарь,
забытый в ледяном доме…
За окном
промчался дом, с которого облезло
все, кроме кирпича, а где-то ТАМ —
озеро Таватуй, из которого раки уже
перевелись, и не понятно, когда
переведутся обратно…
Наблюдаю много
куч хвороста. Где-то поблизости
падчерица ищет своего любимого
месяца. Глупая! Подождала бы до
ночи. Не срубленные еще деревья
напоминают удилища, а зимой на них
не половишь. Зимой греются.
Ко мне подсел
мужчина агентского сложения. Он,
наверное, думает, что мы коллеги,
только я теоретик, а он практик. Он
не прав.
Пришла приличная
девушка в пальто, и все
разъяснилось: стекла покрылись
испариной, потому что печи хорошо
работают, мужчина подсел не ко мне,
а к спящим друзьям, Керенский
отоспался.
Таватуй серый,
берег белый, но трава желтая.
Последний дракон расчленен, и его
позвоночник торчит из воды, как
напоминание о старом добром мифе во
времена нового и злого.
Березы клонятся к
путям. Они похожи на толпу римских
граждан, нависших над ареной и
тянущих вниз убийственные персты.
…Костер медленно
затухал. Становилось зябко, и им
ничего не оставалось, как всем
троим укрыться единственной
курткой: ему, ей и гитаре.
А поезд все
движется назад к концу…
It was his final ward.
Они сидели на две
скамейки ближе к выходу. Он
склонился над ней, глаза его были
устремлены вдаль, а губы
шевелились. Он рассказывал сказку
про чародея, получившего
бессмертие и не знавшего, что с ним
делать. Но это была не моя сказка, и
я не расслышал ни слова.
Труба едва
полосатая сквозь темноту, но все
равно пускает белый, словно саван
мертвеца на черном, дым, похожий на
лопнувший мыльный пузырь
индустриализации. Над перроном
плывут в тоске необъяснимой (Бр.)
толстые линзы, и машет крыльями
белая шаль, пальто же бабуси
слишком похоже на синий мрак:
— Я сказала
только нашим! Анфисе… Вале…
кажется, Алевтине… Ты думаешь, я
Васе скажу?! Да никогда! Думаешь,
Саше? Да ни за что!
Поезд слишком
нереален на морозе. Подходит так,
что виден только фонарь. Он округло
нарастает, а вместе с ним
квадратные куски света, называемые
в простонародье окнами, как
прожекторы перестройки в тяжелой и
холодной глубине. В вагоне нет
почти никого, белые внутренности
стен обтягивают темноту, лишь
деревянные части отвоевали себе
прочное место в мрачном утре.
Огни и стаи
гаражей, медленно покачиваясь,
ползут сквозь телогрейки и
полушубки подсевших на вокзале
пассажиров, фонари светят сквозь
крышу, и окна вспыхивают искрами в
глазах рыбаков и прожигают
крест-накрест обшивку стен, словно
брезент палатки.
Белые фонари,
белые стены… Фонарная беленость,
стенная белизна…
Тьма…
Над станциями, как
летающие тарелки, зависли диски
ламп, и лед под деревьями сияет
матово, точно макет зимы из сказок
Андерсена.
Это Сортировка.
Ряды огней привинчены во мраке к
ночи, и это похоже на посадочную
полосу из фильма Спилберга
“Контакты третьей степени”
(кажется, так он назывался).
Вот огни
кончились, но они не кончили горсть.
И теперь, с некоторого удаления, я
могу видеть их все, огромное
звездное небо, повисшее хвостом за
нашим поездом, перевернутое кверху
ногами холмистое и неровное поле
Сортировочного города.
Ну все: темнота.
Лишь три колонны пассажиров со
своими скамейками движутся по
рельсам, и где-то там три меня
пишут…
Теперь небо
отличается от леса, значит, день
грядет. Скоро все начнет
материализоваться, итак уже трясет
натурально, да и людей теплых
многовато — весь пол уставлен
мешками и ледорубами.
Здравствуй, утро
на Таватуе: небо светло-голубое, как
новый холодильник. Среди льдов в
клубах пара плавают вареные утки,
не успевшие улететь в теплые края,
где жизнь подогревает солнце, а не
сточные воды…
Напротив меня
новенький запломбированный
стоп-кран, а под ним приземистый
крепыш в штанах “адидас” и
ярко-синем пуховике не знает, куда
деть свои 55-летние глаза. Он и так
уже засунул их под черную шапку, но
они все равно блестят, как у старого
пьяного воробья.
Снег какой-то
худосочный, как рваный тонкий
поролон, — лишь слегка прикрывает
основания желтых стриженых кочек.
Кое-где торчат горы вскопанной
земли, видно Уральский хребет, и
пространства, занятые кочками
напоминают освоенную человеком
тайгу. Кстати, у крепыша на руке
занятная татуировка. Березы стоят
вверх. Стоять вниз теперь не
выгодно: все, кто вовремя не
поднялся — обломались.
Деревья торчат из
рассвета, будто из половодья, а над
ними, среди проводов, расцвела
маленькая белая улыбка. И кто знает,
скольких людей она несет по небу к
другой жизни.
И вот солнце.
Словно кусок огня оно летит сквозь
лес, и черный узор веток с треском
проходит сквозь него, как бегущая
строка. Несметные полчища гоблинов
расчерчивают его огненную
поверхность копьями и черными
флагами. Огненную поверхность, с
которой расплавленное око Саурона
ищет твои глаза, куда бы ты ни шел,
но нельзя взглянуть в него, не боясь
ослепнуть…
Вот и закончилась
моя электрическая эпопея. И все же
не могу до сих пор понять, зачем
нужно было надевать на железные
трубы гипсовых Венер,
предварительно отбив у них всякую
охоту, головы, плечи, ноги и руки с
веслами?
Post Scriptum
“…В этом
странном и запутанном деле, которое
зовется жизнью, бывают такие
странные моменты и обстоятельства,
когда вся Вселенная представляется
человеку одной большой злой шуткой,
хотя что в этой шутке остроумного,
он понимает весьма смутно и имеет
более чем достаточно оснований
подозревать, что осмеянным
оказывается не кто иной, как он
сам…”
Герман Мелвилл
“Моби Дик, или Белый Кит”