К 20-летию со дня смерти
В.С. Высоцкого
Вадим
Горский
Луи
Армстронг еврейского разлива
Филерская запись
разговоров Высоцкого
К публикатору и к
читателю
Похвастать, что
я входил в “обойму” закадычных
друзей “Луи Армстронга еврейского
разлива” (эту кличку дали
Высоцкому в КГБ. — В. Г.) — не могу. Мы
просто иногда встречались и, что
греха таить, перекидывались и
прикладывались. Поэтому мои записи
наших с Высоцким разговоров — это…
как бы получше выразиться?.. записи
сокартежника, собутыльника и
соанекдотиста, а еще точнее, еще
чистосердечнее — соглядатая.
Филерские
звукозаписи — особый жанр, со
своими законами, эстетикой и
профессиональными приемами.
Сохранена ли здесь “чистота
жанра”? Лишь отчасти. О том, что я
“пишу” Высоцкого, кроме пары
заинтересованных лиц из КГБ знал и
еще один человек: сам — сам! —
Владимир.
Без малого 10 лет
продолжались наши отрывочные
разговоры, в которые вносила
неожиданные и совсем неоправданные
знаки препинания Лубянка. Шут с ней
— если бы только Высоцкому с самого
начала не пришлась по вкусу такая
пунктуация. Ox уж эта вечная
поэтическая склонность к
неправильному употреблению знаков!
Как я,
собственно, вышел на Высоцкого? А
вот как — стараниями поводырей из
“культурного” управления КГБ,
которые в свое время
воспользовались моей врожденной
глупостью, увлеченностью кино,
театром, бардовской песней и
неуемным желанием встретиться с
Высоцким все равно каким путем.
Меня снабдили “легендой”,
импортным диктофоном, и я (“вкупе и
влюбе” с Владимиром) стал
записывать разговоры.
Я почти наизусть
знаю содержание кассет, уж на что на
что, а на диалоги у меня всегда была
профессиональная память. Но к
шестидесятилетию со дня рождения
Высоцкого я вознамерился
переписать их (чтобы
отреставрировать собственное
прошлое), да где там перепишешь: в
КГБ не то размагнитили пленки, не то
— что менее вероятно — их
(аудиодоказательства!) потеряли
или, что уже совсем невероятно,
похитили! Я доволен тем, что в свое
время у меня хватало ума
производить стенографическую
запись текста этих кассет в обычные
школьные тетради, которых
накопилось аж на целую книгу! (Узнай
об этом на Лубянке — не миновать
мне было бед.)
Поэтому я
задался целью — с помощью
обветшалых тетрадей и собственной
памяти тщательно, как в
палеонтологии, восстановить кость
за костью (читай: знак за знаком,
букву за буквой, слово за словом,
строчку за строчкой) художнический
остов Высоцкого.
Всякий — даже
поверхностный — читатель легко
заметит, что мышление Высоцкого
сплошь диалогично — эта
диалогичность создавала трудности
при обработке и подготовке текстов
к публикации. Записанные в тетради
разговоры скрупулезно
“монтировались” и
редактировались. Дешифровка
стенографической записи привела
меня к уверенности, что можно
ограничиться только самыми
необходимыми и немногочисленными
“вырезками” из текста; в
большинстве случаев они
обуславливаются излишней
“крутизной” слова: Высоцкий, как
истинный русский мужик, не любил
церемониться.
В разговорах не
только сказывается поэтический и
актерский талант Высоцкого, но и
его склонность к юмору (хотя, как
это ни парадоксально, в 1962 году он
был “выгнан с волчьим билетом” из
московского Театра миниатюр “за
отсутствие всякого присутствия
чувства юмора”). Смеялся он
буквально над всем и вся, и над
собой в придачу, во всяком случае
при мне: “что ни слово, то ночной
горшок, и отнюдь не пустой…”. Даже
на смертном одре — на оттоманке,
которая тогда стояла в большой
комнате “трехкомнатной камеры” на
Малой Грузинской — Высоцкий не
утратил чувства юмора. Свое
предсмертное желание он
сформулировал так: “Когда я откину
копыта, закажите мне приличный
деревянный кустюм и проследите,
чтобы человек, скроивший и сшивший
его, не руководствовался девизом олимпийца:
главное — не результат, а участие”.
(Слова эти записаны скрытым
дистанционным записывающим
устройством. Закладку “жучка” в
доме сделал отец Высоцкого. Об этом
мне рассказали в КГБ.) А на вопрос,
каким ему хотелось бы остаться в
памяти, ответил: “Живым,
натурально! В противном случае мне
придется сыграть роль трупа”. Тут
нет присущего говорящим для
публики нарциссизма и желания
выразиться поумней и посмешней: это
частные разговоры.
Не знаю,
насколько мне удалось восстановить
образ мыслей Владимира Высоцкого —
не мне судить; но я уже удовлетворен
тем, что он тесно пообщался со мной
(или я — с ним?) в моих записях…
Вадим Горский,
экс-редактор художественных
фильмов и по
совместительству филер
1-я
кассета
Недоносок
ПУСК.
ГОРСКИЙ. Мог
бы ты, Володя, составить словесный
автопортрет?
ВЫСОЦКИЙ.
Легко — как два пальца обоссать.
Засекай: за полминуты наболтаю
автопортрет.
Г. А не мало ли
времени?
В. Е-мое! И
Эренбург Пикассо о том же спросил,
когда тот за пять минут написал
портрет Эренбурга. А художник в
ответ: “Амиго, ты сам не знаешь, что
говоришь! Я знаю тебя почти
тридцать лет!”
Г. Я Пикассо
совершенно не понимаю…
В. Пусть это
тебя не волнует. Он тебя бы тоже не
понял.
Г. (показываю на часы).
Время, Вова!
В.
Сейчас-сейчас… (Закуривает
сигарету “Житан”, нашпигованную
“травкой”, затягивается, чтобы
выиграть время.)
Г. Зеркало
дать?
В. Обойдусь! (Выпускает
густое облако табачного дыма в
сторону собственной фотографии, на
которой он снят в кителе, брюках с
мочками (галифе) и хромовых
сапогах-бутылочках — ни дать ни
взять “сын полка”, герой в миниатюре —
хоть и совсем ребенок, но храбрая
душа.) А, впрочем, принеси-ка
ванну, старик. (С “травки” чего не
скажешь.)
Г. Хочешь
принять…
В. Вот
бестолковый, зеркальце из ванной.
Г. Так бы и
сказал, а то…
В. (вдогонку). Возьми
то, что в несессере или любое другое
— лишь бы оно… (Остальные слова
не прослушиваются.)
Г. (подобострастно
вытираю зеркало рукавом и только
после этого ставлю его перед
Высоцким). На! Надеюсь, не кривое.
В. (смотрит в
бездонно-блестящую поверхность).
Мужик возмущается: “Ну, бля….
телевидение! Целый час какую-то
пропитую рожу показывает!” Его
жена: “Ну ты и настаканился! Память
совсем отшибло, телевизор-то наш в
ремонте, а ты весь вечер в зеркало
пялишься”.
Г. Смех смехом,
а воронка вверх мехом.
В. Не мешай!
Дай мне наглядеться на себя
любимого… (В зеркале замечает
меня, наблюдающего за ним с
улыбкой.) Ты меня за Нарцисса
принимаешь, да?
Г. Ну как
можно?
В. Вместо того,
чтобы помочь корешу, ты, Вадик-гадик
(это и “Жучок” — остроумные
прозвища дал мне Высоцкий.
— В.Г.), подъе…..шь.
Г. Охотнее
всего я протягиваю руку помощи тем,
кто вообще в ней не нуждается.
В. Вот как? Ты
не можешь, так зеркало поможет.
“Свет мой, зеркальце, скажи, да всю
правду доложи”. (Портретирует
себя.) Ты… ты… тако-о-ой…
поддатый… патлатый… бородатый (он
отпустил растительность для проб к
кинокартине “Емельян Пугачев”.
— В.Г.)… Э…
э… вот!.. не подойдет… нет! (Трясет
головой и причесывает всей
пятерней свои лохмы.) Словесного
портрета не будет! Довольствуйся
живым… Трудно с кондачка
обрисовать самого себя… Да и я, в
сущности, еще не в конце жизненного
пути, чтобы браться за автопортрет.
Г. Хорошо, так
и быть, облегчу тебе задание. Если
бы тебя можно было
охарактеризовать одним словом…
В. То это было
бы… было бы… (Обрывает себя на
полуслове, но в следующую секунду
кричит.) Вот слово! Недоносок!
Г. Впервые
слышу, что ты родился абортивным.
В. Зато я в
детстве постоянно в свой адрес
слышал: “недоносок”, — хоть
появился на свет в урочный час и
день.
Г. Может, были
основания?
В. Дело
прошлое: давай разберемся (излюбленное
его словечко. — В.Г.). Возможно,
мелкокалиберность, недоразвитое
сердце — последствия детского
ревмокардита. Слабые защитные
реакции, неопределенные и
незаконченные черты лица (походил
больше на девочку, чем на пацана). Я,
малолетка, оставлял впечатление
незрелости, незавершенности,
недопеченности, как сырой батон.
Г. Похоже, что
в день твоего сотворения у
матери-природы кончилась сырье или
же оно выдавалось по карточкам.
В. Пусть Бог и
не наградил меня гренадерским
ростом, зато фамилия у меня
ВЫСОЦКИЙ.
Г. Но ты —
“ничем ты в детстве не пленен — и
никому не благодарен”?
В. Отчего же? Я
благодарен матери с отцом за то, что
меня зачали в мертвый сезон (1937 год.
— В.Г.). Может
ли быть сын неблагодарным? И
отдельное большое “спасибо
товарищу Сталину за наше
счастливое детство!” Мои первые
детские впечатления неразрывно
связаны с нашей коммуналкой.
Г.
Представляю…
В. Как ты
можешь представлять — если сроду
не жил в коридорной системе! В нашей
коммуналке соседей было как клопов
набито! И это обстоятельство для
меня даже радостнее: чем больше
соседей, тем больше впечатлений: к
всякому якову можно зайти, каждый
шибздику отец и мать. У нас любое
житейское дело становилось общим…
Г. Да-а?
В. Твое
дурацкое “да-а?” лишний раз
подтверждает, что ты плохо
представляешь жизнь коммуналки.
Мотай, темнота, на ус — если
кто-либо из соседей женит спирт…
Г. Кого женит?
В. Я же говорю:
темнота. Это — когда спирт разводят
водой… Вся коммуналка участвует в
дегустации горючего. Если заиграет
радиола — одно из чудес того
времени — все жильцы пляшут и поют.
Если же кто даст по соплям
непослушному чаду — все хором
воспитывают непедагогичного
родителя…
Г. Разве кто
упустит случай повоспитывать
кого-нибудь?
В. (его голова
выглядывает среди клубов дыма, как
вырисовывается на библейских
картинах лик Иисуса Христа среди
творожно-белых облаков). И все бы
хорошо, да только у меня не
сложились взаимоотношения с
Курилычем — соседом и полотером в
гостинице “Москва”. А причина тому
— что не р-раз и не два на дню
выклянчивал я у него парафин.
Пожевать и в солдатики поиграть,
которых он выливал из казенного
воска в свободное время. Обычно я
заставал его раскрашивающим
восковых кукол и животных. Слушал
он, слушал мое нытье и, видя, что
словом меня не проймешь, и теряя
терпение, меня крепко за ухо хвать!
— и… ох, ухи чегой-то горят…
Г. Трепку
вспомнил?
В. (тычком тушит бычок).
Уж лучше бы Курилыч задал трепку, а
не макал кисть в черную краску и не
обращал мою рожицу в гитлеровское
мурло. Соседские ребята на меня
глядя, смеялись аж до уссачки!
Натешившись, он отпускал меня, и,
заливаясь слезами, путаясь в
соплях, сплевывая обиду, я чесал к
матери. “Смотри… тьфу, мама, как
меня… тьфу, злой полотер… тьфу,
наказал!” — “Господи! Словно я его
сама об этом просила! — весело
отзывалась мать. — Встречу — как
пить дать — поставлю ему чекушку.
Ты ведь у меня такой прилипала,
такой неотвязный, что ни ремнем, ни
пестом не отгонишь тебя от
человека”. Мать смывала с меня художество и
намывала хорошество, потом я, как ни
в чем не бывало, спешил… Угадай:
куда я, торопыга, спешил по делам?
Г. Ну… у
всякого Мишки, как говорят, свои
делишки…
В. Правильно: к
Курилычу. Завидев меня, он
усмехался: “Радость-то какая —
недоносок пришел недомазанный!”
Все повторялось снова и снова к
неописуемому восторгу ссыкунов и
ссыкух. И опять мне чесать домой,
плача, путаясь, плюясь и проклиная
его. И маманя о-очень мучилась со
мной тогда. “Ох, скорей бы война
закончилась, — говаривала она. —
Придет отец с фронта, я его попрошу,
пусть делает с тобой все, что
положено. Лишь бы оставил шкуру да
кости, чтобы осенью было на что
надеть школьную форму”. Первого
сентября со слезами собирала мама
меня в школу в Первом Переяславском
переулке. Не плакать ей было нельзя:
худая молва пошла бы по коммуналке,
что она сына своего не жалеет. Ты
знаешь, начало учебы я ознаменовал
тем, что от учителя схлопотал
подзатыльник!
Г. Надо думать,
схлопотал в зачет будущих двоек!
Учеба давалась тебе со скрипом?
В . Анекдот к вопросу.
Моего тезку спрашивают: “Как
учишься?” — “Хорошист!” —
“Старшим помогаешь?” — “А как
же…” — “А с кем живешь-то?” Он
пунцовеет и говорит: “Да там, с
одной…”. (Смеется себе в бороду.)
Г. Понятно:
учился — лучше не надо.
В. Я научился
играть в карты прежде, чем стал
разбираться в картах полушарий и
империй. Играл в “чику” и
“пристенок”. Научился зажигать
спички о стекло, о парту, о колесо
(сапог. — В.Г.)… Так я познавал
разные истины. Но где-то уже в
средних классах я понял, что
существует несколько истин: одна —
для школы, другая — для родителей,
третья — для друзей.
Г. Не похоже ли
на лицемерие?
В. В школе
каждый учитель доказывал другому,
что его подход самый прогрессивный,
что успеваемость у него самая
высокая. Как будто кому-то надо,
чтобы мы стали поколением
отличников. А ведь это вовсе не
трудно: нужно только прилежно
повторять, как попка, все за
преподавателем и хорошо вести себя.
Дома было по-другому. Уже с пятого
класса я не ощущал привязанности ни
к одному из родителей (они
разошлись в 46-м году), дружил с
дворовыми пацанами-огольцами,
частенько вел себя так, как будто у
меня нет отца с матерью. И это
потому, что отец с матерью вели себя
так, будто у них нет меня.
Г. Вот как? Ну,
продолжай!
В. А иногда я с
удовольствием присваивал
биографии своих друзей из
благополучных семей. Я это к чему: я
уже тогда любил примерять на себя
чужие личины. Особенно мне
удавалось шаржировать ворье и
прочую фиксатую шпану. У них, к
слову, без труда научился я — ну, не
способный ли? — блатному жаргону и
блатным песням…
Г. Если верить
твоему отцу, то ты — блатарь, пьянь,
наркоман и антисоветчик. Не
многовато ли для одного пороков,
Вова?
В. Не много —
если принять во внимание, что в
других я нахожу куда больше…
Г. Как-то по
пьяной лавочке ты обронил, что
“любой порок является пороком лишь
в соотношении с другими пороками”.
В. Я, старик,
тебе то же самое скажу, уже не с
пьяных шар, а на тверезый глаз. Что
нередко порок — вот хоть пьянство
— в сравнении с подлостью выглядит
смехотворной мелочью: бражнику
хочется выпить, подумаешь — дело
большое. Однако подлость куда как
посерьезней!
Г. И тем не
менее для родного отца ты —
порочный человек. Сам-то ты можешь
дать себе объективную оценку?
В.
Предпочитаю, чтобы дали другие…
Г. Но когда о
тебе рассказывает кто-то другой в
устной или письменной — все равно
какой — форме, на мой взгляд, это
выглядит как донос. А доносами все
— а мы с тобой особенно! — сыты по
горло…
В. (прерывает). Я как
раз проголодался…
Г. …И поэтому
— слышь, поэтому! — хочу узнать
твою беспристрастную самооценку.
В. Боюсь, и
комар на собственных весах на все
сто кило потянет — если будет о
себе рассказывать. А я не хочу арапа
заправлять тебе. А лучше всего — ты
не спрашивай, и я тебя не обману.
Г. (хватаюсь за
соломинку). Куда лучше обмануть
меня, что ты — плохой, чем обмануть
меня, что ты — хороший. Так что
валяй, обманывай…
В. (берет в кулак свою
бороду). Ла-адно, уломал, с трудом,
правда. Только учти: симулировать
абстинента, патриота и так
называемого интеллигента — не
буду. А чтобы доказать отцу и миру: я
не совсем уж плохой, отвечу так:
кто-то, разумеется, не из дураков,
сказал — если ты читал и
перечитывал много р-раз “Дон
Кихота”, ты хороший человек…
Г. Не
удивительно: ведь странствующий
рыцарь — самое нравственное
существо в мире.
В. Как ты
правильно догадался, я очень люблю
перечитывать эту книгу. А когда-то,
ты не поверишь, отец заставлял меня
ее читать и при этом занудно
приговаривал (копирует его):
“Если мальчик любит труд, тычет в
книжку пальчик, про такого пишут
тут: он — хороший мальчик”…
Г. Пара слов о
порядке вещей: если бы меня,
школьника, обозвали словом
“хороший”, я бы… да я… Хороший,
пай-мальчик — это же какое
оскорбление личности, да?
В. Вот именно:
оскорбление. Поэтому я отчаянно
сопротивлялся. Не знаю, как ты, а я
воспринимал литературу, как рыбий
жир. Надо, но противно на вкус. “И
вообще не считаю литературу
учебным предметом, — заявил я отцу.
— Разве это труд — читать книги?”
“Но учебник — это учебник, а
художественная книга — совсем
другое”, — ответил отец и
пригрозил мне хо-о-орошей поркой, и
я, испугавшись неоднократно
поротой жопой, в один присест
прочитал роман. Вот так отец школил
меня.
Г. Воспитание
в известном смысле — насилие…
В. Тогда не
понимал, — а сейчас я понимаю, — что
необходимо насилие и в
общественном эстетическом
воспитании. Нужно заставлять детей
— и моих в том числе — читать
классику.
Г. Пусть твои
растут книгочеями!
В. Спасибо, и
твои, когда они у тебя будут. И
обязательно, как мне кажется, нужно
водить ребят в театр (можно и в мой).
Они будут — дети есть дети —
баловаться, могут и стрекануть в
перерыве. Но постепенно приобщатся
к театру — он не может не оставить
следа…
СТОП.
ПУСК.
ГОРСКИЙ. Ты,
Володя, помнишь, когда впервые
пересел с Росинанта на Пегаса?
ВЫСОЦКИЙ. Не
столько на Пегаса, сколько на
деревянную лошадку. Пересел… в
канун вручения школе подарка от
японских учеников. Я написал стихи.
Сам понимаешь — какие стихи…
Г. А когда ты
запел — если это называется пением?
В. (обнаружив во рту
незаженную сигарету, чиркает
спичкой и прикуривает; на фоне
ослепительного солнца за окном я не
вижу пламени, но когда он
встряхивает спичкой, как
градусником, чтобы погасить ее, от
нее, словно змеиный язычок,
выскакивает голубая струйка дыма и
рассеивается в воздухе). Не
хочется вспоминать про это, да уж
расскажу тебе — и неважно, поверишь
ли ты или нет, — что с детства мой
голос поражал всех незнакомых
людей, особенно когда они звонили в
коммуналку к нам, Высоцким, по
телефону. Если я, шкет, брал в руки
трубку и начинал балаболить, то
меня зачастую принимали за
взрослого: настолько грубый,
пропитый, недетский был у меня
голос.
Г. Какое
объяснение ты даешь?.. (Конец
вопроса не прослушивается из-за
скрежета тормозов за окном.)
В. Возможно,
это произошло от перенесенных
ангин, возможно, такая уж
врожденная черта — хриплый от
природы голос. Она могла, замечу
попутно, сыграть решающую роль в
моей будущей актерской работе,
навсегда отбить охоту к пению, но —
слава Богу! — не сыграла. Однажды на
уроке музыки и пения учителка
попросила меня, младшеклассника,
громко спеть песенку. Мне что:
сказали — я запел… (Переносит
тяжесть своего тела с правой ноги
на левую и носком правого хлопанца
начинает водить по полу, будто
школьник, которого преподаватель
обвиняет в семи смертных грехах.)
Стоило мне исполнить два куплета,
как начали дребезжать и трескаться
стекла в очках однокашников, а у
учителки — ты не поверишь! —
окуляры, измеряемые столькими
диоптриями, сколько лет было
Толстому, когда он тайно ушел из
Ясной Поляны, буквально выпали из
оправы. “Прекрати, Высоцкий, орать
благим матом! Откуда что берется?
Ведь мужичок с ноготок, а голоса на
троих мужиков…” — а сама глаза без
стекол таращит, слепая курица.
Г. Ты, конечно,
врешь?
В. (горячо отнекивается).
Не-ет!
Г. (не поверив в
заверения). Ты врешь похлеще, чем
я в свое время в школе, когда на
вопрос, где в мире производят всего
больше сахара на душу населения, со
всей убежденностью, на которую был
способен, не задумываясь, показывал
на карте Сахару в Африке.
В. (стряхивает пепел
сигареты за окно, вспугнув голубей
с карниза). Ты вот сказал — я вру!
Лучше слушай, чем закончился урок
музыки, и поймешь, что я чистую
правду говорю. (Хитрая улыбка
играет на губах.) После бельканто
учителка сердито спрашивает:
“Каких ты знаешь композиторов?” А
я ни в зуб толкнуть. Стою и пялюсь на
кореша, мол, выручай. Тот, не будь
глуп, взял книгу, стукнул по парте.
“Бax!” — выпалил я. “Правильно”, —
сказала учителка. Кореш выдрал из
тетради листок. “Лист”, —
прошелестел я. “Молодец, еще”, —
просит учителка. “Членников”, — говорю я. А учителка:
“Во-первых, не Членников, а…”
Г.
“…Хренников. Во-вторых, ты,
Никитин, убери подсказку”.
В. Постой…
хм… откуда ты это знаешь? Я тебе уже
рассказывал?
Г. Хватит тебе
меня дурачить: это же с бородой
анекдот про Вовочку!
В. (швыряет окурок в
форточку, затем подходит вплотную
ко мне, по-мальчишески встает на
цыпочки и заглядывает мне в лицо).
А я, по-твоему, кто? Вот то-то…
СТОП.
2-я
кассета
Каждый волен говорить и делать
глупости
ПУСК.
ГОРСКИЙ. Каким
тебе, Володя, представляется
взаимодействие архитектурного и
актерского мышления? (Высоцкий
учился одно время в МИСИ,
Московском инженерно-строительном
институте им. В.В. Куйбышева.
Отсюда и вопрос.)
ВЫСОЦКИЙ.
Где-то и когда-то Эйнштейн в порыве
откровенности сказал, что
Достоевский научил его гораздо
большему, чем Гаусс — к чести
художественной литературы следует
обмолвиться…
Г. Гаусс — это
кто?
В. Хм! Темнота!
Это отец закона распределения
вероятностей и соотец теоремы…
Доступно объясняю?
Г. Да-да,
спасибо.
В. Ты и в самом
деле можешь меня поблагодарить за
то, что я тебе… Стоп! Отвлекаюсь.
Так вот: высказывание Великого жида
стимулировало одного серьезного
мужика написать длинную и
хитросплетенную книгу, чтобы
объяснить, что в сущности имел в
виду нобелевский лауреат… Оч-чень
плохо лишать знаменитых людей
права говорить иногда глупости. Я
засек: не будучи планетарно
известным, часто говорю — люди
подтвердят! — сквозные глупости. И
тебе лучше не принуждать меня,
чтобы я изрек очередную.
Г. (привычно и не
слишком-то остроумно шучу). Ты
должен постоянно изрекать
глупости, а не то ты потеряешь
квалификацию… Не становишься ли ты
немного глупее после очередной
своей глупости?
В. Скорее
смешнее, неуклюжее, нелепее.
Г. Мы привыкли
связывать мудрость с возрастом,
хитрость — с национальностью, — а
глупость?
В. О глупости
нельзя сказать — слабая, сильная,
хорошая или плохая. Мне кажется, это
понятие окутано туманом. Глупость
интернациональна и присуща детям и
старикам, мужикам и бабам…
Г. Но можно
сказать: смешная или серьезная
глупость…
В. Можно… И
самая страшная — глупость
подлецов. Я часто ловлю себя на том,
что испытываю чувство стыда — не за
себя, а за чужую подлость. А подлец
— он чувствует себя гордым,
остроумным, интересным. А потом я
слышу от него: “Что-то ты не в
настроении, Вовчик?”
Г. Не могу не
согласиться, что подлец, как
правило, горд. И нестоящий человек
ходит козырем. Лично я больше всего
опасаюсь серого, средней руки
человека. А ты?
В. Я? (Передернувшись,
чешет спину под лопаткой..) Не то,
что его боюсь, но нежных чувств к
нему не испытываю. Обычно он безлик,
размыт, никакой. Серость способна
создать что-либо посредственное в
искусстве и объявить шедевром.
Талантливый человек обычно
озабочен, обеспокоен чем-либо. А
серость способна лишь загребать
обеими лапами. Я не
испытываю нежных чувств к людям еще
одного типа — которые любой ценой
хотят выглядеть интересными,
значительными, оригинальными. К
чему эти потуги, эта ложь?
Г. Есть ли
разница между мужской и женской
глупостью?
В. Бабе я
быстрее прощу ее глупость, чем
мужику. Баб я принимаю такими, как
они есть. Было бы глупо требовать от
них в любое время логики, ясного,
холодного рассудка! Их реакции
зачастую непредсказуемы, но как
р-раз в этом и состоит их шарм!
Г. И даже в
глупой любви?
В.
Естественно.
Г. А есть умная
любовь?
В. Ну-у… есть.
Обычно мы, мужики, после того, как
влюбляемся, стараемся всегда быть
о-очень умными. И потому говорим
сплошные благоглупости и coвершаем
ужасные глупости. Знаешь, в чем
коварная особенность наших
глупостей?
Г. Не-ет. А в
чем?
В. В том, что
пока мы их делаем, они невидимы для
нас, мужиков… Бабы менее активны, а
мы бросаемся хватать звезды с
неба… а дальше — ясно!
Г. Ты любишь
женщин?
В. А кто их не
любит, кроме голубых, разумеется?
Люблю, нечего греха таить,
находиться в кругу баб.
Б. Их присутствие
вдохновляет?
В. Да ты что! Я
считаю, что эмансипация
ликвидировала
бабу-вдохновительницу. Сейчас она
лидер, она диктует положение. Но она
же и потеряла романтику… В то же
время бабы стали интереснее, потому
что — как бы это получше
выразиться? — стали более
нахальные, с гонором.
Г. Я не знал,
что это положительное качество…
В. Они же
должны защищаться. Вот посмотри: в
общественном транспорте мужики
перестали уступать место бабам,
перестали целовать им руки…
Поэтому бабы вынуждены быть более
активными, чтобы защитить свои
права.
Г. Как
по-твоему, кто глупее: мужчины или
женщины?
В. Мужики, без
сомнения. Развe ты встречал
когда-нибудь бабу, которая вышла бы
замуж только потому, что у ее
избранника красивые ноги?
Г. Думаешь ли
ты, что в сшибке между глупцом и
умным победит умный?
В. Я не могу
точно определить — должно быть,
глуп, — какие люди умные.
Г. Вот это да!
Ты действительно не знаешь, кто
такой умный человек?
В. Чтоб знать,
что такое собака или кошка, нужно
хоть р-раз побывать в их шкуре… Но
если принять такое толкование:
умный человек тот, кто никогда не
вытворяет глупостей, — то я ему не
верю. Мнe близки и понятны такие
люди, которые искренне говорят, что
в своей жизни делали немало
глупостей. Потому что глупость —
это человеческое качество. Нет
такой глупости, которую человеку
нельзя было бы совершить.
Г. (длинно киваю).
Какое качество в человеке ты ценишь
больше всего?
В.
Искренность! Меня берет за живое
беззащитность искреннего. Он ведь
нередко так уязвим и легкораним!
Как ему бороться с теми, что
пробивают себе дорогу локтями,
подминают его под себя? Такие слова,
как “честь” и “достоинство”,
смешат их. Внутренне, конечно, ибо
на словах нет более искреннего
человека, чем подлец, и более
прямолинейного, чем
приспособленец. Искренний так не
умеет. У него нет чувства
самосохранения, он не может кривить
душой, называть черное белым и
наоборот в зависимости от ситуации.
Пойми меня правильно — я не против
компромиссов. Без компромиссов не
обойтись, но должна же существовать
какая-то граница, предел? Если
перешагнешь через него,
становишься совсем другим
человеком.
Г. Конкретно.
В. Я не могу
дать конкретный ответ. Но знаю
точно, что становишься иным
человеком.
Г. Как ты
считаешь: люди умнее братьев своих
меньших?
В.
Самонадеянно думать, что мы,
люди-человеки, умнее божьих тварей.
Взять, к примеру, рыб: они умнее
людей, потому что они молчат, а, как
известно, молчание — золотое
словечко.
Г. Говорят, что
чем глупее рыба или птица — треска,
пингвины, кулики, ржанки — тем
вкуснее их мясо…
В. То-то я
гляжу: ну, чем же ты мне так близок? А
оказывается, ты тоже говоришь
сквозные глупости. До сей минуты
это была моя привилегия. Ну, да я не
гордый — подвинусь. Теперь — я
вкупе и влюбе с тобой. Кто третьим
будет?
Г. Весьма
польщен…
В. Че обиделся?
Старик, а ведь быть глупым в жизни
не так уж и плохо. Чес-слово!
Г. Что лучше:
глупая жизнь или разумная смерть?
В. (сбитый с толку).
Что за вопрос?
Г. Вопрос как
вопрос. Чему тут удивляться?
В. Я удивляюсь,
старик, тому, что разве можно делать
выбор между величинами
несоизмеримыми? Что лучше: Пушкин
или Санкт-Петербург? Сама по себе
смерть всегда одинакова. Глупая
жизнь — глупая смерть.
Г. Поговорка
“Что слишком глупо для обычного
разговора — поют” имеет отношение
к твоим стихам?
В. Я не думаю,
что мои песни глупы без музыки. Да и
Ося (Иосиф Бродский. — В.Г.) обо
мне, как о поэте, наилучшего мнения.
И весьма возможно, что он не
ошибается.
Г. Однако
следует ли тебе быть такого
положительного мнения о своих
стихах?
В. Следует
быть того мнения, что следует. А ты
придерживаешься какой кочки
зрения?
Г. Я, как
говорится, глупостей не чтец и не
певец, а пуще — образцовых .
В. Ну, б…,
уязвил — квиты теперь.
СТОП.
3-я
кассета
Слухи по России верховодят
ПУСК.
ГОРСКИЙ.
Веришь ли ты, Володя, что песня
может помочь человеку
самоусовершенствоваться?
ВЫСОЦКИЙ. Нет,
песня не в состоянии перевоспитать
негодяя и подлеца.
Г. (полувопросительно).
Тогда зачем?..
В. Делать
песни — это то же, что и бороться с
глупостью: ясно ведь, что мы никогда
это “чудище, обло, озорно, огромно,
стозевно” не одолеем, но тем не
менее борьбу с оным чудищем нужно
продолжать…
Г. Можно ли
считать, что у нас, как и у
французов, авторская песня
заменяет трагедии?
В. Не
отцеживая комара, скажу так:
авторская песня — это наш
выпускной клапан, наш катарсис,
наше чистилище.
Г. Признайся:
не являешься ли ты подкидышем
авторской песни? И кто больше
заботится о тебе “музыкальная
мать” или “литературный отец”?
В. Я чувствую
себя одинаково
бесприютно-сиротливо как в Доме
композитора, так и в ЦДЛ
(Центральный Дом литераторов. — В.Г.).
Г. Без
преувеличения могу сказать, что ты
по-еврейски разнообразно
талантливый “сын”.
В. Талантлив я
или нет — это еще бабка надвое
сказала. Но мнe придает наглости то,
что, читая произведения наших
“литературных генералов” —
говорю о нынешних, здравствующих
“литературных генералах”, — вижу,
что я лучше их. И мне становится
смешно.
Г. А не
мальчишеские ли амбиции в тебе
говорят?
В. Какие там
амбиции! Скорее четкое
представление о том, что именно и
ради чего я делаю, без которого вряд
ли были бы возможны сотни стихов
плюс музыка, песни, фильмы, театр,
проза… А то, что они, литературные
проходимцы, делают, — это
сознательное шарлатанство, чеканка
фальшивой монеты, которую следует
отдать на переплавку.
Г. “Генералы”
будут в высшей степени огорчены,
если узнают, что ты ни в грош не
ставишь их.
В. И пусть
огорчаются.
Г. Они —
спроси у любого! — скажут, что их,
дескать, жизнь заставила…
В. Больше
скажу: они искренне повинятся и
даже будут готовы к умеренному
самопожертвованию. Таких физически
не переношу — мерзавцев, — они
бросают тень на лучшие умы Расеи.
Есть и другие — они зоологически
ненавидят меня, скрежещут зубами,
ярятся, их унижает сам факт, что мои
песни звучат с кассет здесь и там…
Сколько раз из-за свинцовых
мерзостей я был на шаг, ты не
поверишь, от самоликвидации,
прекрасно при этом сознавая, что
никогда не сделаю этого шага, но мне
было приятно постоять на краю…
Г. Что опаснее
всего в такой ситуации — отчаяться,
озлобиться, решить, что ты герой,
или пожалеть себя?
В. Жалеть себя
— это уж последнее дело. Это все
равно, что рожу растворожить самому
себе, старик. Жалость — самое
оскорбительное чувство. Я не жалею
человека, я человека уважаю! И
потому не жалею себя. Впрочем…
Г. Да?
Продолжай.
В. …Что бы ни
доминировало — все страшно. Но
когда такие чувства возникают
естественно, то, по сути дела,
делают человека человеком. Нет
ничего страшного в том, что ты
озлобишься, придешь в отчаяние,
что-то вообразишь о себе или даже
пожалеешь себя. Но это должны быть
динамичные состояния. В конечном
счете человеческая душа находит
верную формулу. Отдельное качество
не составляет сущности человека.
Очень часто человек живет,
работает, умирает, и мы говорим — он
был таким-то и таким-то. А он просто
раскрыл одно из своих качеств, и
люди именно так и восприняли его.
Или он боялся — что в наше время
естественно — проявить другие
качества. Я часто циничен по
отношению к себе: люблю
фиглярничать…
Г. В этом
смысле театр и кино дают тебе
богатые возможности… Легко ли ты
переходишь от сцены к экрану и
наоборот?
В. Не только
легко, но и охотно. Снимешься в
каком-нибудь низкопробном фильме и
мчишься в театр в надежде смыть с
себя позор, и наоборот. Главное тут
— мобильность.
Г. У тебя есть
автомобиль?
В. (скромно). Да,
“мерседес”.
Г . В отношении некоторых
людей трудно сказать, кто кому
принадлежит — они автомашине или
автомашина им. А что можно сказать о
тебе?
В. Только то,
что б….возка принадлежит мне. И
вообще я не из тех людей, которые
сгорают от желания поскорей
обзавестись тачкой для того, чтобы
накинуть на нее чехол или запереть
в гараж и поехать на общественном
транспорте…
Г. Известно:
ты, вечный скиталец, постоянно
мотаешься из Москвы в местечко
Париж и обратно. Где же все-таки
твой настоящий дом?
В. (декламирует).
“Здесь моя столица, здесь мой дом
родной”.
Г. А как
расценивать циркулирующее слухи,
что ты уже навострил лыжи из страны?
В. Навсегда?
Г. Да,
насовсем.
В. Но, старик,
ты ведь сам знаешь, что это
неправда?
Г. Наоборот: не
знаю. Я думал, что ты космополит.
В. Та-а-ак.
По-твоему: мне хорошо там, где
теплое стойло да сладкое пойло.
Неужели ты и впрямь думаешь, что мне
там лучше?!
Г. Грешен.
В. Заруби себе
на сопатке — я не сяду собакою на
Сене и не буду пахать на своем
Пегасе Елисейские поля! А раз так,
то я не получу, к сожалению, медаль…
Г. (недоуменно). Какую
еще медаль?
В. Разве ты не
знаешь этот анекдот?
Г. Нет.
В. Тогда
слушай. Объявление по московскому
городскому радио: “Всем евреям,
улетающим сегодня рейсом Москва —
Тель-Авив, просьба явиться в
справочное бюро шереметьевского
аэропорта, где вам будет вручена
медаль “За освобождение Москвы”. (Здраво.)
Самонадеянно думать, что ты, со
своими совковыми замашками, можешь
прирасти корнями на Западе. У меня
столько знакомых это испробовали:
одни из них вернулись, поджав
обосранный хвост, другие бьются
башкой об стенку в кутузке. Теперь
уразумел, что я — Расеи верный жид?!
Г. (не сдаваясь). Но и
муж французской актрисы, а это, как
понимаешь, обязывает…
В. Е-мое! И
Маринка — не при ней будет сказано
— п…ит мне то же самое, и друзья об
этом говорить уже устали. Вы,
ребята, не учитываете одну вещь: я
работаю со словом, мнe нужны мои
корни, ведь я поэт!
Г. Тургенев —
Тургенев! — тоже работал со словом
и был поэтом. Однако это ему не
помешало жить в Париже…
В. Пойми то,
дурень, что я уже давно понял. (Разжевывает
и в рот кладет.) У нас разные
словарные источники. Я черпаю слова
в кабаках, банях, на базарах, в
общественном транспорте, туалете,
наконец. Кстати, не я один. Илья
Эренбург вспоминает уборную своей
гимназии как приятное место
времяпрепровождения, где
младшеклассники махались марками,
а старшие, выпуская клубы табачного
дыма, обменивались мнениями по
вопросам клозетной поэзии. Где еще,
как не в отечественное отхожем
месте, можно прочесть такое
прелестное четверостишие:
Бывая часто в
месте этом,
Я понял, братцы, все давно:
Среди говна вы все поэты,
Среди поэтов все говно.
Вот и выходит: для
меня настенный, заборный,
разговорный язык — неиссякаемый
родник, самый лучший учитель и
абсолютно надежный справочник. И
если меня оторвать — не дай Бог! —
от этой живительной влаги
разговорной речи, мой язык начнет —
хочешь не хочешь! — хиреть, скудеть,
станет сухим, суконным, убогим…
Стало быть, без живого народного
слова я ничто, я не существую без
народа… Или, как точно выразился
классик — дай Бог памяти! — не могу
вспомнить дословно…
Г. Я помогу:
“Без меня народ неполный”.
В. Как есть
неполный!
СТОП.
4-я
кассета
Инвалид пятой группы
ПУСК.
ГОРСКИЙ.
Володя, что ты скажешь о самой
короткой музыкальной рецензии
Бернарда Шоу: “Вчера вечером г-н
Хелл дал концерт в Карнеги-холле. На
хрена?”
ВЫСОЦКИЙ. Я
тебе так скажу: тот, кто любит себя в
искусстве, не должен иметь ничего
общего с ним. Нельзя сцену
превращать в бордель. Шоу лаконично
выразил эту мысль. Или как поет Тина
Тернер: “Откажись, если тебя примут
за другого!” К слову, недавно мне —
не буду искать иных примеров —
предложили сыграть в одном фильме.
Но я прочитал сценарий и понял: это
не для меня. Вот и выходит: меня не
за того приняли… ошиблись.
Г. Вот почему
ты отказался от предложения
израилитов сниматься в тамошней
киностудии.
В. Вовсе нет,
страха ради иудейска — вдруг
обратно меня не пустят или, чего
доброго, отдадут под суд.
Г. За что?
В. Как за что?!
Во даешь! (Декламирует “гарик”:)
За все на
еврея найдется судья —
За живость, за, ум, за сутулость,
За то, что еврейка стреляла в вождя,
За то, что она промахнулась.
Г. (с наивностью,
достойной трехгодовалого младенца).
Но ведь за это нельзя сажать.
В. По-твоему,
надо начинать с более мягких
наказаний?
Г. Может быть,
я как-нибудь не так выразился. Но не
хочешь ли ты сказать, что в
Советском Союзе, как и в фашистской
Германии, есть проявления далеко не
юдофильские? (Вопрос из
вопросника, которым меня снабдил
КГБ.)
В. Если тебе
одного “да” мало, то вот: в кашей
стране есть эмоциональный, бытовой
и госантисемитизм (со мной
коммунисты, конечно, не согласятся).
Он — если разобраться — был всегда,
сколько живут евреи в Расее…
Собственно, что я тебе объясняю —
ты же все это знаешь?
Г. “Я знаю, что
ничего не знаю”.
В. Постарайся, чтобы
другие не узнали об этом.
Г. Ты не уходи
от ответа.
В. Старик,
потом, как-нибудь истратим все
патроны…
Г. Почему не
сейчас? Время, кажется, есть.
В. Всегда надо
знать, когда спустить щекотливую
тему на тормозах…
Г. Э-э, так дело
не пойдет! Заикнулся — говори.
В. Ты прямо как
шахматист: взялся — ходи.
Г. Скорее как
грузин: дотронулся — жэнись, в
противном случае тэбя, дарагой,
зарэжу, как овца, — да?
В. Хорошо,
резчик, я расскажу, но — заметь! —
исключительно под страхом смерти…
Если хочешь знать конкретно о
“Комеди ля Таганке”, то Боже
сохрани (момент истины. — В.Г.):
никаких проявлений антисемитизма
нет и быть не может. Театр-то
еврейский, в котором актеры даже не
помышляют податься на землю
обетованную. Играют с энтузиазмом и
вдохновением, а зрительный зал
заполняют отнюдь не приведенные
строем солдаты, школьники и
ремесленники.
Г. А в других
московских театрах наблюдается
некоторое юдофобство?
В.
Мужеложество — да. А вот
юдофобство… (Пауза.) Мне
кажется, все нормально, все путем,
все на пути к коммунизму. Если и
проявляется антисемитизм, то
именно государственный. Два-три
раза в году. Вот — для примера — в
прошлом (1976. — В.Г.) году всем
евреям, задействованным в
спектакле “Гамлет” (шестнадцать человек.
— В.Г.), чуть было не зарубили
поездку в Югославию на юбилейный
Белградский интернациональный
фестиваль. И зарубили бы — если бы
не Любимов. Он нас — жидов пархатых
— отстоял в Минкульте. И мы все — и
я в том числе — упорхали в Белград.
А там мне присудили Гран-при за
главную роль. Позже
нам во Франции за “Гамлета”
всучили аж высшую премию
французской критики за лучший
иностранный спектакль года.
Г. Как будто ты
наградами хвастаешься?
В. Если бы
лимит материальных премий равнялся
возможностям моральных поощрений…
Когда нам вручали высшую награду,
меня обозвали “еврейско-русским
Гамлетом”. Ты не лыбься, не лыбься
— я счел это вполне естественным. А
вот похвала по адресу моего
актерского мастерства не на шутку
меня взволновала. “Что ж тут
особенного, — думал я, — прокричал
роль, порвал струны
и нервы, поломал штык…” Я
физически ощущал прилив
уверенности в себе, потому что в
Париже, Марселе и Лионе обо мне
много писали. И даже Хоссейн (Оссеин
Робер — известный французский
актер, режиссер театра и кино,
первый муж Марины Влади. — В.Г.)
написал! Господи, да мы с Маринкой и
думать не могли, чтобы его
пригласить на спектакли, а он сам
пришел и написал обо мне. Читать не
стану — сам прочтешь, если знаешь
французский, — существует же в
конце концов скромность.
Г. Потом
“Гамлета” считали живительным
глотком для советского театра.
В. Это верно.
Может быть, целый ряд престижных
премий полезен для Расеи тем, что
обнажал рану. Именно успех
“Гамлета” заставил многих
театральных головорезов
посмотреть правде в глаза и
задуматься над проблемами театра,
его болезнью…
Г. Болезнью?
В. Я не врач, я
один из страдающих.
Г. И один из
“пятой группы инвалидности”.
Мешает ли лично тебе
“инвалидность”?
В. Мешают ли
мне еврейские крови?.. (Задумчиво
рассматривает свои пальцы на левой
руке.) Ты знаешь… (Откусывает
заусеницу.) …Знаешь, в последнее
время я стал задумываться: кто я? И
вот в такие моменты всегда ловлю
себя на мысли, что ничего нового не
придумаю. Остается только
воспроизвести написанное (жаль, что
не мной!): “Я — русский. По рождению,
по языку, по культуре, по
литературным пристрастиям, по
друзьям, по любви, по впаянности в
родную землю, по всему, что создает
человеческую душу. Но пока на земле
остается хоть один антисемит, я —
еврей!”
Г. Слушай: мне
порой кажется, что вы — евреи —
иногда все-таки перебарщиваете на
счет своих трудностей. Получается
как в репортаже Николая Озерова:
“Трудно, очень трудно нашим
ребятам”. Как будто “их” ребятам
легче.
В. Что тебе
сказать?.. (Пауза.) Конечно, говна
вокруг хватает. И в быту и в печати.
Евреям не дают нормально жить холуи
деспотизма. А другим — р-разве дают?
Два десятка народностей загнали в
вечную ссылку — им легче?! Как-то —
это было летом — я гостил у одного
знакомого в Сибири (поселок Хомолхо
Бодайбинского района Иркутской
области. — В.Г.)… Ну, знакомый —
это не то слово… друг Вадим (В.И.
Туманов — золотодобытчик и
экс-политзек. — В.Г.). У него я
познакомился с мужиком старше меня
года на два-три, по имени, помнится,
Алексей, автоним Адольф. Прежде он
был такой же москвич, как и я. Но с
начала войны существовал в Сибири,
причем помещен был туда бессрочно,
то есть пожизненно. Его
преступление перед отечеством было
велико и непрощаемо: он — хуже
некуда! — паспортный немец с
именем, ненавистным всему миру. На
каждом шагу его спрашивают, почему
его назвали Адольфом, а некоторые
ублюдки при этом подъе…..т: “Уж не в
честь ли Гитлера?” И что обидно,
слова немецкого бедолага не знает,
и по духу, по укладу жизни, по
обычаям — простой русский мужик. Но
никакой надежды на освобождение
нет: имя и пять букв в пятой графе
“волчьего билета” определяют его
судьбу вплоть до погоста.
Г. Мы все
как-то о минусах пятой графы
болтаем…
В. Конечно,
есть плюсы! Любая дискриминация
принуждает думать. И чем она
несправедливей, тем честнее,
свободнее и глубже мысль. Да, диктат
ограничивает. Но ведь и
раскрепощает! Словом, в Совейском
Союзе (именно так. Смысл слова
“совейский” Высоцкий объяснял, во
всяком случае, мне — так: “Все и вся
совеет от беспробудного пьянства и
усталости”. — В.Г.) быть
“инвалидом пятой группы” почетно.
Могут иногда и врезать по сопатке.
Но, с другой стороны, ты не плебей,
ты — еврей.
СТОП.
5-я
кассета
КаГэБэ
ПУСК.
ГОРСКИЙ.
Бешенство правды-матки — сугубо
типичное свойство оппозиционеров и
диссидентов, а в твоем, Володя,
характере есть эта черта?
ВЫСОЦКИЙ. Бог
миловал.
Г. Позволь с
тобой не согласиться: неприятие
или, удобнее сказать, отрицание в
стране массового одурачивания
выражается подчас тобой до такой
степени правдиво, что сплоченную
посредственность охватывает
острое желание неизбежной
расправы: “Но когда же, наконец, на
его роток накинут платок?!”.
В. Ну что за
люди? Если я буду молчать в
тряпочку, у меня начнется
кислородное голодание, размягчение
мозга, и я впаду в полную апатию. Они
этого хотят?!
Г. Они, Вов,
просто не понимают — если твой рот
будет герметически закрыт, это еще
не значит, что ты не сможешь думать
и что у тебя не будет своего
мнения…
В. К твоему
сведению: у того, кто молчит, нет
никакого мнения. Обмен мнениями
вроде обмена веществ в организме —
если прекратится — организм
погибнет. А молчание означает
одобрение, виновность, трусость…
Г. Людям
порядком надоели слова!
В. Чушь
собачья! Надоели не слова, а
молчание. Следовательно —
одобрение, старина!
Г. Я бы тебе
дал один совет, но боюсь не
понравится…
В. Ха, рискни!
Лишний совет — это не лишний вес, не
повредит.
Г. Тогда
слушай: первый закон выживания — не
думать, а если все-таки не можешь от
этого удержаться, тогда привыкай
молчать, но если yж и молчать тебе
невтерпеж, тогда остается только
одно: говорить обратное тому, что ты
думаешь!
В. А если мне
хочется писать (без каламбура. — В.Г.)?
Г. Писать?
В. Да. Ты
молчишь, но ведь пишешь, о чем
думаешь!
Г. Разумеется,
в принципе…
В. (спав с голоса,
неразборчиво, прочищает горло)
…Я понимаю: моя песенка спета,
поэтому (но и по другим причинам) я
спешу исправить в ней отдельные,
ошибочно взятые ноты, и проявить
себя здесь, на воле.
Г. Неужто тебе
грозит неволя?!
В. Однажды
грозила: я чуть было не присел на
год в кутузку по “девственной”
статье 141 УК (“Девственной”,
поскольку по этой статье — за
плагиат — к тому времени никто еще
не “привлекался”. — В.Г.). Кстати, тогда
обыватель, как ты сейчас,
заволновался не на шутку. В письмах
и по телефону (и откуда только
узнали мой номер, если его нет в
московском справочнике?) часто меня
спрашивали — в какую тюрьму
отправить передачу? Обычно — если я
не уходил в “пике” или не выходил
из него — я им не отвечал на этот
вопрос, потому что за ним в
большинстве случаев кроется или
подъе…ка, или подлянка.
Г. Чем суд-то
закончился?
В. Я отмазался
за 900 рэ.
Г. Ну-ка, ну-ка,
два слова об этом.
В. Трудно в
двух словах (неизвестно: станет ли
тебе яснее, если их будет больше?)
рассказывать об этом. Но
попытаюсь… (Пауза.) Так вот:
состряпали на меня уголовное дело
(№1498/73Г. — В.Г.) за выступления в
Новокузнецке, а точнее — за
евтушенковскую песню “Человек за
бортом”. Смех, да и только! Если я
говорю об этом весело — как мне,
наверное, свойственно, — то потому
что все это — и шемякин суд, и штраф
— не серьезно. А вот в 74-м… или 75-м
году (в каком достоверно, хоть убей
на месте, не помню, а может быть, —
все может быть! — и в том, и в другом)
в “охранке” (Пятое управление КГБ.
— В.Г.) мне серьезно угрожали:
“Мы можем посадить тебя, Высоцкий,
в одночасье…” Я в ответ вякнул:
“Да я, товарищи, не представляю
собой опасности ни для кого, чтобы
меня сажать”. — “Даже отшельники и
те не безгрешны”. — “Это я опасен?!
Я?! Жалкий сочинитель виршей,
которые неизвестно еще когда будут
изданы и будут ли когда-нибудь
изданы?! Опасны люди действия.
Действие является предметом
обвинения. В особенности — если оно
вступает в конфликт с законом. А
конфликт — не моя стихия. У меня все
законненько, все чин чинарем”. Хотя
это уже вовсе не соответствовало
действительности.
Г. Если ты не
опасен, то, может быть,
исключительно ценен…
В. Что ты
хочешь этим сказать?
Г. Не знаю, я
думаю: они могли бы запросто
похитить тебя, с пристрастием
допросить, посадить в психушку,
могли бы лишить жизни, наконец. И
поскольку гэбисты всего этого не
сделали, то, возможно, им нужен ты —
живой… Но чтобы ты знал, что тебе
грозит опасность.
В. Может, ты и
прав. Но мне кажется, все гораздо
проще: чтобы человек стал
послушным, достаточно сделать его
виноватым. Вот они и стараются не
покладая рук сделать меня
виноватым.
Г. Если без
дураков — ты струхнул тогда?
В. Тогда… Я
чувствовал не больше, чем пацан,
готовый к игре в
“сыщики-разбойники”. Даже шутил:
“В конце концов, мне, кроме цепей,
терять нечего”. “Да, но не забывай,
— осадили меня, — что их на тебе еще
не было!” В другой раз: “Высоцкий,
— сказал генерал (я хорошо помню
звание говорившего со мной), —
предупреждаю тебя, когда кто-то
попадает под машину (толстый намек
на погибшего под колесами Соломона
Михоэлса) или чей-либо автомобиль
“целует” столб (намек на мой
“мерс”) — это всего лишь ДТП —
обычное дорожно-транспортное
происшествие!” Я даже не знаю, к
сожалению или к счастью, таких
“происшествий” со мной случалось
всего два (в 1974 и в 1980 годах. — В.Г.),
и, как видишь, я цел и невредим!
Впрочем, дело вовсе не во мне, а в
том, что Тимур (Тамерлан. — В.Г.) и его команда
— не путай, старина, с гайдаровским
“Тимуром и его командой” —
воздвигавшие пирамиды из десятков
тысяч черепов — ты только вдумайся!
— ставили отметины на дверях жилищ
лицедеев, философов, поэтов и
художников или приставляли к ним
охрану, чтобы, не дай Бог… Наша же
“охранка” делает то же самое, но
вовсе не для того, чтобы оберегать,
стеречь, защищать…
Г. Поистине
необъяснима иной раз
государственная логика. А может
быть, причина кроется в отсутствии
таковой?
В. Но логичны
они или алогичны, подобные
действия, это — проявление
государственного надзора, при
котором, вероятно, все средства
хороши…
Г. Внеси
ясность, Вова!
В. Конкретные
примеры? Пожалуйста. Недавно, —
постой, когда это было? — впрочем,
не играет роли, я столкнулся с
комитетчиком сопаткой к сопатке.
Некоторое время мы внимательно
приглядывались друг к другу, как
два боксера при неясном финале боя.
Он рылся — угадай где?
Г. В помойке…
В. Нехорошо
оскорблять гэбистов. Они же
ассенизаторы человечества, а не
отхожих мест.
Г. Ну, тогда не
знаю, где он копался.
В. Где, где — в
ящике почтовом.
Г. Разве у нас
перлюстрация не запрещена?!
В. Вот-вот, и я
комитетчика о том же спросил. И в
ответ услышал: “Жаль, что ты меня не
знаешь. Но я уверен: ты
догадываешься — кто я. А раз так, то
мы можем вести открытый дружеский
диалог. Я человек сговорчивый, но
предупреждаю: не все в органах
такие, как я, и, если тебя истолкуют
иначе — а, как говорится, очень
легко быть поставленным в строку, —
тогда, возможно, тебе не
выпутаться”. Я: “Но не всякое лыко
в строку”. “Это не мелочи. Тебе
прощаются грехи, и не малые, потому
что у тебя жена — хоть и
французская, но коммунистка. Ты
слишком много болтаешь
необдуманного… И еще ругаешь
кое-какие советские святыни, иногда
сбиваешь народ с панталыку... Так что не мути воды и
не лезь на рожон!” “Лезу не я, а вы
залезли ко мне в почтовый ящик!” —
залупился я. “Возьми свою почту и
имей в виду, что у тебя могут
исчезнуть кое-какие записи
(подразумевался самиздатовский
альманах “Метрополь”. — В.Г.), и
тогда ты окончательно влипнешь!”
“Как это исчезнут?! —
поинтересовался я, встревоженный
тем, как он произнес последние
слова — почти прошептал каким-то
странным, причудливым голосом, так
что я не мог понять: то ли он
предупреждает, то ли просит меня. —
Кто-нибудь заберется в квартиру в
мое отсутствие?” — “Никто не
заберется, но… В том-то и весь
фокус! Нам известно даже, что у тебя
на душе, а не только в кармане или
почтовом ящике!” — “Какое вам дело
до моих денег и до моей души? Ведь
это мое право — растрачивать свою
жизнь по своему усмотрению или не
мое?” — “Ответ не предусмотрен в
нашем разговоре… Во всяком случае,
мы с тобой не встречались и ты
ничего от меня не слышал — если
хочешь жить спокойно”. Он удавом
посмотрел на меня, отчужденно и
морозно улыбнулся и свалил.
Г. Твоя, Вов,
бесхребетность в данной ситуации
меня удивила. Почему ты его
отпустил без заслуженной
зуботычины?!
В. Видишь ли,
старик, мой справедливый гнев был
смягчен тем фактом, что однажды я
уже прошел через подобную
ситуацию… Ну, не совсем такую,
конечно, но у меня был опыт: я уже
знал сценарий. Как в
древнегреческих трагедиях, когда
почти ежегодно шло серийное
производство Антигон и когда поэты
не имели права изменять даже в
общих чертах ни фактов, ни выводов,
ни действий, так что нововведение
проявлялось лишь в деталях, в
толковании или произношении, —
также и эта слежка, со всеми
вытекающими из нее последствиями,
производилась по определенному
шаблону, по довольно точно
установленному порядку. Это,
впрочем, не совсем исключало
новшества и даже сюрпризы, но в
целом их способность фантазировать
была весьма ограничена. Слежка
всегда однообразна…
Г. Послушали…
вернее, подслушали бы нас
кагэбэшники, что мы с тобой травим.
Они бы уж!
В. Но не думаю,
что они постреляли бы в нас, как в
анекдоте — слышал?
Г. Нет.
В. Тогда
слушай: одному совейскому
гражданину вдруг вздумалось
говорить совершенно очевидные
вещи. Ходил он по городским улицам и
громко всех оповещал: “Деньги есть,
а купить нечего! Горше муки не
выдумать. Водки нет, мяса нет,
колбасы нет”. Ему интеллигентно
посоветовали молчать в тряпочку и
не искажать и без того искаженную
действительность. Тот совету
разума не внял и продолжал свои
героические рейды по самым
оживленным улицам города.
Пропагандиста решили наказать для
острастки и поставили к стенке,
видя, что иными средствами его не
заставишь замолчать. Бравый чекист
скомандовал: “Пли!”, и опричники
махнули по диссиденту холостыми
патронами. Ощупав свое целое и
невредимое тело, гражданин теперь
уже действительно пришел в ужас.
“Дожили, — закричал он, — уже даже
пули кончились!”
Г. (встаю, подтягиваю
спустившийся носок, затем подхожу к
незрячему телевизору и рисую
пальцем на запыленном экране
большое ухо, напевая). “Родина
слышит, родина знает…” Извини,
Володя, перед пыльной мебелью и
экранами я устоять не могу. Мне
всегда хочется нарисовать на их
поверхности что-нибудь. А тебе?
В. Я в основном
на застывших стеклах окон
изображаю босые ступни и пишу:
“Жар-р-ра! Все на пляж!”.
Г. Скажи: тебе,
случайно, в КГБ не предлагали
продаться за тридцать
серебряников?
В. Как ни
странно, но мне не посмели этого
предложить. Я себе объясняю это так:
меня всегда переоценивали —
переоценили в творческом плане, и —
ox! — получил; переоценили мою
нравственность и не впутали меня в
парашные дела. И создали мне
хорошую биографию. Я воспитан в
романтическом духе — театром и
кино, не жизнью, и, играя на этой
романтической струне, меня
запросто можно склонить к
преступлению…
Г. Ты этого
опасаешься?
В. Да…
Физической боли я — ты же знаешь —
не боюсь… Боюсь собственного
унижения, в котором мог бы
участвовать, не отдавая себе отчета
в этом. Боюсь предать самого себя…
Г. Разве ты не
знаешь себя?
В. Один
еврейский учитель провел в пустыне
сорок лет, чтобы понять, что такое
жизнь. И когда его спросили об этом,
он ответил: “Жизнь есть поток”.
—“В самом деле?” — спросили его.
“А, может, и не поток…” — сказал
он. И я, кажется, узнал о себе не
больше. Но постоянно удивляюсь.
Хотя не суетен, меня интересует: что
я представляю собой в плане
нравственности.
Г. …Значит — если бы тебе
предложили серебряники…
В. А то нет! Не
за тридцать иудиных серебряников —
не так уж я глуп, как прикидываюсь,
— а скажем, за какой-нибудь
миллиончик. Да не рублей, болван, а
долларов. Тогда, надо думать, у меня
не было бы такой красивой судьбы.
Г. Это ты так
думаешь сейчас…
В. Допускаю!
Человек должен допускать абсолютно
все, должен быть начеку, выражаясь
шершавым языком наглядной
агитации. Люди, будьте бдительны! (Включает
телевизор.)
СТОП.
6-я
кассета
Внутренний жандарм
ПУСК.
ГОРСКИЙ. Как
ты, Володя, считаешь — гражданам
СССР гарантируется законом
свобода, слова, свобода печати,
свобода собраний, митингов и
демонстраций? (Опять заготовка
КГБ.)
ВЫСОЦКИЙ. И
тени свободы не наблюдается.
Вспомни хотя бы: бульдозерную
выставку художников, альманах
отверженной литературы
(“Метрополь”. — В.Г.), книгу
“Доктор Живаго”, демонстрацию на
Красной площади против ввода
совейских танков в Чехословакию…
Не свободен и даже сам Господь Бог,
ибо он не может вдруг изменить
закон сотворенного им мира…
Г. Если не
может, то он (не сочти это за
богохульство) не Бог, так как не
всемогущ.
В. Нет, может —
если откажется от атрибута
мудрости… Впрочем, есть
одна-единственная, настоящая
подлинная свобода, которой мы
обладаем во всей полноте, — это
свобода воображения…
Г. Не отрицаю:
оно безгранично. Но парадокс
воображения заключается в том, что
оно имеет много пограничников.
Неужели тебе не знаком ни один
пограничник или автоцензор, или
самоцензор, назови, как хочешь…
В. Внутренний
жандарм. (Пожимает плечами.) Нет,
не знаком мне сей гнусный тип.
Г. Может,
все-таки знаком? Потому что от
самоцензуры больше всего страдают
пишущие люди. (Без эмоций:
повторяю многократно высказанную
разным собеседникам мысль.)
Самоцензура — это не сожженный
черновик, а неумение писать иначе.
Она — не информация, которую
запрещают разглашать, а информация,
которую мы (надо полагать,
рефлекторно) не замечаем.
Самоцензура — не Венера,
изображенная в купальнике для
благообразности. Самоцензура —
бесполая Венера, изображенная
таковой в силу убежденности, что
Венеру не следует изображать иным
образом. Самоцензура — не
“отредактированный стиль”, а сам
пo себе стиль, которого мы (сужу по
себе) не можем избежать…
В. Отчего же? Я
могу! Потому что для меня правда и
внутренняя свобода превыше всего.
Ничто так не освобождает меня, как
правда, — и нигде так внутренняя
свобода не нужна, как в поэзии: не
зря поэзию называют еще “вольным
ветром”. Способен ли поэт понимать
что к чему — если он живет с
внутренним жандармом? Пушкин это
хорошо понимал: не случайно в своем
сонете он напутствовал: “…дорогою
свободной иди, куда влечет тебя
свободный ум…”
Г. Отсутствием
подобной свободы объясняется,
замечу попутно, и то, почему ни один
из советских поэтов, несмотря на их
безусловное дарование, не создал
ничего путного; ни один из них не
сумел освободиться — хоть на
мгновение — от самоцензуры.
В. Я замечу
грубее: внутренний жандарм привел
версификаторов к творчеству, —
прости за натурализм! —
кастрированному их собственными
руками. И что характерно: их стихи —
просто смятые, раздавленные,
разбитые яйца, белок и желток
которых разлился, не обретя формы и
не произведя на свет цыпленка, а
белок и желток, как ты знаешь, — это
исторические символы поэзии. Самое
смешное, что среди этих куриц
мужского пола я встречаю и многих,
чтобы не сказать большинство, своих
знакомых. (Смотрит на меня. Я
невольно хватаюсь за мошонку.)
Вообще-то я не имел в виду тебя.
Г. Меня, то
есть их, пожалеть надо, а ты
смеешься…
В. Да брось ты,
старик! Они нуждаются не в
сочувствии, а прежде всего в
самоанализе, самопознании и в
саморазоблачении всех
выпестованных химер, позволивших
им жить с внутренним жандармом.
Преодоление внутреннего жандарма
прежде всего требует преодоления
их собственной ограниченности
через беспощадность самооценки. Им
нужно пройти (да и как иначе!) этот
путь — ибо таким образом им удастся
изменить и внешние предпосылки,
создать общественную среду,
которая не нуждается в цензуре и
лакировке.
Г.
Саморасправа, самооценка,
саморазоблачение — звучит
симпатично, но, во-первых, слишком
радикально, чего мы не привыкли
делать и, во-вторых, — едва ли после
твоих рекомендаций они смогут
трансформироваться…
В. Почему?
Г. Потому что
много петухов стало скопцами, но ни
один — заметь! — скопец не стал
петухом.
В. Выходит: что
позволено мужику (подражает
голосу кастрата),
то не дозволено евнуху. (Возвращаясь
к своему собственному голосу.)
Есть анекдот в жилу: что такое
трансформация? Это превратить мыло
в собаку.
Г. Вов! Часы
стоят, что ли?
В. Нет, то есть
да. Надо завести…
Г. А который
час?
В. (смеется).
Один мой кореш тоже не знал, который
час, и решил спросить у меня. А я не
будь прост, говорю ему: спектакль
уже закончился, это означает, что
дело идет к моменту нижней
кульминации солнца. “А я, —
отвечает он, — и не думал, что ты
такой башковитый”…
Г. М-м…
В. Э-э…
полночь, только полночь.
Г. Не только, а
уже. Надо успеть на метро до его
закрытия.
В. Ура-а! — то
есть, я хотел сказать: увы! — ты
уходить. Старик, оставайся,
распишем пульку…
Г. (собираясь).
Извини, завтра у меня трудный день.
В. Не обессудь,
машина не на ходу, а то тебя бы в два
счета доставил.
Г. Для такого
случая мог бы и отремонтировать.
В. Ты свои
претензии при себе оставь. У меня
диалектика железная. Я в данный
момент занимаюсь количественным
накоплением. Покуда тачка не на
ходу — она количественное
накопление. А начнет бегать —
превратится в качественное. И такой
день наступит. Непременно. А пока,
ты прав, надо ее отремонтировать и…
законсервировать на зиму.
Г. В масле
селедочном или в винном соусе? Ты бы
как предпочел?
В. Чё
спрашиваешь? Ты же знаешь: мы оба
предпочитаем сорокоградусную с
яйцами в белом соусе. К месту
анекдот, рассказанный мне Даном
(Даниэль Ольбрыхский — польский
киноактер, друг Высоцкого. — В.Г.):
Совейский Союз предложил польскому
народу на Пасху миллион яиц, но
шляхтичи наотрез отказались от
этого дара, посчитав, что в этом
случае в Польшу пришло бы минимум 500
тысяч советских солдат. (Оба
одновременно смеемся.)
СТОП.
7-я
кассета
“…А в колоде как-никак четыре
масти…”
ПУСК.
ГОРСКИЙ
(вытаскиваю колоду карт). Может,
Вова, перекинемся? Как насчет
подкидного дурака?
ВЫСОЦКИЙ. Есть
горячий, только что с пылу, с жару
анекдот: в парке на скамейке мужик
играет со своей собакой в покер.
“Какой у вас умный пес!” —
восхищается прохожий. “Еще не
совсем: когда ему приходит хорошая
карта, он усиленно начинает вилять
хвостом…”
Г. Не могу
удержаться от ответного анекдота:
муж утром пришел домой. Жена: “Ну и
что ты в свое оправдание скажешь?”
— “Понимаешь, дорогая, шел я после
работы домой и встретил такую
красивую женщину, что не мог
устоять, познакомился с ней и
остался у нее ночевать”. — “Врешь,
паразит, опять со своими хмырями в
преферанс играл!”
В. Хмырь! Давай
вместо дурака распишем пульку?
Г. На этот раз
я пас. Сегодня мне меньше всего
хочется проигрывать деньги.
В. Чтобы ты
знал: во-первых, из всех игроков не
проигрывают только музыканты;
во-вторых — настоящего игрока
можно узнать по проигрышу, а не по
выигрышу!
Г. Сомневаюсь,
что это так, и поэтому я пас.
В. Не козу же
на самом деле проиграешь. Ну, в
худшем случае ты сможешь проиграть,
вернее, потерять лишь свою poжу.
Г. (чуть ли не в сердцах).
Христа ради не упоминай о моей
физиономии! В прошлый раз мало того,
что ты меня обкартежил, еще и
растворожил мне рожу, как ты
изволишь выражаться.
В. Почему бы
тебе не приобрести для кинга
хоккейную вратарскую харю?
Г. Достаточно
и собственной маски… Каждый раз за
столом я вспоминаю фразу
Достоевского: “Если бы русские
писатели не играли в карты, то не
было бы русской литературы”. Долги,
бедненьких, вынуждали писать. А что
тебя заставляет играть в картишки?
В. Я играю для
самовыражения…
Г. Умри, Денис,
лучше не скажешь.
В. …Даже если
я не вполне уверен, что играю именно
поэтому, такая формулировка меня
раззадоривает.
Г. У тебя есть
любимая масть?
В. Да, черви.
Г. Почему ты
играешь не фишками, как это принято,
а с настоящими деньгами — как
заправский карточный игрок?
В. Приятно
ведь чувствовать себя матерым
игроком, но согласись, еще приятнее
выигрывать деньги.
Г. Ты
радуешься, как дитя, любому
выигрышу и потом ведешь
сокартежников в кабак и угощаешь…
Я заметил (разве я могу не заметить
человека с деньгами!): ты платишь
суммы, в два раза превышающие
выигрыш. Уж не говоря о проигрышах.
Как ты умудряешься проигрывать,
когда без всякого преувеличения
могу утверждать, что ты —
абсолютный чемпион страны по сдаче
карт?
В. Ну, ты
загнул.
Г. Нисколько:
то, что ты вытворяешь под
пристальными взглядами игроков, не
поддается описанию. Твоим ловким
пальцам мог бы позавидовать любой
профессиональный шулер или
иллюзионист.
В. На шулера я
не тяну: для этого нужно иметь очень
твердый характер и к тому же
говенный. А я — люди говорят —
добрый.
Г. Что ты
обычно говоришь противникам
азартных игр, которые талдычат, что
карты будто бы разжигают порочные
страсти?
В. Что говорю?..
(Пауза.) Карточная игра едва ли
не самая непорочная страсть — ведь
карты — это всего лишь эфемерный
обман чувств. Они, в сущности
говоря, лишь театральное действо,
ибо когда на карту поставлено
несколько целковых, мы только
играем в волнение — но пока обман
чувств сохраняется, мы так же
волнуемся, как те, чья ставка —
престол и кормило государства. Это
— своего рода воображаемое
сражение: много шума и ожесточенных
схваток и мало кровопролития;
мощные средства, не
соответствующие ничтожной цели;
все это столь же занятно, но гораздо
менее вредно, чем более серьезные
игры в человеческой жизни, которые
люди разыгрывают, не считая их
серьезными.
Г. При всем
моем уважении к твоим взглядам на
этот счет, я все-таки нахожу, что в
моей жизни бывали минуты, когда мне
было приятно играть не на деньги.
Когда, к примеру, я пребываю в
плохом настроении или еду в купе
поезда, я ради забавы играю в
дурака.
В. Надо думать:
у тебя сегодня говенное настроение
— если ты меня подбиваешь играть в
дурака.
Г. Не угадал.
Просто после отпуска я так
некредитоспособен, что даже собаки
задирают на меня лапу.
В. Ты мне
сейчас напоминаешь жида на таможне,
улетающего в Израиль.
Г. Жида? А чем
отличаются улетающие жиды от
неулетающих?
В. Откровенно
говоря, на таможне они только
прикидываются жидами, а при
основательном встряхивании
превращаются в рог изобилия.
Г. Не веришь? (Выворачиваю
карманы.) У меня в кармане вошь на
аркане да блоха на цепи!
В. Ты толсто
намекаешь на мой должок?
Г. Вов! Что ты,
как ты мог подумать! Своими
необоснованными подозрениями сбил
меня с мысли. Э-э… (Морщу лоб, как
бы выражая: чего это я хотел
спросить?) Нет, не стоит… хотя
нет. Подожди. Ведь мы с тобой давно
играем в карты — да?
В. Что-то около
шести лет…
Г. Сколько
годиков играем, и совсем не знаю я
тебя… Говорят: когда с человеком
играешь в карты, то он весь перед
тобой, как на ладони. Уже то, как он
берет или сдает карты, кое-что
говорит… А когда он проигрывает
или выигрывает — это уже что-то
похожее на психоанализ. Но это,
по-видимому, не
всегда так. Как тебе известно: нет
правил, из которых не было бы
исключений. Тебя я не раскусил.
В. Что еще ты
от меня хочешь узнать?
Г. Всякое
картежники болтают. Скажи уж сам: ты
играл на женщин?
В. Так и быть,
расколюсь: играл один-единственный
раз. Правда в большом подпитии на
одном дне рождения. Все пришли со
своими и чужими женами, а я
почему-то без бабы — с гитарой. Ну,
новорожденный — редкая скотина! —
видя такое дело, любезно предложил
мне вытянуть карту, чтобы решить
вопрос о том, кто будет банкометом.
“Ты все понял — да? — тихо спросил
он. — Мы играем на мою жену.
Половину ставлю я, половину ты”. И я
подумал: гитарой его легонько
стукнуть, что ли? А сам сказал: “Че
мелочиться, может, сразу разыграем
ее целиком, то есть играем ва-банк?”
— “Хорошо: играем ва-банк и моя
баба достанется одному из нас”.
Тогда я еще не знал о его
способности вытаскивать именно ту
карту, какую нужно. Разумеется, я
проиграл.
СТОП.
8-я
кассета
Первый бард, не абы как
ПУСК.
ГОРСКИЙ. Твои
стихи нигде не публикуют, не издают.
Чем мотивируют это? И мотивируют ли
вообще?
ВЫСОЦКИЙ.
Мотивация началась с верхней ноты
“до”: “Он – враг”…
Г. Чей враг?
Народа? Государства? Классовый?
Идейный?
В. Говорили
“враг”, не уточняя.
Г. А я уточню:
ты — враг сам себе.
В. Серьезно?..
Ты — вот совпадение! — тоже так
считаешь?.. Знаешь, я считаю, что
“язык мой — враг мой!” Но не в
привычном поговорочном смысле…
Г. А в каком?
В. Много лет не
те жопы лизал. Вот поэтому,
наверное, я кому-то и ворог. Старик,
хочешь анекдот про язык?
Г.
Спрашиваешь!
В. Приходит
Ливанов (Б.Н. Ливанов — актер МХАТа,
народный артист CCCР. — В.Г.) весь
взбудораженный:
“Немировичу-Данченко операцию
сделали!” — “Что такое?” — “Ему
язык из задницы вырезали…” — “Вы
не знаете — чей?” — “Чей же еще:
актера Заостровского
(непризнанного гения, который
постоянно лизал Немировичу жопу)”.
Г. Яснее не
стало. Может быть, ты, Вов, кому-то
подложил свинью?
В. Допускаю.
Как всякий человек, я не только
пассивно аккумулирую враждебные
чувства, но зачастую излучаю злую
энергию в ответ. Запросто могу
что-нибудь ляпнуть, когда меня
достанут.
Г. Что
заставляет тебя писать “в стол”?
B. Моя
безответственность и полное
отсутствие надежды на публикации
при жизни. Всю жизнь обольщаться
надеждой, что тебя напечатают,
издадут те, чья профессия табу,
вето… Как тут не страдать
усталостью надежд? Сначала я жил
надеждой, потом — надежда стала
жить мной. Надежда поддерживает
человека. Впоследствии ее заменяет
костыль или поводырь…
Г. Скажи мнe,
что за фрукт поэт?.. Ибо должен тебе
признаться, что мне давно хочется
разобраться в этом сорте людей,
которые называются певцами.
В.
Действительно, они очень
самонадеянно присваивают себе этот
титул, но, поверь, я знаю о-очень
немногих поэтов, способных пропеть
хотя бы две ноты. Их голос — в пере.
Из под пера рождается иногда такая
поэтическая музыка, что способна
покорить душу и воображение.
Например…
Г. Вов, оставь
примеры, дабы не рассердить тех, кто
заслужил лишь молчание.
В. Ты прав: нет
на свете более амбициозного
человека, чем бездарный поэт.
Г. Ты бы мог не
петь?
В. Это выше
моих сил.
Г. Почему?
В. Потому что…
Я без околичностей… Потому что
угораздило мое ничтожество
родиться еще с одним изъяном — как
только возьму в руки гитару, так
горланить охота… (Берет гитару,
садится, как индийский гуру,
скрестив ноги, — поза, изученная по
индийским фильмам.)
Г. У тебя
врожденный рефлекс, что ли?
В. Он самый.
Как Павлов говорил: когда гром
гремит, бык ссыт… (Играет и
напевает без слов.)
Г. А ты не бери
в руки гитару и тогда избавишься от
инстинкта быка.
В. Резонно. Но
пение — понимаешь? — доставляет
мне еще и удовольствие. Скажи ты мне
(только не мели вздора): много ли у
человека в жизни удовольствий?
Г. Надо
посчитать… (Пауза.)
В. Считай — не
считай, больше трех цветков не
насчитаешь, во всяком случае — я
насчитал три (с явным
наслаждением выговаривает слова,
растягивая их, будто эспандер):
удовольствие петь, удовольствие
пить и высшая степень удовольствия
— это оргазм. (Играет и напевает
без слов.)
Г. Какая песня
становится популярной?
В. По-моему,
песня не может оставаться в стенах
квартиры, зала, где она спета, а
любой ценой должна вырваться из них
к людям. Так ли это будет,
становится ясно еще до того, как
спет куплет. Подозреваю, что
существуют флюиды-вопросы,
излучаемые автором-исполнителем и
флюиды-ответы, — публикой. И если
нет этой взаимосвязи, ничего не
получится. Хотя я не могу
пожаловаться, что мне не хватает
активного содействия слушателей во
время моих выступлений, иногда даже
ведущего…
Г. Что ты
имеешь в виду?
В (кладет гитару).
Со мной бывало, что до выхода на
сцену я не могу настроиться. Но
стоит мнe увидеть лица слушателей,
предварительно подготовившихся в
отличие от меня, или же услышать
аплодисменты в аванс, я уже
чувствую себя готовым: флюиды
начинают действовать и… — честное
слово! — в таких случаях у меня все
в порядке! Для меня наша публика
великолепный “соавтор”: она умеет
помогать, вдохновлять, открыто
демонстрировать без всякого
снобизма свою сопричастность
исполнителю. Поэтому я всегда рад,
когда получаю ее признание. (Вскакивает
и обратно плюхается.)
Г. Что с тобой?
В. Ноги
занемели. (Щиплет, затем разминает
их.)
Г. Вот ты
сочиняешь стихи, а у тебя есть хоть
одно стихотворение, под которым не
стыдно было бы подписаться
Шекспиру?
В. (без ложной
скромности). Даже два: “Мой
Гамлет” и “Люблю тебя сейчас”,
посвященное Марине.
Г. Нередко
высокая самооценка делает поэта
очень слабым и падким на лесть
окружающих. А тебя?
В. Меня
беспокоит, когда я замечаю у себя
такие блуждающие атомы… Знаю,
какой это наркотик —
самообольщение…
Г . Ну, это —
психологический наркотик, а
наркотические препараты тебе
знакомы?
В. В основное
допинги, стимулирующие творчество.
Г. А
лекарственной зависимости не
боишься?
В. Не боюсь —
потому что я уже “на игле сижу” и в
запойном бреду, от строчки к
строчке к могиле бреду.
Г. Ты… ты
шутишь?!
В. Что же ты
тогда не смеешься? Мм?
Г. Вот увидишь
— это не кончится для тебя добром!
В. Да, уж лучше
такого не видеть.
Г. Какое место
ты себе отводишь в авторской песне?
В. Примерно
такое же, как соли в супе: ее не
видно, она растворилась, но
определяет соленость супа.
Г. Ты — польщу
тебе — своеобразный “дуайен”
авторской песни…
В. (говорит
одновременно со мной). Только не
надо льстить и путать меня с
Окуджавой или Галичем (царство
небесное, вечная ему память!).
Никакой я не старейшина авторской
песни — что преувеличивать-то! Я —
это я. И не нуждаюсь в служебном
повышении…
Г. Тогда
понижу до второго… третьего…
дальше считать? Пожалуйста: до
четвертого… пятого…
В. Брось,
Гадик, маяться! Я так же не хочу,
чтобы меня тащили вверх, как не хочу
(даже меньше хочу), чтобы мои
собутыльники тянули меня вниз. Мне
тут понравилось высказывание
этого… Как его? …Ну, в общем, одного
мудака о том, что на него большое
впечатление произвело гордое
умение Энгельса быть вторым. Вот в
чем вопрос: умеем ли мы быть
вторыми, третьими, четвертыми, даже
последними? Ибо мир авторской песни
— непрерывный водоворот, в котором
местами можно меняться постоянно.
Важно, каков общий дебит свежей
воды в этом водовороте и какова его
действенная сила.
Г. О дебете я
имею слабое представление, а о
дебите — никакого. Что за штука
такая?
В. (пожимает плечами,
удивляясь моему невежеству).
Количество воды, вот это что!.. Ты
удивлен, что я так рассуждаю, но мне
сорок лет…
Г. Уже или
только?
В. Уже сорок…
СТОП
9-я
кассета
Сволочи и стукачи
ПУCK.
ГОРСКИЙ. Вот,
Володя, и канул в Лету старый год
(1979. — В.Г.)! Чем он тебе
запомнился?
ВЫСОЦКИЙ.
Только сейчас я оценил по
достоинству ушедший год, как это
бывает после смерти близкого
человека.
Г. Похоже,
запахло некрологом.
В. Ты зря
юморишь, ты, надеюсь, тоже
испытываешь грусть при столь
торжественном расставании. Только
ты не хочешь признаться в этом. Во
всяком случае, новогодней ночью на
даче я чувствовал именно так — да и
Маринка, и вся теплая компания
вместе со мной, хотя некоторые из
бражки больше веселились по поводу
рождения Нового года, чем скорбели
о кончине его предшественника. Но я
не из тех, кто приветствует
пришедшего и торопит уходящего.
Последние годы я стал играть труса
перед всякой новизной — новыми
спектаклями, новыми знакомствами
(кроме баб, конечно), новыми годами
— из-за какого-то приобретенного
душевного вывиха, мешающего мне
смотреть без страха в рожу
грядущему.
Г. Да будет,
тебе, Вов, о будущем, давай о
настоящем. Я тут прихватил
“огнетушитель” на всякий пожарный
случай. (Достаю шампанское из
дипломата.)
В. (ставит бокалы на
стол). Анекдот в жилу. Училка
говорит ученикам: “Ребята,
придумайте предложение, чтобы в нем
были слова “на всякий случай””.
Поднимает руку один из учеников:
“Войны нет, а большую армию держим
на всякий случай”. — “Молодец,
правильно! Еще кто придумал?”
Второй ученик: “Пожаров нет, а
пожарников держим на всякий
случай”. — “Молодчина! Кто еще
придумал?” Поднимает руку мой
тезка. “У нашего соседа жены нет, а
пиписка стоит на всякий случай”.
“Как тебе не стыдно, Вова! Разве
можно такие вещи на уроках
говорить!” Во время перемены
училка подходит к Вовочке. “Дай мне
адрес твоего соседа на всякий
случай”. (Смотрит на свет бокалы,
будто намереваясь обезжиривать их
мыльной водой.) Терпимо.
Г. (откупориваю бутылку,
наливаю шампанское в бокалы,
чокаемся). За Старый Новый год! В
наступившем году все начинается с
нуля: год “чистый” — на нуль
оканчивается… Ты хотел бы, чтобы
это в полной мере относилось ч к
тебе?
В. Если бы мне
пришлось начинать жизнь с нуля?.. (Пауза,
очень короткая, — примерно такая,
сколько времени требуется
музыканту, чтобы перевернуть
страницу нот.) Инерция словесной
формы подсказывает такой ответ: “Я
повторил бы ее”. А тебе скажу вот
что: ни в коем случае так, как
прожил!
Г. (заинтересованный,
наклоняюсь над столом). А как?
В. Гораздо
честнее, интенсивнее, более
деятельно, с большим присутствием
духа и — уж можешь мне поверить! —
не в пример трезвее… Я бы гораздо
аккуратнее выбирал
друзей-приятелей. Мне больше
насрали в компот друзья-приятели,
чем враги. Гораздо меньше людей
подпускал бы к себе — половина
оказались сволочами и стукачами…
Г. Здравствуй,
Новый год! Как же ты, стреляный
воробей-еврей, дал себя на мякине
провести?!
В. Да вот
промашку дал: не сразу разобрался.
Г. А надо было
раскусить их раньше.
В. Рыбаки
говорят, что между “раньше” и
“позже” — море. К сожалению,
только позднее я разобрался, что
эта сволота не заслуживала доверия,
что нужно было заранее предвидеть
их действия и в соответствии с этим
принимать контрмеры для
самосохранения. Как подумаю, кто
стучал, писал телеги… Тут и соседи,
и дворники, и лифтеры, и актеры, и
поэты… В общем, что там! — всякой
твари по паре.
Г. (с реалистических
позиций). Да, но они не считали,
что то, что они делают, —
безнравственно, аморально.
В. Еще смешнее,
что и мне это не казалось
аморальным. Я им доверял. И не
потому, что я, как тебе кажется,
“наивняк”, а потому, что доверчив.
Г. До перебора,
замечу. Надо, Вова, все подвергать
сомнению — если ты хочешь обрести
твердыне убеждения!
В. Иначе
говоря: все время подозревать людей
в нечестности? Ничему не верить? Я
так не могу!
Г. Между
подозревать и сомневаться есть
разница. Более того, в твоем
возрасте пора бы уже знать, кому и
чему не доверять. А у тебя — я
свидетель — хроническая странная
готовность доверять первому
встречному-поперечному — и когда
же? — как раз тогда, когда тебя
только что обули на обе ноги.
В. Скажи,
свидетель, а кто больше виноват —
тот, кто обувает или тот, кто дает
себя обуть?
Г. Оба. Но в
твоем случае виноват только ты.
В. Почему? Я же
пострадавшая сторона!
Г. Потому что
ты постоянно инспирируешь
обувщиков на обман.
В. Тут уж шире
жопы не пернешь: я так устроен —
верю в доброе начало человека.
Человек привыкает к искривлениям —
к общественные искривлениям — и
гармония может шокировать его как
нечто неестественное и
патологическое. Ребенок, брошенный
в лесу и выживший там, никогда не
сможет принять человеческий облик.
Только в романах Киплинга и в
фильмах Трюффо ребенок-волк может
стать человеком. В
действительности же он утрачивает
все человеческое и прeвpaщaeтcя в
естественного врага человека.
Доброе начало в нем исчезает за
очень короткий срок. Однако
деформация сама по себе не так
страшна. Опасно, что понадобятся
века, чтобы снова восстановить
человеческие нормы. Если у человека
сохранилась треть сознания, оно
бдит, пытается предостеречь его от
ошибочных действий…
Г. Похоже, у
тебя в минувшие годы только эта
треть и оставалась — если ты не
избежал ошибок.
В. Выходит.
Поскольку говорят “на ошибках
учатся”, я приравняю этот процесс к
учебнику. Теперь мне будет гораздо
легче. Теперь я знаю, что делать,
теперь не буду терзаться
сомнениями, что, может быть, я не
прав. Теперь легко разберусь, кто
есть кто? Меня уже не так просто
охмурить и обуть… Но все же порой я
думаю, что б сталось со мной, не будь этих
ошибок и npoмахов? Возможно, когда
удалишь занозу, исчезает боль,
причиняемая жизнью…
Г. Занозу
извлекаешь, жизнь остается — со
всеми ее болями…
В. Вероятно,
это и есть тайна… “Заноза” играет
роль соавтора, подстрекателя,
детонатора всех болей, но если
сосредоточиться на ней, если
описывать только “занозу”, тoгдa
стихотворения не останется, оно
исчезает вместе с “занозой”… (Звякает
звонок.) Гм…
Г. Кажется
звонят.
В. Да, звонят к
соседям. (Слышны мужские голоса —
реплики прослушиваются плохо.
Только иногда отчетливо слышится
“нет”. Звякает звонок.)
Г. Теперь к
тебе звонят. Слышал?
В. Да, слышал.
Пойти открыть?
Г. А…
придется.
В. Придется.
Матери нет дома.
Г. Вот… опять
звонят.
В. Ну, что ж… Я,
пожалуй, открою. (Ясно слышны голоса
Высоцкого и соседа.) Это вы, э-э?..
СОСЕД. Да, с
Hoвым годом!
В. Спасибо,
взаимно.
С. Владимир
Семенович, у вас свет тоже погас?
В. Не заметил.
С. А Нины
Максимовны нет?
В. Ну, нет. А
вам-то что?
С. Да,
собственно, ничего, я просто хотел
узнать: это только у меня или во
всем доме света нет. А пробки у вас
есть?
В. Только в
ушах…
С. А медной
проволочки не найдется?
В. Нет, я всю
медь, бронзу, латунь, черт знает, что
еще, сдал в утиль! Я и так не знаю, на
том или на этом я свете, а вы еще с
цветными металлами.
С. Извините,
что потревожил. Желаю вам
всего-всего хорошего в Новом году!
В. Благодарю…
И вам желаю всего хорошего. (Закрывает
дверь. Идет к столу, садится.)
Ходют тут всякие, не дают
пообщаться с человеком.
Г. Только что
ты говорил о бронзе и латуни. Ты
уверен, что это металлы, а не сплавы?
В. Так ты
подслушивал?
Г. Помилуй, вы
так громко беседовали. А я, с твоего
разрешения, не глухой.
В. А я, с твоего
позволения, актер, а не металлург,
чтобы знать такие тонкости.
Г. Мнe хотелось
бы затронуть еще твою слабую
струнку.
В. Затронь…
Г. Скажи, но
только откровенно…
В. (прерывает). Призыв
к откровенности — уже недоверие.
Неужели ты не заметил, что я
постоянно, за исключением
некоторых исключений, говорю
откровенно?
Г. Что
заставило Честного Яго (Так в Пятом
управлении КГБ называли отца
Владимира, который с завидным
постоянством строчил телеги на
собственного сына. — В.Г.) стать
сексотом-“патриотом”?
В. Только, за
ради Бога, не спрашивай об этом!.. Об
этом, старик, я не могу говорить с
легким сердцем…
Г. Те же
крепкий мужик!
В. (плюет через плечо).
Смотри, не сглазь меня.
Г. Я не знал,
что ты суеверен.
В. После
клинической смерти в Бухаре. (Кладет
руку на сердце, и это наполняет меня
чувством незаслуженной вины. Право
же, как будто я не могу сгорать от
любопытства, как его отец!) Ну да
ладно, будь по-твоему, отвечу на
вопрос, гнутый, как гвоздь — не
обессудь! — полагаю, что отца
подвигло на предательство —
отчуждение.
Г. Причина его
отчуждения от людей тебе не
известна?
В. (сперва обозревает
кухню и бегло, бесконтрольно
улыбается, потом переводит взгляд
на меня). Послушай: я хочу сказать
тебе одну вещь, но только между
нами. Без булды. Считай, что я тебе
ничего не говорил. Понимаешь? (Момент
истины.) Ну так вот: недавно из
надежных источников я узнал, что
мой отец на фронте получал
внеочередные погонные звездочки за
те звезды, которые… (Замолкает, а
по всему видно, что следующие слова
он готов проглотить вместо
шампанского, но, сообразив, что это
почти невозможно, в ответ на мой
вопрос: “которые — что?”,
продолжает.) … которые по его
вине появились на могилах
сослуживцев…
Г. (в ступоре, из
которого выхожу не вдруг). М-м…
м-да… возможно ли…
В. (кисло улыбнувшись).
Что-то ты стал заикаться, как Хмель
(Б.И. Хмельницкий — актер театра на
Таганке. — В. Г.). У нас, старик,
все в стране возможно. (Наливает
шампанское в бокалы.) Выпьем,
будет что слить.
Г. (слушаю, как
по-разному дзинькает бокал, до
разного уровня наполняемый
шампанским). Что отец говорит в
свое оправдание?
В. Я его не
спрашивал.
Г. Но ведь он
твой отец!
В. (отхлебывает
шампанею). Мы почти совсем чужие.
Не скажу, чтоб я радовался этому. У
него другая семья. Видимся очень
редко. Изобличать отца — ловить его
на скользком пути нравственного
падения, учинять допрос ему,
нагонять страху на него, а в ответ
слышать что-то нечленераздельное,
коммунистический бред и дурацкую
отговорку: “Лучше стучать, чем
перестукиваться” — делать все это
так же стыдно, как и предавать.
Поневоле стараешься избегать
подобных разговоров.
Г. Ты
стыдишься того, что тебе стыдно? Я
тебя правильно понял?
В. (с равномерной дозой
раздражения и злобы). Я стыжусь не
своего стыда, а стыжусь своего отца.
Г. И за мной —
ты не заметил? — волочится стыд, как
за улиткой в дождь волочится слизь.
В. (глаза, преодолев
хмельную раскосость, фокусируются
на мне). А ты-то причем тут?
Г. Ну, как
причем: мой отец, — как говорится,
герой ВОВ, он тоже проливал… пот на
войне. Служил во флоте в спортроте:
бегал на лыжах, с мячиком, за
женщинами и с доносами.
Выслуживался перед командирами.
Продавал своих оптом и в розницу. (Каждый
из нас выпивает по бокалу
самостоятельно, но после обоюдного
признания возникла необходимость
чокнуться, без чего, как известно, у
собутыльников дело не ладится. )
В. (натужно икает). Вот
тебе на! Пью шампанею, а
отрыгивается квасом. Твой отец еще
жив?
Г. С
биологической точки зрения — да. И
живет припеваючи. Он и по сей день
проливает пот на лыжне и на
приусадебном участке земли…
В. Однако ты
безжалостный сын!
Г . Если хочешь знать…
В. Не хочу.
Г. (не даю себя перебить).
…Между нами, Вова, нет разницы; мы с
тобой братья — точно. И еще: братья
наших отцов! Никто нас с ними не
раскует. А если кто и попробует,
враз пупок развяжется. Нам, Вов, с
отцами больше не повезло, нежели им
с сыновьями. Лучшe уж безотцовщина,
чем такие отцы… Верно я говорю,
братан?
В. (запускает в меня
пробкой, чем и подтверждает
братские узы). Ничего себе
разговорчики до чего дошли! Хватит
о проблеме “отцов и детей”! Мы
должны привыкнуть к мысли, что есть
проблемы, которые ни мы, ни другие
не в состоянии решить. A может быть,
есть и проблемы, которые никогда не
будут решены. Предлагаю кончить
этот неприятный разговор. Он меня
угнетает.
Г. (скривив лицо). И
меня тоже.
В. Рассказать
анекдот для разрядки?
Г. Не надо.
(Легонько извлекаю из бокала самую
верхнюю ноту.) То есть надо!
В. Сидят двое,
вроде нас с тобой, и тешат душу
“огнетушителем”. Один
разоткровенничался: “А помнишь:
тебя в прошлом году за границу не
пустили?” — “Помню”. — “Так это я
капнул. А помнишь: тебя в КГБ
вызывали?” — “Помню”. — “Так это
я капнул”. Тогда второй ему с
досады: “А помнишь: у тебя два года
назад сын родился?” — “Помню”. —
“Так это я капнул…”.
СТОП.
10-я
кассета
Свадебный генерал
ПУСК.
ГОРСКИЙ. Ты,
Володя, когда-нибудь прирабатывал
за деньги в роли “свадебного
генерала”?
ВЫСОЦКИЙ.
Бывало. Но чаще всего приходилось
петь за поесть и за выпить…
Г. Как
говорится, вернее, поется — “И тот,
кто с песней по жизни шагает, тот
никогда и нигде не пропадет”.
Скажи, ты на короткой ноге с
сильными мира сего?
В. Скорее — на
короткое поводке: куда поведут или
повезут, туда и направляюсь. Меня,
например, привозил какой-нибудь
референт в кабинет партийного
бонзы. А он: “Ну, Высоцкий, выдай
что-нибудь остренькое”. “Я —
пожалуйста, я — выдам, только,
боюсь, оно вас уязвит…” — “Ну
почему же ты так сразу: “уязвит”…
А чтобы остренькое притупить, надо
пригубить “наркомовские сто
грамм”. Выпьем?”. — “Мне что: хоть
зима, хоть лето, дождь, грязь, а я на
лыжах”. Наливали, выпивали
“Житно” (польская водка. — В.Г.).
Пока мы — р-раз! — и не р-р-раз —
давили флакон — я давай наяривать
на гитаре и петь одну, другую…
Покуда посредине песни бонза не
обрывал: “Да ты, блатарь, знаешь ли
чем это пахнет?!” А референт —
спасибо ему! — амортизировал: “Вы
же сами просили у него что-нибудь
остренькое…” Поостыв, бонза
шептал: “Хочу предостеречь: за
такие песни тебя, Высоцкий, могут —
по шапке! А могут и посадить” —
“Посадить? Уже поздно. Разве что по
обычаю древних — кажется, был у них
такой обычай? — меня могут
похоронить сидя”. “Тогда выпьем за
обычай…” — оживился партиец.
Г. И ты такое
терпишь? И от кого? Люди, которые,
без ложной скромности, заявляли о
себе, что у них в задницах больше
ума, чем в головах всех наших
бардов: удивительные задницы,
любопытно бы взглянуть на них.
В. Жалкое
зрелище, смею заметить. Видел я их
жопы в ведомственных банях.
Г. Неужели ты в
помывках участвуешь?!
В. (разгрызая зубами
спичку). Да. Меня за милую душу
приглашают в сауны: Жванецкого — с
портфелем, а меня — с гитарой. Что
характерно: человек нигде не
чувствует себя таким свободным, как
в бане. Скинув одежку, он
освобождается от условностей и
принуждений, говорит о том, что в
другой обстановке вряд ли сказал
бы. Я собственными ушами слышал, как
цинично большие люди насмехались
над идеей построения коммунизма и
над вождями, как умело отстаивали
даже те ее положения, которые
опровергнуты жизнью. Фарисеи
всегда опаснее “нищих духом”. Их
лицемерие более изощренное, пойти
на предательство для них ничего не
стоит. Они не вернут тридцать
серебряников, а невозмутимо
положат их на сберкнижку. Иуда, быть
может, один из немногих предателей,
покончивших с собой.
Г. Все-таки
странно, что “партийные бонзы” не
пытались сделать тебя своим
“глашатаем”. Они же всегда хотели
привлечь на свою сторону всех
популярных людей, кто хоть как-то
может влиять, так сказать, на умы
масс…
В. Мне самому
кажется странным, как мне удалось
избежать вербовки. Может, помешали
мои еврейские крови… Но это одно из
предположений. Может, потому что я
никогда не работал в том жанровом
направлении, к которому призывает
“наша родная коммунистическая
партия — ум, честь и совесть нашей
эпохи”.
Г. Ты в нее не
вступил из принципа или не
приглашали?
В. (сплевывает остатки
спички). Плевать я хотел на твою
партию!
Г. Плевать? А
элементарные правила гигиены? На
пол плевать воспрещается. Забыл?
В. Но то на пол,
а, на партию лозунга не было. Короче
говоря: КПСС — не мое ведомство.
Впрочем, не приглашали меня в
коммунисты. Приглашали в основном в
партийные кабинеты, бани и на дачи…
СТОП.
11-я
кассета
Последние сто метров на пути к
Азраилу
ПУСК.
ВЫСОЦКИЙ (не при полном параде
и в плохом настроении — если верить
своим глазам). Проходи, садись.
ГОРСКИЙ
(смотрю подозрительно на него). С
чего ты такой красный, как кумач?
В. Цвет времени, старик.
Г. Ну, а
вообще-то ты как?
В. Ничего. А
что?
Г. Просто так.
Я это и хотел услышать.
В. (показывает на
раскрытую книгу). Ты читал про
Карла?
Г. Обижаешь,
брат. Кто ж не читал про папу Карла!
В. Я имел в
виду Карла V. Он прорепетировал
порядок своего погребения до
совершения факта — если можно так
выразиться… Он живехонький стоял
за занавеской в окне своего дворца
и по его приказу перед дворцом
проходила похоронная процессия:
члена его семьи, придворные,
духовенство, инквизиторы, рать,
плебс… Гроб был покрыт темной
тканью, но, разумеется, пуст. А он
стоял за занавеской и ухмылялся,
глядя на их притворную скорбь.
Г. А коня, на
котором он выезжал в торжественных
случаях, провели?
В. Думаю, что
да… Я еще до этого не дошел.
Г. Вов, с чего
это ты рассказал о лжепохоронах? В
добром ли ты здравии?
В. (преодолевая желание
сматериться). И ты туда же! Все
будто сговорились нарочно трепать
мне нервы.
Постоянно справляетесь о моем
здоровье, относитесь ко мне, как к
тяжелобольному, которого следует
срочно поместить в палату, и не
простую, а в реанимационную. Будто я
не понял, что реаниматоры, которых
вызвал Толян (А.В. Федотов — личный
врач Высоцкого. — В.Г.) приезжали сюда (на
Малую Грузинскую. — В.Г.), чтоб
“прощупать” меня?
Г. А зачем
“скорая” недавно приезжала к тебе
в театр?
В. Да так:
знакомая бригада заезжала в
картишки сыграть, новый анекдот
рассказать и заодно посмотреть
спектакль.
Г. Значит —
это не тебе они сделали укол? А люди
говорят…
В. (входит в paж). Что вы
все от меня хотите, что вы ко мне
пристали, а? Что я вам такого сделал?
Прекратите эти ваши дурацкие
выходки, которые, чтоб не сказать
больше, меня просто-напросто
выводят из себя! Я ничем не страдаю,
я здоров. Просто мы — актеры — не
можем, видимо, всегда быть в
отличной форме. Дажe на солнце и
луну находят затмения, видимо, и мы
— актеры — не лишены таких же
затмений! Что я хочу? Хотел бы стать
— мысль дерзкая! — 18—19-летним, так
сказать, оздоровиться и
омолодиться святым обманом! Но при
условии сегодняшнего опыта и
знаний.
Г. К сожалению,
регрессии в возрасте не бывает,
разве что в человеческом сознании.
В. Жаль, что не
всегда бывает, как хочется, а
выходит, как можется. И все-таки
хочется выцыганить у жизни
два-три-четыре сносных года,
хочется о душе позаботиться,
хочется написать несколько
приличных вещей, которые могу
написать только я и никто другой!
Г. (натягиваю и без того
слишком напряженную струну нашего
разговора). Много ли шансов у тебя
выжить?
В. (трет мочку уха).
Никаких. Собственно, ни у одного
человека нет шансов. И каждый это
знает. Потому-то люди и разводят
бодягу с загробной жизнью. Нет,
говорю тебе, у меня нет ни малейших
шансов, и поскольку никто не
подготовил меня к этому, я боюсь…
Особенно боюсь — это, если я сдохну
— за… Ксюху (Оксана Афанасьева —
студентка Текстильного института,
теперь — художник по костюму, жена
известного шоу-мена и актера
Леонида Ярмольника. — В.Г.). Я же
ей и отец, и любовник, и
ангел-хранитель… Мне нужно как
можно дольше продержать под своим
крылом Ксюху. Это моя обязанность…
Потом? Не знаю, существует ли это
потом… Во всяком случае —мои
обязанности перед ней отнимут у
меня довольно много времени, а
когда ты занят, то страх, болезнь и
даже смерть отступают…
Г.
Складывается такое впечатление,
что ты влюбился, как впервые, в эту
малолетку.
В. Не столько
впервые, сколько заново. А ведь я,
старик, был уверен, что со мной уже
это не произойдет, так нет —
произошло. Не даром же говорят: кого
минует в двадцать, того настигнет в
семьдесят. Конечно, двадцать два
года — это порядочная разница в
возрасте, но ничего, как-нибудь
переживу это.
Г. Переживешь,
безусловно. Через каких-то тридцать
лохматых лет она будет
пенсионеркой и тогда эта разница
станет совсем незаметной.
В. Спасибо,
утешил.
Г. Любовь к
Оксане, к родителям, к детям, к
жене…
В. (подпускает).
Любовь к партии, к генсеку…
Г. …
идентична?
В. Должен
признаться, что я люблю, разумеется,
своих родителей, но — иначе (кто
осудит меня за это? кто?): мне
достаточно знать, что они
живы-здоровы, и сегодня я боюсь, как
бы они не умерли раньше меня, чтобы
не пришлось оплакивать их. Нет, моя
любовь к Ксюхе — другая. Эта любовь,
скажем, “опасная”, скажем, даже…
“роковая” (Боже, какой ужас, какие
слова!), а если она не “опасная”, не
“роковая” — значит, просто
какая-то хворь из Гонконга. Она
подтачивает мои силы, а я даже не
пытаюсь сопротивляться. Эта любовь,
как говорят, мне противопоказана.
Но мы продолжаем любить тайком,
воровски, блуждать в извилинах
нашего чувства, болеть собой,
болеть любовью, иногда даже не
бывшей нашей любовью, а чьей-то
чужой, только проявлявшей себя в
нас. И если эта любовь будет
продолжаться, какая бы она там ни
была — искренняя и реальная или
лживая, покалеченная и грешная, —
мы оба свихнемся. И от правды и от
кривды. Право, ума не приложу, как
все это квалифицировать и выразить.
Г. Просто не
верится, что ты можешь до
сумасшествия любить малолетку. А
сыновья?!
В. Любовь к
Ксюхе несравнима с любовью к
сыновьям — более сдержанной,
дозированной, мужской… (Пауза.)
Так получилось, что я бросил их в
дошкольной возрасте… И они до
гробовой доски мне — и поделом! —
этого не простят. Они будут
враждебно смотреть на Ксюху — их
ровесницу! — хотя я не ради нее
оставил их. Вce равно они будут к ней
враждебно относиться, потому что
она занимает место их матери. И
будут к ней враждебно относиться,
даже если я буду счастлив, именно
поэтому, что я буду счастлив — но не
с Люсиком (Людмила Абрамова —
актриса, вторая жена Высоцкого. — В.Г.).
Все-таки я должен быть ей
благодарен за то, что не она ушла, не
она отказалась от меня. Так что они
в любом случае будут враждебно
относиться — так и надо мне! — к
моему счастью… И никогда они не
примирятся с тем, что я нашел другую
женщину, и для нее найдут
оскорбления, потому что она без
вины виноватая, в то время как их
мать была святой, и я, покинув ее,
сделал их идолопоклонниками,
единственной религией которых
стала мать… Теперь они юноши, и я
никогда уже не буду менять им
пеленки… Как-то странно, что все
это я говорю тебе…
Г. Не вижу
ничего странного: когда любовь к
кому-нибудь превращается в
обожание, достигая пика и делаясь
безграничной, тогда остро
ощущается необходимость
поделиться ею и с другими…
В. Поверь,
старик, я это делаю не из
хвастовства, а из желания расширить
ее пространство, наполнить ее
воздухом и влагой — это своего рода
жажда.
Г. Любовь,
ограниченная рамками отношений
между двумя людьми, как бы ни была
сильна, со временем увянет.
В. Только при
одном условии любовь может быть
вечной — когда хотя бы один из
любящих обладает такой силой
воображения и ума, которые в
состоянии оживить и придать красок
вакууму. Такой любви не нужны
свидетели, она питается
собственными соками.
Г. Еще одно
хочу понять: почему изменилось твое
отношение к Марине?
В. (слова катятся
медленно и ясно, будто слезы). Я
никогда не говорил тебе, так что ты
легко поймешь, насколько тяжело мне
делать именно сейчас, когда
приходится говорить о похоронах, на
которых я являюсь одновременно и
зрителем, и главным героем. И не
сказал бы тебе то, что услышишь теперь, если
бы ты сам не спросил. Ты и прочие
спрашиваете меня, почему
изменилось мое отношение к Марине,
с тем упрямством, с которым на
похоронах обсуждают почему, от чего
умер покойник, как будто не все
равно — умер ли он от рака, от
воспаления легких, или его
переехала машина. Мы не привыкли
принимать явления сами по себе, мы
всегда хотим знать “почему?”. Если
покойный заслуживает, чтобы его
оплакивали, — оплакивай, от чего бы
он ни умер. Старик, суди обо мнe, как
хочешь, — продолжаю отвечать на
твой вопрос, — но чувств штамп в
паспорте заменить не может.
Последнее время меня так и
подмывает легализовать нашу тайную
любовь, чтобы спровоцировать
Марину. Я чувствую себя вроде тех
ребят, которые, сознавая свои
проступки, не могут успокоиться,
пока не будут наказаны.
Г. Ты же Влади
любил!
В. По глупости!
Г. Значит, ты
признаешь, что любил ее?
В. В том-то и
штука, что ее — суку! — даже и
сейчас люблю, но, конечно, не так,
как Ксюху. Правда, было бы
несправедливо не признать, что
Марина все-таки баба красивая,
умная и добрая… примитивной
добротой, но характер — просто
катастрофа!
Г. Ну уж и
катастрофа?
В. (сочтя определение
очень верным). Катастрофа! Она
меня затерроризировала слепой,
животной ревностью созревшей самки
— хотя сама не промах.
Частнособственнические замашки у
нее проявляются буквально во всем:
в единовластии, в навязывании своей
кочки зрения, в стремлении овладеть
моим сознанием, изгнать из него все
остальные образы, захватить,
заполнить его целиком. Подумай
только — на что баба ум свой тратит!
Г. Откровенно
говоря, я представлял себе Марину
совсем не такой…
В. Какой?
Г. Как тебе
сказать? Мне казалось, что она,
извини, возбуждает, как препарат
тосторон, а она действует,
оказывается, как снотворная
таблетка. Хотя ее можно понять: все
это у нее от желания быть
единственной — единственной во
всем. Вот только можно ли достичь
недостижимого?
В. Значит так:
ей не удастся изгнать образ Ксюхи
из моего сознания. На свете есть
кое-что еще, внутренний мой мир
гораздо шире, чем единственное
предложенное ему мерило, поэтому,
естественно, ни со мной, ни с
другими ее мужьями у нее не могло
продолжаться долго. К несчастью, от
этого недуга ее не излечил даже
возраст… (Последующее плохо
прослушивается). Но я говорил об
истине. Так вот: Марина не способна
принять истину, ее не устраивающую.
А поскольку не все истины могут
устраивать, она имеет талант их
ставить с ног на голову… Свои
поражения постоянно приписывает
другим, она не ошибалась, не
сомневалась, не проигрывала, а
только другие… Таким образом мои
незначительные ссоры с ней
приобретают размеры европейские,
даже вселенские…
Г. Я слабо
понимаю, о чем речь…
В.
Конкретизировать? Ну, хотя бы о моем
несогласии переехать насовсем во
Францию… Может, ничего бы и не
произошло — если бы я отказался от
своего театра и переехал к ней:
просто муж и менестрель… Но я не
согласился, мне, привычному к
внутренней свободе, трудно жить в
клетке, пусть даже золотой… Спустя
несколько лет “челночных” рейсов
и упреков я намекнул ей, что ради
тех двух месяцев в году, когда мы
действительно вместе, не стоит
цепляться за связывающую нас
формальность…
Г. Неужели
Оксана так хороша собой, что ради
нее ты готов расстаться с Мариной?
В. О Ксюхе я
больше не буду распространяться,
потому что, как правило, стоит
только сообщить некоторые
подробности о красивой девушке, как
сразу же у тебя, гадик, появляется
желание поскорей познакомиться с
ней и чего доброго даже трахнуть ее,
что не совсем порядочно с твоей
стороны.
Г. А по
отношению к Марине ты поступаешь
порядочно?! Неужто все так
непоправимо?
В. Теперь уж
ничего невозможно вернуть, как
невозможно вернуть гроб, въехавший
в кладбищенские ворота. Мы с
Ксюхой… но это между нами… решили
венчаться в церкви (намеченное
венчание не успеет состояться. — В.Г.).
Поставим на этом точку, пока я тебя
не послал на…
СТОП.
ПУСК.
ГОРСКИЙ. В
какой-то легенде говорится, что
одна смерть справедлива ко всем. Ты
с этим согласен?
ВЫСОЦКИЙ.
Смерть в принципе несправедлива:
чаще и раньше других умирают добрые
и честные люди. Может, это потому,
что сон подлеца спокоен. Бессонница
— удел людей хороших и совестливых.
А смерть вступила со временем в
несправедливый по отношению к ним
сговор. Изменить тут мы что-либо не
в силах. Нам, как и всем честным и
добрым людям, остается, как говорит
Мишка (М.М. Шемякин — художник,
график и скульптор, близкий друг
Высоцкого. — В.Г.), бессонница и
живая совесть. А разве сон эгоистов
не равносилен смерти?
Г. Мне
интересно: твое ФИО фигурирует в
каком-нибудь энциклопедическое
издании?
В. Нет. Зато
фигурирует в списке должников за
квартплату. Долг составляет — не
падай в обморок, старик! — пятьсот
рублей без пени. “А где мне их
взять? Воровать прикажите?” —
спросил я бухгалтера нашего
кооператива как-то. А она вместо
того, чтобы указать источник, где
взять деньги, ка-ак набросится на
меня: “Из-за вас и вам подобных меня
премии лишат. Если вы не погасите
задолженность в трехдневный срок,
то мы будем вынуждены отключить у
вас свет”. Анекдот в тему: “Из ЖЭКа
рейсхканцелярии приходит
извещение: “Штирлиц, если не
уплатите за свет, отключим рацию”.
Понимаешь: у меня, быть может, нет
даже пятака на метро, но есть
находчивость: бyду писать стихи при
свечах, как Пушкин. Утюг и без того
не работает. Вот уже несколько лет
xoжу в мятых, словно гармошка,
брюках. Но это к слову.
Г. А ты бы,
Вова, хотел, чтобы твои
творческо-биографические данные
фигурировали в какой-нибудь
энциклопедии?
В. Только в
Британской — ибо англичане
считают, что лишь тот по-настоящему
знаменит, кто удостоился внимания
их энциклопедии.
Г. Чем жe тебя
не устраивает Большая Советская
Энциклопедия?
В. Лет
двадцать пять тому назад
печаталась БСЭ. Дошли до буквы “И”.
В статье-справке об Ильфе и Петрове
было сказано: “Реакционные
писатели-декаденты, клевещущие…”
и прочее. По истечении положенного
срока дошли до буквы “П”. И в
статье-справке о писателях Петрове
и Ильфе говорилось: “Петров и Ильф.
Выдающиеся писатели-сатирики,
создавшие бессмертные
произведения…” и тому подобное…
Г. Все это
похоже на анекдот.
В. Вот поэтому
меня и не устраивает БСЭ.
Г. Какая
эпитафия тебя бы устроила на
собственной могильной плите?
В. Ну, не такая,
даже ради xoxмы, как в том анекдоте…
Г. Я его знаю?
В. Не знаю. В
свой предсмертный час врач
попросил жену обязательно
поставить на его могиле памятник с
надписью. Жена, решив сэкономить,
пришпандорила к могильной плите
табличку с двери его кабинета:
“Доктор Никитин И.И. Прием больных
с 9 до 13 часов”. Для моего памятника
подошел бы лаконичный призыв:
“Выпейте за меня!” Но мне и этого
многовато. Достаточно будет
обрывков нервов и гитарных струн,
брошенных на мою могильную плиту, и
мое самолюбие было бы
удовлетворено таким надгробием (эту
реплику произносит каким-то новым
тоном — тоном, который невозможно
ни описать, ни воспроизвести).
СТОП.