Одиссея
Мирослав
Крлежа
Поездка
в Россию
Отрывки
из книги
МИРОСЛАВ
КРЛЕЖА И ЕГО КНИГА “ПОЕЗДКА В
РОССИЮ”
Предлагаемые
вниманию читателей заметки о жизни
России в конце 1924 года оставлены
виднейшим хорватским писателем XX
века — Мирославом Крлежей (1893–1981).
Крлежа известен у себя на родине и
во многих европейских странах как
поэт, прозаик, драматург и
публицист. После второй мировой
войны его стихи, романы, повести,
новеллы не раз выходили на русском
языке. В конце 70-х годов в Москве, в
Театре им.Вахгангова, была
поставлена его пьеса “Господа
Глембаи”, а в 1979 году состоялась
премьера драмы “Агония” в
Государственном Академическом
Малом театре. Оба спектакля долгое
время шли с неизменным зрительским
успехом. Стихи и проза Крлежи, его
эссе об искусстве и последняя пьеса
“Аретей” публиковались в
официозном издательстве
“Художественная литература”.
Однако на острые
публицистические выступления
писателя в нашей стране в советское
время был наложен негласный запрет.
Распространялся он и на путевые
заметки о пребывании в Москве и
некоторых других русских городах,
опубликованные на родине писателя,
в Загребе, в 1926 году под названием
“Поездка в Россию”.
Минуя полицейские
кордоны, молодой, но уже весьма
популярный у себя на родине, Крлежа
в конце 1924 года пустился в
рискованное путешествие в
советскую Россию. Замысел писателя,
который, подобно многим
европейским интеллигентам той
поры, проявлял интерес к идеям
социализма, заключался в том, чтобы
рассказать о первом государстве
рабочих и крестьян читателям
левого загребского журнала
“Книжевна република”, который
Крлежа издавал вместе с
литератором — коммунистом А.
Цесарцем. Благодаря упорству
Крлежи и помощи его друзей, у
которых были обширные связи в
Коминтерне, этот замысел был
осуществлен. Крлежа приехал в
Москву по нелегальному паспорту,
изготовленному для одного из
венгерских коммунистов, который
неожиданно заболел перед самым
отъездом в Москву. В Москве
необходимость в конспирации
отпала, и Крлежа провел в СССР около
пяти месяцев под своим именем.
Хорватский журналист бродил по
московским улицам, посетил чуть ли
не все театры, выставочные и
концертные залы, встречался со
многими литераторами и критиками.
Не один раз его
приглашал к себе А.В. Луначарский,
которого интересовала
политическая ситуация в Хорватии и
во всем созданном на обломках
Австро-Венгерской монархии
Государстве Сербов, Хорватов и
Словенцев, как до 1929 года
называлась Югославия. Беседовал
хорватский писатель и с
А.Я. Таировым, который был не прочь
попытаться поставить
экспрессионистскую драму Крлежи
“Голгофа”. С группой зарубежных
коммунистов Крлежа побывал в одном
из северных русских городов, скорее
всего, в Вологде.
Вернувшись домой
тем же путем, каким и приехал в
Москву, через Ригу, Берлин и Вену,
Крлежа в 1925 году опубликовал свои
путевые заметки в нескольких
популярных журналах. В 1926 году
очерки были собраны в книгу
“Поездка в Россию”. Правдивость и
откровенность, присущий автору
критический взгляд на вещи,
свежесть художественных
впечатлений, наблюдательность
журналиста — все это сделало
путевую прозу Крлежи бестселлером
в широких кругах югославской
интеллигенции, студенческой
молодежи.
Русские друзья
Крлежи не могли не знать об этой
книге. Давно известна она и
специалистам. Почему же самые
интересные ее страницы мы сегодня
открываем для себя впервые? Ответ
на этот вопрос дал в свое время
А.А. Сурков, принимавший Мирослава
Крлежу от имени Союза писателей
СССР во время его второй поездки в
нашу страну, которая смогла
состояться лишь в 1965 году. По словам
Крлежи, в ответ на вопрос о том,
почему некоторые его произведения,
в том числе “Поездка в Россию”, не
публикуются в СССР, Сурков сказал
одну-единственную фразу: “Сложно с
вами, товарищ Крлежа”. И
действительно, во второй раз Крлежа
смог приехать в Москву лишь в
составе правительственной
делегации, куда его включили по
личному указанию Тито, и, как мы
видим, сорок лет спустя после
первого путешествия в Россию.
Причин тому было достаточно: и
сложности послевоенных
межгосударственных отношений СССР
и Югославии, и вызванные ими
неровные отношения между Союзами
писателей двух стран, и
бескомпромиссная позиция самого
Мирослава Крлежи. Верный традициям
профессиональной журналистики, он
упрямо отстаивал свое право
задавать неуютные вопросы и
высказывать мнения о людях,
общественных процессах и явлениях
искусства, независимо от того,
нравится ли это тем, кто находится у
кормила власти. Прирожденный
полемист, он умел быть едким и
безжалостным, сталкиваясь с
несправедливостью, косностью и
рутиной. Главным его врагом всю
жизнь оставалась “сила всемирной
глупости”, равная, по
пессимистическому замечанию
Крлежи, силе всемирного тяготения.
Крлежа ставил
перед руководством КПЮ вопрос об
исчезновении в сталинских лагерях
югославских работников Коминтерна.
Это привело к разрыву с недавними
единомышленниками, и за писателем в
югославских партийных кругах
надолго закрепилась кличка
“левого троцкиста”.
Немало
столкновений вызвал и призыв
Крлежи к здравому смыслу в
литературных спорах — в тридцатые
годы среди югославской левой
интеллигенции была распространена
сектантская концепция
“пролетарской литературы”.
Разделявшие ее писатели в
полемическом задоре отрицали
значение опыта мировой
художественной культуры и
предлагали критике
руководствоваться исключительно
“классовым чутьем”. Отношение
Крлежи к России, к русской культуре
оставалось неизменным на
протяжении всей его долгой жизни.
Так, в 1920 году, посмотрев мхатовский
спектакль “Три сестры”, сыгранный
в Загребе “качаловской группой”,
он писал: “Думаю, пока жив, не забыть мне
мгновений, когда Книппер-Чехова
нервно зажигала спички и тушила их,
смеясь и плача… …Дивная женщина,
она смеялась и ломала спички, в то
время как Вершинин (Качалов)
говорил ей о любви… “Три сестры”…
Серо -коричневые, грязно-пепельные,
мутные российские сумерки, сумерки
российской провинции,
арцыбашевской, чеховской, с ее
калошами, керосиновыми лампами и
грязью на улицах, сумерки, когда
двое несчастливых, недовольных
жизнью людей могут сесть в темных
комнатах на диван и соединить руки,
и сердца их бьются учащенно, а с
улицы доносятся голоса, далекие и
глухие, гаснущие и замирающие… Да,
то были великие, по-настоящему
интимные, торжественные мгновения
театра, когда разверзается
пространство и все реальное куда-то
исчезает …Книппер-Чехова ломала
спички — это было впечатление
настолько сильное, что зритель
невольно начинал нервно хрустеть
пальцами, и кровь приливала у него к
голове…”
Писатель трезво
оценивал и политические, и
культурные события, происходившие
в Советском Союзе. Так, в своей речи
на съезде писателей Югославии в 1954
году он заметил, что
“герасимовщина” (в живописи) есть
не что иное, как апология
провинциальной отсталости.
Сказанного,
наверное, достаточно, для того,
чтобы понять, почему появление
каждой новой книги Мирослава
Крлежи в русском переводе
сопровождалось отчаянной борьбой.
“Правоверные” литературоведы и в
Белграде, и в Москве создавали
путевым заметкам Крлежи о России
репутацию “сомнительного”
сочинения. Над этой небольшой
книжкой постоянно витала некая
мрачная тень.
Между тем,
рассуждая здраво, это прекрасный
документ эпохи, честная, умная и
хорошо написанная вещь. Хорватский
писатель представил нам сочную,
контрастную картину Москвы осенью
1924 — весной 1925 годов.
Крлежу-прозаика, с его барочной,
плотно насыщенной речью, со вкусом
к каждой детали, к форме, цвету,
запаху описываемых предметов
словно бы комментирует трезвый и
насмешливый Крлежа-публицист.
Мы представляем
читателю фрагменты из нескольких
глав книги М. Крлежи “Поездка в
Россию”.
Общие
впечатления
…Вагоны и улицы
заплеваны тыквенными семечками, а
большинство людей, с которыми вам
приходится общаться, что-то жуют,
пытаясь разговаривать с набитым
ртом. В учреждениях заваривают чай,
едят горячие пирожки с мясом;
чиновники, разговаривая с клиентом
или оформляя документы, вечно
чем-то шуршат в своих ящиках поверх
бумаг или грызут яблоки.
Центр Москвы
представляет скопище хлеба,
крымских фруктов, студня, икры,
сыра, халвы, апельсинов, шоколада и
рыбы. Бочонки сала, масла, икры,
упитанные осетры в метр длиной,
ободранная красная рыба, соленая
рыба, запах юфти, масла, солонины,
кож, специй, бисквитов, водки — вот
центр Москвы. Итак: дымятся
самовары, благоухают горячие,
жирные, гоголевские пироги, мешки с
мукой и бочонки с маслом,
здоровенные рыбины и мясной фарш,
супы овощные, щи с капустой, с луком,
с говядиной, с яйцом — и нищие,
которые клянчат бога ради. Слепые,
хромые, в меховых тулупах или
красных шерстяных кофтах, день и
ночь они кишат по порогам и
тротуарам…
Все, что в Кремле
построено в царствование последних
двух-трех императоров, несет
отпечаток типично мещанской
безвкусицы, которая часто
встречается в убранстве
европейских правящих дворов
девятнадцатого века. Царские
палаты в стиле модерн вторгаются в
архитектурный ансамбль крепости с
южной стороны до такой степени
неуместно, словно к ним приложил
свою тяжелую руку наш сиятельный
архитектор-граф Кршняви. Красный
мрамор на порталах императорской
резиденции, массивные подсвечники,
— точная копия царских покоев,
какими их представляют публике с
экрана провинциального
кинематографа. В одном из залов над
лепниной главного входа огромное
полотно в манере Репина шириной в
десять, а высотой бог его знает во
сколько метров в массивной золотой
раме. В солнечных лучах окруженный
своей свитой Его величество,
Самодержец Всероссийский, царь
Александр III обращается к депутации
мужиков, покаянно склонивших перед
ним свои головы после безуспешных,
подавленных крестьянских волнений,
прокатившихся по всей стране:
“Ступайте по домам и не верьте
слухам о переделе земли.
Собственность неприкосновенна!”
Эти слова императора вырезаны на
желтой табличке, помещенной под
рамой картины. Русские крестьяне,
которых еще недавно иронически
называли “мужиками”, сегодня
останавливаются перед этим
полотном, разбирая по слогам мудрые
царские слова и радуясь, что слухи о
переделе земли все-таки
осуществились. Где теперь
неприкосновенность
собственности?..
Интернационал
заседает, как Ватиканский собор, и
вот уже сорок лет дискутирует все
на одну и ту же тему. Земля, одно из
самых тяжелых небесных тел,
окутанное туманностями, вращается
медленно — один оборот в двадцать
четыре часа. Не спеша совершает
свой оборот тяжелая, затянутая
облаками планета — сквозь туман
проступают пятнами вспаханные
поля, выкорчеванные леса и паутиной
— едва заметные прерывистые
нитевидные следа цивилизации.
Буро-зеленые континенты, синие
океаны, линии пароходных маршрутов,
черточки каналов и насыпи железных
дорог. Прогресс. Вдоль всех этих
линий и черточек ощущается какое-то
движение, возня, оставляющая за
собой красные следы крови. А тем
временем здесь, с возвышения в
Андреевском зале Кремля, люди
говорят в темноту, и слова их
срываясь с антенн, волнами
расходятся по всему затуманенному
Земному шару, подобно сигналам
маяка.
Столетний седой
китаец сидит, точно ворон на ветке,
пережевывая какой-то сладкий
корешок или жвачку, глядя на мир
своими мудрыми глазами черепахи.
Сидит старик, нахохлившись, жует и
прислушивается к кремлевским
сигналам, а черные глаза его
поблескивают от внутреннего огня.
Говорят о Шанхае, о Китае, о мясе
китайцев, которое оптом и в розницу
терзают европейские мясники. Люди
из Азербайджана и Бухары говорят
что-то о “Бритиш емпайр” и о
пулеметах, а с противоположной
стороны риффы машут им руками в
знак глубокой солидарности.
Какой-то юноша из Мексики
рассуждает о нефти и о Соединенных
Штатах Америки. Чахоточный, неумело
подстриженный финн с плохо
сделанной вставной челюстью
по-лютерански монотонно что-то
декламирует о восьмичасовом
рабочем дне, об Амстердаме и о
поденной оплате. У него всегда под
мышкой тщательно переплетенная
книга — что-то вроде букваря
политграмоты. Жестикулируя, издает
свои темпераментные выкрики
итальянец. Бледная, истощенная
женщина, прислонившись к окованной
золотом мраморной колонне,
мечтательно смотрит в
пространство. Звуки речи ораторов,
слетая с антенны, сливаются в
однообразный шум, точно в микрофоне
шуршат неизвестные насекомые или
ветер гудит в телеграфных проводах.
Выступает кто-то из Индии, ему
вторят Борнео или Скопле, причем
все голоса изливают друг другу свои
жалобы. Это землекопы и рабочие с
каменоломен, ресницы у них склеены
пылью и поры забиты цементом, их
плоть опалена раскаленным железом.
Говорят люди, на чьих плечах
покоится тяжкий, окутанный туманом
земной шар. Они договариваются, как
бы с помощью некоего архимедова
рычага сбросить эту тяжесть со
своих плеч, освободиться, зажить
по-человечески. Скепсис, темнота и
инерция, присущие обычному
мышлению, не дают им скинуть с плеч
земной шар. Ведь сила тяготения —
неуклонный закон и принцип, на
котором строится жизнь. Но дух
Ленина, этого грандиознейшего
гипнотизера истории, витает над
порталом зала. Все люди с трибуны
начинают и заканчивают свои речи и
тезисы цитатами из Ленина.
Вещают апостолы
ленинизма, а малайцы, индокитайцы и
японцы из Университета народов
Востока в глубине зала внимают им.
Сидят в зале и молодые венгры, и
хорватские парни, и албанцы рядом с
немцами и поляками. Один из
ораторов своим нудным голосом и
манерой строить фразы удивительно
напоминает священника. Под его речь две русские
гимназистки решают примеры, листая
логарифмические таблицы. Синус и
косинус. Точь-в-точь так же, как мы
списывали друг у друга задания во
время гимназической мессы…
На
далеком Севере
(М.К. в гостях в
семье инженера — Павла
Николаевича, бывшего владельца
лесопильного завода.)
— …Да кто нас
вообще спрашивал? Кто нас спросил?
Нас никто ни о чем не спрашивал! —
закричал в бешенстве Павел
Николаевич, хватая дрожащей рукой
горсть спичек из коробка и нервно
рассыпая их по столу. — Нас просто
взяли и сломили, вот, так просто
сломили и вышвырнули на улицу! Нас
сделали нищими! Загубили! Всю
страну загубили, не только нас!
Глядя в одну точку
перед собой, он ломал одну за другой
рассыпанные спички своими тонкими,
длинными пальцами и повторял все
тише и тише: “Всю Россию загубили!
Загубили Россию! Два миллиона
русских голодают и нищенствует по
Европе! Вся русская
интеллигенция!”
— Да бросьте вы —
“вся Россия”! Россия доказала, что
может обойтись без этих ваших
гастролеров по Европе! Я бы их всех
— пулеметами! — возражает ему
директор комбината Васильев.
— Разумеется! Вот
к чему сводится вся Ваша
премудрость — к пулеметам! Если
хотите знать, пулеметами вы ничего
не решите!
Директор
деревообрабатывающего комбината
Васильев
Я сидел в санях
рядом с Васильевым, директором
лесопильного комбината имени
Степана Халтурина. Он недавно
вернулся из трехмесячной научной
командировки в Англию и отзывался
об Англии весьма трезво, разумно и
критически.
Англию здесь
раньше ценили очень высоко. Среди
русской буржуазии было много
англоманов, да и рабочие англичан
уважали. Когда же на севере, под
Архангельском, с ними столкнулись
лицом к лицу, выяснилось, что и
русские тоже чего-нибудь да стоят.
Здорово мы поколотили этих
англичан! Да у них только мясные
консервы лучше, чем в России, вот и
все. До сих пор работают на станках,
над которыми бы и в Тульской
губернии обхохотались. Добыча угля
у них отстает от Германии процентов
на пятьдесят. Пока они не
модернизируют оборудование в
шахтах и станки, безработица у них
не сократится. Но при нынешнем
экономическом строе это вряд ли
возможно, и у английского рабочего
класса нет никаких надежд улучшить
свое положение… Другое дело здесь,
в России! На сегодня производство в
среднем составляет семьдесят
восемь процентов довоенного
уровня. Самое позднее через два
года будет сто процентов, а года
через четыре–пять, в девятьсот
тридцатом, все сто пятьдесят. Это
значит, что уровень жизни среднего
рабочего в девятьсот тридцатом
году будет на семьдесят два
процента выше среднего. В Англии, в
индустриальной стране с
консервативном строем, это
невозможно. В Англии было бы
невозможно снизить зарплату в
целой отрасли на
десять–пятнадцать процентов, но и
улучшить положение рабочего класса
пропорционально росту
производства там тоже невозможно.
В России все это
возможно, ведь рабочие сами
представлены и на фабрике, и в
органах власти, сами ведут свои
дела. А если не получается — кто
виноват? Значит, сами и виноваты!
Больше отвечать некому. Сегодня ты
сам себе хозяин, вот и работай, как
умеешь! Это трудно. Часто просто
невыносимо трудно!
(Василий
Васильев, директор лесопильного
комбината имени Степана Халтурина.
Крлежа о нем: “революционный
бригадный генерал, еще недавно —
простой пехотинец русской царской
армии”.)
Пройти такой путь
по буржуазным меркам возможно не
менее чем за два поколения, лет за
сорок–пятьдесят. Это значит, что
революция — не что иное, как
ускоренное развитие в условиях
определенных открытых
возможностей.
Этот Новый
Человек отнюдь не сентиментален. Он
читает “Советскую культуру” и
прочие литературные журналы,
ориентированные на новый
политический курс. Говоря с вами, он
часто цитирует отрывки из Джона
Рида, Ромена Роллана, Барбюса и всех
русских ангажированных писателей,
от Борисе Пильняка до Эренбурга и
Маяковского. Принадлежащее ему
собрание сочинений Ленина не
просто стоит в переплетах над
диваном, книги не только разрезаны,
но и подчеркнуты во многих местах
красным или синим карандашом.
Каждое слово двадцати ленинских
томов отпечатывается в мозгу этого
бригадного генерала с четкостью
библейских изречений. За обедом и
ужином он смотрит на
географическую карту России, где
красными кружками обозначены
только что запущенные
электростанции, причем этими
кружками заполнена вся огромная
территория от Архангельска до
Одессы. В его мозгу стучат, подобно
транссибирским паровым экспрессам,
гигантские планы электрификации,
кооперации и прочих лозунгов,
которыми эти люди увлекли массы на
великую борьбу за Права Человека.
Здесь, таежном краю, в ледяной
мороз, среди белых медведей, этот русский
человек нового типа гораздо больше
напоминает золотоискателей Джека
Лондона с Аляски, чем русских
интеллигентов А.П. Чехова. Русские
интеллигенты или действительно
уехали в эмиграцию, или предаются
тоскливым эмигрантским
настроениям, а Васильев — человек с
кулаками, боксер, который ударил, потому
что был прав, и ему нет никакого
деда до Анны Игнатьевны, которая
мечтает снова восседать в своем
экипаже, играть в теннис или
поехать в свадебное путешествие в
Испанию. Что ему Анна Игнатьевна,
что там ее слезы! Он строит
бассейны, организует киносеансы, а
в воскресенье вечером заводит
патефон и слушает пластинку с
записями речей Ленина. А сезонники,
возчики, лесорубы — все рабочие на
лесопилке — зовут его Васькой и
верят а него.
Ленинизм
на московских улицах
Толстой говорит,
что каждый русский воспринимает
Москву как мать. Согласно Толстому,
иностранцы, не зная, что Москва —
мать всех русских, чувствуют
женский характер этого города.
Наполеон, и у Толстого, и по
свидетельству всех историков,
почувствовал женскую приводу
Москвы.
С точки зрения
сегодняшнего
путешественника-марксиста, ничего
женственного сегодня в Москве не
осталось. Лозунги и знамена этого
города отражают героический синтез
современной активности и
волюнтаризма. Сегодняшняя Москва —
огромная кузница ленинизма, она
ленинизирована всеми возможными
декоративными средствами. На
вокзалах установлены памятники
Ленину, и путешественник видит его,
едва ступив на московскую землю, а
затем наблюдает фигуру Ленина в
бесчисленном множестве вариантов.
Там Ленин стоит в ораторской позе,
изо всех сил устремившись ввысь, и
машет рукой в воздухе, или же с
трибуны радостно улыбается
проходящим мимо него конникам; тут
он бросает золотые червонцы в
копилку внутреннего займа
восстановления народного
хозяйства, а там его плешивая
татарская голова с живыми черными
глазами и чувственной нижней губой
смотрит на вас из медальона в
красной рамочке. Он выглядывает из
всех витрин, плакатов и знамен, он
на экране кинематографа и в
рекламе, его портреты — на
трамваях, на стенах церквей и
дворцов, он — сегодняшний символ
Москвы, проповедник московского
мировоззрения и московских
концепций, утверждающих Москву в
роли Третьего и Последнего Рима. Ленин сегодня врезан в
московские стены, московские дома
сегодня исписаны ленинскими
цитатами, как мечети — цитатами из
Корана. Вы пьете пиво в ресторане, и
случайно ваш взгляд падает на
бумажную салфетку, на которой стоит кружка, а на ней
по кругу выписан ленинский тезис по
колониальной проблеме: “Пять
шестых земного шара стонет под
пятой капитала! Единственная
свободная часть света — Союз
ССР…”
Вы видите в
кондитерских Владимира Ильича из
крема и шоколада, торты и пирожные
исписаны цитатами из его
произведений. Он сложен из красных
и белых гвоздик в витринах
цветочных магазинов, он красуется
на титульных листах в книжном
магазине, продается в качестве
игрушки на базарах. Дети складывают
из кубиков жизнь Ленина, начиная с
первых мальчишеских дней в
симбирской гимназии, когда был
повешен его брат, и кончая
огромными революционными
митингами на Театральной площади.
Он вылеплен из марок в
филателистических киосках; с
настольных календарей, бланков и
ресторанных прейскурантов он
провозглашает, подняв правую руку,
новую экономическую политику
переходного периода (НЭП). В мануфактурных
лавках его портрет выложен из
кусочков сукна, в распивочных он —
виньетка на бутылке, в
парикмахерских сложен из женских
волос. Портреты Ленина составлены
из подков и гвоздей, из свеч и
прочих восковых изделий, он и не
открытке, и на векселе, и на
облигации, и в рекламе, и на обложке
программы партии. С его цитат
начинаются передовые статьи газет,
ими открываются заседания и лекции,
и когда вы смотрите спектакль в
театре, ваш сопровождающий не
расскажет вам о театральном здании
или об актерах, но о том, что здесь, с
этой сцены, однажды выступал Ленин.
Здесь он дважды проехал по этой
улице, там он сидел в такой-то
исторический день, когда наступал
Колчак, здесь он лежал больной, а
тут его видели в последний раз!
“Ленин умер, но дело его живет” —
это вы читаете по сто раз в день на
трамвайных остановках, этот лозунг
вьется с красными стягами и мерцает
по ночам с иллюминированных крыш и
фасадов. Он в витринах слева и
справа, он и в урбанизированном
центре города, и в предместьях,
застроенных желтыми зданиями
казарм и больниц, где на улицах
мычат коровы; этот лозунг
помещается между туалетным мылом и
духами, вы читаете его на фоне
суррогатного кофе, постного масла и
белых сахарных голов. Белый
ленинский бюст освещается
замотанной в красную материю
лампочкой в какой-нибудь мраморной
витрине мясных деликатесов,
фигурка Ленина — четырехлетнего
мальчика продается в церковной
лавке, наряду с иконами и святыми
мощами. Ленин — трехцветная
олеография в золотой рамке, которую
покупают в рассрочку и вешают в
супружеской спальне, и он же —
водяной знак на любовном письме и
тема докторской диссертации.
Ленинский мавзолей из алебастра
может быть чернильницей или
деревянной шкатулкой для
драгоценностей; сувениром в виде
вазы или бокала; он выгравирован на
тарелках, на спичечных коробках, на
щетках для платья, на карманных
часах, на меню, на транспорте, на
агитплакате. Существует Институт
Ленина — большое здание, где
множество людей профессионально
занимается изучением его личности,
книг, которые он читал, писем,
которые он писал, людей, с которыми
он встречался. Издается
специальный Ленинский сборник,
публикуются любые, пусть даже самые
незначительные воспоминания об
этом человеке, который сегодня
постепенно завоевывает Москву в
облике странной, неправдоподобной
исторической легенды. Его похороны
были для Москвы перворазрядным
историческим событием. То, что
Петербург сегодня называется
Ленинградом, что от Москвы вплоть
до самого Китая нет ни одного
города, где не было бы улицы или
площади имени этого человека, что русских
детей сегодня называют в его честь,
как когда-то французских называли
Наполеоном, — все это означает, что
лавина, именуемая Ильичом, отнюдь
не остановилась, она движется.
Ильич был! Ильич сказал! Ильич
писал!
И этот Ильич — не
только портрет в милицейских
участках, мотив лирических
стихотворений или звук фонографа.
Он не просто военное знамя или
здравица на банкете, где много пьют
и говорят, но мало думают. Он и
вправду погребен где-то глубоко в
душах русских людей. Эти люди
многое пережили и достаточно
настрадались, но, как бы ни
закостенело их мышление под
влиянием жестокой
действительности, имя Ленина
вопреки всему звучит тепло, мягко,
негромко, почти умиротворенно. Это
не сентиментальная лирическая
тишина, это чистый катарсис, в
котором слышится всплеск крыльев
трагедии.
Мавзолей
Ленина
Мавзолей Ленина —
это сегодня центр Москвы. На
Красной площади, перед Спасской
башней, установлена временная
модель Мавзолея по проекту
академика архитектуры Щусева.
Ассирийский куб — символ вечности,
с надписью из пяти простых букв,
которые потрясли мир: ЛЕНИН. Модель
деревянная, ее предполагается
исполнить в белом мраморе с
большими черными буквами. Перед
деревянным Мавзолеем ежедневно
собираются паломники, чтобы
поклониться покойному. Рядом с
золотоискателем или охотником на
медведей из Сибири тут стоит
желтолицый китайский рабочий,
рядом с мужиком из тульской
губернии — толстый астматический
голландский торговец. Женщины и
дети, старики и солдаты, нищие и
дьяконы в камилавках, все они стоят
под дождем, на ветру, ожидая своей
очереди войти и поклониться.
Начиная с двадцать первого января
1924 года толпы народа ежедневно
проходят безмолвной процессией
перед набальзамированным телом в
стеклянном гробу. Черный саркофаг
Наполеона в овале парижского
Дворца инвалидов, в окружении
знамен и трофеев всех его побед от
Ваграма до Москвы, самой
архитектоникой создает атмосферу
торжественности. Этот мраморный
саркофаг умышленно помещен так
низко, что каждый желающий видеть
Наполеона вынужден склонить свою
голову перед этим генералом,
предавшим революцию. Напротив,
Ленин, желтый, набальзамированный,
со своей рыжей бородкой, лежит в
стеклянном гробу в обыкновенной
рабочей блузе, стиснув кулак и
затаив в уголках губ ироническую
усмешку. Восковой, неподвижный
Ленин, в неясном красноватом
освещении, с одной стороны, создает
впечатление варварского
паноптикума. С другой стороны во
всем этом так много востока,
столько азиатской, русской, жуткой
мистериальности, которой веет от
прокопченных и сырых старинных
московских церквей, той
мистериальности, которая почти
недоступна материалистически
мыслящему человеку двадцатого
века. Ленин лежит под стеклом. Слева
и справа от покойника стоят
красногвардейцы, на чьих
обнаженных кавалерийских саблях
колеблется багряный отсвет,
подобный тому, что поблескивает на
штыках караула, застывшего у гроба
Господня в ночь с Великой пятницы
на Великую субботу. В деревянном
мавзолее, на глубине четырех метров
под землей, при комнатной
температуре, где по красному сукну
неслышно движутся люди без
головных уборов, устремив свои
взгляды на желтый лысый череп
мертвеца, чьи ноздри лоснятся так,
точно он умер только вчера, —
происходит чудо. После собственной
смерти он по-прежнему агитирует, он
действует в интересах своей
партии…
Если Наполеон
является в своей гробнице во Дворце
инвалидов призраком мертвого
императора, перед которым, согласно
придворному церемониалу, следует
склонить голову, то Ленин в центре
Москвы — агитатор, он агитирует
сегодня так же, как агитировал при
жизни, когда его голос раздавался
на площадях этого города, и тысячи и
тысячи людей впитывали в себя, как
губки, его слова и жесты.
Сегодня для
иностранца, приехавшего в Москву,
первое и самое необычное
впечатление состоит в том, что вся
динамика города, все движение масс
несет на себе печать ирреального
образа, который посмертно,
символически является людям, как
являлись им Христос и Мухаммед. Да!
Слова Ленина несут на себе и
трамвайные вагоны, и мраморные
памятники, Ленин говорит с фасадов
московских дворцов и со стен
крепостей; Ленин смотрит на вас с
витрин, из окон, он вьется надписями
на знаменах и лентах, он висит над
вашим изголовьем в номере
гостиницы, он — и маяк, и путеводная
звезда, и предмет повседневного
разговора, и статья в газете, и
государственная власть.
ГПУ
Эти три буквы
произносятся по всей России очень
серьезно, а значение понятия ГПУ
настолько всеобъемлющее, что его
употребляют в пьесах и фильмах в
качестве трагической развязки в
последнем акте. Роль ГПУ в
современной русской драматургии
соответствует роли Фатума в
старинной классической трагедии.
Когда на сцене появляется ГПУ, ясно,
что дело всех врагов проиграно.
“Это самый кровавый дом на свете”
(слова “внутреннего эмигранта”,
адмирала в отставке Сергея
Михайловича Врубеля о доме на
Лубянке).
Картинка
московской жизни
Продавцы
предлагали купить окровавленное
мясо в мокрой газетной бумаге,
размахивали жирными рыбами,
прохожие перебегали через улицу и
исчезали в облаках тумана и снега.
Тем временем из глубины бульвара,
словно гонимая ветром, появилась
огромная процессия с красными
знаменами. Бородатые старцы
палками нащупывали дорогу, держась
за руки, ступали женщины, дети
тянули печальный и непонятный
напев. Процессия выглядела как
шествие паломников. Все эти люди с
черными пустыми глазницами шагали,
высоко задрав головы, устремив
взгляд высоко, в покрытое облаками
ветреное небо. Двое мужчин во главе
манифестации несли горизонтально
натянутый между двумя палками
транспарант с сияющими золотыми
буквами: “Да здравствует труд
слепых!” Ветер выл и метался, косыми
полосами шел мокрый снег, и над
головами идущих с театральной
серьезностью басовито гремели
звуки колоколов, точно у
Римского-Корсакова или у
Мусоргского, в сцене венчания на
царство русского царя Бориса
Годунова. Слепцы с пением шагали
сквозь метель, их горизонтальный
красный стяг не спеша продвигался
вперед, постепенно исчезая в серой
мельтешне улицы. Мне припомнился
умирающий Свердлов, на смертном
одре говоривший своим друзьям о
великом счастье тех, кому дано было
пережить прекрасные дни, когда
Человечество стало пробуждаться от
сна.
Церковь,
православие
Есть изображение
Христа — благостного. Религиозные
люди и церковники видят в Христе
своего защитника, рыцаря, который
придет и совершит чудо: низвергнет
красных Вельзевулов из Кремля
прямо в пекло!
Есть, однако, в
московских церквях и изображения
Христа отчаявшегося, безнадежного,
истекающего кровью, потерявшего
всякую надежду, с устремленным в
пустоту взглядом проигравшегося
картежника или самоубийцы. Такой
Христос со страдальческим,
покрытым копотью лицом в золотом
окладе смотрит из своей черной
ниши, подобно индийскому
гипнотизеру, на детей, проходящих
мимо него цепочкой и хихикающих над
заплесневелыми привидениями эпохи
Ивана Грозного.
Русские дети
сегодня ходят в церкви, как в музеи,
и они разглядывают все эти святыни
с ощущением дистанции, с которой мы,
будучи детьми, наблюдали божков и
прочий уклад какого-нибудь
бронзового века или
центральноафриканской культуры.
Хорошо стоять в какой-нибудь
московской церкви на страстной
неделе, когда священник читает о
Муках Господних. Пар изо рта певцов
курится в полутьме и леденеет в
густом облаке. Где-то в глубине
молятся нищие, в зеленоватом
мерцании лампадки вздыхая,
вполголоса напевает простуженная
старуха. Одновременно через этот
музей проходит цепочка детей,
посмеиваясь над призраками,
нарисованными на стене церкви.
Божество становится смешным в
глазах свободных детей. Агония,
мрак!
Тяжкое,
болезненное умирание в пасхальную
ночь проявляет свой протест
горячечными движениями губ.
Православие лихорадочно стремится
снова выпрямиться во весь рост,
захватить в свои руки хоругвь,
победить Антихриста и под победным
адмиральским стягом начать в
сиянии фейерверка плавание к
великим и светлым, триумфальным
победам.
О
пасхальном звоне 1925 г .
Постепенно и
неприметно звон переходил от
лирической пасхальной прелюдии к
патриархальной, инквизиторской,
жестокой и дерзкой канонаде, к
пароксизму пальбы по облакам, по
городу, по далекой, бесконечной
московской равнине, а отдельные
панические, истерические колокола
вели мелодию к демонстративному
грохоту, к выражению протеста.
Все звонницы протестовали! И старый
Тихон Аматхунтский у Арбатских
ворот, и Стефан Архидьякон, и
церковь Рождества Пречистой
Богородицы, и Великомученица
Екатерина, и святой Иоанн Предтеча,
— все они хором протестовали под
воинственный перезвон храма Христа
Спасителя, который гремел анафему,
как на пожар, к контрреволюционному
бунту! И с каждой волной этого
звона, с огромными и беспокойными
кругами этого полуночного
наваждения разверзались все
гробницы российской империи,
раскрывались могилы, вставали все
цари, все патриархи и
великомученики в полном облачении,
с золотыми крестами и паникадилами,
и все они призывали кару на головы
антихристов, евреев и большевиков,
обесчестивших землю русскую.
Да будут прокляты
те, кто в эту святую ночь подвязали
язык колокола Ивана Великого в
Кремле! — громыхали триста
шестьдесят пудов золота храма
Христа Спасителя, ударяя всеми
своими сорока колоколами по
головам православных верующих,
точно мельничным камнем,
Проклятие тем, кто
выкинул бога из школ! — вторили им
вереницы святых из низины на
противоположном берегу
Москвы-реки.
Превратили наши
церкви в музеи и партийные клубы,
детей наших воспитывают в безбожии,
а православную веру распяли на
кресте. Разорили Россия, опозорили
матушку Русь православную!
Сорок сороков
московских церквей пятнадцатью
тысячами колоколов протестующе
гремели в ту ночь от имени Господа
Бога, от имени Его Величества
Российского императора, от имени их
превосходительств Колчака,
Деникина и Врангеля! Мы протестуем
от имени Его Святейшества Русского
Патриарха в Сремских Карловцах!
Это уже не был
благостный воскресный колокольный
звон, это переходило в кровавый
бешенный лай, в отравленную
канонаду железных проклятий,
исполненных ненависти.
В Музее
русской революции
Я не сомневаюсь,
что материалы, нагроможденные в
Музее русской революции, дождутся
своего Данте, и он уложит в стихи
эпопею кровавых и безумных дней
России, длившихся от Стеньки Разина
до Ленина, то есть более двухсот
пятидесяти лет. От Пугачева до
декабристов, от Радищева до
Чаадаева, от Герцена и
Чернышевского до Деборина,
Бухарина и Бронштейна (Троцкого. —
Н.В.) не было русского человека,
который в глубине души не
чувствовал бы глубокого отвращения
к русской действительности.
Русские интеллигенты поколение за
поколением, последующие по стопам
предыдущих, одни следом за другими
уходили по далеким ледяным
равнинам, и бесконечные зимние ночи
на каторге, последние тяжкие вздохи
под виселицей, самоубийства от безнадежности, уход в
безумие или в терзания эмиграции, —
от всего этого накопилось огромное
количество энергии, которой
сегодня, как электричеством,
заряжается Россия.
Сумасшедший дом,
виселица, предсмертная свеча,
зачтение смертных приговоров по
ночам, при свете керосиновой лампы,
заговоры, составлявшиеся в
полутьме, террористические акты,
бомбы и револьверы — все это были
символы русской жизни, которая
сегодня представлена в качестве
исторического материала в
стеклянных шкафах этого
дьявольского паноптикума
революции.
Тысячи и тысячи
неизвестных и безымянных мертвецов
стали путеводными звездами
движения, проявлявшегося в
последние сто лет русской истории
непрерывным подземным гулом — и
все это в единственном в мире музее
увенчано триумфальным залом
похорон Ленина.
Развитие русского
марксизма отмечено вереницей
бунтов, виселиц и погромов. Этот
процесс в течение последних
четырех десятилетий, в отличие от
европейского, не ограничивался ни
интеллектуальной схемой,
сопровождавшейся парламентскими и
оппортунистическими реверансами,
ни политическими программами, но
перешел в новое фанатичное
мировоззрение, взгляд на мир в
буквальном смысле слова.
Подчеркнутая этическая интонация
(характерная черта русской
идеологии) придавала ему черты
фанатического мессианизма,
экзальтированность выражения
гуманных принципов и упорной веры в
победу, упорной, как все убеждения,
рождающиеся в борьбе, в крови, под
виселицей.
Интерпретация
кантовской “вещи в себе” с точки
зрения русской революции отнюдь не
потустронняя, она полностью
совпадает с предпосылкой;
страдания и муки русского человека
она делает исходным пунктом, и
через индивидуальное сознание
отдельно взятого страдальца
становится коллективным сознанием
революционной коллективистской
партии, которая хочет взять
политическую власть в интересах
страдальцев и мучеников. Эта
партия как идейно, теоретически,
так и с пулеметом в руках боролась
за принцип объективной
реальности. Если
действительность является
объективной реальностью, то
классовые противоречия являются
механикой, несущей в себе все
возможности вознести кровавую
русскую действительность в высшую
категорию происходящего.
Пройдясь по
мраморным залам бывшего
“Английского клуба” на Тверской и
глядя на отражения огней в
полированных стеклах музейных
витрин, приходишь в состояние
тихого умиротворенного
надгробного молчания, какое обычно
царит в храмах и мавзолеях. За
музейным стеклом, в запахе
окровавленных лохмотьев и
потрепанных памфлетов, на старом,
молью побитом сукне, среди
выцветших фотографий, хранятся
бальзамированные свидетельства
человеческой жертвенности и
героизма. В красные суконные
драпировки заключены воспоминания
о целых поколениях последних
реально существовавших романтиков.
Благородные профили ушедших людей,
их бледные лица, взгляды — все это
живет за стеклышками или в
стеклянных коробочках тихой,
торжественной жизнью. У посетителя
захватывает дух. Словно слышится
шуршание гигантских крыльев —
где-то в пространстве реют идеи.
Откуда-то издали, с Кавказа,
доносится орлиный клекот. Слава
Тебе,
Прометеевская вечность!
Предисловие
и перевод с хорватского
Н. Вагаповой