Арсен Титов
Именуемый
мисбах
Новеллы
Арсен Борисович Титов
— родился в 1948 г. в Башкирии.
Окончил исторический факультет
УрГУ. Прозаик, автор 4 книг прозы.
Председатель правления
Екатеринбургского отделения Союза
российских писателей.
Живет в Екатеринбурге.
Деревня за
горой
Деревня и озеро
одно название имеют и — два щенка к
матери — жмутся к горе. Деревня еще
похожа на встревоженного, но
спутанного ястреба, а озеро — на
вдавленную в землю мелкую монету.
Вокруг ничего не растет, как при
кизилбашах, только кукурузное поле,
где каждую осень тьма перепелов
прячется. Рыжая позадь деревни по
склону бродит, тянется, как старая
одноголосая песня.
Будто бы они и
появились тут в одно время — озеро
и деревня. Кровник горец обидчиков
искал, да не нашел, уже было домой
повернул, но остановился. Захотел
тут поселиться. Поселиться захотел,
да про князей вспомнил: в
крепостного превратят. Развязал
мешочек со своей горной землей и
высыпал, вот-де земля моя, я ничего
не должен тебе, князь. С той землей
выпала льдинка. Видно, под самым
небом жил человек, коли земля со
льдом у него.
Из льдинки озеро
сделалось, а деревню он сам
построил.
Кровником он вот с
чего стал — было или не было.
Еще отчаянный
человек рискнул бы одолеть
перевалы, еще скряга-дуб торговался
за каждый свой медный лист и
отдавал его ветру не иначе как с
проклятьями, но зима уже Тамерланом
ворвалась в горы.
Волки пригнали в
деревню людей. Двое — мужчина и
женщина — деваться им было некуда.
Осыпаемая снежной крупой, деревня
согласилась оставить их у себя.
Спросила, за что определено им
изгнание. Ответа или не получила,
или потом забыла его.
Горы не велят
принимать изгнанников. А здесь
посмотрели в небо, начисто
срезавшее все окрестные вершины,
подставили лица снежным искрам,
вспомнили волков и тяжелый живот
пришедшей женщины. Мощный старик со
свирепым лицом, род которого
почитался первым в деревне, сказал:
— Наказать можно
за свершенное. У этих двух есть
третий. Он еще ничего не сделал — ни
худого, ни доброго. Пусть он придет
в этот мир.
В старину сказано:
начало — половина сделанного. За
этими через какое-то время пришли
другие. За ними — третьи. Приняв
тех, деревня не смогла отказать
этим. И все оставались в ней, находя
крышу и хлеб. Она не запоминала, кто
они, и называла всех по фамилии
свирепого на вид старика, который
первым решился принять их. А чтобы
не путаться, стала, если речь
заходила о старике и его
родственниках, произносить перед
фамилией слово “подлинные”, а
когда заговаривала о пришельцах, то
к фамилии добавляла слово
“ненастоящие”. Их это не радовало.
Но выбор был мал, как зимний день
или овечий хвост. И они мирились, потерей
чести оплатив жизнь. Когда цена
столь велика, покупка приносит
беду.
Никто не сосчитал
годы, копившие ее. Но их прошло
достаточно, чтобы она смогла
вырасти не в одном сердце. Она
переходила из поколения в
поколение с кровью отца и молоком
матери. И когда на очажной цепи
следы клятвы прочно затянулись
сажей, кто-то из ненастоящих
впервые сказал:
— Хватит!
— Хватит! —
задергались кадыки у мужчин той
половины деревни, что была заселена
ненастоящими.
— Эти подлинные
сделали нас рабами! — поддакнули им
женщины.
— Мы тоже
благородной крови! — спесиво
зажглись глаза у всех. — Наши
фамилии ничуть не хуже этой
нынешней!
Но рабами
ненастоящие не были, и фамилий
своих они лишились в день изгнания
— не здесь. Здесь они получили
жизнь.
Среди ненастоящих
нашлись люди, которые не забыли
причину их нынешнего положения и
чтили милосердие свирепого на вид
старика. Но и конь будет растоптан
овцами, если они, обезумевшие,
мчатся целой отарой.
В храмовый
праздник очень славословились
мудрость, доброта и смелость
старика со свирепым лицом.
Утверждалось, что он в величии
своем достиг горных вершин и даже
превзошел их. Горы ведь считают
преступлением приютить изгнанника
— а старик отважился на это. В нем
человеческое сердце — не каменное,
а мудрость его сродни божьей.
Ручьями текли
пиво и арак.
Только почему у
некоторых роги, взнесенные в миг
славословия над головами, не так
часто приближаются к губам?
И почему этого не
видят те, кому надо бы сейчас все
видеть?
Весело и
торжественно течет пир. Телячья
кровь, столь обильно омывшая алтари
и жертвенники, загустела и
потускнела. Запах ее давно уже
забит запахом шашлыка и арака,
чеснока и хлеба. Маленьким
солнышком светится на каждом столе
несравненный по вкусу пирог с сыром
— да продлятся дни того человека,
который преломит его на всех со
словами мира. Кипит в котлах сырная
каша — останется разве равнодушным
к ней хоть один человек под этим
небом. Благоухает и неодолимо тянет
к себе пища богов — пирог с мясом. К
самым льдам, вызывая у них слезы,
поднимаются сладкие и грустные
песни расстаравшихся сегодня
музыкантов.
Но вдруг у
некоторых багряным пологом
колыхнулось небо. Вдруг не пиво
пенное брызнуло на столы. Завыли
собаки, и забесились кони.
Небывалый красный дождь прошел над
лугом, и вскрикнула разрубленная
свирель.
Один из
ненастоящих, кому это было поручено
заранее, нашел повод придраться к
кому-то из подлинных. Это послужило
сигналом. Ворвались подкупленные
люди соседнего племени, и началась
резня.
Все были утром на
празднике — и подлинные, и
ненастоящие. Вечером не было ни тех,
ни других. Подлинных предали земле,
а ненастоящие перестали быть
таковыми, потому что называть их
так было некому.
Одна беременная
женщина, жена младшего из потомков
величавого старика, ждавшая
первенца, не пришла на праздник. Ей
положено было находиться в хлеву.
Предупрежденная кем-то из
ненастоящих, когда они зорко
следили, чтобы ни один никуда не
отлучился и был бы вместе со всеми
связан кровью, она укрылась в горах
и родила мальчика. Ни он, ни дети
его, ни внуки не знали долгое время
о случившемся. Если бы у женщины
хватило ума рассказать, пошедший
мстить сын ее как бы смог устоять
против целой деревни? А так фамилия
успела разрастись и окрепнуть,
прежде чем в нее принесли утаенные
слова.
Когда бывшие
ненастоящие узнали, что из очага
подлинных ветер сумел-таки унести
одну искорку, они потеряли покой. И,
подточенные постоянным страхом,
наконец не выдержали, оставили
деревню и ушли. Говорят, что они
разбрелись в разные стороны.
Сначала будто бы они пошли всей
деревней, но им встретился иссохший
и согнутый временем старик, глаза
которого, однако, пылали необычайно
молодо. Он и посоветовал им
разбрестись, чтобы однажды не
подвергнуться нападению и не
погибнуть всем враз. Якобы стариком
был сам дьявол. А кто бы еще
придумал такое?
Так или не так, но
этих людей сейчас уже нет, если
только они не скрылись под другой
фамилией и опять не стали
ненастоящими.
Возродившиеся
подлинные посчитали наказание
достаточным и всей фамилией
согласились их не искать и крови не
брать. С этого дня будто божья
десница простерта над ними. Все они
крепки здоровьем и тверды духом.
Все статны и красивы — хоть
мужчина, хоть женщина. Во всех делах
их неизменно присутствует удача. И
если кому-то выпадает смерть, то она
всегда случается на людях, так что
доподлинно известно, с кем, где,
когда и как это произошло — в бою
ли, в схватке ли со зверем, в
застенке или дома в постели.
Излишне говорить, что они свой
последний час встречают достойно.
Только один
человек не удовлетворился
наказанием и пошел искать
ненастоящих. Уходя, он прихватил с
собой небольшой мешочек горной
земли. Для чего она ему сгодится, он
не знал, но всюду носил ее. Исходив
полсвета и износив семьдесят пар
чувяков, он, сам не зная как, вдруг
снова оказался перед родными
горами. Хотел уже было подняться к
себе в деревню, но вдруг подумал,
что за время его поисков все
родственники обустроились,
обзавелись детьми, стадами и иным
достатком.
— Я спасал
фамилию от бесчестия, а надо мной
все будут смеяться! — сказал он,
глядя на свои пыльные лохмотья.
И неприязнь
кольнула его сердце.
— Останусь здесь,
разбогатею, — он обвел глазами
тучную долину, где стоял, — как царь
приеду к ним!
Он развязал свой
мешочек и развеял землю из него по
округе.
— Вот земля моя. Я
ничего не должен тебе, князь!
Да только ведь
сказано: небо, землю и себя самого
не обманешь. Горная земля, не
знавшая долинного солнца и
долинных тягот, сколь ни старалась,
ничего, кроме скудных урожаев
кукурузы, дать не могла.
Узнав о своем
бедствующем родственнике, новые
подлинные приехали уговорить его
вернуться.
— Туда, где нет
твоей головы, не клади ноги! —
сказали они, и он не смог им
возразить.
— Из тысячи вынь
единицу — и не будет тысячи! — еще
сказали они. И он снова согласился.
Но ему было стыдно
за ту несправедливость, которую он
допустил в мыслях по отношению к
ним. Поэтому он ответил, что
вернется, но только сначала соберет
всю принесенную сюда и
разбросанную горную землю.
— Сколько ее было?
— спросили они.
— С горсть
нежадного человека! — ответил он.
— Собирай и
догоняй! — сказали они и тронули
коней.
Они вообще-то не
спешили и могли бы подождать. Но у
уходящего из дому человека всегда
найдется дело не для посторонних
глаз.
А он так и остался
на той земле, где перемешал свою
горную землю с землей долины. Как бы
он их различил?
Было или не было.
Деревенька стоит, и озеро рядом
есть. И оба они, говорят, в один день
появились. Деревня, как спутанный
ястреб, вскинулась, взлететь
силится. А озеро монеткой в землю
вдавилось. В одной горсти
умещались.
Именуемый
мисбах
Случилось, я
поверил одной великолепнейшей
женщине, столь великолепнейшей, что
при нашем появлении в обществе все
мужчины — и особенно мои друзья —
вперили в нее свои орлиные взоры, а
женщины, те из них, кто относился ко
мне благожелательно, тайком меня
поздравили. Я поверил этой
великолепнейшей даже тогда, когда
она сказала про деградацию
русского мужчины.
— А какой сейчас
русский мужчина, вы знаете сами! —
сказала она обыденно, между прочим
и с легкой печалью, за которой я
увидел твердую убежденность. — Но,
— прибавила она, — к вам это не
относится!
Я ей поверил, хотя
не понял, за какие качества она
вычленила меня из всего остального
нашего брата. Я поверил и тотчас же
был ею наказан, ибо, по женской
логике, верить в это я не имел права.
Я и в другой раз
поверил — другой женщине. Или,
вернее, я сначала поверил другой
женщине, а уж потом
великолепнейшей, потому что именно
другая женщина нас познакомила. На
вернисаже очень известного
художника она подвела
великолепнейшую к нам в круг и
представила именно мне, хотя,
бесспорно, все в нашем кругу были
гораздо достойнее меня в качестве
объекта ее представления. Но она
представила великолепнейшую
именно мне, и потом некто передавал,
будто до представления успела
нашептать великолепнейшей обо мне
как о, скажем, Гарун-аль-Рашиде или
хотя бы простом арабском шейхе,
простом, но тем не менее обладателе
несметного количества верблюдов
хурр, которые по утрам именуются
мисбах — столь любят арабы своих
верблюдов, любят и на каждое время
дня имеют им разное название, о чем
великолепнейшая знает, ибо
некоторое время жила на арабском
Востоке.
Имела место
данная нашептанность, или некто
передавал ее с определенными
помыслами — но глаза
великолепнейшей лучились на меня
уже при подходе к нам, и я, еще не
зная ее, поверил ощущению, что на
некоторое время принесу ей счастье.
Ощущение, если забежать вперед,
меня не обмануло. По крайней мере
кружение головы и учащенное
дыхание я доставил ей своею, как она
сумела найти, совершеннейшею и
обаятельнейшею наглостью. Она так и
выразилась — уж поверьте мне,
напрочь забитому и неказистому
мужичонке, к тому же еще и без денег.
Ведь позволила она себе появиться
со мной в изысканном обществе и
позволила себе быть не моим
украшением, как то приняли мужчины,
а быть украшенной мною, как то
впервые нашли женщины. А пред этим
позволила себе вычленить меня из
остального нашего брата, прекрасно
зная, что, конечно же, я не Гарун
аль-Рашид или хотя бы просто шейх и
не обладаю несметным количеством
верблюдов хурр, еще по утрам
именуемых мисбах, — такова уж
любовь арабов к верблюдам, и
великолепнейшая это знает, а другая женщина
нет, ибо никогда не была на арабском
Востоке. Головокружение и
учащенное биение сердца у
великолепнейшей длилось самое
короткое время, потому что,
повторяю, я поверил ей, а по женской
логике, верить не имел права.
На вернисаже с
этой великолепнейшей женщиной мы
обменялись лишь парой фраз, потому
что мужчины нашего круга — якобы
деградированные — не дали нам
сказать большего, и мы потерялись и
разошлись, унеся друг о друге самые
волнующие впечатления — мои о ней
подлинные, а ее обо мне, если верить
нашептанности, — мнимые. Если же не
верить — то не знаю какие.
На другой день я
позвонил первой, то есть другой,
женщине. Как водится, с минуту мы
болтали о том о сем, а затем я
спросил про великолепнейшую.
— Скажите, —
спросил я, — могу ли я попросить
номер телефона?.. — И я с
благоговением произнес имя и
отчество великолепнейшей, которые
я успел вызнать на вернисаже до
того, как мужчины нашего круга не
дали нам сказать друг другу
большего. — Могу ли я попросить?
— А вы путаете ее
отчество! — поправила меня другая
женщина и назвала отчество
великолепнейшей совсем иное, очень
созвучное тому, какое я знал, но
совсем иное.
— Да? —
растерялся я, ибо увы мне было,
деградированному и несправедливо
вычлененному из сонма
деградированного нашего брата, увы
мне было забыть чарующую музыку ее
голоса, когда она произносила свое
имя, а затем, по моей просьбе,
прибавляла к имени и отчество. Ведь
я специально просил сказать
отчество, потому что не нашел, чем
еще хотя бы на миг задержать ее
около себя, не дать моим друзьям
дружною толпою увлечь ее куда-то
туда, в залы, к полотнам, к автору —
да куда угодно — лишь бы от меня,
лишь бы себе.
И она, глядя
только на меня и смущаясь, только
мне сказала свое имя, прозвучавшее
истинною музыкою, сказала, в то
время как дружная толпа моих друзей
обворачивалась вокруг нее, как
обворачивается вокруг трепещущей
красавицы бурка абрека. Она сказала
имя и потом на мой обреченный
вопрос — ибо я не знал, чем
задержать ее около себя хоть на миг,
— потом прибавила и отчество, столь
же звучное и великолепное, что и
имя. Она прибавила, и эта музыка
донеслась мне вместе с последним
лучиком ее смущения.
И вот надо же! И
кто же поверит! Кто поверит в мое
чувство, если она, великолепнейшая,
говорила мне одно, а я,
деградированный, слышал иное!
— Да? —
растерянно спросил я сейчас другую
женщину.
— Да, —
всепонимающе и всепрощающе
ободрила она меня, еще раз называя
хотя и созвучное, но иное мужское
имя, предназначенное быть
отчеством великолепнейшей. —
Именно так! И, разумеется, вы можете
ей позвонить. Но еще лучше — вы
приезжайте к нам сами! — она
назвала час, в который я должен
приехать, ибо в этот час
великолепнейшая уже будет там, у
этой другой, достойной всех лестных
эпитетов женщины.
Надо ли говорить,
на какого из верблюдов был похож я,
мчась по уходящему в черный
холодный вечер городу. “Только бы у
вас хватило такта, — молил я другую
женщину, — только бы у вас хватило
такта не выдавать моей
деградированности, не
рассказывать, как я все напутал!” Я
молил. Я мчался. Я летел — я,
неказистый, забитый, к тому же без
денег мужичонка. Я молил, я мчался, и
был я стройным, быстрым верблюдом
хурр, украшенным, несмотря на
черный зимний вечер, чарующей
утренней зарей.
Меня встретили.
Меня раздели и проводили в уютное
кресло. Встретили, раздели и
проводили две женщины — знакомая и
незнакомая, то есть знакомая —
другая, и незнакомая — ее подруга,
изящная и мерцающая. Они принялись
за мной ухаживать, готовить мне
кофе, предлагать рюмку шарпантье и
диск совершенно гениального
композитора в умопомрачительной
акустической системе, а также
свежие проспекты зарубежных
выставок с милым пересказом
подробностей из частной жизни их
авторов.
Смущенный таковым
вниманием и взволнованный
предстоящей встречей, я как-то
несколько при… ммм… ну, попросту
говоря, при-о-ду-бел, что ли, — и
именно только при… а не совсем о… и
только лишь потому, что все-таки был
я способен на некоторое ответное
мычание, подвывание и поддакивание,
что все-таки говорило о сохранении
мною последних лучиков утренней
зари, позволяющей мне быть не
совсем о… а только при… И если
честно, то точнее было бы это
передать словом “при-о-по-пёнился”
— есть такой
административно-хозяйственный
термин: попённая плата, —
означающий стоимость леса на корню
и как бы не несущий в себе того
смысла, каковой я хотел ему здесь
придать. Однако в моем
представлении это слово более
всего подходило к испытываемому
мной состоянию, и я его, наиболее
подходящее, игнорирую
исключительно лишь по
неблагозвучию и несовместимости
этого неблагозвучия с двумя
прелестными женщинами. А потому — в
ожидании великолепнейшей и от
внимания двух прелестных женщин я
несколько при-о-ду-бел. Я стал таким,
что, конечно, кофе и шарпан-тье мы
выпивамши, модный диск в
умопомрачительной системе
слушамши, проспекты листамши,
прочие изысканности поддерживамши,
однако от трепетного нашего
ожидания великолепнейшей все-таки
при-о-ду-бемши.
Обе прелестные
женщины, чутко уловив мои
метаморфозы, пытались из них меня
вывести. Я их попытки видел, даже
старался им помочь. Но толку от
наших общих стараний не выходило. Я
с каждой минутой деградировал,
дубел, попёнился. Минуты шли, а моей
великолепнейшей не было. И через
некоторое время я нашел храбрости
спросить.
— Извините! — с
наивозможнейшим обаянием спросил
я. — Извините, но где же… — Я назвал
великолепнейшую по имени и
отчеству, отчеству, конечно,
исправленному, такому, как его мне
сказала в телефон другая женщина.
Лучше бы было мне
терпеливо сидеть и удовлетворяться
сущим. Ведь бог уже мне дал, и дал
много. Он дал двух прелестных
женщин. Зачем же еще спрашивать? Ну
кто бы из нашего брата, даже
считавшегося деградированным, кто
бы из нашего брата, мужчин, спросил!
Такое сделал только я, окончательно
о-ду-бевший и о-по-пёнившийся. Я
спросил. И после короткого
замешательства увидел в глазах
моих собеседниц тщательно
скрываемый, но ничего мне хорошего
не посуливший ответный вопрос.
— Как? — прочел я
в глазах моих собеседниц.
Прочел, но,
подобно верблюду хурр, быстрому и
стройному покорителю мира от
Кордовы до Хорезма, устремился
только вперед, только к
великолепнейшей.
— Так где же? —
спросил я.
— Но!.. — с
нарастающим возмущением взялась
отвечать другая женщина.
А ее подруга,
изящная и мерцающая, вдруг что-то
начала понимать. Она начала
понимать. А я, глядя на нее, ничего
еще не начал понимать. Я лишь глядел
и видел, сколько она, начав все
понимать и теряя от этого в своем
мерцании, тем не менее продолжает
оставаться прелестной. Какие
удивительные творения наши
женщины. Воистину божий!
Вот это — об
удивительности наших женщин — я
начал понимать, а всего остального
— нет. И не я один всего остального
не начал понимать. Другая женщина
тоже не начала понимать. Мы вместе
ничего не начали понимать. А она,
изящная и мерцающая, хотя и
теряющая в мерцании, уже все начала
понимать. Да и было что понимать.
— Так где же? —
спросил я со всею моей
деликатностью.
— Но!.. — ничего не
понимая, с нарастающим возмущением
взялась отвечать другая женщина и
через некоторое время
ничегонепонимания показала на
изящную и мерцающую свою подругу. —
Но разве вы не видите?
А она, изящная и с
мерцанием, ее подруга, уже все
понимая и уже теряя в своем
мерцании, она тем не менее нашла сил
оставаться прелестной. Более того,
она нашла сил утешить меня. Сначала
она нашла сил понять меня, а потом
дополнительно нашла сил утешить.
— Не переживайте,
— сказала она участливо, но
дрогнувшим голосом. — Не
переживайте. Вы обязательно
увидитесь с… — Она произнесла имя
и отчество великолепнейшей так, как
я на вернисаже услышал от самой
великолепнейшей.
Да, божии создания
наши женщины.
Стоит ли говорить
о сем курьезном вечере далее? Ну
велика ли вина другой женщины в том,
что у нее оказались две прелестных
подруги с одним и тем же именем и
лишь немного разнящимися
отчествами, и она по женской своей
щедрости представляла мне
великолепнейшую, а думала, что
представляет изящную и мерцающую,
представляла мне, скажем, НН, а
думала, что представляет НМ. Ведь
женщина хотела сделать как лучше. К
тому же она могла и не считать, что
все русские мужчины нынче
деградированные. По крайней мере,
до этого вечера.
Стоит ли говорить
еще? Тем более что вскоре моя
великолепнейшая меня из этой нашей
русско-мужской деградированности
вычленила. И я поверил. И тотчас же
был наказан. Ибо утро проходит
быстро, хотя бы и на арабском
Востоке. И пасущийся на утренней
заре верблюд мисбах совсем не
обязательно днем превращается в
быстрого и стройного верблюда хурр.
Кроме него в ряду других арабы
знают верблюда рахуль —
громоздкого, неуклюжего,
способного только нести большие
тяжести.