Юрий Казарин
Лицом к себе
***
Словно камешек в кармане —
под ресницей городок.
Это поезд на стоп-кране
ловит воздуха глоток.
В чистом поле остановка,
где простор и благодать
да сибирская сноровка
от тоски не умирать.
***
Чую, шепотом звон, так ресницы растут —
это луковицы протирают мешки.
Это ангелом пущенные — там и тут —
земляных пятаков золотые снежки.
Если тьму проморгнуть — золотится труха,
золотая щекочет мозги шелуха,
тесной крови по кругу шумит самогон
с четырех окольцованных оком сторон.
У бессонницы — ночь, у бессонницы — я,
география чашки разбитой, края
и зазубрины берега, где океан
умещается весь в неразбитый стакан.
НА МОТИВ ИОСИФА БРОДСКОГО
П.Сульженко
Весело в лобовое вставил рога олень —
камешек прилетел, может быть, из Китая.
Столб раздвигает ноги, откинув тень,
видимость никудышная, золотая.
Выпили по-над пропастью, а стакан
ты положил в карман, поговорку выдав.
Воздух с утра оттопырен, что твой карман:
сто пятьдесят — и поэтому неэвклидов.
Это вплывает кавказская карусель
в лобную пазуху, где понимают двое:
камешек попадает, конечно, в цель,
если олень упирается в лобовое.
Зренье в горах, обмирая, лежит пластом,
время, как тень от пространства, отброшено светом,
будто любовники заночевали валетом,
чтобы — уже задыхаясь — проснуться крестом.
В легких, набитых небом, такой простор,
что до пупа европейскую рвешь рубаху.
Речка дурит наотмашь и, как топор,
ходит на топоре, потерявшем плаху.
Выставишь лобовое стекло — вздохнув.
Трещиной защемив острие ресницы.
Дабы в падении не расплющить клюв
птице.
***
Ты спишь на животе, как небо над тобой,
торопится земля и спит тебе навстречу.
Как будто ты летишь из бездны голубой
над бездной голубой, набитой сном и речью.
Ты говоришь во сне, где говорят с тобой
родные мертвецы, знакомые младенцы,
где липнет стрекоза к веревке бельевой.
К веревке бельевой примерзло полотенце.
Ты спишь лицом к себе, как птица на лету
Над зеркалом воды, натянутым печально,
где крепко и легко такую высоту,
как женщину, к себе — кладут горизонтально.
***
Где пластаются ласточки вкось,
усекая пространство до точки,
до разрыва земной оболочки —
там посмертное зренье сбылось.
И открылся, как истина, стыд —
колея высоты и колеса.
И — как в горле — колодцем стоит
острокрылая сволочь откоса.
Это я прикурил от шмеля,
и нарезали воздуха птицы.
Отощала в полете земля —
и вошла в ячею роговица.
Чтобы снова в тебе повториться,
как зрачок — начиная с ноля.
***
Е.Зашихину
Бродяга с бабочкой во рту
(какая ночь — она живая)
изображает немоту
битком набитого трамвая.
В пространстве съеденных зубов,
где небо выше небосвода,
произношенье первых слов —
и ослепленье, и свобода.
Свобода — выдох, а не вдох,
в дому двойной переполох —
осипшей бабочки смятенье,
когда всему дарует Бог
земную муку говоренья.
***
А.Чудинову
В полпогоды денек — неумытый, хороший, бездарный.
Все — на правом боку, где скатался в кулак пуховик.
Кровеносный комар затянулся, как поезд товарный:
входит в левое ухо, а в правом — подушка, тупик.
Это суша и твердь, это смычка беззвучного в крике,
это кровля и снег — затянувшийся белый удар.
Безъязыкого смысла шлифуются битые стыки —
прободное движение, кровь столбовая, комар.
Заусеницы сна да свистулька дыханья — осечки.
Разлипание вежд, прозревания первая пядь.
Это имя живой, золотой, восклицательной свечки
переходит в рассвет, чтобы вновь нарицательным стать.
***
Река — не скрипка и смычок,
обыкновенная работа
не умирать до поворота,
как учат ухо и зрачок.
И молчаливый рыбачок
над бездною вполоборота.
Лицом к лицу: есть у воды
желание хранить следы,
ища печать лица двойного,
горячего и ледяного.
И за печальные труды
снимать с напруженной уды
и отпускать на волю слово.
***
В невозможной тишине,
прошибая кровлю,
долгий дождь шумит во мне,
сталкиваясь с кровью.
Вечно я плашмя лечу —
никакой отныне.
Это только по плечу
воздуху и глине.
|