Дарья Окулова
Шуша
Пять часов утра. Во сне опять перья пообщипали. Сон перетекает в мечту остаться в постели на всю жизнь, состариться на цветастой вышитой подушке с чашечкой кофе в руках. Спать. Видеть сон о своей жизни — как с обманчивой ясностью снится ребенку, что он садится на горшок, заправляет постель, сам справляется со шнурками… и становится взрослым.
Работа настолько изводила, что поутру невозможно было вспомнить цвет собственной зубной щетки. А имя удивляло громоздкостью.
Александра. Так не звали. Звали Шуша — друзья. На работе она была Сашей, Сашенькой, Сашкой, Шурой — фонетика всегда оставалась шипящей. Имя шуршало опавшими листьями, дни начинались с шороха, превращались в шум.
Но на «Печатном дворе» были свои законы. Смена начиналась в 7.15. Опоздание каралось четвертованием, начальница долго слюнявила пальцы, листая «черную книгу», искала нужную графу и ставила аккуратный крестик, чтобы потом вычесть из Шушиной зарплаты рубля три себе на пряники.
Шуша с тоской думала: уж лучше бы ее по-буддийски огрели палкой по голове, чем такая тянучка.
В корректорском цехе выживали только женщины. Единственный мужчина был дядя Боря, и тот повесился. От любви, от пьянки и от жизни такой.
Смена кончалась в полчетвертого, когда сна уже ни в одном глазу, можно сгрызть сухой припасенный коржик и выйти на улицу. В свет. В глазах еще пляшут осточертевшие строчки и корректурные знаки, но вкус свободы от этого еще слаще. После работы наступает бессюжетица жизни.
Ирка (лет сорока) сегодня была без обычной напарницы, прогульщицы Маши. Очередной «муж» надкусил Маше сосок, и теперь у бедняги мастит или что-то в этом роде. Иркины рассказы всегда леденили душу. Не верить духу не хватало, чем мрачнее сказочка, тем охотнее ее слушала публика на «Печатном», тем веселее… Шуша привыкла. Дома она пожалуется Эмме, а Эмма — врач, интеллигент-циник, насыплет в плов побольше перца и дикторским голосом скажет: «Глупая ты, Алька… будешь много знать — сама станешь как твоя Ирка…»
Шуше — 16, 17, 18, 19… лет, до двадцати цифры значения не имеют. До двадцати у Шуши — роман с младшим братом мужа старшей сестры, Эммы Эдуардовны. Это прилично и почти по-бюргерски, по-сказочному. Семеро братьев взяли в жены семеро сестер… и пошла-поехала житуха. Но кривое зеркало исказило канон.
Началось все с Миши, точнее, с Эмминого замужества. Шуша с мамой старательно и терпеливо дожидались этого события, «Эммочке уже пора, ведь ей двадцать семь…» — говорила мама и объясняла все «поздним зажиганием». А у Шуши разыгралось воображение, и она представляла, как Эмма медленно горит на медленном огне. Шуша нисколько не расстраивалась из-за того, что Эмма задерживается и отстает от своих толстых одноклассниц в платьях фасона ночной рубашки. Они все остались в родной деревне под Бухарой и беспрестанно плодились. Эмма же теперь была далекой и столичной. «Рано выходят замуж только глупые и некрасивые», — оптимизм, подхваченный Шушей неизвестно где.
Эмма — слишком старшая сестра. А Шуша — слишком поздний ребенок. Одна родилась, другая уехала учиться. В столицу. Одна — мокрый комочек под названием «девочка», другая — уже не девочка. Виделись раз в год летом. Эмма чересчур нервная и серьезная в те краткие моменты, когда не читает и не спит. Читала она удивительно беззаботно, сидя в шезлонге, раскачивая на носке заношенную туфлю на шпильке. Перед ней всегда стояла заветная вазочка, из которой Эмма поминутно — не глядя — брала персик и рассеянно высасывала из него соки, которые стекали между пальцев на локоть, а после на халат. Шуша донимала ее расспросами, Эмма огрызалась. Ей позволялось все, ее дожидались целый год, ее обожали и побаивались. Она не могла ошибиться и «неправильно» выйти замуж. Все тяготы бездомной Эмминой жизни — училище, общаги, загородный санаторий, где она подтирала попки анемичным детишкам, — как будто кончились. Эмма поступила в санитарно-гигиенический, и на первом же курсе ее выбрали старостой, потому что она лучше всех умела притвориться бюрократкой и как самую старшую из присутствующих дам-с. Как староста Эмма навестила в больнице некоего студента М. с вырезанным аппендиксом. Студент М. влюбился в резкий профиль своей старосты, и… так они сидели, смущенные, смахивая пылинки с больничной тумбочки.
Сидели-сидели и решили пожениться. Мишина семья по этому поводу благосклонно молчала. Весной все можно. Маму Миши звали Луизой, она никак не думала, что сын и впрямь женится. Папа Лева тоже не думал и страдал одышкой. В них билось одно на двоих коренастое еврейское сердце.
Была устроена показательная свадьба, где Эмма почти все время молчала, а Миша неестественно много говорил о массаже. Его прерывали дурацкими тостами и неловкими паузами.
Эмме с Мишей досталась комната Луизиной матери в восьмикомнатной коммуналке в сердцевине города. В доме, охраняемом государством как памятник архитектуры.
Внутри памятника архитектуры борьба за выживание разыгрывалась не на шутку.
Шуша написала Мише три письма. Главное — знать имя адресата, остальное приложится. Миша даже ответил. Она писала, что тоже, как и «они», хочет беленький халатик. Он писал, особо не заботясь о последствиях, что, мол, приезжай. Эйфория не имела конца. Лихорадочные сборы перетекали в скрытую кровосмесительную влюбленность. Шуша уже и сама не знала, зачем она едет — ради невиданного Миши, ради вожделенного медучилища или ради остроугольного города, который ей нисколько не запомнился со времен сумбурных экскурсионных каникул, разве что пятью видами мороженого, склеивавшего губы.
Предстоящие экзамены и несерьезный 8-классный выпускной уже казались прошлым. Мама недоуменно молчала, а папа тогда слег. Шуша предавалась торжественному удивлению: такое знакомое окно больше не будет шуршать яблоневыми ветками — как море в раковине. У папы глаза слезятся, но он рад, что скоро народятся у Эммочки дети, и говорит о них так легко, будто сразу горсть крикливых парней выскочит из материнского живота и заживет своим чередом. Сад молчит. Затишье перед урожаем. Только ведра гремят у мамы, и вишня торопится поспеть, чтобы залить раскаленный воздух сладкой кровью. А там — в Том Городе — нечто происходит, что и в здешней глуши тревога. Но тревога не разрушит никогда вечную сиесту, и пьяные соседи откупоривают новую гымзу вина.
***
На «Печатный» сегодня принесли корректуру эротической книжки. Про технику секса — первую ласточку. Она досталась Маше. Маша была явно выпимши и чрезмерно много хихикала. Пьяная, она частенько впадала в смеховые истерики, остальные сохраняли осторожное молчание. Маша взялась зачитывать самое интересное из книжки вслух, начальница пообещала ее уволить, но уж дудки! Маша — мать-одиночка, сам дьявол ее не уволит. Она сподобилась даже спеть похабную частушку, наплевав на очередную угрозу… Совсем забыла про свою беду с больной грудью.
***
В медучилище Шушу тогда не взяли. И еще много куда не взяли; ни горя, ни радости. С Мишей они играли в дочки-матери, Миша заменил учителя, экскурсовода и идола. Новые правила жизни пугали и интриговали. В коммуналке нельзя было громко смеяться и мыться по ночам — шум воды мешал спокойно сходить с ума Виктории Аароновне, знавшей лучшие дни привилегированной любовницей такого-то и такого-то, занимавших не последние посты шестьдесят лет назад. Теперь Аароновна любила клептоманить своими благородными морщинистыми руками с омертвевшим и застывшим навсегда красным лаком на ногтях. Накопленное золото она прятала от внуков в мешки овсянки и гречки, панически забывала о своих секретиках, и так как — неясно почему — свято доверяла Мише, то ему и карты в руки. Он был ее личным кладоискателем. Заодно Миша возвращал наследство своей бабушки — серебряные ложечки, всякие щипчики для сахара и джезву, особенно привлекавшую Викторию Аароновну всякий раз, когда она рассеянно вплеталась в интерьер кухни.
Духи почивших навсегда оставались в доме и бродили в кошачьей вони черных лестниц. Готовая к смерти Виктория Аароновна знала это и была спокойна. После смерти жизнь ее не особенно изменится, никакого рая, никакого ада. Сам по себе дом, заключающий внутри себя трехкамерный двор и бряцающие цепями фонари в арках, и был Царствием Небесным, только Святая троица давно оставила его без присмотра.
В поисках «кем же теперь быть» Шуша вскакивала с утра и совершала очередную неудачную попытку. Миша брился и весело бубнил, мол, какая разница, куда поступить, лишь бы получить корочки и со спокойной совестью валять дурака. «Кто же знал, что после восьмого класса иногородних нигде не берут…» — обижалась Шуша, намекая, что не мешало бы сестрице сподобиться и узнать заранее. Но тут же одергивала себя: ведь беременность у нее, не до мелочей… Эмма округлялась — и округлялась еще больше от сознания своей беременности, она с гордостью находила себя в зеркале, и, несомненно, в ней сквозило бы нечто наполеоновское, если бы Наполеон сумел вдруг затяжелеть. Такой этап, просто смена галактики, полет на Марс, второе пришествие. Эмма — любимица семьи — произведет на свет чуть ли не королевского наследника, и пир продлится семь дней и семь ночей… Наклевывалась, впрочем, девочка.
Пришла телеграмма с папиной смертью. Ничего уже было не повернуть. Шуша застыла от стыда и жути перед телефонной трубкой, а на другом конце мама ждала… ничего уже не ждала.
Спрашивала, поступила ли ее дочь в несчастное училище.
Шушу взяли только в полиграфическое. Туда брали всех, не глядя, со злорадством и кривым смешком. Мол, знаем вас, лимиту, но вы у нас попляшете, мы вас распределим. Шуша, впрочем, плевать хотела на то, что будет через три года, на то, что бубнила толстая потная женщина из приемной комиссии. Тюремные своды «Печатного двора» ей еще и не снились.
На медосмотре унылая гинекологша, натягивая резиновую перчатку, спросила: «Девочка или женщина?» Шуша растерялась, поняв, что никогда не задавалась таким вопросом и решения принять не сможет. Она вспомнила мамину версию и, удивляясь невежеству врачихи, выдала: «Женщина — это же только после родов…» Врачиха погрустнела, но ворчать раздумала.
Дома захотелось выспросить все у Миши. Величественную Эмму внезапно стало стыдно тревожить пустяками. Миша, сдерживая улыбку, изобразил академическую задумчивость, а после объяснил. И Шуша в очередной раз свято поверила своему зятю и была права…
***
Зеркало говорило обычно: совсем ты, Александра, не Мерилин и не Брижит, все у тебя наоборот. Волосы углем вымазаны, татарские, черные (зато блестят!). Глаза настороженные, как у куницы, всегда ненакрашенные, потому что трудно карандашиком такую линию выдержать да и не научилась ты до сих пор краситься и жить. Как Лилечка, твоя швыдкая подружка. Тоже не Венера Таврическая, носик у нее — маленький крючочек, глазенки цвета мутной водицы в фонтане… А глядишь, Лилечка-то тебя во всем обгоняет. И в денежках, и в работе непыльной, и в любви (сколько раз уже).
А Шуша все Рому любила, Мишиного брата, который давно по мягкому родительскому наставлению неинтересно занимался любовью с чистокровной еврейкой. Он сам говорил, что неинтересно, но к Шуше уже вечерами не бежал. Еврейку приняли в его семье в роли жены. Кто же виноват, что Шуша не еврейка, и как хочется думать, что загвоздка только в этом.
Но ведь любят и некрасивых. Только — зачем, если вокруг столько классических пропорций и правильно загибающихся ресниц? И красивых оберток хватает — остроносых сапожек, каблучков-рюмочек, песцовых шубок и тонких чулок.
Но всё — только всем, и Шуше должно достаться. Кулемина, подружка по полиграфическому училищу-чудилищу, лилипутка из-за каких-то там наследственных неудач, но острая на язык, серьезно спрашивала по телефону: «Саша, почему ты всегда — про любовь, на свете еще много чего есть, а ты — как миноискатель… отвлекись, не думай про Это… запишись в хореографический кружок, к примеру… но не думай так много про Это…»
Шуша пропускала мимо ушей «хореографическую» издевку и лихорадочно принималась искать Другое. Но все — про Это. Что не про Это — то сплошной ахроматизм. Книги? Бывают и не про Это, если только не начнешь мучительно выдергивать строчки о себе. Чтение обычно сводилось именно к самосозерцанию. Писатели, как заметила Шуша, отличались унылым эксгибиционизмом. Как им не стыдно — Мопассанам и Чеховым — попадать в точку, списывать с чужих лиц неизреченные мысли и мыслишки…
Иногда книги хотелось сжигать. Любимая фантазия — пожар на «Печатном». Сколько времени можно будет не ходить на работу, уж корректорам-то точно! Рукописи нисколько не жалко. Ну разве что пару-тройку Шуша спасет, Франсуазу Саган, например, Берджесса… да и то потому, что Маша любит. А все остальное пусть горит синим пламенем, а вместе с ним директора, замы и начальница корректорского цеха Комариха. Вчера она съела трехлитровую банку меда за рабочий день. Она не лопнула и не распухла, только сопела, улыбалась и липкими пальцами листала журнал с черными списками. Комариху не грех сжечь, это будет самая достойная и грандиозная история в ее жизни.
Но никто не хочет смерти Жанны д’Арк, оттого под страхом тюрьмы запрещены на «Печатном» кипятильники и прочие огнеопасные изобретения цивилизации. Но, конечно, у всех они есть, в нижних ящиках столов гремят кружки, ложки, баночки с сахаром и спиральки кипятильников. Двадцать четыре стола в комнате, и кипятильник прячется даже у Комарихи. Но она всегда пьет чужой чай. Ирка обычно перед ней заискивает и в пятиминутный перерыв подносит Комарихе иной раз даже кофе со свежим пирожным-язычком. Любимое пирожное Шуши, покрытое сахарной коркой, которая нещадно осыпается на одежду, если его жадно быстро есть в перерыв или без перерыва.
У Шуши тоже имелся кипятильник. На беду. Тут-то бы и сбыться мечте о пожаре, но происшествие ограничилось тяжелой истерикой, потными ладошками и комарихиным долгим воплем об уголовной ответственности и ужасах тюрьмы. Но реакция у Шуши оказалась отменной — загоревшиеся бумажки она спросонок начала тушить корректурой ненавистной хрестоматии по истории. Хрестоматия снилась ночами и душила холодным потом дат и заковыристых местечек вроде Ченстаховы. А за каждую ошибку чего-то лишали. Не жизни, конечно… Но тюрьма с тех пор символизировалась кипятильником. Этот предмет Шуша поспешила вычеркнуть из своей жизни. Она с радостью вычеркнула бы Комариху и весь «Печатный двор», но это было бы слишком опрометчиво. Эмма в декрете. Миша рассеян, местами раздражен, задумчив. Ощущение, что весь мир в бессрочном отпуске за свой счет. Многие спят до одиннадцати утра, а кто и до одиннадцати вечера. Маргиналы, что с них взять… Но как ни назови — им-то счастливее живется, чем служкам «Печатного», где таинственные царедворцы назло маленьким рабам лелеют зародыши пухлых чудовищ — новорожденных книг. Как после этого не истребить касту писателей и ученых… И выспаться до одиннадцати.
Лицо серое, в кругах и припухлостях, в пупырышках и покраснениях — от недосыпа. К вечеру все проходит или — плевать хотела на лицо. Встреча с Лилькой у пассажа, у нее найдется монеток на «Честерфилд», и скорее в гости, в люди, в звери…
Шуша любила пьянеть враз, чтобы потом уже не чувствовать выжигающих язык и горьковатых порций. Радовал ловкий самообман — пьянеешь уже не от выпитого, а сам по себе. Жизнь будто так устроена, что временами пьянеешь и не забываешь себя, как это принято считать, а напротив, вспоминаешь о себе. Есть вот такой «ты», и родили тебя далеко-далеко, в доме с райским садом, неподалеку от покоев Эмира бухарского, а тебе не сиделось в раю, и достался тебе город, лучший из всех, награда за опрометчивость.
А жить у Эммы — служить ей верой и правдой. Ведь Эмма уже «не любит» Шушу. Одно дело — слать приветы издалека. А другое дело — вчетвером в одной комнатушке. Как можно любить того, кто любовью уже воспользовался и занял спальное место в углу, и заводит будильник на пять утра, и поет «Один раз в год сады цветут»… И писается от страха, когда в коридоре рявкает пьяный сосед.
Чем ближе Шуша подпускала к себе вину за существование — по дороге к утреннему автобусу, — тем громче взрывалась в ушах хлопушка времени, и это значило, что ничего уже не исправить. Но мыслишка «как сложится все» давала крепкую надежду. Всего-то нужна была верная цыганка. Она, как Будда,все знает. Стоит лишь счастливо погадать — и за судьбу беспокоиться не придется, предсказания приклеиваются к новому дню, и предсказания определяют бытие. Три слова заветных, рукой гадалки начерченных на небе, закодируют на счастье. Только сначала ей нужно позолотить ручку, читай продать душу, чтобы нагадала путнее. Занять у друзей, у дяди Бори, у Миши, наконец… Но после — быть спокойной.
А сны… вещих и не видишь. Либо сомнительные, либо к деньгам. Жизнь проходит в ожидании чуда. Чудо стынет в ожидании жизни. Шуша все ожидания приводит к общему знаменателю.
***
С Ромой все завязалось на слабый узелок. Они долго знакомились телефонными словами. Рома звонил Мише — к трубке, как часовой, подбегала Шуша и слышала четкий, разбивающий бесконечность телефонных линий на слова и запятые, голос. Когда приехал погостить-поночевать у братца, Шуша вообще говорить разучилась. Он помог ей вынести мусор, они вышли из каменного двора на спокойную меланхоличную набережную и закашлялись, закурили. Рома пригласил на концерт в консерваторию, а Шуша стала обдумывать, у кого лучше взять напрокат костюм — у соседки или у Эммы. У соседки лучше — английский, классический.
— Почему у тебя пуговицы всегда не втискиваются в петли? — спрашивал Рома. — Почему вся одежда чужая и вот таких вот (пальцем в проходящую мимо матрону) туфлей ты не носишь?
Почему вот таких юбок у тебя нет?
Почему нет вот таких грудей и пупок не как у всех — выпуклый?.. И зачем ты, такая, приехала сюда, так далеко, а Эмма совсем на тебя не похожа, она хочет разрушить нашу семью, не хочет ехать в Германию, почему не хочет?! У Миши там будет работа, а сначала уедут мама с папой…
Но я тебя люблю все равно.
У Ромы лучший голос на свете. И руки… Такими руками надо играть Вивальди, такими руками — путаться в четках. Впервые Шуша увидела, как молятся верующие мальчики из старинных родов, из хороших семей, с белой кожей и ранней сединой. Входя в церковь, Рома вздрагивал в древнем инстинкте протеста. Православие — неуместно, но раз уж крестили его неразумные родители неправильно, так всю жизнь буду неправильным иконам в глаза смотреть. И Рома честно, с подростковым рвением приклеивался перед Николаем Чудотворцем и вглядывался в лик с таким упорством, будто желал признать в святом своего дядюшку.
Шуша смущалась или хихикала. Ее мама молилась прилюдно только перед отправкой в духовку фаршированной индейки.
Рома обожал Шушу голой. Голой она была непропорциональна и резка. Но какая-то ее часть, то ли тела, то ли натуры, пульсировала внутри ее, набухала и взрывалась, и название находилось вне области слов. То ли вычитанная чепуха из стендалей и разных де бовуаров, то ли вечно цветущая яблоня в саду, до тоски и неприличия красивая и довольная своим оплодотворением. Может быть, восточная душа, которой позволено высовываться из живого тела. Душа, шарик воздушный, крем «Алые паруса», всего и не скажешь, и не надо…
Рома любил лежать с ней и ловить всем телом воздух постели и бесконечный покой уходящего дня, вертящейся, как рулетка, Земли.
«Может, она святая», — думал Рома.
«Никакая не святая, — злился Рома, — а просто дура. Ходить в гости к чужим, из другого рода и племени, пить с ними портвейн «Три семерки» и рассказывать сказки о себе».
С ним познакомила Лилечка, кто еще, кроме нее, коллекционировал знакомцев по принципу «у него всегда найдется»… Компания в тот вечер оказалась заумной и тихой, люди разбрежались по углам и вели кислые философские базары. Шуша с Лилечкой скучали, они еще не доросли до душеспасительных излишеств, им бы все танцы да смешки. Приглянулась она не тому, кому надо.
Такими Шуша представляла своих будущих трех мужей по гаданию Эммы — белоголовыми, молчаливыми, изредка острыми на язык. Лилечка вовремя смылась, точнее господин N вовремя уловил, кто есть кто, и Шуша подошла ему больше. Господин N кроме блоковского овала лица обладал приятным запахом. Модным. Легким. Не потным. Еле уловимым. Запах крыльев бабочки.
И остро захотелось Шуше гулять с ним по вечерним улицам, и прятаться от дождя в арках, и смотреть третьеразрядные фильмы в центральных кинотеатрах, и пить кока-колу, плавно переходящую в «Букет Молдавии», а потом идти в гости к еще нестарым его родителям, у которых уютная, в меру антикварная квартирка с ореховым сервантом, и объявлять о помолвке, а мама чтобы еще и улыбалась умильно… Мечтая о любви невероломной, саму по себе любовь Шуша забывала представить. Она думала — с этим все сложится как надо, лишь бы мама улыбалась.
Мама, пенсионерка-сторож, была на дежурстве, а любовь напоминала бормашину вкупе с врачом-практикантом. Мужчина пахнет мужчиной, а совсем не бабочкой. Любить надо под наркозом, рыдала Шуша. За невинными играми иногда следуют неприятнейшие наказания.
Кто же знал, что, назвавшись груздем, обычно полезают в кузов. По желанию. Порой насильно. Вот и наука на будущее, «мои первые книжки»…
Исповедником снова оказался Миша, между прочим, начинающий психотерапевт, уже не просто родственник. Миша гладил Шушу по плечу и гордился правильным выбором своего профиля — раз уж с ним так откровенничают семнадцатилетние недотепы. Он торжественно вынес на помойку колготки-сеточки, которые сдергивал с Шуши господин N, — дабы вещи не тревожили лишний раз воспоминаниями. Сбегал в кондитерский, принес теплых булочек с маком и толстой глазурью, которую так сладко слизывать с губ, печенье курабье, сироп шиповника, реланиум. Было очень вкусно и тихо. Эмма с двухлетней Анечкой уехали к Луизе. Можно было уснуть со слезами на зубах и воротнике.
А о господине N решено было забыть на время, а при удобном случае якобы даже и морду набить. О нем, разумеется, забыли насовсем, но как не поплакаться о будоражащем событии главному человеку — Роме. Однако он совершенно не впечатлился. Это был повод для новой обиды. А ведь наклевывалась весна, нужда и в господине, и в слуге.
Очень кстати тогда Эмма с Анечкой уехали в Бухару, оставив в распоряжении Шуши целую комнату. К тому времени Виктория Аароновна с честью почила, и ее комната милостиво отошла Мишиному семейству. В комнате всегда пахло сумерками и рассыпанными по полочкам серванта сахарными песчинками. Рома перед выездом из своего пригорода всегда звонил и душился ядовитым одеколоном. Рома — Мишин андипод. Впрочем, родство по матери и отцу скорее готовит почву для различий, чем для сходства. Миша — коренастый любимец соседок и однокурсниц; глаза быстрые, не знающие поражений. Рома хотя и младший, но строгий, всегда в костюме и водолазке, что казалось Шуше смешным и нелепым. Сама она всегда носила джинсы, зимой — еще школьное пальто из «чебурашки», над волосами особенно не колдовала, висят до пояса — пусть висят. Единственно, что — мама приучила — не могла без серебряных побрякушек — сережек-оберегов, колец из старинных запасов и Эмминого приданого.
«Сверкаешь, как наложница местного эмира», — то ли радовался, то ли льстил Рома. А Шуша, чтобы поинтересничать, сразу ему историю о том, как эмир лечился от сифилиса толпами наложниц. Такой был древний способ — лечиться от казусов любви любовью в астрономических количествах. Рома, привыкший занудствовать о правдоподобии, немедленно озадачивался и забрасывал ревизорскими вопросами. Мол, а вылечился ли эмир, а как же бедные наложницы, и где в конце концов медицинские заключения… Шуша давилась чаем от хохота, представляя эмира в очереди к гинекологу. «К урологу», — вежливо поправлял Рома.
Следующим номером программы иногда было музицирование. Подтянув манжеты и привычно подняв челюсть Мишиного пианино, Рома играл Бетховена. Вся планета колышется в такт клавишам ученичков, мусолящих «Лунную» и готовое разрыдаться «К Элизе». А на самом деле «К Терезе». Или — к Александре, имя подставляется любое, как в графе анкеты. И каждый божий момент длинного, как вселенная, времени на Земле — а может, и еще где — кто-то плачет, наслушавшись Бетховена. И иже с ним.
Обниматься и пробовать друг друга на вкус они начинали еще за столом, когда оставался последний ломтик шоколадки «Сказки Пушкина». После в ход шли медленные кассеты с шепчущими зарубежными голосами, но танцы расцветающей сакуры длились недолго. Рома стремился скорее провальсировать к кровати, и лицо его становилось просительным и торопливо-нежным. Кудряшки склеивались, пальцы чуточку дрожали, и редкая податливая щетина лезла в Шушины поры.
А она, воображая себя в экстазе и не успевая в экстазе побывать, шептала по несуществующей ошибке: «Мишшша…» Рома терялся и забывал спросить, в чем дело.
«А будет у меня и мой ребенок…» Здесь фантазия благоговейно говорила «стоп». Теперь будущий ребенок виделся уже яснее, ибо походил на спящего Рому. Только от Ромы — вот и весь огонь тела к телу, вот и утро лепится к стеклу озябшим воробушком. И Шуша садится на постель у стеночки, а Ромкина рука бесчувственно сползает по ее спине. И раз целую ночь по-семейному в одной постели, значит, любовники, значит, любовь наконец-то наступила, уж сколько ее Шуша ждала со времен школьных тесных танцулек…
***
На «Печатном» сделали сюрприз простым смертным — устроили лотерею с призами. Шуша, зевая, надумала участвовать и выиграла назло всем директоршам французский парфюм. «Настоящий», — озадаченно констатировала Комариха, вертя в руках бутылек. После смены Шушу поймала Ирка и сверкнула авантажной улыбкой. «Может, продашь… ты же не пользуешься этим…» Шуша затаила обиду. Почему это она не пользуется? А для Ромы… Ирка, вероятно, думает, что только для нее весна, и пикантные встречи, и духи в парижских пузырьках польского разлива и настоящего разлива. Ирку духи не спасут, их все равно заглушит запах крепленых вин, злилась Шуша про себя и прямо на улице надушилась своим выигрышем и стала как новенькая. Достаточно жалости к врагу — и злость исчезнет. От Ирки пахло пришедшей на порог старостью и безрадостным стажем на «Печатном». Шуша уверилась, что она так суетно никогда стареть не будет. А духи она хотела выманить по дешевке, одурачить Шушу.
Лучше не думать обо всем этом, хотя уж непременно мысль, липкая, как жвачка, не оставит в покое до ближайшего оживленного перекрестка. Лучше думать о Надь-ке, которую она сейчас навестит, — та уже давно выздоровела после ангины, но прилежно тянет благословенные деньки больничного. У нее всегда вкусно кормят, в вазочке — арахис в шоколаде, различные там обожаемые «Коровки» и «Раковые шейки», может быть, даже Надькина бабушка испекла вишневый торт, а может, и просто выставят Шуше на растерзание банку сгущенки, в которую можно будет макать ореховые печенюшки.
В полиграфическом они дружили троицей — Шуша, Надька и Кулемина. Лилечка была везучей и стояла в стороне. Надька была толстой, белокурой и пушистой, как немецкая кукла. Жила с бабушкой и дедушкой, мать пьянствовала с сожителем где-то за городом. Все пьют от жизни такой. Отца у Надьки будто бы никогда и не было. Мужчин и отцов Надька себе придумывала. Она надевала перед зеркалом зеленую бабушкину шляпку и рассказывала свою будущую жизнь. О том, что муж непременно увезет ее в другой город, обязательно южный, и там она загорит, как Дайана Росс… что муж будет намного старше ее, бородатым, астеничным, удачливым, похожим на школьного учителя биологии.
Желания Надьки сбылись. Наполовину…
С Кулеминой Шуша ходила в театры. Кулемина была маленькой, как мышка, но рассудительной и грустной, как слоненок. Ходила она в шубке из «Детского мира» и шапке-ушанке, надвинутой на глаза. Шушу часто одолевало подозрение, что лет пятнадцать с рождения Кулемину держали взаперти. И жила она вовсе не в городе, а в глухой деревне. И теперь она жаждала впечатлений, как дитя — материнского молока. В выходные Шуша выстаивала очереди за билетами в театры, а Кулемина трепетала в ожидании, сидя в своем спальном районе, на девятом этаже с окнами на бескрайнюю степь пустырей и новостроек. Ей истерически нравился «Дядя Ваня», они смотрели его раз пять, и всякий раз у Кулеминой падала пара-тройка тщательно сдерживаемых слезинок. Однажды она призналась Шуше, что чувствует себя Акакием Акакиевичем: такую уродливую кто приголубит… Шуша испугалась, как бы классическая литература не нанесла серьезный вред душевному здоровью Кулеминой. На гулянки она не ходит, только в театры с Шушей, а так сидит дома и с катастрофической скоростью поглощает миллионы слов из собраний сочинений. Она питается словами и утверждает, что это Шуша посадила ее на слова. Но Шуша не умеет читать подолгу, разве что в метро и трамваях, чаще она засыпает или заводит старую шарманку «думать, как сложится все».
Изливать душу Кулеминой — целый экзамен. О себе она плачет, но что касается советов другим — тут она чертовски рациональна. Она иезуитски повторяла Шуше: у сестры долго не проживешь, там маленький ребенок, семья, тебе рано или поздно придется уходить, и думай скорее, куда. Шуша готова была прибить маленькую Кулемину за благоразумие. Эмма никогда ее не выставит, потому что некому будет стирать пеленки и исполнять мелкие поручения. А уходить самой… только не сейчас, жизнь пока дает свободу ярким цветам, новый город, похожий на сказку Андерсена, открывает свои потайные щели. Все время глухой голос с неба занимается переводом жизни на понятный язык, и бубнит вечную сказку, и спешит добраться до финала… ан нет. Продолжение всегда следует.
А в общагу Шуша жить не пойдет, там звенят в ряд шесть умывальников, на общей кухне дух картофельных очисток и свиного жира, на черных лестницах желающие проходят азбуку вздохов (а Шуша ее будет читать в корректуре на «Печатном» и все узнает)…
За философской прогулкой Шуша с Кулеминой набрели на допотопную старушку, которая, глядя на них, медовым голосом госпожи Метелицы восхитилась: «У такой молодой мамы — такой большой сыночек…» Шуша сдерживала хохот, а Кулемина сначала тоже улыбнулась, а потом разрыдалась на всю улицу, вытирая щеки вязаной перчаткой. И в своей обиде и впрямь казалась похожей на Филипка.
***
К Надьке совсем недавно приплыла золотая рыбка, но, видимо, не дослушала желание до конца. Появился бородатый и правильный Родион, не муж, но уже вот-вот. Торт «Прага», конфеты «Птичье молоко», вино, цветы, телевизор, пылесос… дорогими подарками дорога в ад вымощена. Ни адреса, ни телефона, ни одной полнометражной ночи — Родион всегда к шести часам утра затягивает на шее петельку галстука. Машина всегда его ждет. Он всегда звонит. Он всегда безукоризненно контрацептивен. Он дарит великие подарки и даже кофемолку «Филипс». Надьке иногда хочется спросить — когда мы умрем, нас похоронят вместе? Хотя бы на одном кладбище, чтобы призраки наши гуляли за ручку по тропинкам и за давностью лет слились бы не хуже Адама и Евы… Но Надька вбила себе в голову, что Родион, человек тонкий и проницательный, усмотрит в вопросе злой умысел и больше никогда не позвонит. А тогда Надька ляжет на скамейку возле «Печатного», где они с Шушей частенько любят дожидаться своей очереди за авансом, и даже березового сока уже не попросит, а просто решит, что умерла.
Шуша, время от времени поедая кнедлики от Родиона, вздыхает — когда же свадьба, а Надька говорит «тс-с»…
***
Рома редко, но изменял своим привычкам. Обычно Шуша, удерживая время на веревочке, не глядя на часы, ждала Рому. Предупредительный звонок… час двадцать на электричку, вот идет по улице, забывает срезать углы, читает объявления на водосточных трубах, шипит кис-кис египетским кошкам, оглядывает по привычке двор, спотыкается о крыльцо… вот-вот… звонок! Нет, это соседям принесли телеграмму. Шуша привыкла ошибаться. И вдруг ей было позволено не ошибиться. Рома выследил ее, сошедшую с автобуса в вечернем солнце и не в вечернем платье, в вечерней пустоте. Спрятался в подъезде на цыпочках, и с высоты чопорного католического проема на Шушу посыпались розы. Их, конечно, было всего пять, но воображение дало множительный эффект…la vie in roses началась.
Шуша даже испугалась стать навсегда счастливой. Так вот ждешь своей синей птицы, думаешь, прилетит райская пташка красоты невиданной, а приходит дикий непонятный зверь, и скребет тебя изнутри, и шепчет: лети, чертова разиня! А ты топчешься на месте и боишься пошевельнуться. Земля не пускает.
Зато болтовни потом на год, а то и на жизнь…
***
Лилечка вышла замуж совсем неожиданно. Выдался удачный день, когда Лиля на троллейбусной остановке познакомилась с Леней не противной внешности, интеллигентом, и ее судьба лихо повернулась на 180 градусов. Когда перед свадьбой три подружки стояли у пассажа, выбрав себе по безделушке, к ним медленно, как гроб на колесиках, подкатила женщина с изможденным лицом и кивнула. Лиля признала в ней свою бывшую начальницу по прежней непыльной и уютной работке в маленьком издательстве, брошенной ради полноценной (но неудавшейся) жизни с толстым кинооператором. Начальница пришла в смятение и шумно зашептала: «Лиля! Неужели ты из-за этих гопниц могла бросить работу…» Шуша изумилась тому, что начальники могут так переживать. Женщина закуталась в мохеровый шарф, еще немного попричитала и удалилась. А Кулемина, по своему обыкновению, обиделась на жизнь. Так бывает. Шуша тоже бы обиделась, если б ей не было так привычно и так смешно.
На свадьбу Кулемина подарила Лиле розового слона из клеенки. Кулемина была затейницей по части поделочек. Вскоре она нашла себя, устроившись воспитателем в группу продленного дня.
Свадьба была унылая, но сытная. Шуша и Кулемина пили, ели и озадаченно молчали. Шуша напряженно думала, зачем официанты и такой размах, если народу мало и по большей части он толстый и тоскливый. Лилечкин отчим — свадебный генерал — тоже молчал, но куда значительнее, чем все остальные. Он вообще не был мастером разговорного жанра, он всегда молчал и смотрел на свой живот, который, впрочем, еще только намечался, и похоже, что этот свиноподобный профиль очень гордился собой и втайне хотел оказаться душой компании, острить и отплясывать лезгинку. Однако получалось наоборот: он сидел, как неподъемный груз, на модном диване, не получая удовольствия от всевозможных удовольствий, не наслаждаясь вкусом всевозможных вкусностей, сидел, смотрел на сидящих рядом, как живое напоминание того, за чей счет сегодня праздничек, сегодня и всегда. Его никто не любил, жена явно стеснялась с непривычки его денег, а падчерица ненавидела его за прижимистость и просто потому, что отчимов редко любят.
Шуша думала, проходя после «Печатного» мимо новеньких богатеньких магазинчиков: мне бы хоть малюсенькую частичку капитала Лилечкиного семейства. А Лиля ей на такие желания отвечала, мол, не завидуй ему, он теперь еще и семью любовницы содержит. Новое приобретение, положенное по рангу, оказалось не слишком удачным. Любовница имела безработного мужа, к тому же была глупа, как курица. Есть люди молодые и симпатичные вроде на вид, но все равно старые и толстые по сути своей. Отчиму пришлось оплачивать мужу своей пассии курсы английского. Лилечкина мама терпела, терпела и объявила тихую войну. Мама, впрочем, тоже отличалась некоторыми странностями. Она не стала оплачивать Лилечкину мудреную операцию, из-за денег рвал когти Лилькин муж, обзанимав всю свою бедную родню. А Лилиной маме стоило только шевельнуть мизинцем. Но она почему-то… Но это уже ее дело… Шуша впервые увидела Лильку испуганной и тихой.
***
Жизнь — как пирог в дурной духовке. Снизу подгорело, сверху не пропеклось.
И беда не приходит одна. Она приносит вместе с собой выкидыш Эммы, зловещий призрак Германии и ушибленную коленку. Всем сестрам по серьгам. А просто Рома женился.
«Не топись, не топись, в огороде баня, не женись, не женись, мой миленок Ваня», — распевала баба Лина, которая все знала про Шушу. Баба Лина, насколько сердобольная, настолько и любопытная, смекнула, что будущая жена — это худосочная девочка с паклей на голове, которая пришла за ручку с Ромой знакомиться с родней, пока Шуша где-то бегала. «Невзрачная девочка, просто не на что смотреть…» — резюмировала баба Лина, подсовывая Шуше тарелку с капустными пирожками. Шуша уже неделю питалась мороженым и коржиками из буфета, и голод давно перешел в тошноту. Зато в изобилии поедались всяческие стимуляторы и «транки» и старадалось с ними бурно и глубоко.
А тут еще Ирка с «Печатного», якобы тревожась за ближнего, высказалась: «Замуж тебе пора, а то останешься ни с чем, без денег и без квартиры… не век же у сестры приживаться». Шуша, конечно, чертыхнулась в Иркины прозрачные глаза, но ночью возражать некому, Шуша испугалась и пустила слезу, потому что представила себя в доме престарелых классической старой девой. В утешение представила старушкой и Кулемину, развеселилась и прыскала в подушку.
Любая тема получалась бредовой, правым всегда оказывался кто-то другой, говорили — Бог, но чаще — какой-нибудь ханурик. Шуша приуныла, как верблюд в зоопарке. Рома, что ни говори, зыбкая фигура, только казавшаяся выданной навечно. Он никуда не делся, остался все там же, где и жил, в душном Луизином покое, в пригороде с цветущим и отцветающим чубушником, со своими непонятными медленными мыслями, но он уже не едет к Шуше — гладить ее по затылку, потому что она это любит. Он не едет любить, и объяснить такую нелепость, ибо у каждого на этот счет собственная, не терпящая возражений версия. Надька намекает, что нужно пользоваться темно-бордовой помадой и купить туфли. Но туфли носить будет не с чем, а на другое денег не хватит. Надька советовала занять денег у мамы, но Шуше не нравилось объяснять, что мама у нее не бухгалтер и не товаровед и костюмов джерси не носит, она уже пенсионерка, она устала, она родила Шушу в сорок лет.
Кулемина сказала бы (но не скажет, потому что исчезла): «Если тебе тяжело, значит, бог не забыл о тебе, он посылает испытания, чтобы ты окрепла». А Шуша ответила бы, что лучше бы бог на время запамятовал…
Зашла в пустой, только проснувшийся магазин, увидела огромную жестяную банку чая. Как в сказке о Шахеразаде — «Сим-сим, откройся!» — нюхать можно всю жизнь, не нанюхаешься, сойдешь с ума. В запахе можно жить, как в избушке. Шуша не удержалась и купила щепотку на развес. Принесла домой, села на кухне. Огонь в колонке трепещет, как голубиные крылья. Заварила чай, на запах жасмина слетелись призраки их прошлого, Эмма, баба Лина, позже — Миша. Улыбаются, все знают. Полегчало даже…
Сегодня Шушу оставят с Анечкой. Анечка будет смотреть глазенками — еврейскими ракушками, а вырастет — превратится в Саломею, и какой-нибудь Ирод прикажет ей: «Танцуй!..» Анечка станцует, она любит, когда на нее смотрят, целуют ей животик, и тогда она любит в ответ. Секреты любви убийственно просты, сходить с ума не стоит. Сходить с ума не стоит и ради теории Эйнштейна, она тоже проста для того, кто до нее не знал физики.
***
Женился Рома для Германии. Крепкое семейство отбывало в Европу. Эмма упиралась, она не любила Германию. «Пиво люблю, а в «бундес» не поеду…» — говорила она шепотом. Она была ведьмой и знала больше остальных, только на действия ее не хватало, она играла в приличные игры. Первыми отбыли Луизка с мужем. Миша с Эммой развелись в имущественных целях, на Мишу записали родительский дом. Как выяснилось, развелись не зря…
У Эммы случился опасный выкидыш. Шуша затирала половой тряпкой кровь, что зловредно впитывалась в пол, как мастика в паркет. Шуша не знала, чем еще можно помочь, кроме как помыть полы. Эмму забрала «скорая», начались дни траура. Анечка капризничала и с ревом не хотела идти в детский сад. К Шуше пришло спасительное отупение, позволявшее меньше чем на треть осознавать происходящее, она прикинулась роботом, и жизнь превратилась в пункты режима дня. Утром — на «Печатный», днем — домашняя каторга, ночью — халтуры. Шуша давно уже начала мыслить корректурными знаками. То, на что бесконечно смотрят глаза, сканируется в душу.
Без Марины и Вени Шуша бы пропала. Марина недавно пришла на «Печатный». Красивая и строгая, как птица. Немногословная о муже и свекрови. С ней хорошо говорить не о кулинарных рецептах. О несуществующем, но существенном. О Франсуазе Саган. О Рерихе. О бухарских садах ночью, о густых, как мед, гаммах цикад. О Бертолуччи. О том, как свобода и несвобода ни на дюйм не смещали стрелочку аптекарских весов, и, стало быть, между ними отсутствовала разница. Свобода — пустой звук. Свобода слова суть свобода фарфоровой статуэтки; вот они — миллионы свободных слов, целые тома слов, которые парили в небе, как шарики с гелием, а теперь сдулись и опустились в пыль, и их быстренько спрессовали в рукописи, которыми полон «Печатный двор». Читавшие их корректора отплевывались и шли после работы пить водку, кофе или чай. Слова заканчивали свою жизнь по-арестантски в тюрьмах техредовских стандартов…
Марина слушала и улыбалась, не соглашаясь и не отрицая, но иной раз, сама того не ожидая, отвечала на Шушины незаданные вопросы.
Комариха зыркала в их сторону, они болтали неделями, работа стояла. Шуша замирала в космическом откровении и уже забывала, о чем шла речь (о книжке, наверное), и бесконечно рылась в себе, а потом чувствовала, что по обе стороны крылья, она летит. Марина тоже летит, только не знает об этом. Она совсем не сентиментальна.
Веня сначала неровно дышал к Марине. Потом предложил руку и сердце Шуше. Потом понял, что ему все равно, и гульнул на весь корректорский цех. Благо, что в нем одни женщины. Веня продержался на «Печатном» недолго, его уволили, тихого обаяшку с блудливой улыбкой. Они с Шушей остались крепкими друзьями и много-много вместе нашли смыслов жизни, после чего Веня обычно приставал, но это не нарушало мирной беседы…
Эмма болела после выкидыша, в сосудах совсем не осталось крови, а в суставах — силы. Шуша чудным способом запекала картошку в духовке, так что ум отъешь, Лилечка научила, — и носила Эмме в больницу. Не все же апельсины с яблоками. Эмма в первый момент улыбалась — она обожала картошку, — но быстро стухала, и Шуша маялась в попытках найти ободряющую тему. Наедине с Эммой она не умела прикинуться любящей сестрой, ей отчего-то становилось неловко и стыдно. Эмма как будто уже и не сестра, а усталая астеничная женщина с сигаретой на фоне больничного окна, позволяющая Шуше жить в ее доме, тетешкаться с ее ребенком и неявно чего-то требующая, и требующая все сильнее и сильнее. От языка гнетущего молчания Шуша временами впадала в панику, но утро иной раз получалось светлым, и тревоги забывались, как зонтики в метро.
Уходил Миша, нашедший тропинку к более горячей подруге. Подруге был нужен Миша и только Миша. Она нешуточно собиралась посвятить ему жизнь. Она была не против Германии. Она рвала когти, ибо предыдущий муж страдал алкоголизмом. Эмма не рвала когти, она их втыкала в ладонь и молчала. Особенно — когда новоявленная Мишина подруга звонила ей и рассказывала о своей поздней любви. Ее хватало даже на извинения. Шуша, заслышав телефонную трель, обгоняла всех ради крепкого словца в адрес надоедливой тетки. Но в настоящие трагедии, могущие произойти так близко, не верилось. Миша не может исчезнуть, он играет ведущую роль в спектакле…
Приехала мама, начала бояться жизни. То заплачет, то засмеется, вспомнит, как покойная Аароновна обвинила ее в краже серебряной ложечки и пары носков. Мама боязливо старалась уладить все вокруг, и когда попадалась под горячую руку, покорно отступала. Миша, если бывал дома, часами дымил на черной лестнице или кричал на тещу в коридоре. Кричал, мол, мне ваша дочь не дает, зачем мне с ней оставаться! Ваша дочь не хочет в Германию, ваша дочь ничего не хочет! Мама от волнения поджимала губы, на несколько секунд морщинки складывались в узор мертвого покоя, а после маленькая мама шла ронять слезинки на кухне.
Приезжал Рома. Слава богу, без супруги. Разыгрывались сцены бойкота и холодной войны. Однажды они с Шушей нелепо остались вдвоем. В тот день Рома облачился в малиновый галстук, спрашивал, как дела, вкрадчиво и виновато. Откуда ни возьмись, появился «Белый аист» и шоколадка.
Шуша уже было согласилась. Но в глотке застряло проклятье, когда возник призрак чертовой Германии. Опять: «Твоя сестра разрушает семью…» Как будто Эмма подсуетилась и нашла Мише подружку — только бы не выезжать в немецкие земли. Шуша была готова стереть с лица земли эту злосчастную страну, ибо насильно отправлять туда Эмму она не собиралась. Как будто эти чистоплотные ублюдки не понимают, что Шуша и сама бы с радостью спровадила их клан в полном составе хоть в Германию, хоть на Филиппины и осталась бы одна в двух комнатах в центре города, с которым срослась, как сиамский близнец…
Рома не играл больше на пианино, он уносил ноги.
А Шуша поскользнулась на мокром месте, ушибла колено, и пошло-поехало. Полтора месяца дома. Мечта о сне и покое сыграла злую шутку.
Шуша стыла в постели и знала, что Эмма не простит ей столь долгого безделья. Эмма молча ходила в ломбард, Миша метался в раздумьях, забирать ли ему вещи или остаться; мама паковала чемоданы и молилась, чтобы Шуша поправилась и поехала следом за ней. Мама за все молилась, но Аллах говорил: «Ждите ответа…» Новая Мишина подруга рвалась за бугор и сшила себе умопомрачительное платье, о чем услужливо поведала Луиза. Луизу хотелось расстрелять в упор из автомата Калашникова. Она невозмутимо соболезновала Шуше, когда та ковыляла в туалет и умудрялась еще и замечать, мол, почему же это у Александры трусики рваные… Шуша мечтала, чтобы призрак Аароновны напугал до смерти Луизку где-нибудь в темных коммунальных закоулках. Но Аароновна и после смерти оставалась равнодушной к чужому горю.
В день, когда Шуша более-менее оклемалась, Эмма разбила блюдо и предъявила ультиматум всему миру. Шуше досталось первой. Она поковыляла жить в общагу. Ведь «Печатный» ей милостиво предоставлял крышу над головой, правда, довольно гнилую. Нашлось место, где порыдать можно вволю. Соседка по каморке, кореянка Лада Ни, приветливостью и любовью к ближним не отличалась. Наверное, пора пришла умирать. Чтобы похоронить Шушу, Эмме пришлось бы заложить все серебро и золото в ломбард, а потом никогда бы не выкупить, занять денег у Луизы и положить зубы на полку. Смерть — дорогое удовольствие.
На «Печатном» сокращали. Надька со старомодным терпением и ангельским лицом, похудевшая и элегантно оставляющая перчатки в троллейбусе, ждала брачного предложения. Веня пил. Беременную Марину избила свекровь, но Марина расскажет позже. Марина не плачет. Еврейское гнездо вылетело в Гамбург. Ура! Комариху уволили. Эмма коварно зовет обратно, стирать, мыть, чистить, гулять с Анечкой. Надо скорее решить, кого же Шуша любит. Слушать веселые песни. Стараться жить уже не нужно. Теперь жизнь сама лепит из Шуши что хочет.
Объявилась Кулемина, подарила плюшевого красного зайца. Пыжилась, пыжилась весь вечер при свечке в общаге, наконец поведала, как лишилась девственности. У всех свои тараканы. Вопреки Шушиным ожиданиям, не было ни грустно, ни смешно. А раньше Кулемина могла вызвать только полярные эмоции.
Кулемина выросла, она уже не Пьеро. Наверное, все выросли, некоторые криво, как ползучая яблоня. Ничего страшного, все здесь будем. А Там будем по отдельности.
Лада Ни сделала черное дело: Шуша оказалась ловко выселенной. То бишь ей, разумеется, полагалась одна панцирная сетка, но ставить ее было некуда. Шуша выписалась из одной комнаты, а в другую ее не прописывали. Когда у Надьки не ночевал Родион, Шуша ехала к ней и хорошо питалась. Когда Родион ночевал — Шуша гостила у Лилечки, и тоже не без приличной трапезы. По счастью, в мае Эмма с Анечкой уехали в санаторий, и Шуша могла жить дома, но впроголодь. Порог чувствительности опускался ниже и ниже. Приближалась развязка — прощание с «Печатным». Решение было принято бессонной ночью. Марина с утра осторожно одобрила, а это главный советчик. Марина дурному не научит.
Уходить с «Печатного» — как песню петь, не думать больше обо «всем», что как-нибудь непременно сложится. В заявлении об увольнении Шуша впервые за долгое время увидела свое длинное имя, написанное острым почерком. Теперь она себя будет звать Александрой в память о счастливом дне. Ее мало кто мог поздравить, большинство дрожало за свои места и думало, что Шуша сошла с ума. В эпоху сокращений никто не увольнялся сам. Прописка летела к чертям. Летели к чертям будильник в пять утра, Комариха, коржики в буфете, вразумительный ответ на вопрос «ты кто?», Эмма, Миша, родной дом…
Получив расчет, от радостной истерики Шуша выпила вместе с Надькой немного портвейна. Казалось, что немного. Шуша танцевала в открытом кафе, задевая столы и счастливо улыбаясь людям всех цветов кожи и всех размеров зарплат. Она пощупала руками май, нечто теплое, изменчивое и цветущее, мир сделался маленьким и понятным, как волнистый попугайчик, всего лишь копирующий любой голос.
Вспомнился покойный дядя Боря с «Печатного», который пожелал ей давно-давно в новогодней открытке теплого дома. Нет, по-другому. «Золотых дождей тебе в дом и золотого дома в дожди…»
Ни дома, ни дождей. Да и ладно… Пять лет, как отряд бойскаутов, прошагали мимо. Пять лет на «Печатном», состоящие из картинок-комиксов. Пять ломтиков несъеденного пирога со свечами. А теперь сама себя спустила с цепи и захлебывалась от свободы, но кусок в горло не лез.
Афиши в городе обещали мадам Баттерфляй. Весьма кстати. Бабочка. Из куколки — в бабочку, из Шуши — в Александру. Надька трясла ее и умоляла не бредить, она боялась, что их заберут в милицию. Тем более что Шуша теперь нигде не прописана. Но Шушу огорчало только одно — почему она не открыла свой великий закон раньше. «Как славно, когда не значишься в списках, опаздываешь или не приходишь вовсе».
Превращение в бабочку закончилось первым в жизни похмельем. Штормило. Шуша без конца умывалась холодной водой, наконец решила отравиться. Великолепие собственной свободы Эмме не объяснишь. Она придет, а денег нет. И Миши нет. А Шуше жить негде, не с кем и незачем. Суровая амплитудка — от вчера до сегодня.
Сколько и каких белых колесиков нужно съесть для прямого попадания на тот свет, Шуша знала в совершенстве. «Справочник терапевта» и пара-тройка часов в одиночестве. Но почему-то потянуло прогуляться. Веселый субботний вечерок. Зрелая весна… Может, ребеночка родить? Старо. И никого не обрадует. Нет, возня надоела. Не нужно ни домашних животных, ни сестер, ни племянников, ни начальниц. Чужого не нужно. А своего долго ждать. Она же теперь бабочка и проживет не больше дня.
Шуша пожалела, что никогда не вела дневников. Сейчас можно было бы выдирать из него странички, складывать бумажные корабли и пускать по каналу. Романтика…
Заморосил дождик, не золотой, обычный. Шуша залезла в телефонную будку и наудачу позвонила Вене.
«Веня, я тут смерти жду… а она не приходит. Я наелась… «чего доктор прописал», понимаешь… Люди вокруг с колясками или цветами… Знаешь, мне немного одиноко, я пять лет была куколкой, а теперь я бабочка… Давай выпьем за это. Ведь мне это нагадали, а я не верила…»
«Сашка! Иди домой, проблюйся. Я приеду часика через два… Поспи пока, я в окошко постучусь… на молоко у меня хватит».
«Веня, я серьезно! Я сегодня умру, я теперь бабочка…»
«Я тоже бабочка… мы все тут бабочки…»
Ариведерчи!