Владимир Яницкий
Нормандская фантазия
Главы из романа
Роман Владимира Яницкого, написанный на основе редких первоисточников, не является историческим в общепринятом смысле слова. Большое по объему и размаху произведение посвящено эпохе и незаурядной личности Вильгельма Завоевателя. Однако автор не связывает себя исторической, “костюмной” конкретикой: роман — скорее современный хэппенинг на легендарную тему. Проза Владимира Яницкого во многом спорная, стиль его кому-то покажется слишком непринужденным, “приблизительным”, кто-то выскажет упрек в неточности ряда реалий. Надо сказать, что автор сознательно писал условное время и место, герцог Вильгельм — только подходящая по “биографии” фигура, повод для высказывания. У романа “Нормандская фантазия” трудная судьба. Он уже более десятка лет лежит в столе у автора, не становясь ни книгой, ни даже журнальной публикацией. Но у “Урала” читатель особый, в свое время воспринявший и экспериментальный номер, и журнал в журнале “Текст” (где, кстати, печатался другой, столь же “псевдоисторический” роман Владимира Яницкого “Эпизоды одной давней войны”). Именно к нему мы адресуемся и предлагаем его вниманию главы из романа, заключающие в себе некоторые ключевые узлы столь непростого и нетрадиционного повествования.
Ольга Славникова
1. Спрашивается, что должен делать один человек, когда он видит перед собой другого человека, мужчину, как и он, но племени, незнакомого ему? Раздеваться, показывать, снимая шкуры, что он такой же, сделан из того же материала, с теми же очертаниями мускулов груди, живота, с жилами, сосками и так далее, и показывать, что у него нет ничего инородного ни в теле, ни в руках, ничего искусственно вооружающего, нарушающего равновесие сил, способных еще вот-вот, и стать братскими? Казалось бы, так. А он бьет другого по голове дубиной — тысячу лет подряд, выпускает в грудь стрелу — пятьсот, засаживает под ребро копье — двести, да и теперь гремит мечом, просто-напросто убивает. Как увидит, так и убивает, сколько раз увидит, столько раз и убьет. Для наглядности представим себе первобытную картину. Вот человек, на него понадето такое, чему нет адекватных слов ни в каком языке, он сидит в лодке, управляет ей. Лодка пристает к зеленому берегу, врезается в гальку, человек лезет в прозрачную воду, делает несколько шагов, заволакивает лодку на песок. Растирает уставшую спину, смахивает пот, делает упражнения: разведет руки, присядет. Он уверен: я один. Я один — это здорово, стоило плыть столько дней, стоило рисковать, чтобы наконец найти землю, судя по всему, богатую, зеленую и не принадлежащую никому. С годами можно образовать здесь свой клан, перевезти сюда своих, зажить. Но вот в ветвях, как в воде, ему видится собственное отражение: так же голоден и так же бородат, так же ненавидит и так же боится чужака. И они дерутся. Это драка человека с самим собой, со своей тенью, со своим двойником, поэтому кто кого побеждает, пришелец или абориген, совсем не важно. Просто человек должен избавиться от своего двойника, и в вооруженной драке решается, кто человек, а кто двойник. Кто погибает, кого бросают тут, на острове, в зеленую траву, в прозрачную воду, в желтые цветы, — тот двойник. Кто идет дальше, забивает оленя, разрывает его на части, жрет, живет, строит хижину, мечет икру — тот человек, не имеющий больше своего отражения в зеленых ветвях. Мира не было и не могло быть, шла война человека с двойником, бородатым, во всем похожим, говорившим иначе. Не очень-то кровавая, не стоившая многих жизней, она разворачивалась повсеместно. Двух гортанных криков довольно, чтобы понять, кто ты, а кто не ты. Мое “я” требует единственного числа. Страна Зеленых Холмов, или Медовый остров, или еще Придайн, или, наконец, Британия завоевывалась многократно. С территорией страны, с самой землей ушедшие в древность народы сыграли в баскетбол, ручной мяч, ватерполо. На этот счет в исторической литературе существуют серьезные расхождения в деталях. Нам будет интересно привести сведения самые спорные, тем более что они ни в коей мере не искажают сущности. Все эти народы, несмотря на свою вражду, составили единую команду и неслись с этой страной, пасуя ее из рук в руки, к воротам истории, где надо было сделать решающий, наиболее удачный, хотя и вынужденный пас, забить, завертеть ее в сетку и спокойно помереть от перенапряжения в многовековом матче. Англия должна была стать Англией только тут, запутавшись в этой сетке, а тот, кто занес ее туда, завершитель всей комбинации, автоматически выживал, ехал верхом на своем триумфе, в то время как чернорабочих этого триумфа прибирала потихоньку земля. Ее унюхали из-за моря или блуждая в море, нашли, распахали и населили некие кимры и лоегры, или, в другом написании, камбрияне и логрияне. Пришли откуда-то с восточных окраин Европы огромной толпой, затопали ногами и объявили себя первыми. Навряд ли стоит им верить. Тут каждый приходил, топал ногой и называл себя первым, и совсем не из тщеславия, а из добросовестного заблуждения: ведь, встречая в зарослях своего предшественника-двойника, он не считал его за человека, так как человеком считал лишь себя, и тотчас пробивал ему камнем висок. Сколько сменилось таких поколений до камбриян и логриян, невозможно сказать.В своих преданиях завоеватели дальновидно не упоминали о тех, кого тут встретили из себе подобных и укокошили, зато много разглагольствовали о своей культурной миссии, перечисляли всех медведей и диких быков, с которыми пришлось столкнуться. Скоро к камбриянам и логриянам пожаловали в гости коранияне, сначала просто так, а потом, когда в гостях понравилось больше, чем дома, вытеснили камбриян из некоторых занятых ими районов. Нельзя сказать, что камбрияне и логрияне не оставили следов от аборигенов. Аборигены были лишь вытеснены на окраины, а теперь и сами камбрияне пошли вслед за ними, невольно уступая силе. Пришелец никогда не приходил слабым, он всегда оказывался сильнее предшественника. Эту силу давал ему исход, первоначальное стремление в никуда, желание найти себе землю, найти приют. Он приходил, видел, убивал и теснил, обретал приют, успокаивался и становился хорошим. Но являлся новый злой, только совершивший исход, еще полный нерастраченной силы. Народы были на той стадии развития, когда ничего не стоило создать новый народ, поселившись семьей или родом в каком-нибудь новом месте, и ничего не стоило уничтожить целый народ со всем его потомством, со всем его будущим. Пришли из глины, в глину и ушли, пришли сырыми, только слепленными, не успели затвердеть, высохнуть, обжечься в печи, так и ушли назад сырым материалом, и смотришь — из них уже лепят новых. История адски подвижна, никто в ней пока не имеет права на самого себя. Грубо: лодку с папой, мамой и дочкой относит течением на необитаемый остров. Они называют себя новым именем и множатся на нем как могут. Тоньше: если под влиянием метеорологических условий часть племени, совершающего исход, относит и прибивает к неизвестным берегам, эта группа тут же забывает, частью чего она является, и ощущает себя вполне самостоятельной единицей. Если наши кимрияне поселились на острове Зеленых Холмов, то ведь совсем не значит, что они все там поселились. Известен факт, что другая часть кимриян устроилась через пролив напротив, крепко там кого-то потеснив. Зато и логрияне, заступившие на остров с другого конца, тоже часть логриян. Вожди встречаются, приходят к договору о союзе. Теперь те камбрияне, что на материке, не интересуют островитян, не возбуждают родственных чувств, десять лет прошло, и они враги, зато с логриянами полное единство. Римляне навели на острове свой железный римский порядок. Племена, враждовавшие и дружившие, жившие в середине и по окраинам, окружали себя боевыми повозками и с удивлением наблюдали, как невиданная цивилизация ломает им шелковые кости. Их берут за пупки, пробивают им животы, из спин острия выходят, торчат, будто органические отростки, атавизмы, а они, славные представители общинно-родового строя, первобытные коммунисты, не скрывая восхищения, глядят цивилизацию. Культура Рима, культура Запада вошла им в грудь с клинком. Им культурно пробивали сердце, разрезали сухожилия, раскрывали мягкие ткани. Не остров, а операционный стол. Парня режут, а он глядит глазами круглыми, любопытными, талантливыми и познающими: чем именно? Нет, вы покажите эту штуку, как она выглядит, я хочу знать. Последнее впечатление жизни: эфес диковинного меча, невиданное лицо, перья шлема, увеличенное перед самыми мертвеющими глазами серебро и золото лат. Так на своих перифериях Рим кровью создает благоденствие метрополии. Латинская речь льется красным вином, с мраморных глыб осыпаются крошки — будто простыни сдергиваются с заспанных шедевров. Становитесь рабами Рима, не пожалеете! — слышен призыв. Что вы тут без нас, кто вы такие, что вы отведали, узнали, что вас держит? Даже если победите, останетесь в дураках, а если проиграете и наденете ошейник, возможно, сделаетесь людьми! Решайте! Прекрасный демагогический образец. Нужно подумать. В результате думанья и мягкотелой борьбы свободны одни валлийцы, они же скоты и пикты. Все иго отсиживались за северными горами и всех пересидели. В то время, как на юге и в средней части острова одни племена сменялись другими, эти как законсервировались однажды, так и сохранились. В свое время их не смогли завоевать даже бриты, не говоря уже о камбриянах. Каждый вновь входящий захватывал с большей борьбой все меньшую часть. В результате территория страны начинает напоминать мишень с кругами, самый последний агрессор в центре — самый яркий, дальше от центра — больше круг и бледнее его окраска. Даже повыбитые со стратегических магистралей бриты удержались и после ухода римских легионов поднимают головы и нахально требуют своей доли. Кажется, начинает возрождаться замерзшее здесь на четыреста лет брожение народов. Каждый выступает вновь со своим флагом, программой, претензиями к соседям, машет военным кулаком. Скоты и пикты лезут с севера и совсем не прочь покорить всю страну: коль мы сильнее узурпатора, то мы сильнее вас. Но тут уже дураков, желающих быть завоеванными, больше нет. Проявилась единственная черта иностранного окультуривания: не ротозействовать, не пресмыкаться ни перед кем. Пусть маленькие, но со своим гонором, собственного цвета, не стертые, не сметенные крошки. Конец римского владычества означает новую эру для этих народов. Они перестают быть глиной, материалом, который можно легко размять в пальцах и тут же употребить по новому назначению, вылупить на гладком лице новые глаза, вытянуть новый нос, продырявить новый рот. Теперь они обладают достаточной твердостью и материалом в чужую форму не пойдут. Их теперь можно расколоть, но никак не размять, и куски от них все же останутся, рассыплются по полу, сделаются чьей-нибудь находкой. Место в истории, пусть крохотное, но завоевано. Нет случайного лагеря безликих переселенцев, есть племя или объединение племен, имеющих свой статус, управление, собрание, выборность, личностей. Римское завоевание больнее всего ударило по тем, кто пришел к власти последним, оно перетасовало все карты: сильный потерпел самый большой урон, слабый вроде даже приобрел долю. По некоторым спорным данным, коранияне, вторгшиеся последними, видимо, растворились совсем, а камбрияне и логрияне в большей степени ощутили на себе влияние предшественников, условных аборигенов. В известном смысле Рим прокрутил их всех назад к самим себе и в то же время дал им, подарил, оставил в наследство организацию, способность к организации и дисциплине, и исчез: залез в Италию, будто в бутылку. Титаническими усилиями удается слепить подобие страны с таким же подобием централизованной власти в виде короля над королями. Под-римские племена мнят себя людьми не хуже остальных, готовы воевать и давать отпор спохватившимся претендентам. Теперь такого не получится, как до Рима, это они так считают, ну и делают соответственно. Король Гуортеирн собирает совет начальников колен. Война со скотами и пиктами у него в печенках, и он готов ее прекратить любыми путями. Если союзники не понимают, то их надо просто обломать. Сквозь шум и хай собрания протаскивает свое решение, волюнтаристское с ног до головы и такое же малоразумное: победить скотов иноземными силами. У них, конечно, своих сил хватит, но сколько это может продолжаться: год, два, три? Им нужен мир, и они его добудут, как он уже объявил. Кто что думает? Те орут, ревут. Кто-нибудь может сказать хотя бы слово вразумительно? Никто. Ну и прекрасно. Его решение принято большинством голосов. В палатке притихли. Наконец, поднялся один тугодум: хотя других предложений нет, это не значит, что твое правильное, король. Плата, которую с нас потребуют за военную помощь, может оказаться дороже всех побед, а победы с чужой помощью бывают хуже любых поражений. Не предоставить ли события самим себе? — Ну нет. Король Гуортеирн закипятился, даже побагровел. — Насчет цены мы договоримся, а побед, худших, чем поражения, я не знаю. — Ну так узнаешь! Совет закрыли, начальники колен разошлись. Хоть так, хоть этак — конец один. Историческая необходимость лечь в землю костями, удобрить ее. Кто поймет, кто пойдет добровольно, кто ляжет навозом в чернозем для других и в каком мире найдутся стимулы для совершения подобных подвигов? Им пора, их сталкивают, их сметают, а они выкручиваются, ищут новых путей существовать. Гуортеирн мог обойтись и без совета, все советы — военная демократия для дураков. Мы с вашими советами досовещаемся скоро до маразма, но не приглашать, не собирать тоже нельзя. Теперь предводители колен рассказывают в своих питомниках, как их не послушались. Который расписывается в собственном ничтожестве и ничтожестве всего представляемого им колена, тот и рассказывает, который не расписывается, тот молчит, делает вид, будто и он так хотел. Гуортеирн отыграл себе половину сторонников: молчание — золото, а что было бы, если бы не пригласил? Бунт! В массах политика под плевки получила определение малодушной, но она и в малодушестве продолжает превозносить себя и делать под великую. Германские корсары на трех кораблях пристают к берегам. Отлично! Они и раньше нет-нет, а совершали набеги, с ними тоже приходилось сталкиваться, молодить кровь. Но на этот раз: те едва ступили, а к ним уже бегут с хлебом и солью. Те растерялись и не знают, как себя вести. А этикет каков? До этикета надо ждать по меньшей мере четыреста лет. Варвары не знают, смущены, подавлены. Войска, вооруженные до зубов, не смущают так, как хлеб и соль из рук врагов. Братья-предводители Генгист и Горса скалят зубы, в любой момент готовы выхватить копья. Рядом плотное окружение оруженосцев, сотрапезников, охраны, да и всякой сволочи, которая всегда льнет ближе. Нет ли подвоха? Зубы посылают солнечные зайчики, а глаза мечутся боязливо, спрашивают траву, землю, незнакомых чужих людей, ищут ответа. Момент для грабежа упущен. Их зовет к себе король Гуортеирн, пожалте сюда, даже оружие они могут оставить при себе, король хочет с ними вполне по-дружески потолковать. Уже в шатре один из братьев, Горса, понимает: если бы хотели убить, их бы уже убили. Входят, видят стол, плотно рассаживаются. Если сейчас вбегут и начнут их рубить, то порубят всех, потому что они в такой тесноте не достанут свои мечи. Тут их кормят, поят и предлагают им следовать дальше. Корсарам любопытно все это приключение. Нелюбопытные люди, как известно, ежедневно запрягают в поле своих волов. Корсары едут к королю в самом развеселом настроении и на второй день пути приезжают. Гуортеирн навстречу не выходит, не те гости. Он уже предупрежден своим курьером и готов к встрече. Тронный зал в лучшем духе тотемизма, зубастая охрана, собаки-друиды, вкус, цвет, великолепие, оловянное литье, лупоглазые божки уставились на вошедших. Корсары простые ребята, и королю легко с ними. Король — человек дела, когда это дело делает за него кто-нибудь другой. На столе посуда вся оловянная, глина только на столе для слуг. Лопать можно замазавшись, тут никто особых правил не придерживается. Окунай бороду в соус, сморкайся под стол — никто глазом не моргнет. Обстановка самая дружеская и располагающая. Король проявляет живой интерес ко всему, пьет заметно меньше остальных, но зато налегает на другое — на разговор. Как на материке, чего сколько и почем, чем приходится заниматься, как кормиться, как жить и так далее. Подвыпившие саксонцы охотно отвечают, не прочь даже прихвастнуть. — Неужели у нас хуже? — А мы особенно пока не разглядели. — Так посмотрите, поживите. Пир вроде бы заканчивается ничем, повеселились и легли спать. Назавтра — новый пир. Саксам нравится. Довольно простодушно дремучий, мрачноватый люд относится к угощениям за чужой счет. Они нас кормят — их дело, наше — есть. Когда вокруг и около оговорено, предложение следует недвусмысленное: поступить всем скопом к королю на военную службу. Организовать поселение, колонию на самых выгодных условиях: получить продовольствие, скот, фураж, дерево, камень для строений. На материке тесно — Гуортеирн знает. Он ведь только вид принимал простоватый, хотел очевидцев послушать, а ему давно через разных лиц известно о положении среди тевтонских орд. Военная служба имеет перспективы. Северные соседи, скоты и пикты, зарвались, им неплохо бы подкоротить усы. Он мог и сам разделаться, но руки пока не достают, а у них свободная военная сила, и сила должна находить себе применение, иначе может захиреть. Скоты и пикты, если их хорошенько тряхнуть, уступят свою территорию, с испуга выплатят контрибуцию, и король не поскупится, даст и земли, и денег. Земля — например, остров Thanet — аванс; прекрасный, уютный, милый островок, плодородный, лесистый, рыбный. Деньги — тут надо поточнее взвесить и договориться детально, за каждую услугу отдельно плюс жизнеобеспечение, бритские женщины всегда с большим удовольствием. Таким образом, они на одном и том же деле поживятся дважды. Пьяные браться согласны. Детали завтра, на трезвую голову. Но тут загвоздки не будет. Военная сделка состоялась. Теперь не стоит терять время и тратиться на угощение. Гуортеирн торопит гостей с отплытием. Они же не готовы. Не те деловые качества, головы варят по-саксонски медленно, быстро только слетают. Сказывается отсутствие римского влияния, собственное косное развитие. Пусть плохонькие, зато всем себе обязаны, — заявляют. Пусть всем себе обязаны, зато придется поторопиться с выполнением обязательства, — замечает король. Люди с двух кораблей остаются на острове Thanet, который вполне могут считать теперь своим домом, третий корабль с обоими братьями на носу уползает по серой воде. Даже если они у себя никого не уломают, они уже теперь хорошо пограбивши. В трюме катается вино, трепыхается об стенки снедь, золотишко позвякивает. За такие подарки Горса и Генгист готовы бросить в Британии своих людей и не возвращаться никогда. Они вернутся ровно через два месяца, день в день, со всем своим кланом на семнадцати кораблях. Жизнь обязывает видеть перспективу. Слепцов нынче убивают. Оставаться на материке среди бешеных тевтонов даже свирепые саксы больше не могут. Каждый ищет себе помягче среду, выжить — вот тайный девиз народов.Несколько лет саксы обыкновенные наймиты. Они бьют скотов и пиктов своими большими секирами, те уносят на плечах разрубленные черепа и больше не спускаются со своих гор. Каждый народ — железо, олово, медь, сталь, серебро, — пробует себя и своего соседа на твердость и платежеспособность. С пиктами, кажется, улажено. Лезть дальше в горы охоты нет, секиры скучать и ржаветь не могут. Сделали наймитами — обеспечьте работой. В главном королевском зале Генгист и Горса, уже не мальчики, боками разобравшиеся в обстановке на острове, требуют преимуществ для себя. Они знать не знают прежних договоров, их ввели в заблуждение — да! Сначала напоили — разве не так? Потом подло обманули. Разве, соглашаясь, они не соглашались вслепую? Культурный Гуортеирн неприятно поражен: а вы не люди своего слова? — еще немного, и дойдет до потасовки. Что надо? Немного: земли, денег. К острову Thanet земли на острове Британия — им там всем тесно, — и денег за военную доблесть. — И вы заткнетесь? — И мы заткнемся. Король имеет короткое совещание в соседней комнате со своими. Если им дать один раз, они повадятся, гнать в шею. Собрали вооруженных людей, вытолкали братьев пинками, как собак. Пикты теперь кажутся агнцами, военное искусство развивается, таков нормальный ход событий, куда придем? Горса вовсю вел переговоры с родичами на материке, через слуг, через посланцев, через купцов. Ему нужны люди: мужчины в расцвете сил, женщин не надо, перепихнутся и с местными. Оскорбляешь, супермен! Ты политик, а мы люди, хотя и мужчины, мы из другого теста. Но едут: семьями, родами, кланами пополняют саксонское поселение. Теперь знамя с белой лошадью все чаще появляется у британских берегов совсем не там, где ему надо бы появляться. Дружеское знамя, под его тенью вином заливали раны после победных боев, теперь грозит агрессией. Саксы додумались до союза с пиктами. Так надо было поступать с самого начала, в первый день того первого прибытия. Просто они разомлели, дали себя обласкать, посолить. Их горные враги-союзники нападают с севера, они сами лезут с запада. Король Гуортеирн выпивает горькую чашу, его попросту травят, думая, что без него сумеют отбиться. Война длится несколько лет. Камбриянам-кельтам удается даже отбросить саксов к самому побережью и вынудить их сесть на свои корабли и поднять паруса. Но через несколько месяцев новые племена саксонского союза уже вновь маячат белыми треугольниками. Некоторые колена и роды выбиты полностью, вливаются в другие колена и роды. Война такова, что из нескольких племен иной раз образуется одно, меньше любого из бывших. Один из братьев убит, второй стал королем оседлого народа. Сколько гордости, сколько торжества — осесть, какова карьера: вождь корабельного племени, предводитель шайки корсаров, они и спали-то на кораблях, больше негде, — ценой жертв и авантюр добывает землю своей братве и становится над ней королем. Жизнь и подвиги другого короля — легендарного Артура — относятся к этому же времени. Он был бедно одет, по куртуазным понятиям почти нищенски, в кожаные штаны и рубаху, лат не имел, в лучшем случае нагрудник и шлем, меч, щит. Никаких дам, боже упаси, никакого круглого стола, поединков, песен и стихов, он Христа не знал, наш настоящий Артур, и занимался главным образом тем, что бил саксов, гнал с родной земли. Камбриянин, как и Гуортеирн, он был выбран по обычаю королем всего союза, но изредка брал за жабры и союзников-кельтов за их желание укрыться с головой под одеялом, сшитым из других племен. Дело короля проиграло, а он сам умер от ран в каком-то болоте; стонал, кричал, плакал, звал. Минутой позже утонул, видя перед собой подернутую тиной лысую макушку: оруженосец, оруженосец, проорал в небе будущий английский гусь. Остальное — выдумки трубадуров, Арнольда Брешианского. Саксы становились хозяевами Британского острова. Через двадцать два года какой-то Элл приплыл с людьми и основал второе поселение и королевство, в последующие десятилетия пришлось делиться с англами и ютами. Королевства размножались, как вирусы в питательной колбе. Предпоследнее завоевание и господство датчан оказалось временным и не тотальным. Слишком малочисленные, чтоб заселить всю страну, они образовали несколько поселений, вживились нахлебниками, захватили привилегии, должности, власть и издали свои законы. Вошел скандинав в твой дом — ты его накорми, напои, уложи спать в свою кровать, возможно, с твоей женой или взрослой дочерью, как он пожелает. Пока он будет есть, ты прислуживай ему, не смей садиться, делить с ним стол. Он ест один, важно чавкает, он тут хозяин, пока тут, ты его слуга. Скандинав не захотел ни жены, ни дочери, развалился один и храпит, ты и все семейство приютились кто где мог. Нельзя ни выпроваживать, ни торопить с отъездом; твое счастье — тебя посетили, у тебя остановились и живут. Народная война положила конец законному свинству. Саксы — сами народ с гордостью великой расы, уже четверть века как пришли, имеют все права на эту землю и помнить не хотят ни о каких камбриянах, будто бы живших тут. Прогнав датчан за пролив, они собирают совет и выбирают своим королем до-датского наследника Эдуарда, сына Этельреда. Но тот в Нормандии и понятия не имеет ни о какой народной войне и освобождении страны, поразвлекался там в ссылке с детства до преклонных лет, намерен там и умереть, из великих книг строит домики. К нему едут делегацией, недолго уговаривают, привозят, сажают на трон, кровное, свое. Национальность в национальном государстве — иначе не мыслят в тысячном году. Национальность липовая, под большим вопросом. Пусть он — сын, но где этот сын всю свою жизнь прожил? В Нормандии? — то-то и оно. Он сын отца, но не сын народа. Слышны голоса против. А другого нет. Раз уж они настолько сильны, что сажают сами себе на голову государя, не потребовать ли от импортного владыки теперь же исполнения всех национальных обрядностей, санкций на искоренение датских пережитков, и, главное — отказа самого короля от своего нормандского прошлого? Со стороны нормандских родственников и всего окружения саксы дальновидно усматривают угрозу национальным интересам молодого, получившего независимость государства. Тетушки, друзья должны пройти тройной фильтр, прежде чем попадут на остров. С королем на корабле едут только самые-самые. Вместе с короной и скипетром ему вручают и жену, дочь народного героя, удельного князя Годвина Этельсвиту (уменьшительное Эдифь). Пусть посоревнуются в своей образованности. Кое-кто сочувствует: женщина, философ и логик, опасна. Эдуард, кажется, доволен, Годвину клянется жену перед богом любить. Венчают, женят, кладут в постель. Сам король — никто, его сделал случай, вынул, вытер, выкрасил, поставил на прилавок. Его готовы уважать лишь за то, что он женат на дочери заслуженного человека, сыгравшего немалую роль в национальном освобождении. Теперь он обязан дать наследника. Он им задолжал, за все благодеяния такой пустяк: немного семени в чрево знаменитой дочке — они проконтролируют — и может подыхать. Он чужак воспитаньем, но кровь своя, кровь дает кровь, плюс воспитание, и во втором поколении трон восстановлен, раз первого недостаточно. Саксы, видимо, забыли, как попали сюда сами, четыреста лет прошло! Фильтры где-то портятся, дают широкую течь, мутным потоком прет иноземщина. Эдуард — не человек слова, прежние привязанности берут над ним верх, и он не в силах соблюдать своих обещаний. Родственники в пятом колене, друзья друзей, друзья друзей друзей, и так далее, норовят переплыть через пролив, попасть к нему на прием. Нормандский язык в большом ходу, роднее своего. При дворе только на нем и говорят, саксы учат нормандский, а то как бы не смешаться с грязью. Эмигранты встречают в короле самого ласкового покровителя, он устал от скаксов — так и заявляет им с глазу на глаз и терпеть их не может, даже свою жену, избегает спать с ней — пусть лучше объявят его святым. Те хором обещают привезти ему нормандку. — Нет, друзья, мой долг еще не уплачен. Дайте лучше мне позаботиться о вас. Заботится — устраивает: кого начальником тюрьмы, кого начальником караула или гарнизона в крепость. После датчан вакансий много, все автоматически передаются нормандцам. От одних пришельцев через посредника — другим; а саксы только рты разевают. Герои освободительной войны, своими руками посадившие короля на трон, остаются ни с чем. Самых заслуженных он все-таки кое-как наделил. В государственных учреждениях на два нормандца один сакс. Этот сакс явно лишний, явно не смотрится и не соответствует, но терпеть его приходится. Остров светится материку в виде неслыханной возможности для карьеры. Едет каждый, едет и получает. Переплыть пролив означает перешагнуть через две-три ступени в иерархической лестнице любого направления; даже если одолеть пролив вплавь — даже тогда титулы достанутся легче унылого, серого, медленного восхождения по ступеням с сухими боками. Стоит ноги промочить, как следует продуться ветерком, слегка простыть, загнусавить, захрипеть — и ты из ничего превращаешься в человека. Политическое убожество устраивает островок по своему подобию — политически убого. Простые монахи делаются капелланами, священники — епископами, задушевными советниками короля. Саксы трудятся, как кроты. В нашей стране должно быть вспахано, посеяно, убрано — внушают им здравую мысль. Образуется клан, верхушка высшей расы, чистеньких иноземцев. Нормандцы не завоеватели и не датчане. Датчан ненавидят и память о них стирают. Более того, нормандцы себя рисуют, будто принимали участие в изгнании датчан. Еще более того: начинают рядиться в саксонские одежды, саксонские песенки петь, ходить среди масс, смешить, скоморошничать. Старшие нормандские чины соблюдают себя, полная изоляция, тишина садов, покой, охоты в материковом стиле, чтение, игрища; начиная с определенного ранга, чем ниже, тем сильнее внушается мысль о неразделимом единстве двух народов, их диалектической связи между собою. Посмотришь: граница размыта, уж очень тонко и хитро все переплетено, перемешано, потрогаешь: в землю забит стальной кол, и нация — рвань, пугало на этом колу. Себя, конечно, раскрашивают на все лады, нормандский язык экспрессией, образными средствами богат: мы-де освободители и культурные миссионеры, и пятое, и десятое, и вы все нам по уши обязаны, но мы не спрашиваем с вас, так как мы живы, покуда вы живы, а вы живы, покуда мы есть. Мы вами командуем, вы нас кормите, а попробуйте-ка без нас, да вы подохнете от дурости своей! Верхи, в том числе и саксонские, облагодетельствованные, рядятся в нормандские одежды, государственное чиновничество тоже рядится в нормандские, но обязано из политических интересов иногда носить ветхую саксонскую одежонку. Сам Эдуард изредка показывается перед народом в длинных балахонах как раз в духе саксов, но, придя домой, тотчас снимает и ругается: опять принес неслыханную жертву, “боже упаси меня от таких”. Жизнь свинеет донельзя на глазах. Толпы вралей и подхалимов наводнили покои, учреждения. Издержки нашего развития, — говорят. Временные недостатки прогресса. Еще разовьемся и отменим. Подхалимов они отменят! Карьеристов, дрянь всякую они отменят, каким указом?! Плуты в церкви, беглые монахи, аферисты, бабники читают с кафедр, крестят детей, благословляют брачный союз. У них это получается не хуже, — возразит иной. К ним не придерешься: действительно, читает проповедь, отпевает старуху, венчает молодых людей любой плут не хуже святого. Солидный человек, рожа честная, если б не глаза, делает как надо, почему его нужно отталкивать, гнать? Формально руководство если не правильное, то и не ошибочное, а саксы паникуют: “Всемогущий Бог устроил разом два способа истребления английского народа: так, с одной стороны, он наслал на нас датское вторжение, с другой стороны, он допустил и скрепил союз наш с нормандцами, на тот конец, что если мы выдержим удары, прямо наносимые датчанами, то чтоб не миновать нам гибели от коварства союзников”. На нормандке во имя военного союза против датчан женился не Бог, а Этельред. Но Этельред — авторитет у них непререкаемый, и они со своим глупым народным сердцем сколько угодно готовы клясть свою судьбу и ни слова не посмеют сказать против самого Этельреда. Так факты остаются без причин, а причины без виновников. Годвин с сыновьями возглавил оппозицию. Реальная власть, богатство плюс идеи — полный набор борцовских качеств. Кое-кто из саксов выдвигает такое: не с моим кошельком идеи разводить. Стоит переменить идеи с нормандских на свои, саксонские, — тут же шмякнешься на пол рожей. Мои нормандские идеи — мое благополучие, мои саксонские идеи — нищета, преследование, возможно, смерть от потравы. Повернуться, вздохнуть не дают. А Годвину хорошо, у него все есть, пусть он и дерзает — и отворачиваются, не желают встревать ни в какие разговоры. Из саксов Годвин самая близкая королю фигура: тесть, древнейший род страны, из его рук Эдуард принимал скипетр и помнит об этом. Поэтому положение Годвина несколько двусмысленное, щекотливое. Он возглавляет оппозицию, но он же и тянет ее назад, смягчает удары, уговаривает наиболее буйных из своего клана попридержать языки и хотя бы не оскорблять его зятя. Конфликт налицо: с одной стороны, со своими — для них он слишком благодушно настроен, с другой стороны, с правящей кликой — для нее он предатель и заговорщик. Нормандцы в его присутствии вполне в обычае тех времен нашептывают королю на ухо, зло стреляя в него глазками, коварные, злобные льстецы. Люди тысяча пятидесятого года еще не научились играть, актерничать. Король слушает своих нормандцев, верит им, но решений пока не принимает. Годвин слишком крупная птица. Пусть он торчит тут же в зале, перехватывает взгляды своих недругов, подгребает сторонников поближе к себе, те так и жмутся к нему: спасая его, спасутся и сами, без него все полетят. Король, возможно, совсем не тронет Годвина, но лесок вокруг него повырубить придется — ему, как монарху, совсем не нужны непроходимые чащи, ему нужны полянки и лужайки, открытые со всех сторон, освещенные солнцем. Авторитеты не нужны, даже его отец, память о нем, и то мешает. Надо либо уничтожить сам авторитет и подгрести частично его клан, либо уничтожить клан и оголить, изолировать авторитет. В конкретной ситуации больше подходит второй путь. Как поведет себя Годвин, когда вокруг него лягут кряжистые, толстые комли? Ради проверки надо вырезать одного, парочку, вырезать и посмотреть реакцию.
3. Событие европейской важности: к королю Английскому Эдуарду едет в гости герцог Нормандский Вильгельм. Целый каскад переговоров предшествует встрече, теперь король и герцог имеют счастье держать друг друга за руки, обниматься, скакать верхами на серых лошадях в окружении огромной свиты бок о бок, разговаривать в самом непринужденном тоне. — Смотри, король, ваши люди одеты как наши. Я не чувствую себя в чужом краю. Два эскорта вместе выглядят как один, их не различишь, водой не разольешь. Положительно, я словно у себя дома. — Может быть, это плохо, дюк. Наслаждение путешественника в созерцании всякой иноземщины. Созерцая ее, отвлекаешься от своих проблем, здесь же все напоминает о них. — А мне казалось, что когда любишь родину, каждое напоминание о ней, пусть то будут проблемы, отдается в сердце особой болью, от которой мне никогда не хотелось бы избавиться. Вильгельм, нормандский герцог, — сын мужички и Роберта Дьявола. И теперь в саксонской толпе можно услышать шепоток: кожа, кожа — напоминание о занятии его деда по матери, кожевенного мастера. “Эй ты, самозванец, приблудная твоя кровь!” — злой полушепот. Громче страшно, можно ответить последним ответом. Любому воину достаточно услыхать, проткнет мечом, не докладывая по инстанциям, расправится по совести и ускачет. Как появился на свет Вильгельм — старинная баллада нам повествует. Скачет через лес герцог Роберт, неудержимый, яростный, сильный, бешеный, неистовый, получивший прозвище Дьявол. Слуги, псари, рыцари с небольшими тушами на копьях отстали, все слабее и слабее доносится до ушей их песня. Дьявол спрыгивает у ручья, прислушивается, пьет воду, умывает лицо. Мутная вода, о черт! Ручей чист, вдруг белая прожилина, за ней целое пятно, снова ручей чист, снова белая прожилина. Никак играет кто-то. Герцог привязывает коня, тихо крадется по берегу. Ждет приключений, ищет такого ровного места, где можно в два счета сломать себе шею, ему надо сюрпризов, драконов двухголовых. Может, в ручье драконья слюна? Дракон попил и отравил воду, и Роберта отравил. Сейчас Роберт убьет его, а потом умрет сам. Выхватывает меч — вот он: всего лишь женщина. Роберт стоит и смотрит, готов пихнуть ее в воду от разочарования. Пастушка, мужичка, прачка одна в лесу стирает белье, не замечает самого герцога, полощет, выжимает, складывает в деревянный ушат на берегу, брызги с ее тряпок уже сверкают у Дьявола на железе. Зверь пострашнее любого: юбки подоткнуты и намокли внизу, большие белые ноги уходят вверх под своды; частые нагибания высоко их обнажают. Женщина проворно выпрямляется, поворачивается, встряхивает полотно. Бедра очень велики, талия тонка, одна грудь выбилась из-под одежды, вторая только натянула ткань и, кажется, сейчас порвет ее, проткнет соском. Женщина вновь ломается пополам, бултыхает белые простыни, пододеяльник, скатерти, застелившие ручей, — они мелькают в голубой воде, надуваются огромными пузырями. Вдруг она замечает сначала мужские сапоги, а потом и вырастающего из них огромного мужчину. Осторожно приводит себя в порядок, запихивает груди, одергивается, поворачивается лицом. Роберт Дьявол, нормандский герцог, проиграл: перед ним сама красота. Дальнейшая борьба, хотя она и длится, бесполезна. От красоты можно сбежать, но тогда она будет преследовать всюду, можно уничтожить, но тогда явится кошмар, ее сын, и одолеет, красоту можно полонить, присвоить, но тогда неизвестно, кто чей. — Эй, пастух, давно ты здесь? — Я пил из ручья, любезная девушка, но кто-то помутил в нем воду, вот и решил разобраться, а нашел тебя. — А ты и вправду пастух? — Да, раз ты назвала меня так. — А если бы я назвала тебя виноделом? — Стал бы виноделом. — А если б самим сенешалем при дворе? — Стал бы сенешалем. — Сразу видно, какой ты врун. Так кто же ты все-таки? — Нормандский герцог. — Ха-ха-ха, а я французская королева. Ты, герцог, не подходи ко мне лучше, мне страшно тут с тобой. — А ты не бойся меня, добрая девушка, лучше скажи, как тебя зовут и откуда ты. — Я Арлета из Фалеза, дочь Джона, у меня есть два брата и отец. Они знают, где меня искать в случае чего. Если я не вернусь, к обеду они будут уже здесь. Трудно не бояться мужчину такой наружности, как твоя. Я догадываюсь, какого ты ремесла, парень. — Ошибаешься. Я охотник. Охочусь в здешних лесах. Бывай здорова. Смирение и кротость с глазу на глаз, дьявольская энергия потом. Он убирается в кусты подальше, пока страсть не одолела совсем, не заставила захрипеть, зарычать, броситься на невиданно пышную плоть. Девушка с удивлением смотрит вслед, а он прет через кустарник к своему коню. Перед глазами обнаженные до предела полные ноги. Вскочил на коня и ищет свою свору, те песенки поют, по песенкам и находит: “Ну и плететесь!” Самому расторопному из слуг приказывает скакать в Фалезу, найти там Джона, отца Арлеты, и передать на словах, что герцог Роберт хочет видеть его дочь у себя. … Арлета — хозяйка в замке, ее братья служат на самых почетных должностях, отцу обеспечена старость. Насмешники уже десять раз просили у нее прощения, она великодушно простила всех. Папа Римский не одобряет их греховный брак, вторично отклонил просьбу, ссылаясь на аполитичность подобных союзов. Герцог должен думать не о плотских утехах, но о пользе сограждан, папа подыщет ему подходящую партию и уведомит. Роберт не согласен. Его отношения с Арлетой не по-христиански откровенны: она сидит у него на коленях в присутственном месте, гладит его ручкой по лицу, целует в щеки со счастливой улыбкой усмирительницы тигров. Он берет ее на руки, сажает на коня, носит по винтовой лестнице из зала в опочивальню и из опочивальни в зал, к постели — только на руках. Зверские забавы заброшены, жить хочется, просто жить, есть, пить, слушать певцов, ходить по замку, хозяйствовать и спать с ней. Возможно, впервые не озлобляют минутные неудачи. Кое-кто из родственников выражает недовольство языческими проделками. Выражения подбирают соответственно рангам. — Ты, герцог, видно, спятил, — самое крепкое из произнесенных. — Я бы поостерегся так с мужичкой. — Какой пример ты подаешь своим подданным, дорогой друг. Ничего, видно, не поделаешь, если у блаженства такая внешность. Сваты, подстрекатели, соискатели, сводники отставлены, оставлены с носом. Их планы нарушены — герцог никогда больше не женится ни из каких соображений. Выгоднейший в Европе жених упал в колодец, называемый любовью, сломал себе шею. Он больше неспособен, даже если и удастся вырвать у него согласие на брак, он не сможет провести и ночи с так называемой государственной супругой — только опозорится. После фантастических, доводящих до обмороков и бреда кувырканий под заячьими одеялами ему остается только потягивать винцо в погребке с мокрым полотенцем на голове и ждать очередного раза. Едва успевает творить государственные дела — самые важные из них; второстепенные перевалил на плечи советников и даже не вникает, те шуруют по-своему. Секретной печатью давит мух, припечатывает сонных к стенкам. Только через полгода жизнь входит в разболтанную колею, приобретает степенный вид. Двор узнает: незаконная герцогиня беременна, возможно, лишь это утихомиривает маниакальную Робертову страсть. Полгода — большой срок, и теперь он относится к Арлете вполне соответственно своему сану. Христианские чувства присутствующих не оскорбляются, когда они сидят рядом на двух маленьких тронах (вместо одного большого, где он брал ее к себе на колени). О ребенке Роберт объявляет все же варварски игриво, придерживая Арлету на всеобщем обзоре лапищами за живот: “Мальчик, сын, Вильгельм”. Какая уверенность — Вильгельм рождается, воспитывается при дворе на правах законного ребенка. Учителя из монахов, слуги, товарищи по играм, изредка с ребенком занимается отец. Последние годы Роберта Дьявола ознаменованы миром, послы сумели отстоять целостность и неприкосновенность границ. Он думает о душе, стал богобоязнен, набожен, часто молится, супругу уважает и публично превозносит за добродетель, считает себя виноватым в ее грехах. Конечная стадия его развития: любовь и Бог, любовь познана, она — блаженство, за такую любовь нет вины перед Богом, но Бог не познан, надо познать и его. К жене является с Библией в руках, читает любимые места. Музыканты выставлены за дверь, хотя Арлета по-прежнему слушает их пение днем, вечером — только отрывки из Евангелия, молитвы, после — хотя и грешный, но сдержанный сон. Герцог кладет Библию под подушку, без нее не спит. Библия и Арлета, Арлета и Библия. Они равновесны, равноценны. — …Дорогая моя, но я должен это сделать, решиться наконец и пойти. Это будет мой исход. У каждого человека должен быть в жизни свой исход, — он стоит в спальне перед постелью в одежде пилигрима, маленький и добрый, и бормочет. Он наклонил голову, хочет поцеловать ее бедра, но не целует — река переплыта, плотское осталось на том берегу. — Надо пойти, понимаешь? Только в пути, без смены одежд, натощак, в холоде снисходит понимание высшей великой цели, для которой все мы живем. Благополучие, сытость — лишь подготовка к голоду и страданиям. Сколько раз был сытым, столько раз надо поголодать, сколько раз был согрет, столько же померзнуть, сколько был благополучен, столько пожить обездоленным. В спальню врываются бароны: — Не покидай нас, сир, нам будет худо без государя. Границы владения твоего разорят соседи, едва узнают о твоем уходе, французский король пойдет войной. — Я не оставлю вас без господина. У меня есть мальчишка. Если даст Бог, он вырастет и будет разумным человеком. Возьмите же его себе господином, потому что я назначаю его своим наследником и отныне же отдаю в его владение всю Нормандию. Поклянитесь ему в верности. Мальчик, рожденный от самой нежной любви, живет и воспитывается в ситуации довольно сложной и даже недоброжелательной к нему. Если отца смели упрекать немногие лица самого близкого родственного круга, мать шпыняли те же плюс высший вассалитет, то ребенка, пока он не умеет говорить, обижает последний конюх. Дрянь, дрянцо, образина, сволота — сыплются на его юную головку первые слова родного языка. Мальчик, учась говорить, вторит: “Дран, дрансо”, — и те хохочут. Униженные люди сами хотят унижать, хоть бы и господского сыночка с левой руки. Года в три-четыре мальчик уже все понимает, издевки слабеют: сынок может нажаловаться отцу. Зато его незащищенность возрастает: Роберт несколько отдаляется от матери и уж плод союза с ней вовсе не желает видеть. Это обстоятельство никак не отражается на положении ребенка при дворе, зато леденит, ожесточает сердце крохи. В шесть он вполне разумный мальчик, думающий о самозащите, если и жалуется, то только матери по-детски; кажется, начинает понимать сложность отношений матери и отца, учится топать ножками, внушать подобие страха. Никто не знает, какая у мальчика судьба, астрологи, предсказатели видят одну темную ночь и ни одной звезды. Отец обнаруживает однажды у ребенка зубы, довольный, бормочет: а-а-а, змееныш, ты кусаешься, хвалю. Воспитание среди дворовых не пропадает зря. Дети псарей, поваров научат бодаться. Два двора: двор вельмож, баронов, певцов и мусорный двор прачек, посудниц, солдатни — сделают человеком. О смерти герцога по пути в Иерусалим сообщили какие-то странники, святоши. Им не хотели верить, но те потянулись к доказательствам, передавали подробности кончины пилигрима, тонкости его одежды. Арлета зажала в зубах платок, боялась лишиться чувств. Хищные бароны быстро позатыкали святошам рты. Посадили всех под замок, но, посовещавшись, выпустили на свободу, попросили не болтать. Те клятвенно обещали, но, оскорбленные до глубины души подобным обхождением, видимо, проговорились там, где их лучше накормили, а возможно, кто-то другой привез в Нормандию скорбную весть. Слух просочился, поплыл. Полетело, полетело: договоры недействительны, со смертью герцога аннулируются, границы тоже постоянными признать нельзя, не на вечные времена пишутся соглашения. Учредили Совет баронов, опекуна не назначили — не смогли, передрались между собой. Бедный мальчик понять ничего не может, видит только — злые дяди ругаются. Пока жил отец, хоть в Иерусалиме, до которого не дошел, но жил, они совали в руки мальчику свои, теперь, когда Дьявол мертв, выдергивают назад. Бояться некого, не от кого земли держать — вольница, свобода. Пусть опасная, открывающая фланги и тылы, но все-таки дайте вкусить. Тотчас организуется оппозиция: группа баронов из Бесеэна и Котентэна заявляет, что они не желают признавать Вильгельма над собой, он — не законный наследник, его происхождение более чем сомнительно. Они не лиходеи, не людоеды какие-нибудь, пусть все слышат: у любви свои законы, у престолонаследия свои, и нечего их путать. Речи баронов остановили звонкими мечами, выгнали вон раскольников. Герцогство в опасности, — орали им вслед, — а они вздумали смуту чинить. Те уже с лестницы — сначала у себя разобраться надо, а потом внешних врагов громить! Другие — а враги не спрашивают, когда им лучше лезть, сегодня или потом, условий нам для решения внутренних проблем не создают! Мятежники вскочили на коней, врезали шпоры в бока, поскакали, не теряя времени, набирать военную силу. Решающая и единственная битва состоялась при Валь-де-Дюне, оппозиция была разгромлена, кое-кому намылили шею, но не убили после драки ни одного человека: учли заслуги и добросовестность минутных заблуждений. Вильгельму восемь, девять, десять. По-прежнему былинка, по-прежнему никто. Смотрит то налево, то направо, большая политика не по плечу, не по росту, нет в ней ни одного бугорка для зацепки, ни одной ступени для ноги, она для него — круглый гладкий шар, а он на шаре, разбросав руки, разведя ноги, пытается прилипнуть, но неумолимо скатывается; шар скатывается с какой-то горы, а он скатывается с шара — оба катятся, шар под гору, он под шар, где его должно раздавить. Но зато нет игрушек, кукол, тряпочек, деревяшечек, — жалких моделей взрослого мира, так как есть сам этот мир; нет и детства, как полноценного сознательного возраста, и взрослого возраста нет. Есть обидная пустота, безликость. Если нормального ребенка взрослые часто хвалят: какой смышленый мальчуган, как не по летам развит, проявляют к нему уважение со скидками, то этому говорят: ты ничего не смыслишь, ничтожество, — ставя его, десятилетнего, на одну доску с собой. Какая оценка выше? Если уж ничтожеством обозвали, значит, лез, мешал, — заслужить надо, а игрой в куклы не заслужишь. Изо всех людей одна мать близка, но и она внушает любовь, а не уважение. К матери любовь без уважения, к отцу — уважение без любви. Так и поделят они два главных человеческих чувства его сердца. Положение матери едва-едва поддерживается — за счет ее братьев, продвинувшихся по службе: ребята успели пустить корни раньше, чем их начали вытаскивать за волосы. У Вильгельма сторонники, пусть не очень расположенные к нему, зато расположенные к верховной власти в его лице, у матери никого. Раньше держалась за любовника-мужа, теперь — за сына, в одной и той же комнате всю жизнь, госпожа-холопка. Умри Роберт чуть раньше, ее бы отравили без шума. Она умрет, если верить официальному заключению врачей, своею смертью от обыкновенной, сильно запущенной простуды. Ослабленный организм, лишенный стимулов жить, не захотел сопротивляться и сам собою канул в прах. Возможен и насильственный вариант. Жену и мать нормандских герцогов похоронили в часовне рядом с реликвией — парадной тронной одеждой Дьявола, которую тот никогда не надевал. Но кое-кто из влиятельной родни счел это оскорбительным, вырыл покойную и отволок на общее кладбище, надгробие, однако, поставил.Встать на ноги, опериться, сделать первые самостоятельные шаги юному дюку помогает сам король Франции. И не бескорыстно. Мальчишку легко раздавить, но кому услуга? Кому польза? Баронам, которые назначат государем ближайшего из родственников. Мальчика легко уберечь, и тогда выгода прямая: добрососедские отношения в будущем на базе некоторых территориальных уступок. Послы должны внушить Вильгельму, кому он обязан, и плод вырастет и созреет у француза во рту. Он уже теперь предвкушает поживу и шлет своих рыцарей под Валь-де-Дюн: после победы, еще до пира в ее честь, в палатке юного дюка парижане и орлеанцы кичатся своими подвигами. У Вильгельма кусок застревает в горле, он лихорадочно думает: есть или не есть? — а кусок уже провалился. Он слишком голоден, чтобы отказываться от пищи из боязни ее дорогой цены. Торопит время: не дай пропасть в юные годы. День, когда он в первый раз вооружился и без помощи стремян вскочил на коня, — день торжества для всей Нормандии. Все-таки его здесь любят, обидно, если только в память об отце. В его честь турниры, пиры, он совершает турне по городам и селениям, явился своему народу весь в белых одеждах, праведники должны являться в белом, — хрупкий, ловкий, юный, непорочный, воплощение надежд на справедливость. Но ожесточившееся сердце по-иному относится к минутам своего торжества, чем мягкое и доброе. Оно хищно, мстительно затаивается, выжидая, кого бы ткнуть. Простых он не тронет, на простых смотрит с сентиментальной слезой умиления: грязные, черные граждане — само воплощение земли, тот человеческий навоз, на котором и произрастают такие дивные творения, как белые с золотом принцы. Он чувствует что-то вроде обязанности найти более достойный путь и повести по нему народ. Он набросится на родственничков по отцу, те не очень-то приветствовали сочетание его матери с Дьяволом, чинили различные препятствия осуществлению брака, плохо относились к нему в детские годы и теперь ответят. Интересно, из каких побуждений, из какой принципиальной глупости они раздражали герцога и отвращали его от себя, травили мальчика и все же дали ему выжить? Популярность в народе — платформа, покрасоваться еще, ездить и ездить, быть самим обаянием, миловидностью, улыбаться, улыбаться, улыбаться, доездиться до изнеможения, до дырявых штанов, зато потом врасти покрепче в почву своей страны. Теперь не оскорбишь, не отравишь, не бросишь злобный взгляд — надулись чинно. Слева и справа от него родня по отцу — с них он и начнет, сошлет в дальние замки; пока едут вместе бок о бок, когда приедут в резиденцию, отдаст стремена конюшему, пойдет и не обернется, и не пустит больше на порог. Им в самой твердой форме предложат убраться в предписанные места. Некоторые их владения передаются родственникам по матери — они опора Вильгельма при дворе, выскочили из низов, хоть их и приходится стыдиться, но они свои, и надо дать им поскорее забыть о себе, откуда они и он материнской половиной. Должно быть поскорее установлено равновесие родственников: тех и других, как экономическое, так и авторитетное, правовое. Постоянной борьбой, доносами они только укрепят Вильгельма. Весь расчет сделан скорее интуитивно, рационализм еще не успел укрепиться в мышлении, еще не юноша, еще отрок, он расстанавливает кадры с той отроческой прозорливостью, которая заставляет его сверстников находить себе товарищей по мордобою — по-собачьи, нюхом, седьмым чувством, — правильно находить. В хитросплетенных корнях жестокий и сильный характер дополнительно окреп. Он вел борьбу без проигрыша: с верховной головы и волос не мог слететь, а люди оставляли двор, теряли приверженцев, поместья, богатства. Расправившись с оппозицией и родней, дюк повел атаки на анжуйских и бретонских соседей. Время созерцать, как тебя завоевывают, прошло, наступило время завоевывать, давать сдачи. Вполне завершенный средневековый характер, ранний до крайности. Считает справедливостью всякую силу, не сопротивляется ей, когда она на него идет, но точас, при первой же возможности, творит ответную жестокость. Популярность в массах, как оправдание надежд: мы же говорили, вырастет наш герцог, он им покажет, вот и случилось — мы же говорили. Анжуйцы и бретонцы терпят не только крах всей своей завоевательной политики, но и начинают ощущать угрозу своим законным землям. Граф Анжуйский предлагает бретонскому герцогу военный союз: союз хлеба и сыра против обломка кости; пока тот размышляет, пограничные деревни переходят в чужие руки одна за другой. Отвоеванные у неприятеля, они уже груды развалин, пограничные лены покрываются пеплом. В грудах пепла застревают на вечные времена, дальше вглубь война не идет, успехов нет, оторвали друг от друга по шматку земли, которую разорили вконец, и на ней воюют — что-то вроде постоянно действующего турнира. Захотел немного повоевать — поехал, повоевал, кому-нибудь череп проломил, испортил свои доспехи, — вернулся, а если немного не повезло, остался. Так теперь и будет до дня Страшного суда. Война для Вильгельма — хорошая возможность подучиться войне, никаких стратегических целей, кроме получения знаний. Учится рисковать собой, красуется под стрелами, крепчает. Кожа, кожа! — орут ему со стены. Лязгнули зубенки, вот сейчас я вам, ускакал за осадные укрепления, распорядился рубить головы, руки и ноги у пленных. Тут же поодаль, в ямке, организуется небольшая кустарная бойня — туда заглянуть невозможно, от запаха воротит лошадей. — Ну как, нарубили? — спрашивает. — Мне таких кусков штук пятьдесят. — Сейчас будет готово, ваша светлость, — ответил из ямы красный человек. Дюк крикнул командира пращников: перебросайте в город, — поехал посмотреть, как полетят устрашающие бомбы, скажет ли еще кто-нибудь слово “кожа”: после мокрых мясных шлепков. Но жестокость проявляется последней, на первом месте организаторские способности, вынесенное из детства умение ладить с кухаркиными детьми, простота характера. И последний штрих: он любит лощадей, не касается женщин, не растрачивает себя на безумные выходки — накопитель энергии, организован, хорош собой, довольно набожен внешне, хотя по мыслям первый еретик, все дурное в себе ловко скрыл, хорошее разрекламировал, дурным пользуется, хорошее — мертвым грузом — как бы освободиться совсем, интенсивно образовывается, полон честолюбивых замыслов, сумасбродных местами, — один из первых хищников на мировой арене, герцог Вильгельм Завоеватель. Такой приблизительно человек сидел за столом с английским королем Эдуардом, смеялся и шутил. — Я планировал некоторые увеселения и забавы дня на два — на три, после них… — А нельзя перенести, мой король? Мне не терпится увидеть страну. — Хорошо, раз ты хочешь. Слово гостя — закон. Едем. Вояж позволил Вильгельму обдумать одну свою мысль, выносить втихаря, вложить в удобоваримую облатку. Пока она находилась в такой стадии и помещалась в такой форме, что ее не только королю английскому, но и самому себе он открывать боялся. Несколько раз, правда, он уже заикался, но каждый раз приходилось останавливаться на полунамеках. Подумать и посмотреть, главное — подумать. Он уже увидел: Англия — нормандская сторона, и поездка лишь обогатила его новыми впечатлениями: нормандизация окажется где-то больше, где-то меньше — это уже особой роли не играет. Но вот в какую облатку поместить мысль о своем господстве — нет, слишком грубо, о дальнейшем слиянии двух государств под одной властью. Да в такую и поместить: о слиянии двух государств и под властью, скажем, хоть его, хоть Эдуарда, лучше — Эдуард. Дюк охотно отдаст свою Нормандию — так он должен сказать, шутка, они уже не знают оба, чем занимаются: делом или игрой, можно верить происходящему, или все происходящее с ними чистейшая фантастика и ничему уже верить нельзя. Существует на свете данное слово, имеет силу обещание или уже нет? К реальной скале пристроили скалу-мираж, нарочно перепутали и бросаются: кому какая, кто нос расквасит, а кто так шмякнется, интересно проверить, интересно жить! — Эй ты, подойди сюда, кто из нас король? — Нет среди вас такого. — Есть, я тебе говорю, один из нас, но вот кто? — Кто есть, тот знает. — А вот мы забыли, ты не можешь нам помочь? — Кто есть, тот не забудет. — Упрямый какой. Ему бы плетей. Тебе бы плетей, приятель. — Брось его, поехали дальше, другие подобрее будут. Растяпа, мог хорошо заработать. — Другим местом зарабатывать привык. — …Здравствуй, добрый человек. — Здравствуй, король. — Как ты меня узнал? — Кто же вас не знает. — Ты видел меня когда-нибудь? — Ни разу, вот теперь только смотрю. — А как же ты меня узнал, раз не видел? — Бог меня надоумил узнать, я и узнал. — Как тебя зовут? — Эрик, из осевших датчан. — На, держи, добрый человек. — Пусть продлятся твои годы. — Вот так. Значит — я, дюк? — Значит, ты. — А ты — мой вассал. Вильгельм морщится и замолкает: уговора не было, но уже через минуту согласен: хорошо, синьор. Они путешествуют в самом добром расположении. Оба только выигрывают от сделки. Король Эдуард прославится как первый владыка соединенных земель, герцог Вильгельм как второй. Бездетный Эдуард берет себе вассала, который со временем заменит его на английском троне. Надо думать о народах, а не о детях, не детьми дробить народы, а народы объединять, лишаясь детей, радостям отцовства противопоставлять радости государственной полезности. Оба горды сознанием своей великой исторической миссии и человеческой незаурядности. Ум — всегда ум, даже тут, на самых верхах, он дает знать о себе, и, имея его, можно воротить глыбами. А сколько всяких тупиц среди их брата, тараканами населивших европейские дворцы, — подумать страшно. По приезде в Лондон Эдуард щедро одаривает Вильгельма, если первые их дни здесь — хороши, то последние — просто отменны. Постоянные выезды, выезды и цветы, постоянные цветы под ногами. Дарит ему коней, арабских и испанских, пять животных на выбор, оружие, певчих и ловчих птиц. За нормандскую землю — стоит. Вильгельм берет, восторженно смотрит коням в зубы, гладит по бокам: хорошие! Соколам подсовывает под клюв палец в перчатке, оружие вешает на себя, вынимает из ножен. У Эдуарда к Вильгельму чувство отца к сыну, к такому, которого родил когда-то давным-давно, еще зеленым юнцом, и забыл, а умирать собрался, вспомнил и пожалел, что его нет рядом, а тот взял да и приехал. Пусть не без стервятницкого желания визит, но и он очень дорог и должен быть высоко оценен, награжден. — После, дюк, помни своего синьора. Ничего, на первых порах можно потерпеть вассальство: ради будущего воздаяния. Курс намечен, и теперь, разъехавшись, они каждый в своей стране начнут изыскивать возможности для его претворения.
|