Рецензии для истинных ценителей
Демидовский временник.
Исторический альманах. Книга I. — Екатеринбург, Демидовский институт, 1994.Демидовский
временник. Исторический альманах. Книга I. — Екат
Само название «Временник» обозначает по словарю «хроника,
летопись» и указывает на периодичность издания, то есть на его настоятельное
и длительное существование во времени. Таким образом Демидовский институт,
издав «Демидовский временник» в Екатеринбурге, в демидовских местах, как
бы восстановил естественный порядок вещей: ввел в наш обиход книгу, котора
непременно должна была здесь быть.
То, что Временник посвящен Никите Демидову — мастеру,
творцу, деятелю земли русской, — совершенно понятно: само по себе имя «Демидов»
являетс символом российского предпринимательства, размаха, деловой хватки
и щедрости. Демидов — русский богач, так же как Есенин — русский поэт:
особая стать, широта, душевный избыток… Именно за это их и помнят: станци
среди уральских лесов не какая-нибудь, а Сан-Донато; башня, понятно, падающая,
наклонная, полна невероятных инженерных чудес… Мы живем в демидовских
местах: старые заводы, плотины, знаменитая марка железа «Старый соболь»,
уцелевшие исторические здани в Тагиле, Невьянске,Кыштыме… Это рядом.
Дальше — больше. Московский университет, Петербургский Эрмитаж (для которого
Николай I купил демидовскую коллекцию антиков), Малахитовая гостиная Зимнего
дворца, Исакиевский собор в уральском камне, Всемирная выставка в Лондоне
в 1851 году — триумф русского малахита; демидовские премии, церкви, дворцы.
Все широко, богато, роскошно, прочно, все согласно родовому девизу «Не
слова, но дела», ныне забытому, — а ведь самое время вспомнить.
При всем этом о Демидовых, как и обо всех российских предпринимателях,
мы знаем мало. Прежние наши знания, решительно скорректированные недремлющей
идеологией, честно говоря, никогда нас не устраивали; знания, бытующие
в устной традиции, давно перепутались с местными бывальщинами и легендами…
Хотя история Демидовых и точно легендарна. Ее следует помнить на черный
день и знать — хотя бы дл поддержания чувства национального достоинства.
Первый Демидов — Никита, — неграмотный, письма написать не мог — диктовал
слугам, но умен, хитер, всеведущ — пустил свой первый завод под Тулой в
1679 году, потом с сыновьями построил еще восемь; девятый — Нижнетагильский
— был пущен уже после его смерти. Сыну его — Акинфию — к концу жизни (1745
год) принадлежали 22 металлургических завода, 36 сел с деревнями и церквами,
120 господских домов и 3661 дом рабочих и служащих, кроме того, картин,
драгоценностей, богатой утвари — бессчетно… Заводов не оставлял ни на
час, все в руках держал. А сын Акинфия — снова Никита — путешествует по
Европе. Водит дружбу с аристократами, беседует с королями; круг его интересов
необыкновенно широк, все его занимает: и зимние Альпы, и «преславная Мишель
Анжелева живопись», и фонтаны Версаля, особенно машины, «коими приводитс
вода», и серебряные рудники Фрайберга, и театры, и заводы, и археологические
раскопки. Правда, ученый-энциклопедист Болотов еще замечает, что тут «сквозь
золото видна была вся грубость его подлой (читай: низкой. — М. Н.) природы,
но уж сын его Николай — настоящий, при Екатерине II — камергер, при Павле
I — тайный советник и в знак особого расположения императора — командор
ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Этот на заводах не жил, но в делах
толк знал и детям своим оставил вдвое больше против того, что унаследовал
сам. Искусством увлекался всерьез, собрал великолепную коллекцию антиков,
намеревался даже оплатить раскопки Римского Форума, и только ссора с папой
Львом XII помешала осуществлению этих планов. Однако в Италии помнят его
и доныне: он, по словам Стендаля, «самый щедрый в Италии благотворитель»,
построил там госпиталь, школу, основал Дом призрения для вдов и сирот.
Его сын Анатолий — уже полный европеец, сказочный богач, поклонник Наполеона,
одно время даже женатый на его племяннице (потом, уже после развода, она
скажет, что тот, кто не живал в России, не видел настоящей роскоши), однако
деловой человек — малахитовый король, державший в своих руках всю торговлю
малахитом внутри России и за рубежом, но и меценат, поклонник наук и искусств.
Это мы фрагментарно помним: недальняя наша история…
Однако заинтересованного читателя (ведь как в аннотациях
пишут: книга рассчитана на широкий круг читателей, интересующихся, скажем,
биологией, энтомологией, историей…) удовлетворить не так-то просто. Как
раз потому, что он уже заинтересован. И начитан. И бывает, основательно.
Стало быть, букварных истин, поучений и лекций ему не надо. Но и скучных
научных выкладок — тоже. Если бы речь шла только о биологии и энтомологии,
то тут все ясно: требуются книги, написанные не столько профессионалами-учеными,
сколько профессионалами-популяризаторами. С историей дело обстоит иначе.
Мы прочитали так много книг, популярно толкующих нашу историю (в угоду
идеологии, практическому интересу и собственному капризу), что к популяризаторам
в этой области научились относиться с осторожностью; мы даже вычислили
нехитрый механизм толкования, который часто сводится к простому отбору
и отсеву исторических фактов, деталей и подробностей. Зато множество исторических
книг, скажем о наших белых и красных вождях, перешли в разряд приключенческих
и развлекательных. И теперь — если для развлечения — то можем и перетолкованную
историю почитать, но если для того, чтобы знать, — лучше обратиться к первоисточнику,
к подлинному документу.
Особая убедительность «Демидовского временника» как раз
в том и состоит, что его авторы и составители предлагают читателям именно
истинные документы — указы, архивные бумаги, личные и деловые письма. А
ведь письмо — это характер, судьба, колорит времени, язык. А.С.Черкасова
свою статью «… Чтоб железо делать самым добрым мастерством…» строит
именно на анализе писем, на обширном цитировании: в сущности, Акинфий Демидов
говорит сам. Говорит ярко, живо, с потрясающим знанием дела: «Руда на пробу
явилась не весьма богата, хотя она рожею и цветит, да выход из нее весьма
мал»; «Они в плавке весьма убыточны и более от них плода не видно, только
один перевод угля».
Акинфий Никитич получал в Невьянске еженедельные отчеты
о положении дел на своих заводах, оценивал результаты, отслеживал расход
сырья и особенно древесного угля, вникал во все тонкости, давал советы
всегда дельные, точные, конкретные: «мало кладено у вас алебастру», «чтоб
меха круто не стояли, гораздо б были положе»; «засыпать корыто, сколько
может поднять. Смотреть, чтоб сок был жидок»… Понятно, что он смотрел
за заводами сам. Вникал во все тонкости производства. А производство было
очень сложным: к примеру, исследователи насчитали до 90 способов кричного
передела чугуна. И чтение писем убеждает в том, что заводчик имел самые
основательные знани о металлургическом производстве — о поисках руд, эксплуатации
месторождений, строительстве заводов, технологии получения чугуна, железа
и меди, о кузнечном и молотовом деле. Очень возможно, что он принимал участие
в проектировании заводов. Вот и получается: не просто владел заводами,
но построил заводы (отыскал место, спроектировал, исследовал качество руды),
оснастил их, запустил в дело и содержал в образцовом порядке.
Да что там письма… В альманахе опубликованы описи, схемы,
таблицы, документы делопроизводства; если говорить о жанре, то самые что
ни на есть скучные канцелярские бумаги. Но они-то в первую очередь и создают
ощущение абсолютной правды. А.С.Черкасова и А.Г.Мосин в статье «На благо
любезного отечества» публикуют полный перечень пожертвований, сделанных
родом Демидовых государству и общественным учреждениям, составленный в
1841 году служащими Анатолия Демидова — документ более всего потрясающий
тем, что он именно никакой, голый, без прикрас: только факты и цифры, сообщающие,
который из Демидовых и сколько отдал от щедрот своих.
«… в течение всего времени, пока продолжалась война
России против Швеции, то есть двадцати лет… огромное количество ружей
по цене 1 руб. 80 коп. вместо 12 и 15 рублей, как требовали другие поставщики…
ядра и снаряды… на Московский университет… на университеты и в Тобольске
и в Киеве… на лицеи… на содержание этих заведений… пострадавшим от
наводнения… на помощь сиротам и вдовам, оставшимся после офицеров и солдат,
погибших во время Балканской войны… снарядов во время войны с Турцией…
на больницу… на церковь… для погорельцев Тулы… на воспитание благородных
девиц… на поощрение художников… на исследование юга России…» — все
с бухгалтерской тщательностью, с указанием кому, когда и сколько.
Особенно выразительна суха канцелярская опись в решении
тем локальных, даже информативных, где речь идет о вещах уже несуществующих,
выбывших из нашей жизни и оставшихся только в идеальной памяти и в старых
бумагах.. Нет Слободского дома Демидовых. Нет того фантастического чудачества,
блеска той жизни с домашними театрами, оранжереями и зоопарками… Но есть
описи 1801-1825 гг.: «…стены обложены из 258 медных досок под белым лаком,
на каждой написаны живописные разные птицы. Потолок из мелких зеркал. Обложен
бронзовыми вызолоченными багетами. Камин мраморный, над ним резную вызолоченную
пальму как поддерживают два вызолоченных купидона. Дверь филенчатая красного
дерева. Пол паркет…» Может быть мы снова будем жить богато, но прежних
золотых хором мы уже не построим, а их описания дойдут до нас только в
очередных временниках…
Очень может быть, что эффектно изложенный сюжет потреблять
веселей и легче, чем разбираться в бухгалтерских выкладках и давних указах.
Но «Демидовский временник» — книга не развлекательная, а просвещающая,
ненавязчиво и подробно сообщающая нам сведения, не знать которых несколько
уже невежливо…Ну хотя бы о положении старообрядцев на уральских заводах.
О весьма напряженных отношениях между Демидовыми (Никитой и Акинфием) и
В.Н.Татищевым, решительно разошедшимися во взглядах на роль и значение
частных заводов на Урале. С точки зрения закона Татищев был прав: он охранял
интересы казны, хотел навести порядок в крае, обуздать своеволие и произвол.
Но сегодня видно, что правы были и Демидовы и что государственный
интерес не всегда направлен на пользу общества.
Никак нельзя не упомянуть статьи А.М.Раскина «Уральский
архитектор Михаил Павлович Малахов», обширной, основательной, написанной
с максимальным пиететом и всевозможной точностью (все-таки лучший архитектор
«золотого « века Екатеринбурга), наконец, деликатной заботой о нас, темных:
ну кто еще так мягко и настойчиво напомнит, что ансамбли Ижевского завода
(архитектор Семен Дудин) и Верх-Исетского завода (архитектор М.Малахов)
в свое время были лучшими в Европе.
Возможно, строгие ученые-историки сочтут «Демидовский
временник» слишком популярным. Возможно иные любители развлекательной исторической
литературы найдут его сложным и скучным. Эти претензии объяснимы и закономерны.
«Временник» — чтение для читателя, уже подготовленного, который знает цену
подлинному документу и любит драгоценные подробности.
Имя Демидовых обязывает: книга сделана культурно, четко,
стильно, с прекрасными иллюстрациями. На дорогой бумаге, со словарем, именным
указателем, списком сокращений, вообще, с прекрасным справочным аппаратом.
Между тем Демидовский институт — учреждение бедное (как и вся нынешн
наука), и надо отдать должное настойчивости и мужеству редакционной коллегии
(доктор исторических наук А.С.Черкасова, кандидат исторических наук А.Г.Мосин.
кандидат исторических наук Н.Г.Павловский) ни за что не отказавшейся от
этого — дорогого — варианта издания, и благородству и щедрости мецената
Александра Константиновича Каштанова, оказавшему спасительную материальную
помощь издателям.
Благодеяние должно быть тайным, это понятно, но коли авторы
«Временника» начали свою книгу с благодарности своему меценату и другу,
то заметку о «Временнике» можно этой благодарностью закончить, ибо не будь
мецената и друга, не о чем было бы и говорить…
М.Никулина
ЧТО ЗА ГОРИЗОНТОМ?
Любутин К.Н. Человек
в философском измерении: от Фейербаха к Фромму // Философская библиотечка
учителя. Вып. 5. Псков: Изд-во Псковского обл. инст-та усовершенств. учителей,
1994.Любутин
К.Н. Человек в философском измерении: от Фейербаха к Фро
Историческое движение самопознания человека в его доступном
аналитическому разуму бытии — от мифа, ритуала, религии через искусство,
философию, науку к осознанному поведению в мире «осуществленного натурализма
человека и осуществленного гуманизма природы» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч.,
т.42, с.118) — приобретает в наше время статус особой науки, имя которой
— гуманология. Философская антропология — важнейшая, можно сказать принципиальная,
сторона гуманологии. Академик АЕН РФ К.Любутин — один из пионеров отечественной
ветви современной философской антропологии и на сегодняшний день, пожалуй,
наиболее авторитетный ее представитель. Его небольшая книга, выпущенна
несколько неожиданным издателем для аудитории, в философских вопросах не
слишком искушенной, может послужить хорошим введением в эту дисциплину
для любого заинтересованного читателя.
При нынешнем идеологическом разброде и всеразрушающем
скептицизме представляется весьма существенным достоинством работы К.Любутина
ее научная добросовестность, конструктивность и независимость от политической
конъюнктуры. Предметом спокойного и уважительного обсуждения в книге явилось
философское наследние авторов, которые в советской идеологической традиции
считались антиподами и антагонистами марксизма, — от А.Шопенгауэра и Ф.Ницше
до Э.Кассирера и М.Бубера. Но при этом К.Любутин не прельстился легкой
(и столь широко используемой нынче более юркими авторами) возможностью
утвердиться в новой конъюнктуре, обратив свой критический пафос теперь
уже против К.Маркса. Его отношение к «развенчанному» классику определяетс
не сменой политической погоды, а пониманием реальной ценности его идей:
«В сущности, все учение К.Маркса, взятое в философском аспекте, и есть
философия человеческой жизни, философская антропология…»
Первая глава посвящена, как и обещано заглавием всей книги,
Людвигу Фейербаху. Выдающийся немецкий мыслитель, двигаясь от теологии
к разработке оригинального философского учения, ключевым понятием которого
является человек, стал, по сути дела, как показывает К.Любутин, основоположником
современной философской антропологии. Это обстоятельство и определяет,
по мнению автора книги, истинное и вполне самостоятельное место Фейербаха
в истории философской мысли — тогда как в советской литературе он безосновательно
приписывался к немецкой классической философии. Впрочем, не вполне безосновательно:
ориентировались на название (и по сути, только название!) известной работы
Энгельса «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии». Раз
«конец» — значит великая традиция на нем как бы угасала, в этом духе его
и трактовали. Правда, он зато включался в обойму «предшественников» — честь,
конечно, большая, но роль все-таки, согласитесь, сугубо второстепенная.
А наши «идейные братья» — чешские марксисты — пошли еще дальше: вообще
исключили Фейербаха из своей «Истории философии в кратком изложении» (1971;
есть русский перевод). Выявление глубокого гуманистического смысла философии
Фейербаха, чрезвычайно, оказывается, актуального сегодня, — несомненно,
свежая грань работы К.Любутина.
Доступность, живость изложения, умение заинтересовать
сегодняшнего читателя актуальным поворотом мысли философа давно ушедших
дней характерны и для последующих разделов книги, где речь идет уже о других
мыслителях. Показать «инакомыслящего» философа не «критически», а в мире
его собственных понятий и представлений, раскрыть суть его собственной
аргументации и притягательность его собственной правды — это вообще больша
новость для философской литературы, прошедшей школу догматического марксизма
(а кому из нас удалось ее миновать?).
Однако с Г.Риккертом или, скажем, А.Геленом было, как
нам кажется, все-таки попроще, хоть тут российскому историку философии
приходилось идти почти по нетронутой целине. Иное дело — Маркс, восприятие
которого подвержено мощным деформирующим влияниям с той и с этой стороны,
ибо на его фигуре скрестились сегодн (да и прежде так было) далеко не академические
интересы. А между тем история и актуальная проблематика философской антропологии
без учета идей, привнесенных в нее Марксом, была бы до искажения неполной.
И мы вправе констатировать: главный итог любутинского исследования — новый
уровень понимания места и роли Маркса в истории мировой философской мысли,
новая трактовка интеллектуальной связи, которая объединяет в едином многомерном
потоке познающего мир сознания мыслителей подчас очень разного толка. И
оказывается, что при таком взгляде Маркс уже не укладывается в ставший
шаблонным образ идеологического идола вчерашнего дня, вместе со вчерашним
же днем отброшенного в небытие. В действительности он и по сей день остаетс
этапной фигурой: многие вопросы, поставленные им, дали пищу уму мыслителей,
идеями которых в течение последующих десятилетий жил (и продолжает жить)
западный мир. Завершив грандиозный виток спирали, западна философская мысль
снова все более ясно ощущает необходимость осмысления — с учетом трудного
опыта двадцатого века — тех первооснов человеческого бытия, которые трактовал
Маркс в «Экономическо-философских рукописях» и ряде других сочинений, недостаточно
внимательно прочитанных или «не замеченных» официальными толкователями
«единственно верного учения». И это значит, что, возможно, за горизонтом
нас ожидает второе пришествие — теперь уж подлинного — Маркса.
Кстати, об официальных толкователях. Одному из них в книге
К.Любутина уделено особое внимание. Спору нет, у бывшего главного идеолога
КПСС, а ныне «социального демократа» академика А.Н.Яковлева были немалые
заслуги в деле философского просвещения советского народа: работая в ЦК
КПСС, он благословил замысел и затем курировал издание книжной серии «Из
истории отечественной философской мысли» — добросовестное и полезное издание!
Но вот что касается понимания А.Н.Яковлевым сущности философии Маркса —
тут оценка К.Н.Любутина резко негативна, и трудно было бы с ней не согласиться:
«Создается впечатление, что А.Яковлев принадлежит именно к тем теоретикам
и политикам (с большой амбицией), которые «привыкли довольствоваться минимальными
знаниями текстов Маркса» (слова Э.Фромма. — В.Г., А.М.). Видать, по причине
большой занятости руки не дошли у Александра Николаевича до того, чтоб
разобраться, что Маркс создавал (и создал) fьr
ewig, что, напротив, производилось им в суете и в какой-то мере
ради суеты земной, а что из «непобедимого учения» и вовсе корифею ни сном
ни духом не принадлежит, а приписано ему толкователями. Только тем и можно
объяснить тот парадокс, что бывший главный наставник по «марксизму-ленинизму»
не заметил в теории Маркса «свободы выбора» для человека и, стало быть,
места для личности. Впрочем, не обязательно вступать в теоретический спор,
достаточно оценить хотя бы такой факт, подмеченный К.Любутиным: еще осенью
1988 года А.Яковлев, будучи фактически вторым лицом в «марксистской» партии,
говорил Александру Ципко (по свидетельству последнего), что, дескать, «марксизм
был с самого начала утопичен и ошибочен»; но более года спустя, в декабре
1989 года, он подписывает предисловие к очередному тому своих сочинений,
«пронизанных, в сущности, религиозно-культовским почтением к идеям К.Маркса,
В.Ленина и тогдашнего «первого человека» в партии». «Подобные художества
не поощряются даже в обыденных отношениях», — констатирует К.Любутин.
Насчет того, что руки не дошли, времени не хватило на
изучение Маркса — об этом можно говорить, конечно, только в шутку. Причина
«непонимания» философии Маркса главным идеологом «марксистской» партии,
конечно, в ином — в том, что авторитетное в мире учение использовалось
исключительно как средство манипулирования сознанием масс. Эту ситуацию
убедительно разъяснил в одной из своих статей итальянский марксист Антонио
Грамши (которого как раз за независимость взглядов наша официальная пропаганда
не очень привечала). Вот что он писал: «Масса служит попросту «маневренной
силой», и ее «занимают» моральными наставлениями, сентиментальными внушениями,
мессианскими мифами о наступлении легендарной эпохи, во время которой сами
собой будут разрешены все бедствия, устранены все противоречия современности»…
Философы, не принужденные собственными ли амбициями или
внешними обстоятельствами играть в политические игры, вели и ведут с Марксом
плодотворный диалог. Даже те из них, кто не разделяет его взглядов, нередко
находят пути к решению актуальных проблем в спорах с ним. К.Любутин приводит
убедительные свидетельства того, как глубоко понимают и доподлинно знают
Маркса представители разных направлений философской мысли Запада, как они
ценят его вклад в сокровищницу мировой философии. Пожалуй, впервые в учебном
пособии (каковым является книга К.Любутина) дается изложение «аутентичного»
марксизма, который еще недавно проходил лишь по разряду ревизионизма с
вытекающими из того последствиями.
Справедливости ради надо сказать, что подлинного Маркса
пытались понять не только западные ученые. Интересные и верные трактовки
некоторых граней его философского наследия (хотя и с неизбежными идеологическими
предосторожностями) можно найти в работах М.Н.Грецкого, С.Платонова, С.Чернышева,
Г.Батищева. Чаще всего подлинный марксизм наиболее пытливые из советских
авторов, можно сказать, контрабандой протаскивали под видов критики его
католических, праксеологических и иных интерпретаторов (да чего уж там
— для маскировки, видимо, смело писали: фальсификаторов). Помнится, один
из нас, авторов этих строк, впервые заинтересовался аутентичным марксизмом
как раз в результате чтения умной критики Т.Ойзерманом одного из таких
«фальсификаторов» — Кальвеза. Очень уж прав, показалось, этот всамделишный
иезуит…
Кстати, если уж последовательно проводить курс на высвобождение
философского знани из-под наслоений, порожденных политической конъюнктурой,
то следует и на Ф.Энгельса посмотреть как на оригинального (не в меньшей
степени, чем Фейербах) мыслителя, а не только как на выразителя взглядов
Маркса, тем более что последний бывал достаточно осторожен по отношению
к отдельным взглядам и идеям своего друга и соратника. Ведь именно Энгельс
писал в «Анти-Дюринге» (этот пассаж впервые не был купирован из русского
издания в 5 томе девятитомника 1986 года): «Бытие мира вообще есть открытый
вопрос, где прекращается наше поле зрения». Искушеный читатель без труда
обнаружит здесь перекличку с Кантом и теми неокантианцами, против которых
столь решительно выступил Ленин. Между тем «наше поле зрения» действительно
«прекращается», даже где-то очень близко, совсем рядом, а за горизонтом
видимого — непредставимо сложный мир непознанного, не перестающего, однако,
из-за своей непознаннности быть «неорганическим телом человека» (выражение
из научного жаргона прошлого века, употреблявшееся и Марксом) и, следовательно,
радикально влиять на всю человеческую жизнедеятельность.
Между человеком и его «неорганическим телом» лежит отчуждение,
принимающее конкретные социально-исторические формы мифов, фетишей, объектов.
Марксов «осуществленный гуманизм» — это не что иное, как преодоление отчуждения.
И оно возможно — на пути самопознания и самоорганизации людей для совместного
созидательного творчества. С подобной идеей приходили и приходят вновь
практически все великие умы человечества — и Сократ, и Платон, и Конфуций,
и Моисей, и Мухаммед, и Христос, и Будда… Но даже из перечисленных пророков
мало кто закончил свой земной путь естественным образом — не по силам пока
что человечеству задача объединения на разумной и высоконравственной основе.
Но отвергнутая, растоптанная идея снова и снова возрождается, принима новые
конкретно-исторические формы; одно из последних ее имен — коммунизм. Бессмысленно
боротьс с тем, что неотвратимо, недальновидно временную (хотя и сокрушительную)
неудачу выдавать за приговор истории, который обжалованию не подлежит.
Понимание этой истины могло бы послужить философской основой движения общества
к гражданскому миру и социальной стабильности. Могло бы… Если б только
люди, увлеченные политическими междоусобицами, пожелали задуматься. Было
бы наивно надеяться, что небольшая книга историка философии сможет подвигнуть
их на это и сколько-нибудь заметно повлиять на ситуацию. Думаем, такой
цели трезвомыслящий автор перед собой даже и не ставил. Но все-таки объективно
книга К.Любутина этой цели служит.
Валентин Гринько,
Алевтина Морева
Кострома
ОПТИМИСТИЧЕСКАЯ ТРАГЕДИЯ
Виталий Кальпиди.
Мерцание.Издание фонда «Юрятин» (Пермский ун-т), 1995.
Необычность этой книжке, сразу бросающуюся в глаза, придают
развернутые авторские комментарии к большинству поэтических текстов. То
есть сперва стихотворение, а затем, как правило, во много раз превосходящие
его по объему поправки и уточнения. Не фактологического даже, но сугубо
«идеологического» характера. Точно автору необходимо сделать ваше ощущение
от прочитанного как можно более полным и объемным. Необходимым оказываетс
договорить все до конца, до логического завершения, правильно расставить
акценты, прояснить темные места. Особое внимание к формальной стороне дела
всегда было важным для Кальпиди (вспомним его «фирменные» паузы-провисани
с синтаксическим акцентом). Так и здесь поэт находит дополнительное действеннное
средство для активизации читательского восприятия, вводя чисто технический
прием в семантическую структкуру текста. Комментарии выглядят здесь протестом
против чтения-скольжения, пробегания глазами, когда музыка впереди смысла.
Но — и музыка, и смысл. К тому же комментарии цементируют и без того плотный
объем книги, придают ей дополнительную цельность. Автору важно показать,
что написана монолитная книга, роман в стихах. Где главным героем становитс
дискурс самого поэта, где сюжет есть срез его сознания в конкретный период
жизни — от и до.
Положение Кальпиди двойственно и противоречиво. С одной
стороны, он укоренен в классической русской традиции, очень многим ей обязан.
Но с другой — он, как неблагодарный ребенок, всячески от этой традиции
открещивается, капризничает, пытаясь лечь поперек кровати, вывернуть суть
наизнанку, как какой-нибудь декаденствующий Оскар Уайльд со своими парадоксами.
Важной попыткой такого рода оказалось стихотворение «Исход» из книги «Вирши
для А. М.», которое было посвящено деконструкциии мотива осени в русской
поэзии как символа упадка и умирания. Оппонентом был тогда выбран Е. Баратынский,
которому выговариваются все промахи и заблуждения российских стихотворцев.
В нынешней книжке суровые претензии выдвигаются уже всей мировой культуре,
виноватой в неправильном, сутулом развитии цивилизации:
… но твердый Пифагор в исте-
рике у тайны вырвал в рукопашной
ее дизоксорибонуклеид
и: выполз к нам мутант философемы
(потом Эсхилсофоклеврепид
доламывал остатки микросхемы) …
В своем пафосе деконструктора Кальпиди в каком-то смысле
близок тому, что делает Деррида, который воюет с многовековыми напластованиями
западноевропейской метафизики из самого центра оной. Двусмысленность положени
поэта в том и состоит, что формально «Мерцание» хоть и оригинально выстроенный,
но все-таки поэтический сборник, то есть та самая нелюбимая автором литература.
Свой опыт он может передать только в этих, достаточно ограниченных рамках.
И только на уровне содержания. Которое, как известно последнему герменевту,
зависит прежде всего от читателя. Поэтому среди жанровых прототипов этой
книги можно в первую очередь вспомнить именнно беллетристическое, а не
какое-нибудь религиозно-мистическое произведение. А именно набоковское
«Бледное пламя» с его игрой, любовью-ненавистью разных частей, спорящих
друг с другом. Вспомним, как поэма Шейда противоречила там комментариям
Кинбота. Интересно, что буквально через полгода после выхода набоковского
романа появился сборник стихов И. Бродского «Пересеченная местность». Постепенно
комментирование собственных текстов и включение этих ранее как бы служебных
отделов в основной корпус книги становится даже не модой, но какой-то насущной
необходимостью. Очевидно, такую важную особенность современной поэтической
культуры Кальпиди просто не мог обойти стороной. В «Мерцании» он пытаетс
воплотить тоску по утраченной цельности, аутентичности. Хотя здесь цельность
необходима прежде свего для выполнения авторской сверхзадачи. Ибо Кальпиди
творит свой миф, свою космогонию ( как и положено модернистскому романисту).
Правила и законы быти намечаются в стихотворениях, но получают свое распостранение
и толкование в прозаических отрывках. В стихах — музыка, в прозе — смысл.
И наоборот. Кальпиди словно пытается уловить некоторые основополагающие
идеи в их первозданной данности ( платоновские эйдосы ) и материализовать
их, перевести в реальный план. Как можно бережнее эти идеи реконструировать
— это, пожалуй, главное, что его волнует. В постмодернистскую эпоху он
пытается сделать шаг назад и конструирует вселенную по всем законам модернистской
поэтики — дивный, новый, цельный мир. Здесь нет места иронии и дегуманизированной
дистанцированности, отсутствует «черновиковая» незаконченность. Примером
яркой антипостмодернистской направленности — один из комментариев к тексту
«Правила поведения во сне»: «Неправда, что Господь играет. Это поклеп.
Игра — пошлость и трусость. История — игра. Опасайтесь игры, т. к. сыграть
в конечном счете можно только злую шутку и ничего более. Сыграть можно
все, кроме любви… Потому что сердце не играет. Игра — это упорядоченный
хаос. Порядок и хаос — не антагонисты. Антогонисты — хаос и Бог. А порядок
— компромиссное состояние, коим в материальном мире является Космос».
Словом все сугубо серьезно, основательно, прочно. Точно
Кальпиди воспользовался рекомендацией Кьеркегора («Поэзия, будь она внимательней
к религиозному и ко внутреннему чувству индивидуальности, получила бы дл
разработки гораздо более значительные задачи, чем те, которыми она занимаетс
сейчас»), уделяя пристальное внимание структурированию, упорядочению мироздания.
Сообразуясь с чувством собственной индивидуальности, исходя из собственной
органики. Что нам стоит дом построить — нарисуем, будем жить. Кальпиди
добрый человек. Он пытается гарантировать нам осмысленное существование,
берется доказать наше бессмертие. Следовательно, занят не каким-то там
плетением словес, но именно что спасением мира. Теперь он не пишет стихов
ради стихов, это как бы даже уже не изящная словесность, но логическое
обоснование бессмертия, некая ОНТОЛОГИЧЕСКАЯ ФИЗИКА, где разрозненные факты
и наблюдения обязаны сложиться-таки в оптимистический пасьянс. Когда после
долгого проявления фотоснимок демонстрирует подлинное по-ложение вещей,
всю глубину и справедливость однажды сотворенного мира. Нужно только иметь
способности и желание. И тогда удастся склеть обломки в гармоническую картину
спасенного мира. Малейшие не признаки даже — предчуствия исправления вводят
поэта в мистический восторг. Он готов зацепиться за самую малость, за последний
пустяк, лишь бы дать выжить своей надежде. И в этом он обычный человек.
Конечно, ты спросишь меня про ад,
похожий на кривозеркальный сад.
Его, отвечу по секрету,
возможно, нету.
Поэтому-то поэзия здесь не цель, но средство(благо специфика
формы мирволит — суггестивность, субъективность и все такое) для а) достижени
нового знания-состояния; б) передачи этого знания другим. Поэт убежден
в единственной правильности своих интуиций, когда выведенные им в медитативных
джунглях правила и законы — единственно верные формы бытия. Здоровая поэтическа
амбиция. Нечто подобное позволял себе в своих выкладках Л. Витгенштейн:
«Истинность изложенных здесь мыслей кажется мне неопровержимой и окончательной.
Поставленные прроблемы в основном окончательно решены». И чем мы хуже Витгенштейна…В
этой книге Кальпиди сознательно производит впечатление раз и навсегда решившего
все проблемы человека. Ибо он не пишет, но подобно пророкам эпох чудес
— записывает нечто существующее помимо нашего существования. По В. Подороге
«мир мерцает потому, что всякая попытка выйти за границы, предписываемые
нам языком, если она успешна, открывает м е р ц а н и е …» Потому-то
в заглавии и стоит «Мерцание», что поэт выходит (пытается выйти) ЗА пределы
языка, улавливает иные вибрации. В этой странной книге собраны обычно опускаемые
при написании суггестивных текстов моменты. Кальпиди, ничтоже сумняшеся,
пытаетс зафиксировать и как-то классифицировать принципиально нефиксируемые
и не поддающиеся анализу субстанции. В материальную оболочку (буквы, слова,
строфы, абзацы) вгоняются видения и сны, потусторонние признаки или призраки.
Кто стоит за плоской тишиной
и вращает ручку центрифуги?
Это красный, алый, золотой —
жидкий ангел тусторонней вьюги,
колющий невидимой иглой
мой язык то лживый, то упругий.
Он взрыхляет верхние слои,
где слюна подмешана к желанью
славыпреклонениялюбви.
Он своей почти кипящей дланью
лезет дальше — в тайники мои,
к их ненасекомому жужжанью.
Помимо «важных», идеологически перегруженных текстов первой
части, в книге есть и стихи «на выдох». То есть та самая литература, собственно
лирика в привычных жанровых очертаниях. И не случайно к основному, откомментированному
корпусу, автор добавил «постскриптум» — поэтический цикл «Сад мертвецов».
В котором после того, как основную задачу выполнил, разрешает себе расслабитьс
и отдохнуть. Усталость лечится прозрачностью. Это как бы очень необязательные
тексты и в то же время — логическое завершение архитектуры книги, ее купол.
И мне кажется, что именно здесь «мерцание», если оно вообще постижимо,
достигает верхнего предела. В разряженном воздухе. В лирической невесомости,
непривязанности-непредвзятости, выведенности за временные скобки в сад
вечных ценностей и чувстсв. Именно здесь, именно так — в стихии свободного
падения. Или взлета. Когда притязания поэта оказываются наиболее адекватными
форме воплощения притязаний. Когда метафорой вневременного существовани
выбирается снег.
Частично в белом, а не нагишом
снег, раздвигая временные щели,
предвидимый к невидимому шел,
но, в целом, ничего не знал о цели.
То молоком, то тенью молока,
то просто байкой о молочной тени
пространство умывается, пока
снег опускается на рыхлые колени.
Кальпиди написал трагическую книгу. В которой он, человек
конца ХХ века, предпринимает отчаянную попытку пророчествовать. Оформл
мистический опыт в формах той самой «литературы», с которой давно и безнадежно
воюет. Имеет ли он такое право (не воевать, конечно, но глаголом жечь)
— судить не нам. Важно только, что есть литератор, не боящийся выйти за
рамки дозволенного нашими ожиданиями.
Гомер на 7/9 хор, а хор
не разумеет правды, приговором
довольствуясь, невидящий в упор,
что приговор и управляет хором.
Гомер был зряч. Примерив слепоту
казненного вакханками Орфея,
он в слишком человеческом поту
шарахнулся от бездны, холодея
от бездны…
В этом стихотворении Кальпиди пунктирно прослеживает всю
историю цивилизации (и поэзии как вечной спутницы и музы). Пытаясь разобратьс
в причинах кризиса, загнавшего человечество в бесконечный тупик. Может
быть, все идет так потому, что поэты слишком долго вглядывались в бездну.
И тогда бездна стала вглядываться в них, потом переползла, проникла через
глаза и уши внутрь, пустила корни в неразумных душах, постепенно все укрепл
свои позиции. Кальпиди перечеркивает этот многовековой опыт разложения,
пытаясь пробиться к началу. У одних вид пропасти вызывает ощущение провала,
других заставляет вспомнить о мосте. Там, в бездне, Кальпиди прозревает
мерцание. То — «горний ангелов полет…».
Дмитрий Бавильский
Челябинск