Евгений Федоров. Одисссея
«Новый мир», 1994, 5.
История нашего государства сложилась
таким образом, что поневоле любимая двадцатым веком проблема столкновени
личности с царством тотальной несвободы рассматривалась отечественной
литературой на материале для писателей кровно-биографическом. Тюрьма,
лагерь, ссылка — типичные места действия. Когда-то публикация «Одного
дня Ивана Денисовича» сопровождалась комментариями: пояснялась лагерна
лексика. Современному читателю словарные справки уже не требуются: «мастырить»,
«доходяга», «шестерка», «туфта» стали словами
едва не общеупотребительными. И вообще, как справедливо замечает Евгений
Федоров, «стоит ли говорить, как всем и каждому известно теперь,
что лагерь открывается карантином».
Действительно
не стоит, ведь читателю А. Солженицына, В. Шаламова, Е. Гинзбург, А.
Жигулина известно, кто такие кум и олень, что такое квч, сизо, как в
лагере кормят, одевают, наказывают, поощряют. Но существование физиологических
очерков не отменяет рассказа о бедных людях и бесприданницах. Читатель,
уже знакомый с «поэтикой и непререкаемо-субстанциональной крепостью
нар», готов вдумываться в чужой душевный опыт.
Жен Васяев — студент-химик, участник нелегального философского
семинара, в конце сороковых годов попадает в «цепкие, крепкие, энергичные
объяти Каргапольлага». Из будущего «всмотрится во тьму времени,
во тьму прошлого» взрослый умудренный человек и прокомментирует
тогдашние мысли и поступки. Умудренный, потому что все это уже пережил,
переплавил в себе и воспитал способность к иронии и снисхождению: «да
разве можно зарекаться, что мы были бы другие, более мужественные, что
мы бы все вынеслии и не дрогнули, гордо, высоко держали голову, скорее
погибли бы, чем сдались, покорились бы лагерю и его законам».
Васяев проходит в лагере свою школу воспитани
чувств. «Юный, непредсказуемый, ни на кого не похожий герой, дрожащий
светильничек, немного чудак, мечтатель, фантазер, ищущий философский
камень, малость рыцарь без страха и упрека, Дон Кихот»романтически
представлял жизнь, идеализировал народ, пытался сформулировать вечную
истину, верил в духовное превосхдство «человека труда» и тайную
миссию культуры. А посему оказался не готов ко встрече с жизнью, в которой
господствует «угрюмо-темная нерасчлененная предмысль».
Искушеннный в философских словопрениях, он растерялся перед людьми с
абсолютно иным, чем у него, типом миропонимания. Затравленная «сверхчуствительна
очарованная, воспитанная на Ромене Роллане, Рамакришне и любви к людям»
душа героя «жжет и разъедает тело», она истончается, чует
смерть, содрогаясь от ужаса: «Не бездна страшна, а человек ближний,
сволочь! Сволочь людская! Морды, морды, морды, быдло, гнусные мерзкие
твари!… Прошу, не говорите мне, что это лагерь, что здесь преступники,
отребье, отбросы общества. Нет, нет, человечество это». Но инстинкт
сохранения извлекает из мозга, полного цитат и философских посылок, спасительную
формулу: «Ты железною маской лицо закрывай,/ Поклоняясь священным
гробам,/ Охраняя железом до времени рай,/ Недоступный безумным рабам».
Женя «оставил в бездне остаток умственных
способностей» и приобрел хорошую рабочую квалификацию, научилс
бороться за теплую должность кочегара, ценить свое место в самом углу
барака. В общем — перековка состоялась, «теперь перед нами совсем
и вовсе другой человек: он нашел свое место в лагере, «…уж не
воняет мерзким страхом, неутопен, эластичен, почти неуязвим…».
Герой социализировался и вместо экзистенциального ужаса бытия обрел уверенность
в том, что «жизнь есть борьба, выживание сильных, ловких, здоровых,
ушлых, достойных жизни». Став частъю коллектива, он чувствует его
мощь.
Человек заново родился и взглянул
окрест себя. Новая уверенность в себе придала ему спокойствие. Душевное
равновесие разбудило любопытство к другим людям. Знание философии, литературы,
истории пригодилось, дабы обнаружить тайные связи между явлениями и выстроить
новые связи — иерархические, контекстуальные. «Тем и величественна,
бесконечна, неисчерпаема Библия, что ее архетипы пронизывают повседневность.
Надо уметь видеть. Вокруг нас, в подлунном мире, полно чудес, но мы не
все замечаем». Подобного рода высокие рассуждения обычно сопутствуют
грубым, смешным, страшным и нелепым лагерным историям. И само сочетание
высокого и низкого создает взгляд, полный иронического всепонимания.
Все то же звероподобное человечество под
этим углом зрения обретает иные очертания. Автор «Одиссеи»
рассыпает перед нами целую коллекцмию лагерных типов и связанных с ними
баек. И в поле мировой культуры несводимые, казалось бы, полюса человеческой
души вдруг оказываются переплетенными культурными меридианами. Исторические
аналогии и философские абстракции позволяют объяснить что угодно, но
сама только возможность всеобъяснения иллюзорна и потому тоже являетс
объектом иронии.
Так и живет новоявленый
Улисс, наполняемый лагерным пространством и временем, обретший высшую
науку приспособляемости, поверяющий высокое низким и примеряющий низкое
к высокому. Изо всех сил ладит он свой мир из обрывков философских учений,
житейских наблюдений, тюремной мудрости. «Каждый творит лагерь по
своему образу и подобию». Его лагерь оказался очередным этапом на
пути в «Индию духа»: на нем он умер и заново родился, чтобы
потом снова умереть и снова заново родиться, идя всю жизнь тяжким «путем
зерна», оттачивая свой «интеллект — инструмент приспособлени
к действительности». И в каждом новом рождении он становится все
более независимым внутренне, все точнее и спокойнее оценивает человеческие
слова и поступки.
«Одиссея»,
говорят, является частью большой книги. Это заметно, вещь тематически
не завершена. Но эта незавершенность как бы даже входит в жанр записей
«ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», предпринятых
во время странствия по многотрудному морю житейскому. Сыном века твердо
усвоено: знай край, да не падай. И еще — встреться со своей жизнью и
не изменяй ей.
М. Литовская