Роман воспитания
Андрей Сергеев. Альбом для марок. Коллекция людей, отношений, слов, вещей. 1936— 1956. — Дружба народов, 1995, №№ 7-8.
Сколько подобных книг мы уже читали. Рано или поздно воспоминания о детстве выплескиваются в слова и в своеобразные мемуарные “романы воспитания”, в которых, какая бы эпоха ни была, найдется место и “золотому детству”, и “пустыне отрочества”, и “юности мятежной”. Форма подобных произведений бывает удивительно разнообразной: повествование ведется и от первого лица, и от третьего, мир показан то глазами ребенка, то взрослого, действие может развиваться последовваательно или разорванно. И кажется, что все уже написано и описано, тем более жизнь в Москве тридцатых-пятидесятых. Но у каждого все равно свои яблоки, свои золотые шары, а в итоге — “не тот это город, и площадь не та”.
У героя “Альбома для марок” нет Памятникапушкину, Дома на набережной, арбатского двора. Он живет в Москве, а мог бы в добычинском городе Эн. То, что его окружает, ничего специфически московского не имеет. На вилках и ложках по всей стране написано одно и то же, одни и те же пластинки слушают “из сознательности”, “из образованности”, “по пристрастию”, “для души”, одни и те же книжки про “буденышей” читают и едят “микояновские котлеты”. Мир ребенка естественно ограничен сначала родственниками, соседями по квартире и даче. Потом он расширяеся до школы, института, новых компаний. Вся жизнь за двадцать лет уложилась в “До войны”, “Войну”, “Новую жизнь”, “ВГИК”. Через нее прошли “Квартира”, “Отец”, “Большая Екатерининская”. Так называются разделы книги. Так складывается жизнь.
“Роман воспитания” А. Сергеева имеет подзаголовок: “Коллекция людей, отношений, слов, вещей”. И действительно, большую часть этой книги занимают списки, перечни, перечисления книг и фильмов, слухов и радиопередач, жизненных принципов и устойчивых словосочетаний. “От великих вещей остаются слова языка…” Впрочем от невеликих тоже, по крайней мере в чьей-то памяти. Все пережитое прессуется, оставаясь в голове в виде все новых и новых слов, вобравших в себя эпоху: франзольки, группы, халтурщики, самая красивая станция — Киевская, ПВХО, дегазация, Белогвардейская Финляндия, занятие чужой плиты, отчеты о зверствах, берлинская лазурь, Гленн Миллер…
Новые, важные, непонятные слова всегда выделяются: курсивом, строчными буквами, разрядкой. Они режут ухо, они непривычны, с их помощью осваивается мир. Застряв в памяти, позже каждое из них может развернуться в целостное воспоминание. Они превращаются в ключевые слова времени и места, за ними встают судьба и эпоха.
Андрей Сергеев предельно точно показывает, как постепенно открывается ребенку мир. Сперва — набором почти бессвязных эпизодов, обрывками чужих малопонятных характеристик, собственными невольными наблюдениями. Постепенно, сообразуясь с возрастом героя, расширяется круг освоенного им жизненного пространства, а в нем активизируется оценочное поле. Нейтральный доселе мир обретает свою приемлемость или непреемлемость. Он по-прежнему не совсем своими ощущает колобродящие вокруг него слова, обрывки чьих-то чужих текстов. Но он уже умеет не просто впитывать их, воспринимая как должное то, что “шептала кухня”, комментировали отец и дед, эмоционально выплескивали мать и бабушка. Выстраивание чужих систем миропонимания проявляет свое собственное.
В первую очередь оценивается, конечно же, семья. Душная семейная атмосфера, где быт всегда на первом плане, а всеобщая доступность еще усиливается теснотой коммунального житья, вызывая у подростка приступы клаустрофобии, — это неизбежность. К тому же весь этот мир со всеми его давно сложившимися оценками, словечками, отношениями ты должен научиться принимать как данность, понимая, что менять в нем что-либо бессмысленно. Тепло и уют вскоре начинают оборачиваться монотонностью и ограниченностью. Бунт против обычаев и образа жизни семьи — самый первый: ведь никого не знаешь так хорошо, ничьи недостатки не раздражают столь постоянно. Дедушка, бывший закрепщик у Фаберже, бабушка — медицинская сестра, отец — доцент кафедры кормления Тимирязевки, мать, тетки, дядья — все они вызывают у героя сложное чувство раздражения своим “тихим убожеством” и приятия.
Впрочем, самим подбором слов, поступков, категоричных отроческих оценок готовится трезвый взрослый взгляд на семью: “Я отсюда. И этого быта заряд до конца как реальность во мне сохранится”. То, что раньше выводило из себя (отец “никогда не бился над неразрешимыми задачами”, мать “никогда ни над чем всерьез не задумывалась”), со временем никуда не делось, но обнаружились и другие качества: “не стершееся за цатые годы” чувство собственного достоинства, преданность своим, готовность полагаться на себя и судьбу. И перечень черт маминого характера, в котором взрослый сын видит опасную смесь ограниченноссти и самоуверенности, все же заканчивается так: “никогда никого не предала”. Умудренный опытом, он понимает, что это редкость.
Но до этого понимания — долгий путь. Отторжение некрасивого семейного быта, поиск своей среды, стратегии и тактик поведения. Мир планомерно и сознательно расширялся, что порождало новые перечни слухов, приятелей, девушек, мест, острот, стихов. Наконец, жестче стала самооценка, яснее путь. Раздвижение границ мира привело в переводчики. Осознание ценности свободы — к конфликту с властями. Начал прорисовываться узор судьбы.
Такие книги можно длить бесконечно. Какое слово, событие можно поставить последним? Видимо, то, которым воспитание заканчивается. “Черткова арестовали 12 января 1957 года”. Поиски форм взаимодействия с миром завершились. “Гул затих, я вышел на подмостки”. Прошло время романтизма. Что пришло? Послетекстовая судьба уже не героя — самого Андрея Сергеева, переводчика, известного, насколько может быть известен переводчик. Мироотношение повествователя, лепящего из кусочков, фраз и словечек образ времени и судьбы. Оно тоже облечено в слово: “Может, стал наконец подобрей, поглупей”. Кажется, именно это и называется мудростью возраста.
М. Литовская