Опубликовано в журнале Студия, номер 16, 2012
ЛЕВ БЕРДНИКОВ
РЕВНУЯ К
ПЕТРУ ВЕЛИКОМУ
Известен “подлинный анекдот” о российском самодержце, записанный академиком Якобом фон Штелиным со слов Анны Ивановны Крамер (1694-1770): “Как Петр Великий в 1704 году, по долговременной осаде, взял, наконец, приступом город Нарву, то разъяренные российские воины не прежде могли быть удержаны от грабежа, пока сам монарх с обнаженною в руке саблею к ним не ворвался, некоторых порубил и, отвлекши от сей ярости, в прежний порядок привел. Потом пошел он в замок, где пред него был приведен пленный шведский генерал Горн. Он в первом гневе дал ему пощечину и сказал ему: “Ты, ты один виною многой напрасно пролитой крови, и давно бы тебе надлежало выставить белое знамя, когда ты ниже вспомогательные войска, ниже другого вспомогательного средства ко спасению города ожидать не мог. Тогда ударил он окровавленною еще своею саблею по столу и в гневе сказал сии слова: “Смотри мою омоченную не в крови шведов, но россиян шпагу, коею укротил я собственных моих воинов от грабежа внутри города, чтоб бедных жителей спасти от той самой смерти, которой в жертву безрассудное твое упорство их предало”. Анна Крамер, “во время осады жила с родителями своими в Нарве; оттуда пленницею взята в Россию; и по многих жизни переменах была в царском Дворе придворною фрейлиною”. Думается, что это искушенный в элоквенции Штелин придал стилю повествования торжественность и приподнятость, всамделишный же рассказ будущей фрейлины был живым и непосредственным. Однако сия патетика вполне передает переполнявшее и не оставлявшее Анну всю жизнь чувство неподдельного восхищения Великим Петром. Монарх, положивший в землю каждого пятого россиянина, предстает у нее человеколюбцем, пекущимся о жизни каждого подданного. И неважно то, что она, тогда восьмилетняя девочка, не была очевидицей этой сцены – Анна с удовольствием рассказала с чужих слов о своем кумире, ставшем позднее и главным мужчиной ее жизни.
Может статься, ей сообщил об этом отец, отпрыск старинной немецкой фамилии Бенедикт Крамер, обосновавшийся в Нарве в 1682 году и служивший там городским прокурором. Крамеры происходили из Штендаля (земля Саксония-Анхальт), и один из них, Генрих Крамер, будучи купцом, в 1574 году дерзнул проникнуть в Московию под видом посланника и тем самым навлек на весь свой род опалу Ивана Грозного. И хотя его потомок Иоганн Крамер был не только прощен, но и принят на государеву службу Борисом Годуновым (тот посылал его в Германию для приглашения в Россию искусных мастеров и ученых), семье нарвского прокурора была уготовлена участь прочих шведских военнопленных. Они были отправлены сначала в Вологду, а затем в Казань, где Бенедикт и скончался, оставив отроковицу-дочь круглой сиротой. Он не оставил Анне завидного приданого, зато наградил живым умом, умением снискать доверие окружающих и удивительной способностью всегда держаться на плаву, чему споспешествовали обаяние и неброская, но такая приманчивая красота девушки. Писательница Елена Арсеньева живописует: “Анна Крамер принадлежала к тому виду бесцветных малокровных блондиночек, сильно напоминающих простые неочиненные карандаши, от которых ретивое у мужчин от чего-то очень сильно взыгрывает”. Неудивительно, что ее сразу же заприметил казанский губернатор Петр Апраксин (1659-1728). Историк свидетельствует, что Апраксин, “оценив достоинства” Анны, взял ее к себе в наложницы, а, натешившись вволю, рассудил за благо отправить девицу в Петербург подальше от греха.
Там она оказалась в услужении у генерала Федора Балка (1670-1738), который, втайне от жены, Матрены, настойчиво склонял ее к сожительству. Эта самая Балкша, урожденная Монс, пробовала ею помыкать, но поняв, что не на такую напала, взяла к себе в подруги. Вот уж Матрена насказала о русском царе всякого разного, и о сестре своей Анне Монс, которую тот любил долго и получил от ворот поворот, и о своем с ним кратковременном амуре, и о коронованной маркитантке Екатерине Алексеевне, и о грубом обращении его с женщинами. Анна слушала словоохотливую Балкшу и завидовала самой черной завистью всем, кого удостоил своим вниманием, даже самым мимолетным, этот двухметровый исполин, ворочавший судьбами миллионов.
Образ Петра
вырастал для нее до геркулесовых столпов, и своим безошибочным женским чутьем
она распознала в нем великого господина, великого человека и великого мужчину. От
такого гения, вершившего дела всей Европии, стремительного и порывистого, и
самая неприкрытая грубость в радость, в зачет за ее бабье счастье. Вот,
рассуждала Анна, мысленно примеряя на себя лавры царицы: бывшая Марта
Скавронская, ведь тоже шведская полонянка, и тоже переходила из постели в
постель, сначала простого солдата, затем Боура, Шереметева, Меншикова, а вот завидел
ее Он, приблизил к себе и возвысил. И верно говорят, что мысли материальны, — сбылось,
наконец, то, что она намечтала – царь почтил дом Балков своим присутствием и,
со свойственным ему женолюбием, конечно, не мог пройти мимо обворожительной
Крамер. Петр каждый свой амур заносил в “постельный реестр” и связь с женщиной рассматривал
как государеву службу (“Эта плохо служила, а эта знатно”, — обыкновенно говорил он после очередного любовного
приключения). Но Анна отдавалась ему так самозабвенно и истово, что даже его, прожженного циника в любви, прожгло
сознание: эта вручила ему всю себя, она верная ему рабыня и услужница, на такую
всегда можно положиться. И государь ввел ее в свой ближний круг.
И вот уже Крамер определена к фрейлине царицы, Марии Гамильтон, тоже пассии Петра, у коей служит то ли камер-юнгфрау, то ли казначейшей. И фрейлина делает ее закадычной подругой, тайной и явной своей советницей. Она выкладывает Анне то, что никому другому сказать бы не отважилась. Оказывается, как охладел к ней царь-государь, злобное мстительное чувство к нему затаила в себе Мария. Не желала она смириться с тем, что ее вдруг предпочли безродной и неграмотной лифляндской крестьянке Марте, к тому же старшей по возрасту. И чего только ни делала уязвленная камеристка, чтобы все по ее сталось: то о благодетельнице своей монархине сплетню втихомолку пустит, что та, дескать, воск кушает, потому как лицо угрями пошло, то драгоценности и украшения царские у нее скрадет, чтобы самой побойчее выглядеть. А когда все втуне оказалось, пустилась во все тяжкие, меняя кавалеров. И при этом все как будто напоказ выставляла – “шумство”, кутежи, попойки.
Особенно вызывающей и бесстыдной была интрижка
Марии с царевым денщиком Иваном Орловым, разыгранная ею не иначе как с тем
безумным расчетом, чтобы хозяин его, Петр, возревновал и устыдился. Как будто
не знала она, что Петр Алексеевич был в любви большим собственником и не прощал
измен даже бывшим фавориткам. А уж как крут и горяч был он в гневе! И ведь не побоялась Бога Мария, плоды
зазорной любви своей, младенчиков не родившихся, вытравливала, а то и трупики малюток под
покровом ночи в Неву бросала. Но до поры до времени все не получало огласки и
сходило ей с рук. А все потому, что Анна Крамер, если кому служила, не выдавала
чужих тайн. Негоже было ей заниматься доносительством, хотя и вызвала она уже тогда
большое расположение императорской четы и тесно сблизилась с Екатериной
Алексеевной.
О степени сей близости можно судить хотя бы по тому, что та сопровождала императрицу в ее заграничном путешествии в Данию и Голландию в 1716 году и не разлучалась с ней ни на день.
Но в этом ощетинившимся мире Анне надлежало быть стойкой, защищенной от посягательств и наветов недоброхотов, а это вынуждало ее подчас в средствах не церемониться и прибегать к козням и каверзам. Князь Петр Долгоруков в своих “Записках” сообщает, что в 1717 году придворный врач Иоганн Герман Лесток имел неосторожность шантажировать ее какими-то разоблачениями: “Крамерша, которой по части интриг не было равных, сообщила Петру I, что Лесток рассказал ей, будто был однажды невольным и незримым свидетелем одной отвратительной… беседы между царем и его денщиком Бутурлиным (впоследствии фельдмаршалом и графом) и повторила при этом глупые шутки Лестока, которыми он сопровождал свой рассказ”. Разъяренный царь немедленно выслал Лестока в Казань, и тот оставался там под строгим караулом до самого конца его царствования…
Император высоко ценил безграничную преданность Анны и именно ей, а никому другому, доверил дело государственной важности, щекотливое и зловещее. Историки свидетельствуют, что когда “непотребный сын” царя Алексей Петрович был казнен, император и его ревностный сподвижник, генерал-аншеф Адам Вейде отыскали Крамер и препроводили с собой в равелин. Там она “надела на тело царевича в приличествующий случаю камзол, штаны и башмаки и затем ловко пришила к туловищу его отрубленную голову, искусно замаскировав страшную линию большим галстуком”. После тело жертвы было выставлено на общее обозрение. Биограф Георг фон Гельбиг говорит об “услужливой исполнительности” такого страшного поручения, которое, по его словам, “немногие женщины приняли бы на себя”. И далее, выводя проблему в моральную плоскость, характеризует Анну как особу “крайне несимпатичную”. Но не будем столь строги. Поступок этой “верной услужницы” надобно мерить нравственными мерками той эпохи, особенностями патерналистского менталитета, укладывающимися в традиционную формулу: “вручение себя государю”. Воля Отца Отечества Петра, даже самая изуверская, не подвергалась сомнению, а тем паче душевным борениям, но лишь немедленному и беспрекословному исполнению. И показательно, что исполнив в точности столь чудовищное поручение, Крамер, как это признает и сам Гельбиг, “заслуживала только награды”. Она и воспоследовала – Петр Великий за такое радение пожаловал ей остров Кренгольм и живописное имение Йола, что неподалеку от Нарвы, на берегу реки, где по преданию, водились на диво жирные угри; при этом пилорамы вкупе с мукомольными мельницами Йолы приносили немалый доход.
Вскоре “смертные грехи” ее госпожи Марии Гамильтон вышли наружу: стало ведомо, что та (в который уже раз) умертвила новорожденного младенца. Писатель Александр Лавинцев (А.И. Красницкий) в повести “На закате любви” приписывает Крамер самое деятельное участие в сокрытии сего преступления. “Возьми-ка ты кулечек, в коем с кухни сухую провизию носим, — обращается здесь Крамер к дворовой девке Гамильтон, Екатерине, — да положи в него мертвенького и вынеси в свое жилье, а оттуда уже сама знаешь, куда бросить: и Фонтанная, и Нева не за горами”. Подтверждений сему нет никаких, а объяснения Лавинцева, будто Анна могла пойти на такое, ибо не боялась Страшного суда (“она была лютеранка и к тому свету относилась сравнительно равнодушно”), едва ли убедительны. Если бы Крамер хоть каким-то боком была причастна к делу, гнев императора незамедлительно обрушился бы и на нее. Но казнена на эшафоте была Гамильтон, и Анна видела, как Петр поднял ее отрубленную голову и страстно поцеловал в губы. Подумала было, что жива еще была в нем любовь к красавице-фрейлине, но самодержец, не выпуская окровавленной головы из рук, словно заправский профессор-анатом, спокойно стал объяснять толпе зевак строение телесных жил…
Дальнейшая судьба Анны была решена: она была взята ко Двору Екатерины Алексеевны, сначала первою камер-юнгферою, а потом и фрейлиной, и, как говорит современник, “в этом звании приобрела совершенную доверенность от императрицы”. Ее благоволение она заслужила не только тем, что была “умна и более чем ловка” – плотоядная монархиня чрезвычайно ценила в своих камер-фрау вполне определенные качества. В обязанности каждой из них входило переспать с очередным кандидатом в любовники Екатерины и дать ему оценку и рекомендации для государыни. Вот и нашей героине с ее женским шармом легко удавалось обольщать таких потенциальных амурщиков и потрафлять тем самым ее царскому величеству.
И сколько было их, искателей ласки венценосной прелюбодейки! Вот лифляндец Рейнгольд Густав Левенвольде, этот записной альфонс, на монаршие милости позарился, и свое получил – и чин, и графское достоинство, и орден Александра Невского в петлице. А камергер Виллим Монс, человек деликатный, и взаправду влюбленный был, стихи государыне все писал про Купидонов, но тоже свою пользу знал – до взяток был охоч, казенными местами приторговывал… Но Анну недаром называли “бесчувствительной” – эта череда кавалеров с их политесом и заученной нежностью прошла как будто не через, а мимо нее. Все это было для нее мелюзгой, чьи даже самые изощренные сексуальные фантазии она, не колеблясь ни минуты, отдала бы за один властный окрик и грубую ласку исполина Петра. Нет, не понимала она свою царственную хозяйку Екатерину. И воображение рисовало картину, что будто это она, Анна, после пленения под Нарвой была взята Петром во дворец, стала ему подругой и самой верной женой, и, поняв, что вернее человека нет и быть не может, он тут же делает ее российской императрицей…
И когда Петру открылась вдруг вся правда, что Екатерина, оказывается, длительное время изменяла ему с камергером Монсом, смешанные чувства овладели нашей героиней. Она втайне торжествовала, что ее кумир распознал, наконец, истинную цену ее счастливой сопернице, и над императрицей навис дамоклов меч. И ничуть не сочувствовала сладкоголосому ловеласу Монсу, охотнику до чужих жен. Но, изучив хорошенько характер Петра, она понимала, каким страшным ударом станет для него предательство той одной, которой он доверял и называл “свет-Екатеринушка”. И ведь как в воду глядела, ибо сей адюльтер ускорил кончину императора. И она, Анна Крамер, осталась сиротой, обделенной большой любовью. И никогда уже не выйдет замуж, потому как мужей, Ему подобных, не встретит. Да и нет таковых на свете, не бывает! Она вновь и вновь винила во всем сладострастную Екатерину.
Но как сказал один из великих, “язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли”. Ничего подобного Анна не высказывала и не выказывала. Напротив, после смерти Петра она, казалось, еще теснее сблизилась и Екатериной, теперь самодержавной императрицей, оказывала ей теперь заметно участившиеся интимные услуги, принимала участие в попойках и кутежах, которые велись уже денно и нощно. И придворные стали примечать исключительное влияние этой сильной волевой фрейлины на слабеющую умом Екатерину Алексеевну. И сим не преминули воспользоваться, сделав Крамер невольной вершительницей судеб дома Романовых.
Честолюбивый сын конюха Александр Меншиков возжелал возвести на трон малолетнего сына казненного царевича Алексея, Петра, и стать при нем регентом империи. Говорят, что мысль эта была внушена ему австрийским посланником в Петербурге Игнацием Рабутином. Ведь его патрон, император Священно-Римской империи Карл VI, был крайне заинтересован в том, чтобы корона досталась юному Петру, поскольку тот приходился племянником его жене, Елизавете-Христине Брауншвейг-Вольфенбюттельской. В случае успеха, Карл VI сулил Меншикову Козельское герцогство в Силезии, членство в имперском сейме и звание электора. Обещал также сделать все для того, чтобы заставить отрока Петра жениться на его старшей дочери Марии Меншиковой. Оставалось теперь самое трудное: добиться от Екатерины завещания, лишавшего российской короны ее любимых дочерей в пользу сына царевича, для чьей гибели она немало потрудилась. И хотя Меншикова и Екатерину связывала испытанная временем дружба, и это благодаря его, Меншикова, усилиям та взошла на престол, действовать самостоятельно он не решился. А посоветовал австрийскому императору “подарить 30 тысяч дукатов девице Крамер”, чтобы та все и устроила.
Анне претило такое щекотливое поручение, в ее глазах живо представлялся обезглавленный Алексей Петрович, в деле которого ей довелось сыграть столь неприглядную роль, но все-таки речь шла о… Его, Петра Великого, внуке! И уж слишком приманчиво высока была цена вопроса! “Завещание было составлено, — резюмирует князь Петр Долгоруков, — и, что здесь особенно занимательно, подписано от имени и по приказу Екатерины I ее второй дочерью Елизаветой, ибо сама Екатерина не умела ни писать, ни читать, обыкновенно приказывая подписывать свое имя какой-нибудь из своих дочерей”. Стало быть, сила убеждения Крамер была такова, что и цесаревна Елизавета собственноручно отказалась от претензий на трон в пользу своего племянника.
Еще при жизни Екатерины Анна Крамер была взята гоф-фрейлиной и гофмейстериной ко Двору старшей сестры Петра Алексеевича, великой княжны Наталии (1714-1728). “Поживи она дольше, могла бы стать ангелом-хранителем России”, — говорили об этой добродетельной отроковице, вызывавшей общее удивление ранним развитием чувств, сердца и ума, а также не по возрасту разумными суждениям. Но в ее придворном штате, подобранном Екатериной, подвизались персоны не самой высокой нравственности. То были пройдошливые немки Юстина Грюнвальд и Иоганна Петрова, а также престарелая моралистка-француженка Каро (та, по слухам, прошла через гамбургский дом терпимости), выполнявшая роль воспитательницы (!) Как отмечает писатель Евгений Карнович, великая княгиня сих дам не жаловала, а особенно Каро, поскольку примечала ее корыстолюбие и наушничество. Рано осиротевшая, она была так одинока в этом бездушном ледяном окружении. И только красивая и рассудительная Крамер стала для нее светом в окошке, сделалась главной наперсницей. Та платила ей поистине материнской любовью. Наталья видела, как светилась Анна, душа родная, когда 20 ноября 1726 года на нее, великую княжну, надели белую ленту ордена св. Екатерины!
Когда же воцарился Петр II, разве не Крамер помогала ей советами как наставить на путь истинный подверженного дурным влияниям разгульного брата? Разделяла любимая фрейлина и страсть Натальи к драгоценностям, которые за баснословные суммы доставлял во дворец гоф-комиссар Леви Липман. Под водительством любимой фрейлины она примеряла их перед зеркалом, смотрела гордо, охорашивалась в томном ожидании жениха – царевича или, по крайней мере, принца крови. А та настоятельно советовала ей искать самую блестящую партию. И когда предерзкий Меншиков вознамерился женить на ней сынка своего худородного Александра, разве не Крамер забила во все колокола? И разве не она указала, что этот низкий человек прикарманил себе те 9 тысяч червонцев, которые брат ей жаловал? Говорят, что Анна находилась при великой княжне неотлучно. И в ту последнюю ночь, 22 ноября 1728 года, когда Наталья уходила из жизни, только гоф-фрейлина находилась у ее ложа. “Помолившись, хотела лечь спать, — рассказывала Анна, — но напали судороги, что она скончалась не более как в две минуты”. Торжественные похороны венценосной отроковицы состоялись в Вознесенском соборе Вознесенского девичья монастыря Московского Кремля. На ее могильной плите были вырезаны такие слова: “Не умре девица, но спит (Матфея, гл.9). Свет очию моею, и той есть со мною, погребена на сем месте”.
А через некоторое время при осмотре фамильных драгоценностей Натальи Алексеевны была обнаружена огромная недостача. И вдруг бриллиантовый перстень, принадлежавший покойной, нашелся на пальце слуги и флейтиста обер-камергера Двора Ивана Долгорукова Иоганна Эйхлера, с которым Каро водила дружбу. А дальше с вороватой француженкой случилось ровно то, о чем скажет потом Александр Герцен – “попала в тюрьму за кражу бриллиантов”. Понятно, что тень подозрения пала и на нашу героиню как непосредственную придворную начальницу Каро. И хотя никто не обвинял ее прямо, Анна рассудила за благо навсегда оставить русский Двор и удалиться в подаренное Петром I живописное имение Йола.
Там она взялась за доставшееся ей хлопотливое хозяйство и вела его энергично и рачительно. На паях с оборотистыми братьями торговала рыбой, хлебом, древесиной. В 1736 году Крамер обратилась с прошением к императрице Анне Иоанновне разрешить ей рубить лес по рекам Нарове и Плюсе их притокам. И монархиня согласилась на такую исключительную привилегию (по-видимому, сему поспособствовал прежний амант Крамер Рейнгольд Левенвольде, который стал теперь обер-гофмаршалом Двора), оговорив, однако, что рубить надлежит не более 27 тысяч деревьев в год, и лес должно отправлять за кордон только в распиленном виде.
Шли годы. На российский трон взошла Елизавета, у коей с Анной всегда были самые теплые отношения. Ей нравилось то, что новая императрица свято чтит память великого отца, и все называют ее не иначе, как дщерь Петрова. Елизавета Петровна настойчиво звала ее ко Двору, но та не пошла, сославшись на преклонные лета. На самом деле, она вполне свыклась со своей новой ролью предпринимательницы и предпочла донашивать эту жизнь вдали от светской молвы.
Есть сведения, что когда импертарица Екатерина II проезжала в 1764 году через Нарву, Крамер “была принята ею в частной аудиенции, продолжительность которой была всеми замечена”. О чем беседовали эти две замечательные российские женщины? О судьбах империи? О превратности придворного счастья? Или об исполине Петре, к величию и славе которого ревновали они обе?