Отрывки из романа «Однажды в Бишкеке»
Опубликовано в журнале Студия, номер 16, 2012
АРКАН КАРИВ
22 апреля 2012 года в
Москве добровольно ушёл из жизни Аркан Карив – журналист, переводчик, писатель,
сын известного российского писателя Юрия Карабчиевского. Он не дожил всего три
дня до своего 49-летия. Хоронили Аркана Карива в день его рождения.
Он закончил московскую
физико-математическую школу, но работал грузчиком, дворником, землекопом. Получив
разрешение, выехал в Израиль, где стал мэтром русскоязычной журналистики,
сотрудником газеты «Вести». Вел на телевидении рубрику «Слово за слово». Со
словом он умел обращаться, играть с ним. Это особенно ярко проявилось в его
прозе. Аркан Карив, конечно, был писателем, хотя и журналистские тексты его всегда отличались не
только профессионализмом, но элегантностью и блеском. Он написал несколько книг,
в том числе роман «Переводчик»".
Последние годы жил в
Москве, работал на телевидении и писал роман «Однажды в Бишкеке», рукопись
которого, незадолго до ухода из жизни, прислал в «Студию/Studio». Предлагаем
нашим читателям отрывки из этой книги.
Редколлегия
ПРОЛОГ РОМАНА «ОДНАЖДЫ В БИШКЕКЕ»
С бутылкой водки в руке я стою на седьмой сверху
ступеньке выхода из метро «Третьяковская» и прошу милостыню. Вернее даже, не
прошу, — требую. В былинном таком ключе: «Подайте на бухло, люди добрые!
Подайте на бухло, люди русские! Люди добрые, люди русские! Подайте Христа ради
ветерану ливанской войны на бухло!»
А одет я в черное роскошное пальто, которое было куплено
за тысячу двести долларов в Нью-Йорке. Лет пятнадцать назад. На мне также
льняные белые штаны, как у Ихтиандра, они полощутся на мартовском ветру. Обут я
в разбитые армейские ботинки без шнурков. Волосатую грудь – под пальто ничего
нет — украшает израильский армейский жетон.
В качестве попрошайки я пошел по пути агрессивного
маркетинга и не ошибся: люди добрые, люди русские откликаются в общем и в целом
неплохо. Приняв подаяние, я благодарю страстно, от сердца: «Спаси Бог, сынок!
Бей жидов, сынок! Бей жидов, дочка!»
Бывает, что какой-нибудь русский интеллигент, пересилив
страх и отвращение, взывает ко мне в том духе, что я махровый антисемит, как не
стыдно! как не стыдно! Это — моменты моего триумфа. Я хватаюсь за солдатский
жетон армии обороны Израиля: «Шибко грамотный? Читай! Что? Иврита не знаешь,
жидофил? Ну так я тебе раскумекаю: «Мартин Зильбер. Личный номер 1358673».
Сайерет маткаль, слыхал о таком? Спецназ генштаба! Понял-нет? Я за Израиль
кровь проливал! Ну да Господь с тобой, ступай с миром, сынок! И бей жидов!»
Я делаю глоток из бутылки, занюхиваю рукавом
американского пальто. Я не мылся, не брился и не ел уже десять дней. Жё не манж
па ди жур.
Вниз по лестнице расположились другие завсегдатаи
Третьяковки. Человек-сэндвич баба Настя, натуральная Баба Яга. Промотирует
секс-шоп. С непредсказуемыми интервалами издает дикий вопль: «В интим зашел –
счастье нашел!» За ней – девочка-припевочка Марина, вся в вязанном, со своей
ручной крысой Хельгой и рекламной картонкой «Мы хотим в Париж!». У нее псориаз
какой-то, по-моему, у этой крысы, между ушей. Но подают им охотно, особенно
пассажиры с детьми. Дальше идет безымянный бомж на коленях. Он истово кладет
поклоны, но это не добавляет ему атрактивности, и сборы его не велики. И в
самом низу, но не низший – Вадик Флейтист. Он играет хорошо, только слишком
тихо для выхода из метро.
Я делаю технический перерыв, чтобы заскочить в
«Макдольдс» и там в сортире пересчитать бабло. Кажется, моя карьера совершила
крутой вираж и выходит к новым рубежам: триста восемьдесят девять рублей! Притом,
что я до трехсот еще никогда не доходил.
Я возвращаюсь к метро и ору сверху:
— Флейтист! Эй, флейтист! Поднимайся давай!
Вадик играет тихо, зато слышит хорошо. Он резко прерывает
«Шутку» Баха, складывает флейту и бежит наверх, прыгая через две ступеньки.
Мы проходим по Клементовскому и спускаемся в «Апшу»,
демократический отстойник с умеренными ценами. Просто здесь мне разрешают
распивать принесенное с собой. Разрешили, конечно, не сразу. Просто как-то раз
попробовали не разрешить, и тогда их сраное кафе с менеджером кореянкой
услышало всю правду о жидах, которые спаивают русский народ, и теперь меня
терпят здесь в не худшей из моих ипостасей. Это когда я рассказываю Флейтисту
что-нибудь философическое, подливая в рюмки (первые две я честно покупаю у
заведения) и не слишком форсируя голос. Шугаются только за соседними столиками.
— Не, а ты понимаешь суть теоремы Гёделя «О неполноте» в
ее самой житейской, самой банальной и самой попсовой формулировке? – спрашиваю
я и оглядываю окружающих, чтобы никого не упустить. Речь идет об очень важных
для всего человечества материях.
— Не, в такой формулировке я, пожалуй, совершенно ее не
понимаю. – признается Вадик.
— Слушай, тогда, внимательно, — говорю я и перехожу на
шепот, склоняясь к уху Флейтиста (а на хера раскрывать тайну всем и каждому) –
— в любой достаточно богатой системе аксиом существует
утверждение, которое внутри этой выбранной системы аксиом нельзя ни
подтвердить, ни опровергнуть.
Я в теме и прекрасно отдаю себе отчет в том, какого рода
информацию я сообщил сейчас Флейтисту. Эта фраза. Как вам объяснить. Вот если
бы человечеству грозила гибель, и нужно было передать потомкам весь
человеческий опыт, его квинтэссенцию, то она – квинтэссенция — была бы в этой
фразе.
— Понял? – я заглядываю Вадику в глаза.
— Понял, — говорит Вадик.
Я не верю ему ни разу. И вообще он начинает меня
раздражать. Но я должен смирить гордыню. Я ведь ангел, настоящий ангел,
посланник божий. И если Вадик Флейтист не понимает того, что понимаю я, это не
вина его, а беда.
— Ладно, брат! – в предвкушении того, что собираюсь
сказать, я пробиваюсь слезой восторга. – Только тебе и… только сейчас… здесь…
сегодня… веришь?
— Верю, — отзывается Флейтист.
— Слушай и мотай на ус. — шепчу я ему прямо в ухо, —
Правды нет, брат! Нет ее, правды! Как не было, так и нет! Какую ты систему аксиом не возьми! И отсюда какой следует
вывод?
— Какой? – спрашивает Флейтист. Он заметно нервничает.
— А такой, что надо вовремя менять аксиоматическую
систему. Побег из предлагаемых обстоятельств – вот единственная форма движения!
— Ну ты загрузил! – Вадик хватается за голову и начинает
мотать ей из стороны в сторону. – Ну ты запарил! Да как же теперь жить-то,
брат?!
— Не парься, брат! – говорю я ему. – Я сейчас схожу
помочусь, а потом объясню тебе, как надо жить. Много братьев рядом!
Я запахиваю пальто и начинаю маневрировать между тесно
расставленными столиками. За одним сидит компания молодых ребят, и, проходя
мимо, я ловлю синхрон плачущей девушки, которая всхлипывает, размазывая тушь:
«И вот я, домашняя, бля, девочка, должна как сука вкалывать целый день в офисе!».
Я начинаю думать о том, что это крик нового поколения, да
и моего в том числе, и что я должен быть счастлив, даже если жизнь моя трудна и
безнравственна, но если бы я сидел каждый день в офисе, то такая жизнь
показалась бы мне, конечно, совершенно
невыносимой, и я был бы готов сменить ее хоть на галеры. Хотя на галерах я бы
тоже долго не выдержал. Но там уже все, там бежать некуда. Настоящий и
последний экстрим, — так думаю я, выходя из туалета, и налетаю прямо на Сергея.
— Здрасьте, Мартын Александрович! – говорит Сергей и
улыбается мне кинг-конговской улыбкой.
— Здравствуй, Сережа! – говорю я спокойно и пытаюсь
разглядеть за тушей этого орангутанга моего друга Эйнштейна. Чего-то не видать.
— А бежать вам некуда, Мартын Александрович, — ласково
произносит Сергей.
— Знаю, Сережа. – признаю я смиренно и сразу делаю
озабоченное лицо. – А что это за хрень у тебя к жопе прилипла?
Радостно глядеть, как этот перекаченный амбал покупается
и обеими руками хватает себя в панике за задницу. Изо всех сил бью его ногой в
пах. Но я пьян, слаб и неточен. Хорошо бы – проносится у меня в голове –
сменить аксиомы прямо сейчас и перейти в другую систему координат.
Возможно, в будущем люди научатся менять систему
мгновенно, и побег из предлагаемых обстоятельств станет секундным делом. Но
пока это еще трудоемкое и затяжное предприятие.
Сергей успевает нанести мне два чудовищных удара, прежде
чем его останавливает голос Эйнштейна:
— Сергей! Я просил нейтрализовать, а не калечить!
— Альберт Исаакович, он первый начал! – оправдывается
Сергей.
Я не могу дышать от удара под дых и ничего не вижу,
потому что кровь из рассеченной брови заливает мне лицо. Где-то это уже было…
Ах, да! Это когда в иерусалимском пабе «Пророки» много лет назад мне разбили
голову бутылкой, вот также кровь мешала зрению.
— Пакуйте, Сергей, пакуйте клиента! – приказывает
Эйнштейн.
— Альберт! – молю я, задыхаясь. – Дозволь попрощаться с
товарищем по нищете!
— Прощайся, — разрешает Эйнштейн. – Только быстро.
Я шагаю через три зала, капая кровью (или «иcкапывая
кровью» по модели «истекая»?) и во весь голос пою, но не об этом. Я пою старый
и прекрасный цыганский романс о женщине, которая едет домой. По пути к дому ей
кажется, что все окружающие смотрят на нее с лаской и с любовью. Душа ее полна.
Душа ее то путается, то рвется. То рвется — то путается!
Я вдруг осознаю, что на полной громкости выкрикиваю песню
прямо в лицо официантке, которую я схватил за плечи и трясу так, что ее
наполненные ужасом глаза то появляются передо мной, то снова исчезают.
— Слиха! – извиняюсь я почему-то на иврите.
Все, надо и
вправду сваливать. Это место как-то себя уже изжило… Так, а кто же здесь
Флейтист? А, вон он!
— Флейтист! – зову я. Ко мне оборачиваются десятки лиц.
Ну раз так, тогда я обращусь уже ко всем:
– Люди! Наша
интеллектуальная база покоится на чрезвычайно хлипком основании! Будьте
бдительны!
И ухожу.
Тропою снежною к черному-причерному лендроверу. А за
рулем в нем Сережа-шкаф сидит.
В машине Эйнштейн начинает причитать:
— Нет, блин, но почему я? Почему я? С каких дел? За какие
такие грехи? Господи! За что? За что ты сделал меня женой алкоголика?!
— Take this cup away from me, for I don’t want to take this poison! –
отзываюсь я песней с заднего сиденья.
— Господи! Какой же ты противный, когда пьяный! Мартынуш!
Не пей, а? Умоляю! Пожалуйста! – произносит Эйнштейн устало и горько.
Мне становится ужасно стыдно. Честное слово.
Но еще ужаснее мне хочется выпить.
Но теперь уже больше никто не даст.
Мне предстоят капельница, долгий сон на транках и две
недели в психушке на амитриптилине.
А все не так плохо!
ОТРЫВКИ ИЗ ДВЕНАДЦАТОЙ ГЛАВЫ РОМАНА
В отличие от Державина, который, посетив Царскосельский
лицей, первым делом поинтересовался у швейцара «где тут у вас, братец,
нужник?», чем привел в оторопь юного Пушкина, наш Поэт был еще не стар.
А когда мы познакомились пятнадцать лет назад, он был моложе меня сегодняшнего,
он был нищим и бешенным, а в его мансарде диваном служила уложенная на две
табуретки доска. Сидя на этой занозливой доске, я декламировал наизусть его
стихи и признался, что приехал в Израиль по двум мотивам – чтобы смыться от
родителей и, чтобы подружиться с величайшим, из ныне живущих русским поэтом.
«После Бродского!» — воскликнул Генделев. Он записал меня в любимцы и сразу же
удостоил чести быть его секундантом. Какой-то обманутый муж вылил на Поэта
ведро словесных помоев, не оставив другого выхода, как только предложить
рогоносцу выбрать оружие. Но время для поединка Генделев назначил сам. В пять
утра мы спустились к площади Сиона. Над безлюдным городом парил тонкий
романтический туман, сливаясь с белой рубахой дуэлянта. В пять тридцать
Генделев объявил, что согласно дуэльному кодексу, считает не явившегося
противника трусом, а себе записывает победу, и мы на радостях пошли пить кофе в
кафе «Атара». Это была не первая и не последняя из многочисленных
дуэлей. Генделев разбрасывал картели направо и налево, как Пушкин — при
малейшем намеке на задетую честь, и, так же, как у Пушкина, все его дуэли
оканчивались бескровно. Но, если Александр Сергеевич иногда, все же, вставал к
барьеру, а уж там, после того, как противник промахивался, стрелял в воздух и,
с криком «Кончай дурить, чучело ты этакое!», бежал обниматься, то поединки
Михаила Самуэлевича расстраивались без единого выстрела. Потому что в наше
подлое время утеряны понятия о чести, и никто из тех, кому он бросал вызов, не
воспринимал этого всерьез.
А до того, как мы познакомились, Мишенька был совсем
молодой. Не пытаясь реконструировать его жизнь в тот период, когда я еще не
служил ее очевидцем, скажу только, что в ней всегда царили две страсти: война и
тоска по большой и белой русской женщине – значительно более крупной, более
белой и более русской, чем сам Генделев. Имейте в виду все, особенно дамы:
романтический выбор ни в коей мере не отражает изощренности нашей умственной
жизни.
Войны в те времена случались в Израиле чаще, чем большие
русские женщины, и Генделеву подфартило с Ливанской. Он большой выдумщик, наш
Поэт, но на войне, действительно, побывал. Военврачом. Есть фотографии и
свидетельства очевидцев, не говоря уже о свидетельствах поэтических:
Сириец
внутри
красен, темен и сыр
потроха
голубы – видно – кость бела
он был жив
пока
наши не взяли Тир
и
сириец стал мертв
—
инш’алла.
В следующей главе, когда Генделев будет выступать при
большом стечении народа, вы сможете услышать его стихи и убедиться, какое
гипнотическое воздействие оказывают они на публику в авторском прочтении. Это
всегда так было. Но понадобились долгие годы прежде, чем Дар принес Поэту славу
и достаток.
***
— Что ж, мальчик мой, даже не знаю, как мне теперь к тебе
относиться. Да: это уже литература! Это, безусловно, литература. А ты у меня,
значит, теперь писатель? Я должен к этому привыкнуть, мой мальчик, я должен к
этому привыкнуть.
Длинными сухощавыми пальцами Генделев теребил воздух. У
меня по животу разливалось тепло. Говори, Мишенька, говори! И делай так
пальчиками.
— Но! – отпечатал Генделев и взял паузу.
Какое еще «но»?
— Это, конечно, не роман.
Не роман? А что же?!
— Это – заявка на
роман.
Моя расширявшаяся вселенная съежилась в точку.
— Значит, я предлагаю следующее: мы с тобой вдвоем
садимся и начинаем работать. Да. Не откладывая, прямо сейчас. Давай-ка, мой
мальчик, за клавиатуру!
Мне захотелось убежать и надраться в одиночестве, но я
покорно сел за клавиши. Отказать мэтру было немыслимо, он бы на полном серьезе
смертельно обиделся, а я скорее сожгу свою рукопись кнопкой “delete”,
чем обижу Мишеньку.
«В детский сад мою любовь приводил дедушка».
— Здесь нужна инверсия, мальчик. Здесь необходима
инверсия! В детский сад любовь мою приводил дедушка. Ну! совсем другое
дело! Сам-то чувствуешь?
———————————————————————————————————————-
Все, что вы видите перед собой и вокруг, было нажито
долгим и непосильным собирательством. По блошиным рынкам, по свалкам и
комиссионкам, по квартирам подруг. Яркие предметы гардероба: котелки, фуляры,
пенсне. Жалкие элементы роскоши: бранзулетки, лепнина, пепельницы. Ну и Педро,
конечно, — железный рыцарь размером со взрослого пингвина. Похищен в Лондоне и
доставлен в Израиль поклонниками. Это что касается гостиной. Перейдем в
спальню.
Как нетрудно заметить, она напоминает каюту корабля.
Здесь тесно, сумрачно и много книг. Хозяин их читал, курил через длинный
мундштук сигареты, наслаждался сериалами.
Корабль плыл, гости не переводились. Но однажды приходило вдохновение.
Тогда он наглухо запирал двери Мансарды, отключал, если он еще не был отключен
за неуплату, телефон, и порывно брался за перо. Ни компьютера, ни машинки Поэт
не признавал. Он был умней своего народа, но печатать не умел совсем. Зато как
готовил! Вернемся в гостиную, друзья, и скорее к столу.
Его авторская стряпня была дитя брутальной бедности. «Из
качественных продуктов чего-нибудь приготовит даже невеста», — горько усмехался
он и, добавляя щепотками снадобья, варил суп из топора. Дом Генделева никто не
покидал голодным.
Только вот этого не надо! Страшно ты начитанный,
зубоврач. «В прекрасной бедности, в роскошной нищете» — крик отчаяния, а не
восторга. Нужда способствует поэзии до известного предела, а потом начинает злить
и тяготить. Генделев на нищету злился ужасно, спортивной такой злостью: «Того, кто
произнес "поэт должен страдать",
найду в аду! — чтобы по рылу дать».
Помню хмурый зимний день.
Мы сидели вон там, у окна, пили кофе. Под окном, на улице щипал арфу одетый
царем Давидом рыжий американец. Желтый иерусалимский камень зданий плакал
вместе с погодой. Генделев щелкнул суставами своих паганиньевских пальцев и
пробормотал: «Пора становиться чистеньким старичком».
Знаю, кабинетные
исследователи жизни и творчества со мной не согласятся, но я-то абсолютно
убежден: новый Дар открылся после того, как Генделева хватил инсульт, и его
перекосило. Если до удара у кого-то еще были сомнения, похож или не похож, то
после ни у кого вопросов уже не возникало. И вместе с подтвержденным обличием
иностранного консультанта пришла гипнотическая сила. Раньше перед Поэтом были
неспособны устоять только женщины, теперь наступил черед банкиров и олигархов.
Они искали его общения, млели от звуков его речи, таяли в лучах его ауры и были
счастливы платить за сопричастность любые деньги. В образе полюбившегося всем
нам Воланда началось триумфальное шествие Михаила Самуэлевича к бессмертию.