Рассказ
Опубликовано в журнале Студия, номер 15, 2011
МИХАИЛ ЮДОВСКИЙ
Солдатский клуб
На задворках мотострелковой части, где я служил в середине восьмидесятых, располагался солдатский клуб, двухэтажное здание из серого кирпича с однообразными рядами окон и с плоской крышей, на которую вела пожарная лестница. С крыши был виден военный гарнизон, отгороженный от прочего поселка неглубокой и не очень широкой речкой, над поселком возвышались сопки, а за сопками, в десятке-другом километров, проходила китайская граница. Весной речка разливалась, захлестывая порою единственный мост, соединяющий гарнизон с поселком, летом вскипала от идущей на нерест чавычи, а осенью гляделась печально и тихо, и над ее серой водой вспыхивали багровыми и желтыми пятнами сопки.
Небольшой поселок был удивителен по своей пестроте. Здесь жили русские, украинцы, корейцы, казахи, выходцы с Северного Кавказа, бывшие зэки соседствовали с удалившимися на пенсию тюремными надзирателями, а браконьеры с инспекторами рыбнадзора. Браконьерством, к слову, занималась почти вся мужская половина поселка и даже кое-кто из гарнизона, где проживали офицерские семьи. Воинских частей в гарнизоне было несколько, здесь же располагался и штаб дивизии, а своего рода увеселительным заведением служил Дом Офицеров с кафе, бильярдной, библиотекой и актовым залом, где проходили офицерские собрания, а во все вечера, кроме понедельника, крутили кинофильмы. Солдатам редко, разве что по увольнительной, удавалось попасть в этот вертеп культуры, главное достоинство которого заключалось в том, что в здешнем буфете можно было отведать горячих пирожков и прикупить болгарские сигареты, а в зале, во время киносеанса, воспользовавшись темнотою, отрезать от шторы кусок бархата на дембельский альбом.
Честно говоря, в солдатский клуб бойцы наведывались и того реже, поскольку делать им здесь было, в общем-то, нечего: фильмы показывали раз в две недели, кафе отсутствовало, небольшая библиотека хоть и имелась, но книг в ней никто не брал, так что должность библиотекаря вскоре упразднили за ненадобностью. Куда большей популярностью пользовался просевший в районе клуба участок забора, окружавшего часть, который служил в буквальном смысле перевалочным пунктом для самоволок. Впрочем, трое солдат находились при клубе постоянно. Это были киномеханик Андрюха Окунев, вечно сонный увалень с Урала, художник Глеб Рыжиков из Питера, державший себя в соответствии с артистическим призванием и статусом жителя культурной столицы, и писарь Артур Салатаев, невысокий, но эффектного вида осетин, обладавший невероятно красивым почерком и собственными представлениями о русской грамматике. Работу их курировали лично замполит полка, пропагандист части и начальник клуба. Замполит, подполковник Овсянников, редко баловал клуб своим посещением, за что солдатская троица была ему от души благодарна. Зато пропагандист, майор Чагин, и клубный начальник старший лейтенант Васильков постоянно отирались поблизости и всячески мешали самодостаточным бойцам спокойно дожить до дембеля.
– Артурчик! – поначалу ласково окликал своего любимца майор Чагин, – документацию подготовил?
– Так точно, товарищ майор!
– Дай гляну.
Артурчик приносил листки бумаги, исписанные изумительно ровным, почти книжным шрифтом, и клал их на стол перед майором. Едва бросив на них взгляд, пропагандист расплывался в улыбке, глядел на своего писаря с обожанием близким к обожествлению и обещал тому райские кущи и отправку на дембель в первой партии. Затем он углублялся в чтение, и уже через несколько секунд лицо его приобретало красноватый оттенок, затем окрашивалось в густой свекольный цвет, а из майорской глотки вырывался звериный рев:
– Салатаев, твою дивизию! Ты у себя с баранами в кишлаке русский язык учил?!
– Зачэм с баранами, товарищ майор?
– Вот и я о том же – зачем? Кто тебя, упыря тунгусского, к баранам подпустил? Это ж, блядь, мудрецы в сравнении с тобой! Это ж, сука, академики! Ты что здесь, саксаул каракалпакский, написал?
– Я – осэтин! – бледнея от гнева и словно хватаясь за рукоять несуществующего кинжала, отвечал Артурчик.
– Мне как политработнику это по хиросиме! У нас все нации… Ты глянь, осетин, что ты за мутотень насобачил своим хризантемным почерком!
– Гдэ?
– Блин, в Улан-Удэ или откуда ты там… Что это за «кулутурно-мясовая работа»?! Только о жратве думать можешь?
– Зачэм толко? Нэ толко.
– Я вижу, что «нэ толко». Я вижу, о чем ты еще думаешь… Вот: «пиздча для размышлений». Это, бляха, что за хиромантия?
– А что нэ так? – удивлялся Артурчик. – Надо чэрез «о»?
– Что через «о»?
– «Розмышлений».
– Надо, ёкало мое сердце, руки тебе оторвать вместе с мозгами! Господи, ну на хрена, – стонал Чагин, – на хрена тебе такой красивый почерк? Чтоб ты им слово «жопа» через два «п» писал?
– Товарищ майор, – вмешивался иногда случавшийся рядом питерец Глеб Рыжиков, – это, в конце концов, неинтеллигентно.
Пропагандист, осекшись от изумления, глядел на Рыжикова, после чего из него выплескивался последний, по счастью, приступ ярости:
– Я те, бляха, дам неинтеллигентно! Я тя, сука, сгною своей интеллигениностью! У меня высшее военно-политическое… Обоих в дисбат… В последнюю партию… – Он выдвигал ящик стола, доставал оттуда початую бутылку водки, сделав глоток, прятал обратно и, вытерев рот ладонью и успокоившись, заключал:
– Салатаев, всё переделать. Рыжиков, иди… работать. Заняться нечем? Я найду чем. Юльки не видели?
Юлькой звали собачонку, с незапамятных времен прибившуюся к клубу. Никто не помнил, откуда она взялась, казалось, что она всегда существовала при солдатском клубе, и если бы не краткость собачьего века, можно было бы предположить, что она переживет еще не одно поколение местных командиров и заместителей. Определить Юлькину породу не взялся бы ни один кинолог. Даже слово «дворняжка» по отношению к ней звучало явным преувеличением. Это была ходячая помесь несоответствия и недоразумения. Все ее любили и каждый, как мог, подкармливал. Впрочем, замполит, подполковник Овсянников, выражал иногда неудовольствие собачьим присутствием, заявляя, что клуб воинской части – не псарня. После чего скармливал Юльке бутерброд с колбасой и удалялся, ворча, что еще наведет здесь порядок. Четвероногая страхолюдина в совершенстве владела искусством покорять человеческие сердца. Когда обстановка накалялась до излишества или кому-то просто была в ней нужда, она немедленно оказывалась рядом, радостно кружа под ногами, как юла, за что, видимо, и заработала свое прозвище. Возникнув неведомо откуда, она подскакивала к разбушевавшемуся пропагандисту, тыкалась влажным носом в его руку и с каким-то прямодушным озорством глядела ему в глаза.
– Ну, здравствуй, моя умница, здравствуй, моя хорошая, – улыбался Чагин. Затем поворачивался к Артурчику и Глебу и беззлобно ронял: – Пошли вон отсюда, пестициды. Дайте с человеком поговорить. Остряки, бляха. Дети.
Устроиться в клуб было неслыханной удачей. В солдатской иерархии работа при нем считалась престижной, уступая лишь должности повара и хлебореза и значительно превосходя место писаря при штабе или скотника на хоздворе. Отираться рядом со свиньями или постоянно находиться под оком полкового начальства предствалялось сомнительным удовольствием. На втором году службы мне удалось некоторое время погреться на этом теплом местечке, вылетев оттуда на третий месяц в силу некоторых особенностей моего характера. Начало моей клубной карьеры совпало с подготовкой к ноябрьским праздникам. Как стало известно из неофициальных источников, к этой торжественной дате наш полк должен был стать жертвой инспекционного рвения высокопоставленных лиц из штаба армии, поэтому приготовления велись нешуточные. Плац драили ежедневно, казарменные туалеты провоняли от усердия и карболки и даже свиньям на хоздворе побрили рыла. Особое внимание было уделено, выражаясь политармейским языком, наглядной агитации. В срочном порядке обновлялись старые стенды и рисовались новые. Клубный художник Глеб Рыжиков вкалывал, как проклятый, и матерился с чисто питерским изыском. В конце концов, он заявил начальнику клуба, что без помощника к сроку не уложится.
– Уложишься, Рыжиков, – отрезал начальник клуба. – Или нас обоих уложат.
– Товарищ старший лейтенант, – сказал Глеб, – это нереально. Имейте совесть.
– Иметь, Рыжиков, – ответил начальник клуба, – будут опять-таки нас обоих. В особо извращенной форме. Когда будут готовы стенды?
– Когда рак на горе свистнет.
– Свистеть раком, Рыжиков, – начальник клуба никак не мог выбраться из полюбившейся образной системы, – мы с тобой будем на пару с одной сопки.
– Товарищ старший лейтенант, это неинтеллигентно.
– Ты, Рыжиков, задрал своей интеллигентностью. Чего ты от меня хочешь?
– Помощника. Что, во всем полку художника больше нет? Я лично знаю одного в артдивизионе.
– Небось, такая же интеллигентская сволочь из Питера, как и ты?
– Из Киева. То есть, интеллигентностью недотягивает, но сволочизмом, сколько я слышал, превосходит.
– Харизматичная рекомендация. Ладно, я скажу майору Чагину. А ты пока работай, Рыжиков, работай. А то нас…
– Можете не продолжать, товарищ старший лейтенант, – остановил его Глеб. – Я уже знаком с вашими эротическими фантазиями.
Таким образом полуинтеллигентная киевская сволочь, то есть, я, оказался в клубе.
– Помни, мой мальчик, – приветствовал меня Глеб Рыжиков, – что здесь ты оказался исключительно моими молитвами. В какой форме изольется твоя благодарность?
– Отправлюсь в храм и поставлю геморроидальную свечку тебе во здравие, – ответил я.
Глеб хмыкнул.
– Кажется, мы сработаемся, – сказал он. – Главное, чтобы твоей борзометр зашкаливал в допустимых пределах. Сам я, конечно, питерский интеллигент, зато Артурчик у нас – горячий джигит с кавказских гор, а Андрюха – простой уральский парень, всегда готовый настучать ближнему в роговой отсек.
– Очень приятно, – кивнул я. – Привет, Урал, привет, Кавказ. Обратите свои таланты друг на друга.
Андрюха Окунев сонно глянул на меня и ничего не ответил, Артурчик же приязненно оскалился и протянул мне руку.
– Нэ вэрь Глебу, – сказал он. – Я и муха нэ обижу. Зачэм обижат? Убью бэз обид.
Я пожал грозному джигиту руку, затем протянул свою уральскому молодцу.
– Чего? – не понял тот.
– Знакомлюсь, – объяснил я.
– С кем?
– С тобой.
Андрюха посмотрел на мою руку, немного подумал и пожал ее.
– Всё? – спросил он.
– Всё, – начиная злиться, ответил я. – Свободен. Плыви через Урал.
– А в торец? – лениво спросил Андрюха.
– Доплыви сперва, а там награда найдет героя
– Господа, – вмешался Глеб, – отложим разборки на потом. Перед нами, как говорит майор Чагин, непочатый фронт работ. Разобьем врага – займемся внутренними распрями.
Мы почти без сна работали трое суток кряду. Я и Глеб рисовали, Артурчик выводил плакатным пером тексты, а вечно сонный увалень Андрюха с несчастным видом исполнял роль плотника, сколачивающего щиты, и мальчика на побегушках. Всё это время майор Чагин был с нами – сбивал с Андрюхой щиты, смешивал для нас с Глебом краски, вычитывал шедевры орфографии в Артуровых текстах и лишь изредка отлучался в свой кабинет, откуда через минутку-другую возвращался, благоухая водкой.
– Товарищ майор, – не выдержал я однажды, – вы бы и нам для поднятия боевого духа по сто граммов оформили…
– Не борзей, боец, – ответил пропагандист, вколачивая в рейку гвоздь и дымя папиросой. – Страна, сука, борется с пьянством каждым гребаным постановлением, а ему, бляха, сто грамм приспичило.
– Просто от вас так вкусно пахнет…
– Вот и нюхай, сука, молча… Салатаев, ёкарная цепь! Что за хезню испражнили твои абрекские руки?
– Гдэ, товарищ майор?
– Тебе сказать где? Это ж, бляха, уже политическая диверсия! Ты что написал вместо «XXVI съезда»? Это кто ж у тебя двадцать шестая получается? Всё о том же, подлец, думаешь? Подвигами своими хвалишься? Мал еще, чтоб у тебя их двадцать шесть было. Грунтуй, сука, по-новой, пока замполит не пришел. Еще раз такое напишешь, я тебя на собственном трехбуквии подвешу.
Начальник клуба в наших трудовых подвигах участия не принимал, поскольку руки у него, по словам Чагина, росли из такого места, которое и жопой-то назвать было неприлично. Он с весьма озабоченным видом носился по полку, обеспечивая нас материалами и обедами, которые доставляли нам прямо в клуб. Чагину, естественно, полагался обед из офицерской столовой, но он заявил, что будет питаться, как и мы, из солдатской. Поначалу я воспринял это как красивый жест, но когда узнал Чагина поближе, понял, что он попросту не мог работать бок о бок с солдатами и питаться из офицерской кухни. Нам это, во всяком случае, пошло на пользу, потому что повара, узнав, для кого в частности предназначен обед, выискивали куски получше и порции делали двойными. Отведавший солдатских харчей пропагандист был приятно удивлен. По его словам он всегда знал, что солдат кормят говном, но никогда не подозревал, что так обильно. На рассвете седьмого ноября труды наши были благополучно завершены. Начальник клуба пригнал из казарм с десяток бойцов, те подхватили стенды и понесли их на плац, а Чагин, начальник клуба и мы с Глебом поковыляли за ними следом. На плацу нас уже поджидал замполит подполковник Овсянников, бодрый, свежевыбритый и облаченный по случаю праздника в парадный мундир.
– Майор, – с неудовольствием заметил он Чагину, – ты в каком виде? Ты что, бухал неделю? Почему не в парадной форме?
– Виноват, товарищ подполковник, – ответил Чагин. – Только работу закончили.
– Нужно правильно организовывать труд, – заявил Овсянников, – тогда и авралов не будет. Ну-ка подсоби мне… Да не ты, пусть старлей немного разомнется, а то щеки уже наел, как у хомяка.
Он ухватил один из стендов с правого края, начальник клуба едва успел подхватить с левого, они приподняли его и поднесли к стойкам сбоку от трибуны.
– Эй, художник, новенький, иди-ка сюда, – подозвал меня замполит, явно гордясь своею трудовой лептой. – Ровно держим?
– Правый край чуть выше, – сказал я.
– А теперь?
– А теперь левый.
– А так?
– Левый чуть пониже.
– Ровно?
– Не совсем.
С меня вдруг слетела усталость последних трех суток, сменившись необъяснимым приступом вдохновения. Увлекшись, я командовал подполковнику и старшему лейтенанту: «Выше! Ниже! Левый угол! Правый угол!», а те безропотно подчинялись моим приказам. Раза три уже щит был установлен в нужной позиции, но мне до того понравилось, как они его поднимают и опускают, что я не мог остановиться. Солдаты, притащившие стенды, раскрыв рты, любовались этим зрелищем.
– Борзей в меру, – шепнул мне Чагин, но по его голосу было слышно, что он рад до чертиков. Глеб Рыжиков, спрятавшись за его спиной, давился от смеха.
– Ну как? – кряхтя, поинтересовался замполит.
– Левый угол чуууть-чуть выше, – почти умоляюще проговорил я.
– Слушай, боец, – замполит, кажется, потерял терпение, – ты уже… как бы тебе сказать… утомил. Сколько нам еще держать этот… – тут он произнес не совсем подходящее к празднику слово, – щит?
– Так ведь хочется, чтобы смотрелось идеально, – оправдался я.
– Короче, – сказал замполит, – сколько минут мы еще тут промудохаемся с этим… – он повторил полюбившееся определение, – щитом, столько ты, дирижабль гнусный, просидишь на гауптвахте.
– Хм… по-моему, уже ровно, – прикинул я, как бы советуясь с Чагиным.
– Идеально ровно, – подтвердил тот.
– Крепите, бойцы, – велел замполит глазевшим солдатам.
После того, как щит был установлен, замполит, отряхнув руки и парадный мундир, приблизился к нам.
– Так, – проговорил он, глядя мне в глаза, – тренируем юмор по утрам?
– Товарищ подполковнк, – вмешался Чагин, – Александр Иванович… Какой там юмор, они ж трое суток не спали. Посмотрите, он едва на ногах держится. Зато рисует как первоклассно!
– Да, – задумчиво произнес замполит, – рисует первоклассно… И сволочь, кажется, тоже первоклассная. Ладно, пусть отсыпается с остальными. Потом подумаем, что с ним делать. А ты, майор, приведи себя в божеский вид и чтоб как штык у меня к построению был готов!
Он развернулся и зашагал в сторону штаба.
– На последнем реактивном – в клуб и дрыхнуть, – велел нам Чагин.
– Товарищ майор, – сказал я, – спасибо вам.
– Потом поблагодаришь, – ответил Чагин, – когда со мной то же самое проделаешь, и я тебе таких пестицидов пропишу… Вот тогда и поблагодаришь. Галопом в клуб! Остряки, бляха. Дети.
Дотащившись до клуба, мы с Глебом ввалились в будку киномеханика, где среди бушлатов, шинелей и одеял уже храпели вовсю Андрюха и Артурчик, наспех соорудили себе постели и заснули, как убитые. Не знаю, сколько мы проспали, но разбудил нас жуткий рев вперемешку с руганью.
– Ты мудак, Васильков, стопроцентный, готовый к употреблению мудак! – громыхал голос Чагина. – Где транспарант? Почему ты не сказал этим гремучим, бляха, упырям-художникам, чтоб они намалевали гребаный транспарант? Что ты на меня пялишься своими коровьими глазами?
– Товарищ майор, – оправдывался бубнящий голос начальника клуба, – вы мне ничего про транспарант не говорили… Вы же сами с ними всё время работали…
– Вот именно, бляха, работал! Целый майор вкалывает сутки напролет, а зажравшийся старлей пинает где-то… Ты думаешь, мне кто-то про транспарант сказал? Ни хрена. Меня только отымели прямо на плацу. Армейский начальник политотдела нашему дивизионному эдак с укоризной пеняет: красиво, мол, всё приготовили, Сергей Алексеевич, жаль транспарант на трибуне отсутствует… Ну, ты знаешь, что за хмырь дивизионный начпо. Подзывает к себе Овсея, замполита нашего, щеки трясутся, где, говорит, транспарант, ебермудский подполковник? Тот рта открыть не успел, как уже стоял обосранный от каблуков до фуражки. Только начпо отошел – всё дерьмо с него мигом слетело, подзывает меня, старого заслуженного майора… Тебе сказать, на что и во что он меня послал?
– Не надо, товарищ майор.
– Надо, товарищ старший лейтенант. Так вот, бляха, иди на тот же хутор семимильными шагами, чмо болотное, Васильков, сука, транспарант тебе по всему вестибулярному… – Чагин произнес еще несколько смачных абзацев с медицинским уклоном, после чего заключил: – Всё, я пошел спать. Сам со своими хмырями-художниками разбирайся, товарищ начальник клуба.
Он удалился, громыхая сапогами, а спустя минуту дверь в кинобудку с треском распахнулась, включился свет и раздался бездарно имитирующий свирепость голос Василькова:
– Дрыхнем? Массу топим? А ну, подъем!
– Чё надо? – недовольно и сонно пробурчал Андрюха.
– Ты мне еще повякай, Окунев… Завтра же с ротой на плацу будешь асфальт месить. Через двадцать секунд наблюдаю, как все построились в коридоре.
– С автоматами? – поинтересовался Глеб.
– Зачем с автоматами?
– Чтоб мы могли застрелиться в конце вашей пламенной речи.
– Время пошло, – коротко бросил начальник клуба.
Мы, невыспавшиеся, кое-как выползли в коридор.
– Отлично, – резюмировал Васильков. – Охрененно харизматичные личности. И это советские солдаты, краса и гордость Родины, гроза и ужас мирового империализма.
– Не очаровывайте нас комплиментами, товарищ старший лейтенант.
– Рыжиков, закрой пасть. Я вас сейчас очарую… Где транспарант?
– Какой транспарант?
– Который должен был висеть на трибуне. Из-за которого начальник политотдела штаба отымел нашего начпо, начпо замполита, замполит Чагина, а Чагин, сука, меня. Крайнего нашли? Вот вам крайний! Хмыри, ублюдки, вафельные полотенца… – Васильков задвинул непривычную для себя тираду. Ругался он неумело и неинтересно.
Внезапно откуда-то выскочала Юлька и весело закружила у меня под ногами, тычась мордой в сапог.
– … Меня поимели, а я вас поимею в особо извращенной форме, – продолжал распаляться Васильков. – Вы у меня три дня враскорячку ходить будете, я вам этот транспарант на братскую могилу повешу вместо траурных лент…
Я наклонился, сграбастал Юльку и, держа за шкирки, поднес к своему лицу.
– Где транспарант? – рявкнул я на нее. – Где транспарант, сука?
Юлька с интересом посмотрела на меня и на всякий случай лизнула в нос.
– Пасть закрой, – сказал я. – Сейчас я тебя в особо извращенной форме. От имени политотдела армии и общества защиты животных… Где транспарант?
– Ой, мама – пискнул вдруг Глеб.
Он медленно осел на пол, прислонился к стенке и принялся стучать по ней кулаком и хохотать, как умалишенный. Следом за ним заржал Артурчик, обнажая большие лошадиные зубы. Андрюха Окунев с недоумением посмотрел на них, затем, видимо, в мозгу его произошел щелчок и он неожиданно тоненько захихикал.
– Команда душевнобольных, – выдавил из себя Васильков.
Губы его подрагивали, он стиснул их покрепче, словно опасался выпустить смех наружу, затем не выдержал и разрыдался нервно переливающимся хохотом.
– Одни мы с тобой, Юлька, здесь нормальные люди, – сказал я, опуская собачонку на пол. Честно говоря, меня и самого покачивало – то ли от смеха внутри, то ли от недосыпа.
– Так, – сказал начальник клуба, вытирая слезы. – Чтоб через полминуты я вас здесь не видел.
– Нам это… идти на плац месить асфальт? – спросил Андрюха.
– Спать иди, Окунев! Все – к чертовой матери спать. Сумасшедший дом… Юлька, за мной.
Он скрылся с Юлькой у себя в кабинете, а мы возвратились в кинобудку.
– Ну, мы точно сработаемся, – хлопнул меня по плечу Глеб.
– Красавэц! – заявил Артурчик, сверкнув зубами.
Что до Андрюхи Окунева, то он почесал в затылке и протянул мне руку.
– Это что? – спросил я.
– Знакомиться будем.
– Уже знакомы.
– Ну да, вообще-то.
Он убрал руку.
– Ладно, Андрюха, – сказал я. – Проехали.
– Проплыли, – ответил он, улыбнувшись. – Через Урал.
– Ага, – кивнул я. – Ну что, давайте спать.
Мы разобрали бушлаты, шинели и одеяла и во второй раз за этот день мгновенно и мертвецки заснули.
Я остался при клубе. Уверен, что отстоял меня перед замполитом майор Чагин. Груб и гневлив, он был одновременно добродушен и отходчив. Внешне он напоминал поджарого фокстерьера: невысок ростом, худощав и энергичен до неутомимости, которая внезапно сменялась в нем чернейшей меланхолией. Меланхолию он, в отличие от фокстерьера, лечил запоями, которые на самом деле ее не излечивали, а лишь преображали во вспышки бессмысленной ярости. Мы его любили, потому что он был неподделен во всем – и в приступах гнева, и в припадках нежной заботливости, с которой он горой вставал на нашу защиту перед собственным начальством. Вся часть, от командира полка до самого нелюбопытного солдата, знала, что жена изменяет ему направо и налево. Она служила в звании старшего прапорщика фельдшером при санчасти, была не очень красива, но во внешности ее было что-то такое многообещающее, что ею ненадолго соблазнялись офицеры, прапорщики и даже солдаты. Я слишком поздно узнал Чагина, чтобы сказать наверняка, что было причиной, а что следствием – запои майора или измены его жены. Несколько раз она приходила на работу в санчасть с таким фонарем под глазом, что скрыть его не могла никакая косметика. Командир полка и замполит вызывали к себе Чагина и проводили с ним разъяснительную работу.
– Ты бы, что ли, хоть бил ее так, чтоб синяки не оставались, – советовали они.
Чагин мрачно молчал в ответ, и полковое начальство, махнув рукою, отпускало его, ограничившись устным внушением.
Частенько он оставался ночевать в клубе, на столе у себя в кабинете, запершись изнутри и побеседовав на сон грядущий с бутылкой водки. В те времена полусухого закона водка в гарнизоне не продавалась, видимо, Чагин разживался ею у поселковых браконьеров, которые обменивали на водку икру и чавычу. Мы настолько привыкли к его ночевкам в клубе, что перестали обращать на них внимание и, дождавшись, когда он заснет, жарили картошку и даже попивали припрятанную бражку, которую сами мутили из сахара и дрожжей, взятых в столовой. Мы обнаглели до того, что к нам в гости стали наведываться девушки из гарнизона. То, что они были офицерскими дочками, лишь придавало этим встречам дополнительную остроту ощущений. К одной из них, Анечке из Москвы, я даже пару раз бегал в самоволку, хотя, откровенно говоря, мне не нравилась ни она сама, ни ее московское происхождение, которым она откровенно чванилась.
– Ну как? – расспрашивали меня клубные друзья.
– Чего как? – невинно отвечал я.
– Как она?
– Отменно здорова. Чего и вам желает.
– И чем вы с ней занимались?
– Ели пельмени и музицировали на валторне.
– Мальчик мой, – покровительственно заявлял Глеб Рыжиков, – это недопустимая трата времени. В твои годы я уже лечился от гонореи.
– Удачно? – интересовался я. – Или так и несешь ее с песней по жизни?
– С твоей стороны не слишком красиво не делиться опытом с друзьями, – пенял мне Глеб.
– А зачем тебе, такому искушенному, мой опыт? Он отличается от твоего только отсутствием гонореи.
После этого в разговор вмешивался Артурчик, на ходу сочиняя фантастические истории о похищенных им горных красавицах.
– Ты о сернах? – переспрешивал его Глеб.
– Каких сэрнах?
– О турецких серных банях, конечно.
– Сам иди в баня! – вскакивал Артурчик. – Я нэ турок, я осэтин!
– Помню, Артурчик, помню, не режь меня, джигит, кинжалом, – Глеб клал Артурчику руки на плечи, усаживая того на место, и поворачивался к молчавшему Андрюхе:
– А ты, богатырь из уральской деревни, скольким коровам голову вскружил?
– А в торец? – привычно откликался Андрюха.
– Да ладно, не скромничай, небось, табунами за тобой ходили?
– Это лошади ходят табунами. А коровы стадом.
– Извини, Андрюха, вижу, что насчет коров я погорячился, – Глеб прижимал руки к груди. – Так за тобою, говоришь, лошади ходили?
– Сам ты лошадь, – мрачно огрызался Андрюха.
– Сражен уральским остроумием, – поникал головою Глеб. – Что, братья-любовнички, не хлебнуть ли нам по этому случаю бражки? За жен Урала и Кавказа и за тот забор, через который наш киевлянин наловчился бегать и наводить порчу на местных дев.
Во время одной из моих самоволок мы с Аней разругались вдребезги. Ругались мы с ней часто и всякий раз по ничтожнейшим поводам. На сей раз причиной стало то, что она попросила нарисовать ее портрет. Вернее сказать, попросила так, словно позволила. Она всегда была несколько преувеличенного мнения о своей внешности и считала, что всякий художник почтет за честь изобразить ее. Я согласился, мельком заметив, что портреты не рисуют, а пишут. Она возразила, что не мне, киевлянину, учить ее, москвичку, как правильно говорить по-русски. Я разозлился и – каюсь – сказал кое-что интересное о Москве в целом и о москвичках в частности. В ответ последовала длинная тирада, в которой Киеву досталось больше, чем в свое время от нашествия орд Батыя. Мне же было объявлено, что я провинциальная сволочь и козел.
– Если женщина называет мужчину козлом, значит, ей не удалось сделать из него барана, – отрезал я.
– Господи, мужчина нашелся! – воскликнула она. – Да у меня такие мужчины были, какие тебе и не снились.
– А откуда ты знаешь, какие мне мужчины снятся? – хмыкнул я.
– Идиот, – сказала она. – Просто идиот.
На этой светлой ноте мы и расстались. Я шел в сумерках по зимнему гарнизону, приятно преображенному снегом, который прикрыл на время убогость растрескавшегося асфальта и красиво налип на голые ветки деревьев и похожие на каски макушки фонарей. Из фонарей, по счастью, горел только каждый третий, и большую часть пути я проделывал в декабрьской полутьме, укрывавшей меня от непредвиденных встреч.
– А ну, стой, солдат! – раздалось у меня за спиной.
Я машинально оглянулся. Шагах в тридцати вырисовывались трое фигурок патрульных – офицера и двух солдат. В голове моей мелькнула сумасшедшая мысль, что это Аня из мести вызвонила патруль и пустила их по моему следу. Я отмел эту нелепость и зашагал быстрее.
– Стой, солдат! – повторил приказ офицер. – Стой, сука, стрелять буду!
– А ты в движущуюся мишень попади! – крикнул я и пустился бежать.
– Товарищ капитан, – прозвучал ленивый голос одного из солдат, – а давайте стрельнете. А то всё ходим, ходим… Скучно.
– Я те стрельну, Голованов, – прорычал в ответ офицер, – я те так стрельну, что у тебя часть фамилии отвалится. Бегом за ним!
Не знаю почему, но мне вдруг сделалось весело. Идиотская ссора с Аней, затем этот патруль, бегущий за мною следом по заснеженному дальневосточному гарнизону – всё это скорее походило на кино, чем на действительность. Я настолько ощутил себя героем какого-то кинофильма, что очередная идиотская мысль, пришедшая мне в голову, не встретила там никаких возражений. Я остановился, нагнулся, зачерпнул снег, слепил из него комок и с криком «ложись!» швырнул в моих преследователей. Те, словно кегли, попадали на землю. «А вот теперь беги и как можно скорее, – посоветовал я сам себе. – После такого подарочка он точно озвереет и шмальнет в тебя». Я помчался, оставляя на снегу следы, но впереди уже была видна дорога, черневшая асфальтом, за которой протянулся забор нашей части. Пробежав по асфальту несколько десятков метров, я кинулся к просевшему забору, перемахнул через него, едва не запутался в шинели, и, не останавливаясь, припустил в сторону клуба.
– Ну как? – привычно поинтересовались мои друзья.
– Не хочется хвастать, – ответил я, переводя дыхание, – но вступить со мной в контакт сегодня хотели не одна, а многие.
– Она что, подружек позвала? – оживился Глеб.
– Не знаю, – ответил я. – Я даже не совсем уверен, что они ее подружки.
– Сколько их было?
– Трое.
– Симпатичные?
– Понятия не имею. На них были шинели и ушанки. Да и темновато было, чтобы разглядеть их прелести.
– Эй, – изумился Артурчик, – какие шинелы-ушанки?
– Да как у тебя. А на одной даже портупея.
– Интэрэсно, слушай! – сказал Артурчик.
– Хочешь познакомиться? – спросил я. – Прыгай через забор, может, они там еще ходят.
– Точно?
– Сто процентов. Я им так понравился, что они до сих пор мечтают снова меня увидеть.
– Артурчик, – сказал Глеб, – не ходи к ним. Я этих подружек знаю. Они умеют любить только на гауптвахте и, как говорит наш старлей, в особо извращенной форме.
– В шинэлах? – уточнил Артурчик.
– Ну да. Лучше забей на них. Чаю хочешь? – Глеб повернулся ко мне.
– Хочу, – сказал я.
– Андрюха, плесни ему.
От горячего чая мне вдруг стало удивительно хорошо и как-то по-домашнему. За окном сыпал снег, чай растекался приятным теплом по телу, и каморка в клубе казалась уютной и родной, а Глеб, Андрюха и Артурчик на мгновение сделались самыми близкими мне людьми на свете.
На следующее утро пришел Чагин, невыспавшийся и хмурый.
– Интересные новости ходят по гарнизону, – сообщил он. – Говорят, вчера вечером патруль саперов чуть не сцапал нашего бойца.
– Вах! – удивился Артурчик.
– Салатаев, помолчи, бляха! – поморщился Чагин.
– Откуда они знают, что нашего, если не сцапали? – поинтересовался я.
– Умный, да? – пропагандист пристально глянул на меня. – А кто у нас еще краснопогонники, кроме мотострелков?
– Они что, в темноте погоны разглядели?
– Много говоришь. Хочешь, чтоб я твои сапоги проверил?
– А что особенного в моих сапогах?
– Да ни хрена в них особенного. Просто интересно сверить их со следами на снегу от забора до клуба.
– Ну и что? Может, кто к забору подходил.
– Пятясь раком? Спиной вперед? Вы, бляха, умные тут все? Думаете, чуть больше года прослужили, так можно, сука, по ушам майору ездить, который в этой гребаной армии двадцать лет отмаячил? Лопаты в зубы и шагом марш!
– Какие лопаты? – не понял Андрюха.
– Совковые, бляха, Окунев. Которыми снег гребут. А вы ими будете разгребать ваши блядские следы, пока их никто не увидел. Вместе служите, вместе гребите. Или мне замполита с командиром полка попросить помочь?
– Не надо, товарищ майор, – поспешно опередил его Глеб. – Мы как-нибудь сами справимся.
– Вот и хорошо. Схватили лопаты и исчезли. Справятся они, – проборматал он нам вслед. – Остряки, бляха. Дети.
С Аней я увиделся еще один раз, на Рождество. Она в обществе двух молчаливых подружек заявилась к нам в художку с пакетами, в которых лежали наколядованные апельсины и конфеты, высыпала всё это богатство на стол, предложила, не стесняясь, угощаться и вообще щебетала, как канарейка, обращаясь исключительно к Глебу и напрочь игнорируя меня.
– Мило у вас в клубе, интересно – краски, кисточки… Ты ешь, Глеб, вкусные апельсины. И друзей можешь угостить. Знаешь, у кого мы их наколядовали? У вашего пропагандиста… Ну, у Чагина. Урод, а добрый. Полкулька нам насыпал. Представляете, приходит он завтра, а вы ему: спасибо за апельсины, товарищ майор. А где Артур с Андрюшей?
– Андрюха в кинобудке дрыхнет, – ответил Глеб, немного удивленно поглядывая то на Аню, то на меня. – А Артурчик пишет чагинские мемуары.
– Мемуары?
– Ну, документацию. Заодно приучает массы к русской орфографии с осетинским акцентом.
– Глеб, ты прелесть какой остроумный! – наигранно восхитилась Аня. – Скажи, а ты мог бы написать, – тут она украдкой глянула на меня, – мой портрет?
– Я? – удивился Глеб. – У тебя, по-моему, уже есть художник.
– Не будем о печальном, – отмахнулась Аня. – Откуда в Киеве взяться приличным художникам? Там и мужчин-то толком не осталось. А у тебя, всё-таки, ленинградская школа. Так напишешь?
Глеб снова глянул на меня. Я фыркнул и пожал плечами.
– Знаешь что, Анечка, – сказал Глеб, – я как-то не люблю дописывать за другими. К тому же, питерская школа специализируется на лошадях. Клодт и компания. На тезке твоем, на Аничковом мосту, бывала? Вот там оно по-нашему, по-ленинградски. А портреты – это к киевлянину.
– Н-да, – задумчиво проговорила Аня. – Не думала я, что жлобство доползло от Киева до Питера. Всего вам доброго, мальчики. Таня, Света, пошли отсюда. Не будем мешать творцам жрать апельсины.
– Стало быть, вот как? – полюбопытствовал у меня Глеб, когда дверь за визитершами закрылась.
– Ага, – ответил я. – Дай пять, Питер.
– Лови, Киев.
Мы разделили апельсины с Артурчиком и Андрюхой и с отвычки объелись ими так, что кожа у нас на следующий день зудела, и когда Чагин пришел в клуб поинтересоваться, какую очередную пакость мы отчебучили, Глеб уже не с подначкой, а мрачным укором проронил:
– Спасибо за апельсины, товарищ майор.
– А? – не понял тот. – Какие апельсины?
– А вот эти самые. – Глеб показал свои руки в розовых цыпках.
– Пожалуйста, – рассеянно ответил Чагин. –. Ты это… в санчасть сходи.
Весь день он был непохож на себя. Похвалил пустые щиты, которые мы с Глебом едва загрунтовали. Спросил у Андрюхи, какое кино планируется на выходные, и узнав, что никакое, похлопал Андрюху по плечу и сказал: «Молодец». Затем рассеянно просмотрел и одобрил очередную документацию, представленную ему Артурчиком.
– Ошибок нэт, товарищ майор? – удивленно спросил Артурчик.
– Ошибок? – переспросил Чагин. – Каких ошибок? Нет, ошибок делать не надо.
Он всё время поглядывал на часы, и когда пробило пять, быстро накинул шинель, напялил шапку.и собрался уходить, чего за ним прежде не водилось.
– Бойцы, – обратился он напоследок ко мне и Глебу, – вы это… успеете до дембеля новые портреты Маркса и Ленина нарисовать?
– Ну, если они согласятся позировать, – пожал плечами Глеб.
– Кто?
– Маркс с Лениным.
– Не борзей, Рыжиков. Так нарисуете?
– Напишем, – по привычке поправил я.
– Чего? – не понял Чагин. – Кому вы напишете? Марксу с Лениным? На тот свет? Не спешите туда попасть. Успеете еще.
Он побрел из клуба, бормоча на ходу:
– Позировать… напишут… Остряки, бляха. Дети.
Мы решили воспользоваться ранним уходом Чагина и замутить в тот вечер жареную картошку с тушенкой и брагу. Часикам к шести вслед за пропагандистом ушел начальник клуба, которому надоело имитировать деятельность, и мы принялись за подготовку к трапезе. За окном снова шел снег, а в клубе было тепло и тихо, мы ели со сковородки картошку с розовыми кусками тушенки, потягивали из эмалированных кружек брагу и чувствовали полнейшее слияние с этим миром и удовольствие от пребывания в нем. Часов в девять в клубном коридоре послышались шаги Чагина – наше начальство мы уже давно научились распознавать по походке.
– Похавали картофану, – с досадой проговорил Андрюха. – Чё ему дома не сидится…
– А ты не догадываешься, да? – с иронией заметил Глеб. – Снова с женой поцапался. Опять не тому дала.
– Убивать таких жен надо! – заявил Артурчик.
– А тебе за Чагина обидно или за картошку?
– За обэих.
– Да ладно вам, – вмешался я. – В первый раз, что ли. Запрется у себя в кабинете и пробухает всю ночь. У него своя свадьба, у нас свои именины.
В это время в дверь постучали – нервно, нетерпеливо и требовательно. Маскируя следы преступления, мы поспешно сунули бражку назад за тумбочку, прикрыли сковородку куском фанеры, сверху накинули какой-то шмат материи, и Глеб открыл, наконец, дверь. Чагин был почему-то одет не в армейскую форму, а в зимнюю куртку на меху и в нелепо глядевшуюся на нем лыжную шапочку, а лицо его, обыкновенно кирпичного оттенка, был каким-то желто-серым. Майора слегка пошатывало, но спиртным от него не пахло.
– Добрый вечер, – сказал он, добавив совсем уж не по-военному:. – Можно к вам?
– Да, конечно… То есть, так точно… Заходите, товарищ майор, – растерянно ответил Глеб.
– Юрий Витальевич, – поправил его Чагин. – Меня, вообще-то, зовут Юрий Витальевич.
– Проходите, Юрий Витальевич.
Чагин вошел, огляделся и присел на один из табуретов у стола с закамуфлированной картошкой.
– Хорошо у вас тут, – сказал он. – Уютно. Как дома.
– Армия – наш дом родной! – блеснул улыбкой Артурчик.
– Артур, – покосился на него Чагин, – ты чего лозунгами заговорил? Документаций начитался? Прочисть мозги, сынок. Дом… Дом – это где вас любят. И где вы любите.
– А нас в армии очень любят, Юрий Витальевич, – оскалиблся Глеб. – По несколько раз на дню. Так, бывает, любят, что сутки потом присесть не можешь.
Чагин мутно посмотрел на Глеба и покачал головой.
– Любят их, – пробормотал он. – Остряки. Дети. Вы чего не ужинаете? – Он потеребил край материи, которая скрывала сковородку с жареной картошкой.
– Да мы это…. – промямлил я.
– Понятно, – усмехнулся Чагин, – уже поужинали. В солдатской столовой.
– Ну да.
– Там ведь, – продолжал Чагин, – такая вкусная-превкусная разваренная рыба с такой склизкой-пресклизкой перловкой…
– Товарищ майор, – скорчил мученическую гримасу Андрюха Окунев. – Ну зачем вы, блин…
– Все солдаты одинаковы, – махнул рукой Чагин. – Все, сколько их не повидал, думают, что они умнее майора, который уже двадцать лет… Ладно, ешьте, бойцы, я пойду погуляю.
– Юрий Витальевич, – отважился я, – а, может, и вы с нами?
– Разве что вареной рыбы с перловкой, – ответил Чагин. – А то вы совсем нюх потеряете и еще бражки мне предложите. Приятного аппетита.
Он тяжело встал и вышел за дверь.
– Чего это с ним? – вслух произнес Глеб.
– А те не всё равно? – отозвался Андрюха. – Давайте жрать, сил нет.
– Андрюха, не будь животным!
– А в торец? Сам животное.
– Эй, кончайте! – вмешался Артурчик. – Бражка нэ допили, моча в голову ударил?
– Ты по-русски сперва говорить научись!
Еще минута, и Андрюха с Артурчиком сцепились бы, но тут в коридоре раздался строевой шаг и рокот майорского голоса, который, кажется, отдавал сам себе приказы:
– Р-раз, р-раз, раз-два-три… Выше ногу, Чагин, выше, сука, ногу! Носочек тянем! Левой, левой! Тянем, бляха, носочек! Р-раз, р-раз, р-раз-два-три! Пр-равое плечо вперед!
– Он что, с ума сошел? – пробормотал Глеб.
– Может, белочка? – предположил я.
– Песню запе-вай! – продолжал командовать себе в коридоре Чагин.
Неожиданно красивым баритоном он затянул, не сбиваясь с ритма шагов, «Песню о Родине», только слова были какие-то другие, хотя и очень знакомые:
– Не жалею, не зову, не плачу, всё пройдет, как с белых яблонь дым…
Мы высыпали в коридор. Чагин маршировал четко по периметру отсвета окна на полу. В окне желтела луна, чуть смешиваясь с дальним отблеском фонарей, в который косо вплетался падающий снег. На подоконнике стояла наполовину опустошенная бутылка водки.
– Я теперь скупее стал в желаньях, – продолжал петь и вышагивать Чагин. – Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью…
Он внезапно прекратил пение, подошел к окну, взял бутылку и допил ее одним глотком.
– Гулкой ранью, – пробормотал он, вытирая рот ладонью. – Остряк, бляха. Ребенок… Гулкой сранью. Так точно, товарищ майор. Срань вы гулкая.
– Юрий Витальевич, – мы подошли к нему. – С вами всё в порядке?
– Отставить Юрия Витальевича! – рявкнул Чагин. – Где вы, бляха, Юрия Витальевича видели? Здесь, сука, армия! Оборзели? Почему не ходим строевым шагом? Почему не ужинали? Крру-гом! Бегом марш! Куда в каморку? В солдатскую столовую бегом – марш! Сожрать всю гнусную рыбу с вонючей перловкой. Тарелки принести. Я, бляха, проверю…
Его вдруг качнуло, он оперся рукою о стену и, сдирая ногтями облупившуюся зеленую краску, пополз вниз.
– Товарищ майор, – проговорил я, – вам плохо?
– Где вы тут видели майора? – невнятно ответил Чагин. – Здесь только гулкая срань… – Он закрыл глаза
– Андрюха, – сказал Глеб, – беги в санчасть.
– Не надо в санчасть. – Чагин снова раскрыл глаза. – Надо в милицию. Только вам нельзя в милицию, это будет самоволка… А вы следы заметать не научились. Отойдите, я встану… Да уберите, бляха, ваши грабли… Сам встану.
Он действительно сам поднялся, отряхнул куртку, поправил лыжную шапочку и оглядел нас.
– Построились, – приказал он. – Оглохли? Целый майор, пропагандист полка, два раза повторять должен? Строиться!
Совершенно растерянные, мы выстроились в куцую шеренгу. Чагин несколько раз прошелся мимо нас взад-вперед, затем остановился.
– Солдаты, – проговорил он, – воины, бойцы! Я пришел дать вам последний наказ. Андрей! Крути, сука, фильмы. Каждый день крути. Даже когда никакого фильма не привезут – крути. Пить солдатам нельзя, поэтому они должны смотреть фильмы. Это воспитывает в них нежные чувства. Артурчик! Учи, бляха, русский язык. Это же, сука, язык межнационального общения. От степного калмыка до тунгусского метеорита… Художники! Можете не писать Маркса с Лениным. И Ленину с Марксом можете не писать. На хрена они вам сдались? И вы им – на хрена? А мне вообще по барабану. Пусть новый пропагандист геморрой себе наживает.
– А вас что… переводят? – робко спросил Глеб.
– Я, бляха, не Шекспир, чтоб меня переводить! – отрезал Чагин. – Еще дурные вопросы есть?
– Ну… снимают? – поправил я.
Майор задумался.
– Точно, снимают, – сказал он. – Как в кино. В таком… жизненном. Одного снимают, другого на его место вешают, одного снимают, другого вешают. И так без конца. Хорошее кино. Называется «Вешалки». А еще есть «Сажалки». А еще «Сиделки». А самое длинное – «Лежалки». И там мы, бляха, все и снимемся, и повесимся, если повезет, друг у дружки на шее. Всё. И запомните: в жизни, сука, нет ничего глупее самой жизни. А теперь – вольно, разойдись.
Майор отдал честь, развернулся и зашагал из клуба прочь, бормоча на ходу:
– Переводят… Остряки. Дети.
Мы переглянулись.
– Что-то мне картошки больше не хочется, – сказал я.
– И бражки тоже, – добавил Глеб.
– Пошли, блин, спать, – подытожил Андрюха.
– А жалко, если его вправду снимают… Или переводят…
– Жалко… Он хоть нормальный мужик. Еще неизвестно, кого на его место…
– Да пошли, блин, спать!
Мы отправились спать в кинобудку, где под шматом материи и куском фанеры остывала на сковородке недоеденная картошка с тушенкой, и уснули на куче шинелей, бушлатов и одеял.
На следуюший день майор Чагин не явился на плац к утреннему разводу. Около девяти утра в штаб полка позвонили из милиции и сообшили, что этой ночью он пришел с повинной в местное отделение и сознался в убийстве собственной жены. Я не знаю, что с ним случилось дальше. Слухи ходили самые разные. Одни говорили, что ему дали пятнадцать лет и он повесился у себя в камере. Другие утверждали, что он, наоборот, бежал из тюрьмы, убив охранника. Всё это было настолько нелепо, что иногда хотелось дать рассказчику по физиономии. Вообще, после случая с Чагиным я точно слетел с катушек. Сперва нахамил начальнику клуба, а затем обложил матом самого замполита, после чего глазом не успел моргнуть, как вылетел из клуба и снова оказался у себя в батарее. Впрочем, это уже было такой мелочью, что о ней вряд ли стоило даже упоминать.