Опубликовано в журнале Студия, номер 15, 2011
МАРК ЗАЙЧИК
Божественная Обухова
Женщина, семенившая передо мной, была очень гладка в движениях, как могут быть ладны люди с хорошими, развитыми занятиями спортом двигательными инстинктами. Ее легко подгонял в мягкую спину ветер, бурными рывками налетавший с улицы Буграшова. Солнце было очень высоко над нею. Вдоль тротуара росли подстриженные кусты терновника выше человеческого роста, отбрасывавшие короткую тень. Можно было предположить, что у этой женщины есть взрослый сын, занимающийся компьютерами и их тайнами, уверенный человек с высоким лбом и жесткими навыками делового мужчины. Можно было и ошибиться в этом вопросе, конечно.
Мне было хорошо видно ее лицо в профиль с исполнительными мягкими губами, красиво, не вульгарно намазанными яро-алой помадой. А даже если вульгарно, все равно бы ей шло несказанно, она относилась именно к такому типу женщин – все ей было к очень взрослому лицу. Когда она выходила из своего автомобиля, я обратил внимание, что на заднем стекле его была приклеена безотказная, дерзкая надпись на лакированной бумаге: «Я люблю тебя Б-г». Ниже этой надписи на другом лозунге, более скромном было написано: «А ты Б-г, любишь меня? Я тебя умоляю…».
На самом деле я ее хорошо знал. Она была несколько вялая, увядшая, склонная к раздумьям на досуге, хотя, по слухам, огонь славы владел ею. Эта женщина родилась под знаком Девы, что во многом определяло свойства ее характера. Ее уверенность в собственной красоте с годами уменьшилась, а собственный вес увеличился. Ненамного. Она была южанка, два часа лета отсюда, если по прямой. Она была большой поклонницей искусства, слыла человеком широких прогрессивных взглядов, как в политике, так и в обычной человеческой жизни. Все еще она надеялась на интимное всеобъемлющее женское счастье. Она работала в русском отделе государственной радиостанции, вела сентиментальные передачи, брала интервью, перемежая вопросы и диалоги романсами и песнями различных исполнителей.
Ее довольно типичная радиобеседа с гостем из метрополии выглядела примерно так:
— Евгений Алексеевич, я ведь привезла с собой из России все ваши сборники, купила здесь у армянского столяра специальные полки из орехового дерева для них…
— Хм-хм, да, это конечно…
ость, не умеющий удивляться очень давно, смущен.
— Евгений Алексеевич, а как вы относитесь к любви?
— Ну, это такое крупное чувство, которое… хорошо я отношусь к любви, если честно, хм-хм…
Возникшая несколько неловкая пауза в разговоре была заполнена выразительным взглядом ведущей, которая отвечала на многие вопросы слушателя, даже не озвученные.
— Сейчас мы сделаем небольшую музыкальную паузу, дадим Евгению Алексеевичу подготовиться к чтению его великолепных, всем памятных строф. А пока для вас звучит божественная Обухова. Как вы относитесь к Обуховой, Евгений Алексеевич?
— Очень положительно к ней отношусь …, — Евгений Алексеевич, будучи человеком неколебимым, попал в сложную ситуацию.
— Я ее просто обожаю, — говорила журналистка и прижимала прекрасные руки к значительной груди. – И Нежданову чту, и Собинова, у меня пластинки,
биографии, заметки из журналов, Евгений Алексеевич.
У нее были, оказывается, дома пластинки. Такие черные круги в конвертах из лакированной бумаги. Она плавно говорила, почти пела, разговаривая, качество и звучание ее пения можно было предположить без труда. Но все это было не главным, эти интервью, музыка, восторг и резковатый, необязательный запах французских духов.
Однажды на вечеринке с коллегами по службе эта дама сказала соседу по столу:
— Мне, вы не поверите, так не хватает друзей из института Нефти и сплавов, общения с ними, интеллектуальных разговоров, здесь у меня что-то не получается с людьми, все не то, все не те.
— Отчего же, — сразу откликнулся циничный, нагловатый сосед со смеющимися желудевыми глазами, — отлично вам верю и понимаю.
Он в тайне надеялся, что ему в этот вечер перепадет от ее больших щедрот. Но не перепало, по независящим от него обстоятельствам. Даме стало очень плохо от выпитого. Ее отправили в сопровождении подруги на такси домой. Очень жаль, потому что циник кое-что понял, точнее догадался, о ее отзывчивом, горящем теле, о ее одинокой душе и израненном сердце.
ромко запела Обухова. Журналистка хрустнула от восторга пальцами и вздохнула. Жизнь продолжалась со все более возрастающим творческим импульсом. Потом Евгений Алексеевич шумно читал свои стихи, журналистка затаенно дышала в микрофон, ей очень нравилось, она шла пятнами от этого ощущения по лицу и телу. Потом опять пела Обухова, очень хорошо пела. В конце передачи замечательные ливерпульцы с челками на лоб и в пиджаках без ворота, спели песню, написанную лет за 40 до этого дня, о возращении в СССР, где лучшие девушки, Кремль, русские люди и вообще замечательная жизнь. И главное, чтобы не было войны.
Когда обожательница Обуховой в комнате отдыха на радио начинала за чаем рассказывать о своей жизни в маленьком южном городе, об учебе на факультете журналистики в Москве, о первых очерках, которые заметили мэтры из «Комсомолки» (вы представляете, я девчонка из провинции, без связей, без имени, получаю положительные отзывы от ведущих, от золотых перьев России, представляете) , то ее можно было слушать, а можно и не слушать. Пронзительное звучание ее голоса не позволяло пропустить эти истории. Присутствовали в ее воспоминаниях связи с иностранными корреспондентами (небритыми, мужественными итальянцами с тяжелыми подбородками) в горячих точках, а также подробности того дня, когда она приехала в Израиль с двумя чемоданами и маленьким сыном. Потом следовала история о том, как ее приняли на радио (просто на ура, прошла, представляете) и как ей здесь пристало жить. Отчего-то от этих ее рассказов прогрессивную, находчивую журналистку эту становилось до тошноты жалко. Неизвестно почему.
Она просила всех знакомых называть ее Никой. Настоящее имя у нее было совсем иное. Родившись при жизни друга всех детей, всех писателей, всех пожарников, всех подростков, а также других советских людей, она была названа восторженными родителями сложным трудно произносимым именем, связанным с металлической фамилией усатого кремлевского хозяина и его далеко идущими пятилетними планами. Получилось нечто механическое, революционное, непроизносимое. Там и в прежнее время, с оговорками, это еще как-то проходило. Через полвека в другой стране называть так жеманную, кокетливую женщину было, по меньшей мере, странно, хотя, конечно возможно. Ничего невозможного в этой сфере, сфере женских имен, нет, это всем известно. Журналистка находчиво придумала себе красивое, адекватное имя. «Как греческая богиня», — тихо, но гордо говорила женщина, не обращаясь ни к кому определенному. Красота ее казалась несколько напряженной, вероятно, от неопределенности личной семейной жизни.
За ней ухаживал немолодой начальник, обычный человек, несколько потухший от возраста и нереализованных способностей. У него было одутловатое простое лицо со щеками, которые хлопали при быстрой ходьбе. От этих хлопков немолодой начальник, у которого было врожденное чувство ритма, начинал неудержимо без стеснения пританцовывать. А так все у него было ожидаемо. Он откровенно ревновал Нику к соперникам и это ей безумно нравилось. Она мягко клала ему руку на плечо и, буквально тая от счастья, говорила: «Ну, хватит, о чем вы, это просто мой товарищ». К последующей истории немолодой начальник не имеет прямого отношения.
У Ники был еще ухажер, бравый, лысый русак, игрок по призванию, авантюрист по жизни, не дурак выпить, покрутить рыжеватый ус, откусить от чужого пирога с яблоками. Нике все было мало. У нее очаровательно торчал во рту справа изумрудныйклычок. Она отказывалась его удалять категорически, «пусть будет, все мое – мое, а не мое – не мое, хотя должно быть моим», говорила она. Русака она почему-то жалела, что делало его шансы более реальными. Осязаемыми.
Когда Ника рассказывала о своей жизни, делая это очень часто, то, если рассказывала от рождения до нынешнего дня, все у нее шло прекрасно и складывалось безупречно. А когда она рассказывала в другую сторону, от сегодняшнего дня и назад по хронологии, буквально до материнского лона, то получалось грустно и печально, неизвестно почему.
Помимо этого она очень любила произносить афоризмы, пользуясь ими по любому поводу.
Отразившись в стеклянной дверце буфета, в комнату отдыха радиокомитета зашел местный интеллектуальный герой, антизвездный человек, по имени Нахуштан. Вместе с ним была хорошенькая девушка, одетая как повзрослевшая Золушка. Через равные промежутки времени эта девушка повторяла: «Он же святой праведник, святой и передвижной праведник». Перевод ее слов приблизительный, но все равно повторы девушки производили ровно обратное впечатление на тех, кто слышал.
Нахуштан был худенький, в очках без оправы, демонстративно скромный, очень умный, скучно одетый. Специальным негромким голосом он вел по вторникам и четвергам передачу «Найти книгу». Второй ухажер Ники грубо говорил, что Нахуштан «под аспиранта канает». Ухажер служил в администрации, сам в эфир не выходил, у него не было этой страсти. Какое-то время после приезда в этот непривычный климат и неудобный, разнообразный рельеф, он подрабатывал тренером, почему-то, по штанге. Тяжелоатлет, как говорят местные люди, уподобляясь аборигенам, яани. «Спина прямая, подбородок поднял, и тяни вверх, не сгибая рук», говорил он наивным смуглым подросткам, которые хотели стать силачами. Это было сначала. Потом он пошел наверх по линии профсоюза, продвинулся, и вот теперь ухаживал за Никой.
Смысл радиопередачи Нахуштана состоял в том, что ему в прямом эфире звонили слушатели и просили найти любимую книгу. Например, один признался, что читал эту книгу примерно 30 лет назад на службе резервистов в районе РошАникра. Нахуштан терпеливо слушал, расспрашивал о содержании (ответ, «не помню, не до содержания было»), об авторе («понятия не имею, имя как имя», — говорил звонивший). «Попробую эту книгу найти, говорил Нахуштан. — Ничего не обещаю, позвоните через неделю». Через неделю он объявлял тем же голосом, что книга найдена, «можете получить». Благодарили его сдержанно, без восторга. Начальник ревновал Нику и к нему тоже. «Ну, это уже совсем лишнее, не будьте мальчиком», шептала начальнику очень довольная его чувствами Ника, хлопала музыкальной ладошкой по поврежденному колену, восторженно смеялась.
Ухажер Ники раздраженно называл Нахуштана «мудрым медным змеем», имея в виду происхождение имени его.
На этот раз Нахуштан установил профессиональный рекорд. Ему позвонила старуха, назвала себя Блюмой и сказала высоким неприятным голосом, что просит найти книгу, которую читала 75 лет назад в детской кроватке в Варшаве. «Вы знаете, где этот город находится, сударь? Не знаю, кто автор, о чем книга, почему книга, но помню, что я ее обожала, не расставалась с ней много месяцев. Можете найти ее мне, мистер Нахуштан, а?», необычайно высоким голосом спросила старуха. Она была совершенно не чопорная, но энергичная, бодрая, надменная, властная, с расшатанной нервной системой, не слишком скромная. Нахуштан расспросил ее о подробностях, «ничего, буквально ничего», потом об обложке, авторе. Блюма отрицала память как таковую. «Там был рисунок с анфиладой комнат и шрифт готический», мельком заметила бабушка. Пауза, в которой можно было услышать нервно мяукавшего неподалеку от нее котенка. «Я попробую, не обещаю, через неделю скажу», сказал Нахуштан. Котенок придушенно замолчал. Через неделю Нахуштан объявил бабке, что книга найдена, можно получить «я ее нашел», произнес он не без торжества.
— Что это за книга, я хочу знать? – спросила старуха своим противным голосом скандалистки.
— Это Роберт Музиль, его неоконченный роман «Человек без свойств».
Наступило молчание в эфире. Слышно было дыхание Блюмы.
«Ну, красиво, обгемахт», наконец, сказала Блюма все тем же ужасным голосом, лишенным гармонии. Потом после паузы добавила, что «не ожидала, удивлена, спасибо, я подумаю». И повесила трубку, не прощаясь. Блюма явно была адекватна, но не без странностей, что на самом деле было ясно после первых произнесенных ею слов. Нахуштан не успел ей даже сказать, чтобы она не мучила котенка, «он ни в чем не виноват, дорогая». Нахуштан не вмешивался ни в чью жизнь. Он был не кристальный, терпеливый, бледный человек из Тель-Авива. Он был очень органичен. Только одна проблема тревожила его – какая-то дикая, ненормальная любовь его матери, воспитавшей единственного сына в одиночку и считавшей, что этот мальчик единственное ее счастье. Наверное, так оно и было.
Однажды Ника видала, как немолодая женщина в платочке подошла к Нахуштану на автостоянке радиокомитета. В руках она держала пластиковый пакет с упакованной в полотенце кастрюлькой. «Ты так похудел мой мальчик, я принесла тебе бульон…», — сказала она высоким голосом. Он сжался, начал нервно оглядываться, Ника спряталась за кривую сосенку. Он скользнул взглядом и не заметил Нику. Как он отделался от матери тогда, было неясно, да это и не так важно.
Ухажер Ники пропел две строчки из русской песни в стиле блюз-рок, которая была неизвестна ей: «… я дам тебе знать и ты вернешься ко мне» и дальше что-то про мавзолеи для вождей на луне, и опять «я дам тебе знать и ты вернешься ко мне». Она не смогла разобрать. И хлопнул в такт каменными, плохо гнущимися ладонями штангиста. Ника взглянула на него с нескрываемым, как говорится, интересом. Оба ухажера ее имели некоторое отношение к тяжелой атлетике, так получилось. Поднимали руками тяжести и опускали их на пол. Поднимут и опустят, откинут голову назад, зажмурятся, встряхнут ладони, и опять, поднимут и опустят. На их любительские спины силачей было тяжело смотреть без специальной подготовки.
— Каждая страна заслуживает тех евреев, которых имеет, — сказала Ника одну из своих заимствованных, странных, но все равно сладостно выразительных фраз.
На стене комнаты отдыха висела картина, отображавшая иерусалимский закрытый дворик. Речь шла о доме на улице Навиим, которая виднелась в каменную арку. Можно было разглядеть багажник проезжавшей желтой машины и быстро идущего в сторону Старого города молодого ортодокса с напряженным безбородым лицом, с застегнутым воротом белой рубахи, с синим пакетом в руке. Росло хвойное дерево иудейской породы посередине двора, стоял табурет со сложенной вдвое вечерней газетой и жестяной помятый таз, прислоненный к открытой, вымазанной бурой краской двери. Солнечный утренний свет пронизывал это место. Два диких голубя, сидевшие на краю черепичной крыши, отбрасывали продолговатую колеблющуюся тень на каменный пол двора. Можно было, чуть напрягшись, услышать их гортанную взволнованную весеннюю речь. И увидеть необязательный профиль подвыпившего неадекватного автора в нижнем углу холста. Или это было не лицо автора?
К картине привыкли, никто на нее не смотрел без надобности для простого удовольствия. Привычный городской пейзаж.
Ухажер Ники поглядел на Нахуштана, как на крейсер на задымленном горизонте, и отреагировал с опозданием.
— А что это за прожженнаядеваха рядом с нашим ангелом? – спросил ухажер Нику вдруг смутившись.
— Почему прожженная? Не говорите так громко, Пал Дмитриевич, — нежно сказала Ника.
Ухажер подумал и бодро бухнул с размаху:
— Сам не знаю, почему так сказал. Наверное, потому, что у нее нижнее белье черное.
Некоторое сгущение туч над Павлом Дмитриевичем было уловлено чутким взглядом Ники.
Интерес этой женщины к нему заметно вырос. Ника подумала, что замуж за этого человека нельзя ни в коем случае. Мысль была отчетливая и ясная, непонятно откуда она появилась. Пал Дмитриевич о женитьбе на ней и не думал, она это знала хорошо.
В верхнем углу комнаты отдыха справа у потолка висела огромная клетка с зелено-красным крупным попугаем, который чего-то щелкал, кричал и шумно передвигался по диагонали отпущенного ему пространства. Увидев Нику попугай смещался ближе к ней и начинал нежно говорить с нею. Ника давала ему семечек и он осторожно склевывал их с ее ладони страшным черным клювом, чтобы только, не дай Бог, не повредить ничего. Когда Ника отходила от клетки, попугай терял спокойствие, начинал бесноваться, метаться по клетке и хрипло орать на всех, что они мерзавцы и выблядки. Слово мерзавцы он произносил на иврите, а выблядки – по-английски. Он был полиглотом.
Оскаленное лицо черно-красно-зеленого попугая всегда сопровождало уход Ники.
Ей очень нравились руки ухажера. Очень сильные, подвижные пальцы прекрасной формы, замечательно вылепленные длинные молодые кисти, красивейшие суставы и так далее. Как будто их выписал лет за 500 до этого дня хулиганистый, дерзкий миланец Микельанджелло Караваджо. Эти руки могли бы принадлежать карточному игроку со стальными нервами, который когда-то в юности пересекся с Никой на несколько недель и исчез как лишний пиковый туз в рукаве его тяжелого пиджака пошитого у дорогого столичного мастера. Но Пал Дмитриевич в карты не играл, этой страсти у него не было, зато были страсти другие, с которыми он не только не боролся, но с удовольствием им предавался. «Каталой», то есть карточным шулером, Пал Дмитриевич не был. Но все равно обаяние игрока у него присутствовало. Что-то занимало Нику в этом человеке, она никак не могла себе объяснить что.
Он обожал армию и флот. Звонкие линии военных судов, зычные приказы командиров, морская ладная форма, бескозырки, пилотки, непонятные переговоры офицеров, восторженный страх, подавленный ужас и прочие человеческие проявления, вызывали у него чувство холодного восторга. Он не всегда умел контролировать свои желания и страсти, что отражалось на его поведении и жизни тоже.
А от нее все это, весь этот военно-морской флот, армия, команды и приказы, мундиры и гимнастерки, офицеры и сержанты, короткоствольные штурмовые автоматы, примкнутые штыки с бороздкой вдоль лезвия, сладостный лязг гусениц и остальное, было очень далеко.
Конечно, Ника что-то скрывала из своей жизни. У этой женщины с мягким, нежным ртом был секрет, которым она не делилась ни с кем. Вообще, ее жизнь требовала отгадки, только отгадывать было некому.
Она настойчиво, последовательно хранила свою тайну.
Эта дама могла очень удивить. Очень удивить. Любого, самого прожженного мужчину и даже женщину.
Дело в том, что Ника могла увидеть будущее и прошлое у встреченного ею человека. Вот так просто, без особой причины, не вглядываясь, не расспрашивая, взять и увидеть. Как неохотно смотрят черно-белое кино и со смущением, с неприличным ожиданием, видят картины из чьей-то жизни. Или что-то узнают из будущего, предупреждающее об опасности. Она старалась отогнать от себя всеми силами многие нежданные картины и виды, потому что при всем любопытстве ей невозможно было жить со всем этим грузом. Голова у нее была не приспособлена к такой ноше.
Во сне она часто разговаривала с разными людьми, обсуждала с ними что-то, спорила, огорчалась, радовалась. Она не помнила при пробуждении особых деталей, только интонации, только движение губ, только настроение. Память об узнанном и увиденном жила в ней недолго на ее счастье.
У Ники часто болела голова, кололо сердце, она знала, что это не болезнь, а тревога. Она часто принимала успокаивающие таблетки. Ника прекрасно чувствовала ритм. У нее было интуитивное чувство свинга. Сердечные тревоги были вероятно связаны с этим ее свойством.
Поглядев на Пал Дмитриевича, она отвернулась на мгновение, подобие тени пробежало по ее лицу и исчезло, как его и не было. После этого женщина вернулась к прежнему состоянию.
Дружески склонившись к соседу, Ника негромко и почти деловито сказала:
— Ну, рассказывайте, не томите.
Он не удивился этой просьбе, (откуда она что знает!?) откинулся назад, взялся рукой за свой мощный псевдо сицилианский подбородок, выдержал паузу, глубоко вздохнул.
Пал Дмитриевич тут же рассказал Нике историю, которая тревожила, неровировала и смешила его со вчерашнего утра. Кроме Ники никто его рассказ не слышал.
— Вы понимаете Ника, я нуждаюсь в успокоении, — сказал он. – Меня мучает полиция. Моя соседка по лестничной площадке, такая дамочка, успешная галерейщица, в туфлях на каблуках в алой кофте, с узкой спиной и развитыми бедрами, попросила меня подежурить пару дней в ее художественной галерее. Сама она была занята важным делом. Она устроила там коллективную выставку нескольких художников, а в помещении должен был постоянно находиться порядочный, верный человек, представитель куратора. Понятно зачем, только непонятно, почему ее выбор пал на меня. Можно только догадываться. Она очень меня просила, и я согласился, почему нет, а?!
И вот я сижу там, глубокое кресло, стол, газета, замечательное помещение, одна стена стеклянная с видом на большой искусственный пруд, по которому плавает кораблик с гулким колокольчиком, его окружают три белоснежных лебедя с гипсовыми шеями и несколько уток, с совершенными телами в серо-сине-зеленой окраске. Утки окунают с известной регулярностью свои головы в не прозрачную воду. Суетятся. В пруду с максимальной глубиной в полтора метра неутомимо плавают крупные цветные рыбы по полтора-два килограмма весом. Их никто не ловит – это запрещено. Вокруг пруда бегают дамы и господа с белыми и красными повязками на головах, выгоняя из себя лишнюю энергию и вес. Выставка любопытная, художники разной степени одаренности, яркие и самобытные. Есть несколько самоучек. Один из них, надменный, седой, статный тверианец, великолепен: синее пятно – озеро, зеленое пятно – лес, желто-коричневое пятно – холм. Красное небо. Такова его действительность, таков его невозможный всепоглощающий мир. Есть еще дама, биолог с уверенной старческой рукой, и взглядом точным, проникающим, пронзительным. Она рисует женщину в открытом лиловом платье, сидящую на тахте. Четыре отличных портрета одной и той же женщины с изменяющимся намеченным кистью лицом в лиловом платье. На фоне стены дамского будуара с зеркалом, явно очень дорогими кремами, помадами, духами, пудрой и прочим. Картины эти называются Лилах-1, Лилах-2, Лилах-3, Лилах-4.
Каждое утро в галерею заходит угловатая немолодая уборщица, которая воровато включает свет в зале, рукой в желтой рабочей перчатке. Когда ей говоришь, что не нужен свет сейчас, она отвечает «нужен, нужен» и убегает, хрипло смеясь. Она в синем халате, тапочках и шерстяных синих носках. Очень странная женщина, к которой трудно привыкнуть.
Народ появляется в больших количествах с самого утра. Приходит седоватый шумный американец с ребенком лет 5. Он громко смеется, подбрасывает мальчика в воздух, стучит каблуками и ведет себя как подросток. Потом он подходит к моему столу, достает из кармана идеально отпаренных брюк пачку денег и спрашивает: «Можно ли что-либо приобрести?». Я отвечаю, что можно, что лист с ценами лежит на тумбочке. Американец говорит, что цены не важны, важно искусство. У него правильное спокойное довольно обманчивое лицо, которое должно нравиться дамам от 14 до 60 вне зависимости от их происхождения, расы и нации. Я ему киваю. Он тщательно просматривает, однако, ценник, приближая его к глазам, качает головой, цокает, улыбается. Потом он говорит, что ему надо подумать и торопливо уходит не прощаясь. Я принес с собою бутылку 18-градусного «Хереса» и потихоньку отпиваю из одноразового стакана это замечательное вино, которое люблю еще с советского времени с того магазина на углу Ленинского, где его иногда продавали по утрам в разлив по 45 копеек за стакан.
Еще появляются две немолодые женщины, малозаметные, бледные, говорящие на иврите с неким акцентом, который можно принять за испанский, румынский или даже французский. Они очень тихо переговаривались, тщательно осматривая каждую работу, каждый квадрат. В руках у них был ценник, с которым они сверяли свои впечатления. Дамы отступали от картин назад, затем приближались, вглядывались, бормотали некие слова, перешептывались. Они, таинственно улыбаясь, поглядывали на Пал Дмитриевича, скрывая от него интерес. У старшей из дам, с накрашенными губами, в руках был выдвижной метр, которым производят замеры плотники. Вторая женщина фотографировала картины, держа камеру у живота. Две бледные женщины совершенно без профиля, но с очевидныманфасом, с заторможенными страстями, скованными желаниями и сильными позывами, контролировали ситуацию на всех уровнях. Ушли они также тихо и незаметно, как и появились, такие румыно-аргентинские немолодые псевдо привидения.
Были еще посетители, народ шел и шел, валом валил. Любит народ искусство, просто мочи нет. Помимо этого – капиталовложение, приятное с полезным. Я поглядывал на них с нескрываемым интересом. Зашла молодая женщина с детской коляской и суровой собачкой, которую хозяйка звала Тэксом. Та всякий раз поворачивалась к ней с вопросительным видом, но женщина за это мгновение уже забывала кому, зачем и что говорила.
Уже перед закрытием, я собрал газеты, поправил на столе визитки художников и поставил стакан в раковину, появился немолодой дядя в хорошем пиджаке, в итальянской шляпе с широкими полями, которые затеняли его и без того темное лицо.
— У меня договорено, — сказал он, приподнимая шляпу. Я, конечно, сразу подумал, что именно такие люди покупают картины. Так и вышло. Этот человек просто дышал достатком, уверенностью. Никто его не сопровождал. Кожаный портфель, закрытый на ремни, был составляющим его образа.
Человек этот попросил меня позвонить пожилой даме, которая писала в фиолетовых тонах. Я, согласно инструкции, позвонил сначала хозяйке, но та на звонки не отвечала. Художница откликнулась сразу, она помнила о встрече и ждала. Появилась она в галерее через 15 минут, стройная, раскрашенное под нарядную маску лицо, дорогая одежда под стать. Воля, рассудок, безумие. Она еще явно в силе, эта одаренная и не одинокая дама.
Рассказ взволнованного Павла Дмитриевича, фамилия которого была Фриш, был точен до удивления. Ника слушала его, прикрыв глаза. Выглядело ее привлекательное лицо с выпуклыми веками так, как будто она была незрячей. Ника производила сейчас впечатление расстроенного человека снисходительного к чужим порокам.
— Я не слушал их разговора, точнее не вслушивался. Быстро договорившись, они пожали руки и мужчина передал художнице коричневый пакет с деньгами. Мне он сказал, что первоначальная цена была за четыре работы 160 тысяч долларов, но мы договорились на 120 тысячах. Они вместе сняли работы со стены, у него были специальные пластиковые мешки для каждой картины. Аккуратно упаковав их, покупатель простился и ушел. Он относился к тем людям, которым никогда не бывает тяжело или неудобно.
Внешность у Фриша была бульдожья, латгальская – крепкая шея, бурый затылок, седые волосы ежиком, голубые глаза и вышеописанные кисти рук с натертыми наждачными мозолями.
— Художница сказала мне, что условия договора с хозяйкой она выполнит при встрече с нею. Она тоже ушла. Я еще спросил, не надо ли ее проводить, но она отвечала, что, безусловно, не надо. Хотя бы до машины? – спросил я. Она усмехнулась и ушла, ступая уверенно и сильно, как и полагается уважающей и уверенной в своих силах и таланте женщине. Она сказала, что это ее звездный час, ее финишная прямая, никто ей навредить не сможет.
Не скрою, я был взволнован. Долго не мог уснуть потом, пил чай и думал, каково ей, как легко тот человек заплатил такие деньги и так далее. Много чего я в тот вечер передумал. Заснул поздно. Спал без снов. В 7 утра меня разбудил телефонный звонок. Незнакомый мужской голос потребовал от меня приехать в галерею. Что случилось? Кто вы такой? – спросил я. Он ответил, что его имя Ехезкель, что он полицейский дознаватель, что я должен приехать немедленно.
– А что случилось? – воскликнул я, пытаясь судорожно понять, что происходит.
Но он уже повесил трубку.
Ника помнила из своего советского детства, как подрались в революционный праздник утром после демонстрации мужики у закрытого гастронома на углу напротив поликлиники. Она стояла с девочками у тумбы с афишами. Мимо них двое волокли полуголого парня, из громкоговорителей на здании дворца культуры звучала замечательная песня «На пыльных тропинках далеких планет». Ника брала потом интервью у автора слов этой славной песни. Они говорили об очень многом. Ника была почтительна с ним, прижимала руки к груди, жалея, что не встретилась с импозантным, седовласым писателем раньше. Тот избитый в праздник окровавленный паренек жил в соседнем парадном. У него была очень белая кожа на лице. Его Ника помнила все эти годы неизвестно почему. Помехи в рассказе Пал Дмитрича Нике не мешали, но и не помогали.
— Возле входа в галерею стоял полицейский в форме. Он пропустил меня. Из угла подошел неприметный, необъяснимо опасный юноша. Он как бы приседал при ходьбе. Это и был тот самый Ехезкель, который мне звонил. В переводе нарусский его фамилия могла звучать как антилоп, ЕхезкельАнтилопов. У него был проникновенный взгляд, напористый голос и другие полицейские особенности.
Он с ходу начал меня спрашивать, когда я ушел вчера, кого видел, что происходило, кто был здесь и так далее.
— Но что случилось, вы можете ответить мне? – спросил я.
— Ничего особенного, ничего. Обыкновенное преступление, пойдемте, я вам покажу что-то, — отвечал он, увлекая меня к задней комнате, где хозяйка хранила какие-то предметы, клубки веревки, гвозди, молоток на длинной рукоятке, подрамники, ведра и одноразовую посуду с цветочным узором. Я обратил внимание, что у входной двери стояла уборщица со шваброй в руке, с ведром у ноги. Вид у нее был растерзанный, лицо было зеленого цвета, рабочий халат в каких-то пятнах, ее уверенно можно было назвать «дама, пережившая личную трагедию».
В углу подсобной комнаты на полу сидела вчерашняя художница. Горло у нее было перерезано, костюм густо залит кровью, глаза открыты. Смотреть на это было невозможно.
У Павла Дмитриевича дернулась щека при этих словах.
Они сидели с Никой одни в комнате отдыха, все уже разошлись.
Павел Дмитриевич негромко свистнул, рассеяно глядя в угол.
— Не надо свистеть, дорогой, денег не будет, — сказала ему Ника, не открывая глаз.
— Я свищу, чтобы их отогнать от нас, они меня пугают, — отвечал Пал Дмитриевич, — их бороды, согнутые плечи, черные пиджаки и лакированные башмачки на два номера больше, чем им надо. Лезут мерзавцы, как капелевцы, трудно отбиться, поверите, Ника? В общем, потом этот Ехезкель, которого все звали по свойски Хези, этот Антилоп, долго меня допрашивал на месте, выспрашивал, что да как, душу вынул. А я ведь спал дома как убитый, простите, один, уставший, аки пес, чего мне убивать кого, вы поймите, Ника. Завтра мне назначен детектор лжи, прямо не знаю, что и делать, ведь я ни сном, ни духом. Что делать, Ника, а?! Вот собираюсь выпить, вы со мной?
Ника сидела все так же с закрытыми глазами, с напряженным лицом, с выпуклой шеей, руки ее были сцеплены, она была очень хороша, Фриш даже засмотрелся. Шумно вел себя попугай, который тревожно метался по клетке, выкрикивая странные слова, похожие на предостережения кареты скорой помощи.
Русские, даже если они евреи, это некая смесь поляков и монголов, что-то среднее между Мариной Мнишек и Чингисханом, считала хозяйка художественной галереи, в которой так трагически дежурил Пал Дмитриевич. Где-то она гуляла эта хозяйка, а тут происходили такие события. А ей все нипочем.
— Конечно, я с вами выпью. Трудно дать вам совет, Пал Дмитриевич. Есть такая строчка: «Другой ограбил сам себя», это ни к чему конкретному, так вспомнила, люблю поэзию, поклоняюсь ей. Я вообще ничего не помню, сразу ведь и не вспомнить. Вот, я зато узнала откуда-то ваш старый ленинградский номер телефона, — Ника по-прежнему сидела с закрытыми глазами. Улыбка, как говорится, касалась ее нежных губ одинокой женщины.
Фриш молчал, глядя в пол. Он был растерян, ему было тяжело. «Не может быть, вы его не знаете, я сам его не помню»,- хрипло сказал он. «А я знаю, Д2-04-21, ведь так, Пал Дмитриевич, скажите?» — Ника счастливо смеялась. Попугай хлопал крыльями и бился о клетку как безумный, повторяя слова, которые было не разобрать сразу.
— Если желтую краску смешать с синей, то получится зеленый цвет, вы это знали, Пал Дмитрич? Я уже все забыла, вы не волнуйтесь так, я все забываю. Откуда здесь такой сильный запах амбры, вы не знаете, Пал Дмитриевич? – спросила она.
Павел Дмитриевич не знал.
А Ника знала. Еще она знала, что художницу не зарезали в галерее, а задушили. Знала она и причину, по которой Павел Дмитриевич рассказал эту историю так, а не иначе. Она знала, что сейчас все забудет и хотела успеть сообщить об этом Фришу, потому что он мог, конечно, полюбить, а при других обстоятельствах с испугу и погубить. Еще она знала, что попугай, бесновавшийся в клетке, выкрикивал по-английски «он — маньяк, он – маньяк, Ника, берегись».
Но ее это не занимало. Все-таки птица не человек, что она может знать со своей куриной интуицией, а жизнь прожить – не поле перейти. Ведь так!? Не правда ли?
Так. Правда.