Страницы воспоминаний
Опубликовано в журнале Студия, номер 15, 2011
Исай Кузнецов
АВА
Продолжение. Начало в 14№ «Студии»
Запрещение “Слова из песни”, история с “Солнечным сплетением” привели к тому, что мы ушли в кино, обратились к кинодраматургии. Впрочем, это не было сознательным актом.
Началось с “Колыбельной”. Я любил кинематограф, но никогда не мечтал стать кинодраматургом. Если бы не Ава, мне бы и в голову не пришло писать сценарии. Однажды мы заинтересовались историей человека, разыскавшего своего пропавшего во время войны ребёнка. Ава убедил меня, что это сюжет не для театра, а для экрана. Связавшись со своим бывшим учителем Сергеем Юткевичем, он заручился его поддержкой. Сергей Осипович порекомендовал нам своих учеников Мишу Калика и Борю Рыцарева. Их дипломная работа – картина по “Разгрому” Фадеева – нам понравилась, да и сами они оказалась людьми талантливыми и нам близкими. Сценарий пришелся им по душе, и мы заключили договор с молдавской киностудией, где они уже снимали “Атамана Кодр”. Но на съёмках этой картины они не сработались, и “Колыбельную” снимал один Калик с оператором Вадимом Дербенёвым.
С “Колыбельной” началась наша работа в кино. В кино Ава чувствовал себя своим человеком.
Я не знаю никого, кто бы не ощущал на себе обаяния его личности. Подозреваю, что доброму отношению к нам со стороны тех, кто нам симпатизировал, мы в известной степени обязаны его обаянию. Думаю, что особым расположением к нам, например Леонида Фёдоровича Макарьева, поставившего в Ленинградском ТЮЗе “Дневник Наташи Соколовой” и “Взрослые дети”, или Олега Ефремова, да и многих других, мы во многом обязаны особенности его личности. Он привлекал к себе самых разных людей, в том числе, замечу в скобках, и женщин. Иногда даже начальство. В отличие от меня, он умел разговаривать с начальством. В то время как я в ответ на какое-нибудь неприемлемое замечание редактора готов был вспылить, наговорить резкостей, он останавливал меня взглядом и переводил разговор в нормальное, спокойное русло. В этом не было никакого заигрывания или приспособленчества. Он умел отстаивать своё мнение, но находил тот тон разговора, который делал наших редакторов в какой-то степени сговорчивей, уступчивей. Не всегда. Далеко не всегда. Да и не был он таким уж покладистым. Когда дело доходило до вопросов принципиальных, он, уверенный в своей правоте, дрался до конца. Драться он тоже умел.
Находил он общий язык и с нашими режиссёрами.
Ролан Быков был назначен постановщиком фильма “Пропало лето” после того, как режиссёр, начинавший съемки, показал свою полную несостоятельность. У Ролана только что вышли “Семь нянек”, превосходная комедия, имевшая большой успех. Мы хорошо знали Ролика, как его называли друзья, ещё по Московскому ТЮЗу. Знали его как человека талантливого и радовались тому, что сценарий попал в его руки. Но, как со всяким ярким и талантливым человеком, с ним бывало далеко не всегда легко и просто. Он засыпал нас множеством предложений, иногда замечательных по юмору и выдумке, которые мы принимали, дописывая и переделывая отдельные сцены, что, безусловно, шло картине на пользу. Но иногда его, что называется, заносило. Как-то во время съёмок в Ужгороде он предложил сногсшибательный гэг, который нам обоим не понравился. Зная самолюбивый характер Ролана, Ава не стал отвергать его предложения, как сделал бы я. Наоборот, даже одобрил. Но раздумчиво и как бы между прочим заметил, что он, Ролан, способен придумать нечто более замечательное и оригинальное. Ролан задумался и ушёл. А на другой день предложил то, что было действительно остроумно и талантливо, и нам сразу понравилось. Случай, говорящий не только о характере Авы, но и о характере самого Ролана.
С Володей Бычковым, снимавшим “Мой папа – капитан” и “Достояние республики”, было сложней. Безусловно, талантливый и яркий режиссёр, он, к сожалению, выпивал, и случалось, являлся на съёмки не вполне пришедшим в себя после вчерашнего застолья. Особенно это проявилось на съёмках “Достояния республики”, одной из лучших картин, сделанных по нашим сценариям. Иногда ему приходилось переснимать целые эпизоды, снятые не в лучшем его состоянии. А для того чтобы сделать это законно, приходилось их переписывать, выдавая за новые. Так, вместо эпизода с атаманом Лагутиным в бане, когда к нему приводят схваченного бандитами Макара, мы написали совершенно новый, в котором Лагутин играет со своими бандитами в лото, эпизод замечательно сыгранный Игорем Квашой в роли самого Лагутина, и Олегом Табаковым – Макаром. Заново снятая Бычковым сцена оказалась во многом ярче и интересней прежней. Однажды случилось так, что Аве, чтобы выручить Володю, пришлось взять, по его просьбе, съёмки в свои руки. Сделал он это со свойственным ему тактом, ничем не ущемляя авторитет Володи Бычкова. “Достояние республики”, фильм, который и сегодня, спустя более тридцати лет, охотно смотрят телезрители, безусловно, лучший фильм Бычкова. К сожалению, давно о Володе Бычкове ничего не слышно. А ведь он был одним из самых заметных наших кинорежиссёров. Грустно…
Не могу не упомянуть о том, как в картине появился Андрей Миронов – в роли Маркиза. Первоначально на эту роль намечался Олег Даль. На пробы Олег явился, мягко говоря, не совсем трезвым. Володя Бычков попросил его прийти на другой день. Олег обиделся и наотрез отказался у него сниматься. И тут Ава предложил попробовать Андрея Миронова, тогда еще не ставшего тем Мироновым, каким его узнали и полюбили впоследствии. Пригласили Андрея. И роль Маркиза, блистательно сыгранная им, осталась, как сам Андрей мне признавался, одной из любимых его ролей.
Вообще, в отличие от многих кинодраматургов, мы принимали активное участие и в съёмках и в озвучании. Как правило, кинорежиссёры не любят такой активности авторов сценария и предпочитают не видеть их на съёмочной площадке. Но Аву, не скажу – меня, они не просто терпели, но частенько прислушивались к его советам, как, например, тот же Бычков или Вениамин Дорман. Фрунзик Довлатян и Лёва Мирский, снимавшие “Утренние поезда”, отбирая дубли, непременно приглашали нас с Авой. Выбор Авы принимался безусловно, за редким исключением, когда Фрунзик особо активно отстаивал полюбившийся ему план. Впрочем, и у нас с Авой не было разногласий. Однажды они даже провели эксперимент: показали нам дубли порознь. К их удивлению, мы, не сговариваясь, назвали одни и те же. Кстати говоря, может быть это единство нашего вкуса и понимания того, что хорошо, а что плохо, цементировало наше соавторство. Мы с Авой хорошо понимали друг друга.
И всё-таки Ава тосковал по кинематографу, по оставленной профессии кинорежиссёра, что было, конечно, одной из косвенных причин, по которой мы пришли в кино.
Я чувствовал это, особенно во время съёмок. У него, как говорится, “чесались руки”, когда делалось не так, как ему виделось. Мы даже поговаривали о том, чтобы один из наших сценариев снял он сам. Я верил в его режиссёрское дарование. И не только потому, что ощущал его режиссерское мышление в нашей работе. Присутствуя на съёмках телевизионных передач, когда он еще работал на телевидении, я видел, как спокойно, умело организует он эти съёмки, как умеет сплотить вокруг себя, своего замысла, всех, кто принимает в них участие, от актёра до осветителя. И мне жаль, что мысль о том, чтобы он сам снял фильм, не осуществилась. Дальше разговоров дело не пошло. Да и выдержал бы Ава такую нагрузку? Всё-таки здоровье у него было неважное, давали знать себя и сердце, и давление.
Особенно после инфаркта.
Первые несколько лет нашей совместной работы Ава не оставлял телевидения, где был уже главным режиссёром детского отдела. Те, кто тогда работал с ним, до сих пор вспоминают его с любовью и восхищением – он был одним из первых подлинно телевизионных режиссёров, понимавших, что телевидение – особый вид искусства. Делал он и телевизионные версии спектаклей московских театров – “консервы”, как он это называл. Многие режиссёры и актёры высоко ценили его умение, “не повредив”, переносить их спектакли на телевизионный экран. Делал он и другие передачи, в том числе такие, автором которых, случалось, бывал и я.
На съёмке одной из передач – не помню, что это была за передача, помню только, что снимали её не в студийном интерьере, а на ВДНХ, – произошёл трагический случай с дикторшей детского телевидения. Корова, напуганная ярким светом осветительных приборов, заметалась и ударила рогом ей в лицо. В результате она лишилась глаза.
Этот эпизод имел самые серьёзные последствия не только для пострадавшей, но и для Авы. При всей его сдержанности, нетрудно было догадаться, что он чувствует себя очень виноватым перед ней, хотя никакой его вины в случившимся не было.
Он был, что называется, интровертом, свои переживания держал при себе, не обрушивая их на своих ближних. И это не могло не сказаться на его здоровье. Он заболел. Болезнь, казалось, не имела отношения к этому событию – просто болезнь, какие случаются у каждого. Но только на первый взгляд. На самом деле это было началом его сердечной болезни, которая и сократила его жизнь.
С телевидения он ушёл, оставив о себе самые добрые воспоминания у всех, с кем работал. Он снова стал спокойным, доброжелательным, общительным и веселым. О той истории мы больше никогда не говорили. Казалось, все это позади. Мы по-прежнему писали пьесы и сценарии, по-прежнему ездили в дома творчества. Но теперь я знаю – душевная травма всё-таки сказалась. Здоровье было подорвано, оно было уже не то, что прежде.
В октябре шестьдесят четвёртого, в тот день, когда сняли Никиту Хрущева, у Авы случился инфаркт. Его положили в больницу. Почти на год он вышел из строя. Без него прошла премьера “Приглашения к подвигу” в Театре Советской армии. Спектакль был слабый. Сказать об этом Аве ни у кого не хватало духу. Но он догадывался. Это был тяжёлый период не только для него. Я пытался писать без него. Не давалось. Именно тогда я понял, какое место занимает Авенир Зак в моей жизни.
Однако болезнь и пережитый им инфаркт не сказались на его работоспособности. Уже после шестьдесят четвёртого, несмотря на частые его недомогания, мы написали “Весенний день тридцатое апреля”, “Генку Мухина”, “Вечерние игры”, “Спасите утопающего”, “Достояние Республики”, “Москву–Кассиопею”, “Отроки во вселенной”, “Пропавшую экспедицию”… За десять лет мы сделали, пожалуй, не меньше, чем за все предыдущие годы.
Вспоминать об Аве – это вспоминать двадцать четыре года, прожитые рядом с ним, и неизбежно – вспоминать о себе.
В шестьдесят третьем, весной, мы не поехали вместе, как обычно, в Ялту. Ава поехал без меня, со своей женой Галей. Чувствовал себя неважно. Незадолго до того, купив машину, съездил на ней в Ленинград, переутомился. Делать этого не следовало. У него то повышалось, то резко падало давление. Решили, что ему надо передохнуть. Окажись мы в Ялте вместе, отдохнуть бы не получилось. Мы неизбежно начали бы работать. Решили отдохнуть друг от друга. Я уехал в Гагры.
Оказавшись один, я неожиданно для себя начал писать прозу. Написал пару рассказов о войне. Понял, что остаётся невостребованными многое, пережитое и продуманное мной, что не укладывается в то, что мы делаем вместе.
Пьеса требует совершенно иного подхода, иного душевного состояния, чем проза. Диалог легче строить вдвоём, чем повествование. Сценарий, при всей своей схожестью с прозой, всё-таки нечто иное. Это всё равно – драматургия. Мы оба понимали, что прозу писать вдвоём мы не можем.
Однако только через пять лет я всерьёз почувствовал потребность писать именно прозу. Тогда, в шестьдесят восьмом, я начал писать свой роман “Лестницы”. Писал урывками, в то время когда Ава болел. Он знал, что я пишу прозу. Что он думал об этом? Не знаю. Во всяком случае, относился к моим занятиям прозой с интересом, хотя чуть отстранено. Кое-что я ему читал. Незадолго до его смерти прочёл ему “Маленького Талипова”, рассказ, который был написан для “Лестниц”, но в роман не вошёл. Ему понравилось. Сейчас думаю, что не следовало ему читать. Он только что вышел из больницы, не давшей заметного улучшения. Моё чтение не прибавляло ему оптимизма.
Насколько я знаю, сам он, без меня, не писал. Почему? Берег силы – их было мало? Или жило воспоминание о неудаче с повестью, написанной еще до нашего с ним знакомства? Я уговаривал его записать свои воспоминания об Эйзенштейне, об Алма-Ате. Он соглашался – да, надо… Может быть, у него и остались какие-то записи. Не исключаю.
И всё-таки я чувствовал, что в наших отношениях возникает какое-то едва ощутимое напряжение. После того как я начал “Лестницы”, мне казалось, что мы пишем – речь идёт о сценариях – не точно, не достаточно художественно. Скорее всего, в моём недовольстве была доля неудовлетворенности от собственного бессилия перед фразой, перед неумением придать ей силу и точность. Ава был вправе понять это по-своему.
И, тем не менее, всё куда-то уходило, когда мы начинали работать. Даже после трудного, нервного разговора кто-нибудь из нас говорил: “Ладно, давай работать”. И мы начинали работать. Так, как будто и не было того разговора.
Сейчас я знаю: я любил его больше и глубже, чем мне тогда казалось. Он был серьезно болен. Смерть ходила совсем рядом с ним… Мне не хватало того такта, которым обладал он.
Сказать, что его смерть была для меня потрясением, значит не сказать ничего. Я был буквально сломлен… Я ведь не верил, что его болезнь зашла так далеко. Я впервые ощутил, что у меня есть сердце – ощутил болью, не только той, что называется душевной, но и чисто физической. Уход Авы был сломом всей моей жизни. Надо было начинать сначала. Одному…
Мы с Женей уехали в Кясму, в Эстонию, тихое местечко на берегу залива. Я целыми днями бродил по лесу, пытаясь понять, как жить дальше. Неожиданно из Москвы пришло сообщение, что мне дано разрешение на поездку в ГДР. Еще до того, как Ава лёг в больницу, мы подали заявление с просьбой дать нам командировку в Германию. Была мысль написать пьесу об оставшихся в живых героях нашей пьесы “Весенний день тридцатое апреля”.
Я не хотел ехать, Женя меня уговорила – она считала, что поездка поможет мне придти в себя. Я поехал. В Берлине меня поселили в том же “Аппартаманхаузе”, где мы жили с Авой во время нашей поездки в семидесятом, даже в той же самой комнате. Переводчицей оказалась Жанна Науманн, та же, что и в семидесятом, с которой мы с Авой успели подружиться. И, конечно, мы с ней по каждому поводу вспоминали его. Как встречались с теми, кто пережил конец войны в возрасте будущих героев “Весеннего дня”. Как он волновался, когда я, поехав в Пирну из Дрездена к знакомой по сорок пятому году немке, задержался там до позднего вечера. Как мы ездили в Гарц, спускались в пещеру под Вернигероде, ездили в Тале, Эрфурт, Веймар… А я думал, как всё это ему было нелегко и как он не давал нам с Жанной это почувствовать. Лишь однажды, в Берлине, когда мы собрались сходить с ним в Пергамонмузеум, он не смог пойти – подскочило давление. Нет, поездка в ГДР не принесла успокоения. Мысли об Аве не оставляли меня.
Когда я вернулся в Москву, Веня Дорман заканчивал съёмки “Пропавшей экспедиции”, первую часть задуманной нами дилогии. Вторую часть мы с Авой едва оговорили. Мне казалось, что на этом всё и кончится. Но Дорман настоял на том, чтобы я писал сценарий второго фильма. Это было тяжёлое для меня время. Я ловил на себе сочувственные взгляды знакомых, чувствовал их сомнение в том, что я способен что-то написать без Авы. Александр Штейн даже советовал мне объединиться с Семёном Лунгиным, потерявшим незадолго до того своего соавтора, Илью Нусинова. То, что Веня Дорман верил, что я напишу, меня поддерживало, хотя я и испытывал неуверенность.
Я писал сценарий “Золотой речки” в Репине. Мне остро не хватало Авы.
Однажды, это было через три месяца после его смерти, мне приснился сон. Снился Ава. Мы шли вдвоём. Не помню где. Не знаю куда. Как в рассказе, в котором обстановка – лишь декорация, а главное – разговор, мне снился именно разговор. Суть его была проста: я говорил ему, что, конечно, я буду писать один, но ведь мы можем обсуждать и замысел, и то, что я пишу.
– Да, верно, я сам думал об этом, – согласился он.
Ава шёл рядом со мной, здоровый, весёлый, спокойный. Всё, как обычно, мы гуляем и говорим о своих делах… И ни он, ни я не удивляемся, что писать я должен без него. Это почему-то само собой разумелось и не подлежало обсуждению.
Так оно и было… Я писал “Золотую речку”, всё время мысленно обращаясь к нему. Я советовался с ним, представлял, как он отнёсся бы к тому, что мне приходило в голову, что бы сказал по поводу той или иной ситуации, реплики, сцены….
Он был рядом со мной.
Сценарий “Золотой речки” я хотел подписать и его именем. Но в этом случае Галя, его жена, получила бы гроши – таков был тогдашний закон о литературном наследстве. Проще было мне получить гонорар целиком и разделить его с Галей. Мы с ней решили, что я поставлю только свою фамилию.
Но для меня “Золотая речка” – последний сценарий, написанный вместе с Заком.
Что помогало нам сохранять в течение многих лет наше содружество? Я знаю, многие такие союзы не выдерживали испытания временем. А вернее, ревностью, сложностью характеров, стремлением поставить своё я впереди другого, реже – творческой несовместимостью, иногда соперничеством жён или подруг, считавших своего любимого умней, талантливей и значительней его соавтора.
Не было ни у меня, ни у Авы ревности друг к другу, никто из нас не считал себя “главнее”, талантливей другого, никто не претендовал на то, чтобы играть “первую скрипку”. И не было со стороны наших жён попыток посеять между нами вражду, за что я глубоко им благодарен.
Особо надо сказать о Гале, о ее удивительном характере. Ей, человеку общительному и веселому, досталась нелегкая судьба. Пережив раннюю потерю своего Авы, тяжелую болезнь и смерть дочери Тани, талантливой переводчицы и просто замечательного человека, она держалась с удивительным мужеством и редким достоинством до последней минуты своей жизни. Посетив ее, тяжело и неизлечимо больную, незадолго до ее смерти, я поражался ее выдержке. Никаких жалоб. Улыбка. Как и Ава, она старалась никого не отягощать своей болезнью…